Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2009
Славомир Мрожек. Валтасар: Автобиография. Предисловие Антония Либеры. Перевод с польского В. Климовского. — М.: Новое литературное обозрение, 2008.
Нельзя описывать то, что не поддается описанию, — итак, самое главное я опускаю. Примерно так (точная цитата, как обычно, куда-то запропастилась) шутил Славомир Мрожек, когда еще умел шутить и вообще был Славомиром Мрожеком. Хорошо бы и мне отшутиться от этой книги, раз все равно не передать, какой тяжкой мощью дышит ее заурядный текст.
Заурядный! всего лишь дельный! всего лишь внятный! Ну, еще искренний, притом в меру. Воспоминания как воспоминания: про детство (подробно), про юность (скороговоркой), про то (сквозь зубы), как литературная карьера началась.
Детство было, как у каждого, — не такое, как у всех, но тоже грустное, — и юность как во сне, а дебют и вовсе хрестоматийно-, так сказать, совет-ский — довольно гладкая открывалась дорожка, вполне успел бы еще пан Мрожек отхватить от социализма пару госпремий, и союзом писателей, в случае чего, порулить, и спиться, — если бы не свалил за бугор. А как свалил, отчего и что при этом думал и чувствовал — сказано в трех абзацах с половиной. Виноват! — в четырех с половиной; один обязательно выпишу, если не забуду.
Ну и все, собственно. Продолжение пока не следует. От лица всех будущих диссертантов — спасибо и на том.
Опять же, обыкновенные старики, почитывая мемуары стариков знаменитых и выдающихся, морщатся, если слог блестит. Из всех лит. достоинств их утешает лишь простота — по возможности, неслыханная. Отпрыгался, брат, чего уж теперь. Пописал как никто, и будет с тебя — попиши как все, хорош строить из себя Славомира Мрожека.
И он действительно не строит. Хотя после инсульта (случившегося в 2002-м) еще года полтора полагал, что он — Мрожек, только пораженный афазией.
Это вот что такое.
“Я знал несколько иностранных языков. После возвращения из больницы выяснилось, что не могу говорить ни на одном.
Польский, мой родной язык, вдруг стал недоступным. Я не мог составить ни одного осмысленного предложения.
Я мог читать, но не понимал, что читаю.
Я разучился пользоваться пишущей машинкой, компьютером, факсом, телефоном. Не знал также, как пользоваться кредитной карточкой.
Я не умел считать и не мог ориентироваться в календаре…”
Вот что бывает. Какие непрочные мы существа. Как наплевать клеткам якобы собственных наших тел — на нас самих.
Но Славомир Мрожек (он тогда еще считал себя Славомиром Мрожеком) оказался не совсем одним из нас. А кем-то таким, кто может заставить эти проклятые клетки перестроиться и подчиниться. Сам себе серафим.
Как и вы, я не способен вообразить, чего это стоило. И какого рода эта жажда, утоляемая такой горечью.
“Я очень хотел снова писать, поэтому лечение требовалось необычное. Мы начали с кропотливого повторения, запоминания и составления первых правильных фраз. Мне необходимо было побороть страх перед людьми и перед внешним миром. Преодолеть апатию и начать действовать. Первые успехи <…> позволили мне поверить, что я преодолею афазию и вернусь к профессии”.
А в декабре 2003-го в Париже, на улице Гименер, в доме, что напротив Люксембургского сада, ему приснился сон.
“Мне снилось, что мои имя и фамилия значатся по-польски на служебном бланке. Буквы, которые я хорошо помню, были напечатаны на принтере. Одновременно прозвучал голос, словно ниоткуда. Голос сообщил, что вскоре меня ждет длительная поездка за границу. Прилагающийся документ я возьму с собой. По прибытии на место предъявлю его местным властям. Потом власти исполнят все, что я от них потребую, но с одним условием: я никогда больше не воспользуюсь своим настоящим именем и фамилией. Мое имя теперь будет Валтасар”.
Вообще-то рецензии тут и конец. Все понятно, не правда ли? Каждый день — несколько страниц от руки, затем совместная с врачом-логопедом, пани Миколайко, правка, — и так в течение двух лет. И получилось — как получилось. Очень и очень прилично, между прочим. Не хуже, чем у других. Похоже на дневники Евгения Шварца (у которого, если помните, так ужасно тряслись руки: тоже, наверное, клетки мозга пытались сорваться в хаос). Правда, одна только правда, ничего, кроме правды, никакого т. н. таланта. Обыкновенное чудо.
Но раз уж я наговорил столько вздора — добавлю еще. Убейте меня, наглого невежду, госпожа редактор, господин переводчик, господин автор предисловия, — только сперва скажите: это совершенно точно, что Baltasar — в данном случае непременно Валтасар? О да, я прочитал в предисловии: “…имя это не случайное и не однозначное. Оно, несомненно, связано с последним царем Вавилона, а значит, и со знаменитым пророчеством во время мифического пира”. Как-то это не выглядит убедительно, а звучит безнадежно.
