Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2009
Игорь Николаевич Сухих (род. в 1952 г.) — критик, литературовед, доктор филологических наук, профессор СПбГУ. Автор книг: “Проблемы поэтики Чехова” (Л., 1987; 2-е изд. — СПб., 2007), “Сергей Довлатов: время, место, судьба” (СПб., 1996; 2-е изд. — СПб., 2006), “Книги ХХ века: Русский канон” (М., 2001), “Двадцать книг ХХ века” (СПб., 2004). Лауреат премии журнала “Звезда” (1998) и Гоголевской премии (2005). Живет в С.-Петербурге.
Публиковавшийся в журнале “Звезда” в 2005—2007 гг. учебник “Литература. XIX век” Министерством образования и науки РФ допущен к преподаванию в 10 классе.
ї Игорь Сухих, 2009
ИГОРЬ Сухих
Русская литература. ХХ век
Иван Андреевич Бунин (1870—1953)
Основные даты жизни и творчества
1870, 10 (22) октября — родился в Воронеже.
1881—1886 — учеба в Елецкой гимназии; исключен за неявку с каникул и неуплату за обучение.
1889 — первая книга “Стихотворения 1887—1891 гг.”.
1900 — рассказ “Антоновские яблоки”, начало известности Бунина-прозаика.
1906 — знакомство с В. Н. Муромцевой, позднее ставшей женой Бунина.
1910—1914 — многочисленные путешествия по Европе и миру (Египет, Цейлон, Палестина, Италия, Турция, Румыния).
1915 — рассказ “Господин из Сан-Франциско”.
1920 — эмиграция из Одессы во Францию.
1927—1929, 1933 — работа над автобиографической книгой “Жизнь Арсеньева. Юность”.
1933 — Нобелевская премия по литературе.
1937—1945 — работа над книгой “Темные аллеи”.
1953, 8 ноября — смерть в Париже.
До: праведник среди грешников
“Все человеческие судьбы слагаются случайно, в зависимости от судеб, их окружающих… Так сложилась и судьба моей юности, определившей и всю мою судьбу”. Таким