Конечно, если несомненно — ничего не поделаешь. А так хотелось бы, чтобы тогда в Париже (это ведь было накануне Рождества) Славомиру Мрожеку приснилось, что он отныне — Бальтазар — один из волхвов, король-звездочет, и вскоре ему предстоит ответственнейшая командировка: в Вифлеем.
О да, он действительно говорит:
“Поменяв имя и подписываясь └Валтасар“, я открыто признаюсь в собственном несовершенстве. С этого момента меня нельзя ни хвалить, ни осуждать за все, что я написал до афазии, поскольку того человека уже нет”.
Он покончил с тем человеком, однако же сохранил к нему приязнь. Тот человек был очень не глуп, и кое-что умел (в частности — шутить), и часто поступал правильно, а вдобавок ему иногда везло. Я обещал выписать абзац про перемену судьбы — когда он послал зрелый идиотизм на, — вот он:
“Я уже не мог смириться с тем, чтобы интеллигент в здравом рассудке оставался членом партии советского типа. Считал абсурдным сам принцип коммунизма. Практически он давал возможность тупому человеку считаться не только писателем, но кем угодно. Как только я это понял, тут же решил не участвовать больше в этом безумии”.
Рышард Капущинский. Путешествия с Геродотом. Предисловие Ежи Аксера. Послесловие К. Старосельской. Перевод с польского Ю. Чайникова. — М.: Новое литературное обозрение, 2008.
Чуть ли не самый известный в мире польский писатель (1932—2007). Переведен на 25 языков, удостоен бесчисленных и крайне лестных наград. Говорят, и Нобелевская светила. Король политического репортажа. Автор потрясающих, говорят, книг “Император” и “Шахиншах” и многих других.
Эта — не потрясающая, зато обаятельная. Внушает симпатию к автору. Жизнелюбивый и любознательный. Обладатель редкого дара: умеет излагать простые мысли — просто. Изобретатель (или, скажем аккуратней, наиболее удачливый эксплуататор) особой модальности риторического вопроса: теребит читателя, дергает его за руку, чтобы не отставал.
“Но посадить на кол три тысячи мужчин? Как это происходило? Был ли это один кол, а все стояли в ожидании своей очереди? И каждый смотрел, как насаживают на кол его предшественника? Они не имели возможности убежать, так как их связали, или же, парализованные страхом, просто не могли пошевелиться? Вавилон был центром мировой науки, городом математиков и астрономов. Их что, тоже на кол? На сколько же поколений или даже столетий задержалось развитие знаний?”
Очень толково вмонтировал в собственные мемуары сколько-то пересказов из Геродотовой “Истории”. Перебросил сколько-то аналогий, подвел убедительный моральный итог. Почему необходимо изучать историю и как важно быть терпимым.
Отличная книга. Занимательная и полезная. Для детей среднего школьного возраста ничего лучше и вообразить нельзя.
Анджей Стасюк. На пути в Бабадаг. Предисловие Юрия Андруховича. Перевод с польского И. Адельгейм. — М.: Новое литературное обозрение, 2009.
Занятия художественным переводом предполагают, как правило, наличие длинной, темной, пологой такой юбки. На кокетке. С оборкой.
Должность редактора, в свою очередь, ассоциируется с эффектным убранством дыхательных путей.
Словом же “корректор” обозначают в отдельных учреждениях ту или иную загадочную женщину.
Все это особы мыслящие. А также им присуща — как бы это сказать — брезгливая деликатность в обращении с грубыми подробностями.
Например, пивная кружка. Ни которая из этих дам, конечно же, ни разу в жизни не притронулась к пивной кружке. Понятия не имеет, что такое из нее пьют. И субъектов с подобными предметами в руках видела разве что издали, боковым зрением.
Более чем естественно, что, наткнувшись в тексте на что-нибудь такое, противное, — она холодно переводит: “пил одно пиво за другим”… Или — с восхитительной невинностью, которую ведь не скроешь: “Пили чистую водку и споласкивали пивом”.
Столь же бесконечно далека она от мелочного и дурно пахнущего вздора, который мочащиеся лицом к стене называют техникой, экономикой, политикой. Ну не все ли, скажите, равно, дивизия ли XIV российская размещена в каком-то там Приднестровье — или, допустим, 14-я армия? Вам представляется удивительным, что локомотивы в словацкой глубинке работают “на дровяном отоплении”, — ах, оставьте, охота вам вникать в пустяки, — делать, что ли, нечего? А как задирают цены таксисты в Албании — “при валовом продукте брутто тысячу пятьсот долларов на человека”, уф.
То ли дело — реалии культуры. Тут включается интуиция — диктует, прямо как Муза: “Ребятишки шныряют по шоссе туда-сюда, словно их с младенчества обучают пресловутому румынскому пренебрежению к смерти, гетто-дакскому фатализму”. Ну а какому еще? Румыны похожи на евреев, евреи обитали в гетто, а там пренебрежение к смерти — преполезная должна была быть вещь.
Не говорите ей про сообщение Страбона: дескать, даки и геты — два фракийских народа; говорят на одном языке, но живут раздельно: геты — по берегам Нижнего Дуная, даки — в областях современной Трансильвании.
Расстроится. Обидится.
Вообще-то такая ошибочка, такая описочка — лишняя буковка — наверное, больней, чем, не знаю, выйти замуж за дурака. Непоправимей.
Мне жаль. Потому что предположенное выше распределение ролей здесь не годится. У редактора — у г-жи Старосельской — исключительно серьезная репутация. Перевод г-жи Адельгейм — если простить несколько все-таки малозначительных faux pas, — хороший перевод.
Во всяком случае, достаточно хороший, чтобы впечатлительному мне показалось, что автор этой вещи, пан Анджей Стасюк, — был гениален, когда писал ее.
Видите, как осторожно изъясняюсь. Не веря сам себе. Нам ли не знать, что живых гениальных писателей не бывает. Неприличное прилагательное —
и больше ничего.
Если уж хотите всю правду, я и эти нападки и придирки затеял, только чтобы оттянуть момент — вот который сейчас наступил, — когда приходится что-то произнести по существу дела. И чтобы к этому моменту осталось как можно меньше места.
Потому что это крайне трудно. Это скучная книжка, скучная! Текст ее однообразен. Похож на какое-то марево. Каждую страницу мгновенно позабываешь, перелистнув. И с книгой то же самое: никак не сообразить расположения частей, не припомнить порядок сюжетов.
Но стоит вам ее закрыть, как вас охватывает почти мучительное желание открыть ее снова.
Или не охватывает — если вам не знаком некий, скажем так, невроз. Если вам не случалось взглянуть из вагонного, допустим, окошка на какой-нибудь затерявшийся в провинциальной глуши нищий поселок — и подумать что-нибудь вроде: а тоже ведь живут, — и почувствовать что-то вроде смертной тоски пополам с необъяснимой завистью.
Вот на эту инъекцию в ум Анджей Стасюк и подсел. На реальность реальности. Пережить ее снова, еще и еще. Он колесит по задворкам Восточной Европы, огибая большие города. Разыскать на карте очередную забытую Богом дыру, добраться до нее, припарковать машину — и посидеть в забегаловке, потягивая местное пиво или бренди, куря сигарету за сигаретой. Несколько минут или часов. Так разглядывая эту, значит, дыру, как будто за нею — с какой-то другой стороны — что-то есть.
Главные слова: пространство, время, бессмертие, небытие, вечность, бардак. Где взять другие, чтобы объяснить хоть самому себе этот болезненно-острый интерес к чужой скуке, невыразимую красоту руинированного быта, — и смысл пронзительной и безответной любви к тем, кто ни по какому смыслу не тоскует.
Метафизическая зависимость. Впрочем, довольно. Выпишу абзац наугад.
“Стоит свернуть с главной дороги, как меня охватывает ощущение, что мировое пространство густеет, становится неподатливым, что на самом деле оно делает одолжение всем этим домам, хозяйствам, этой убогой усадьбе за оградой, всему тому, что едва проклюнулось, едва показалось на поверхности земли и теперь пыталось выжить. Но все выглядит и течет повседневно, словно бы безнадежно, не рассыпаясь лишь по причине чистого фатализма. Бетон, кирпичи, сталь и дерево смешиваются в случайных пропорциях, словно рост и упадок не смогли сговориться раз и навсегда. Прежнее имеет вид испорченный, покинутый, отрешенный и бессильный, а новое выглядит дерзко и вызывающе, поскольку демонстративно пытается заглушить стыд прошлого и страх перед грядущим. Все сплошь — временность, преходящесть, настоящее, без устали совершающееся время, все могло бы исчезнуть в один момент, и пространство не пострадало бы, немедленно срослось и разгладилось, словно ничего не произошло. Ведь это напоминает пролог к тому, что никогда не начнется, периферию без центра, пригороды, лишенные кульминации города и простирающиеся по самый горизонт. Да, пейзаж это поглотит, на прорехе пространства появится небрежный шов, ибо существование этих мест, этих захолустий, которые я проезжаю и которые люблю безнадежной любовью, исчерпывается в процессе самого своего существования, поскольку смысл их исчерпывается в попытке выжить. С этой точки зрения они настолько близки природе, что в туманные предвесенние дни почти неотличимы от фона. Еще мгновение — и низкое небо затворится, захлопнется, и все исчезнет. Вот почему я так тороплюсь с этими своими поездками, с этой тягой к конкретике, которая моментально обращается в прах и приходится воссоздавать ее из слов. Не знаю, по какой причине все это существует, и давно потерял надежду отыскать ответ, так что на всякий случай записываю все по ходу дела, чтобы равенством подменить справедливость и смысл…”
Не правда ли, похоже на стихи Бродского? Это неспроста.
С. Гедройц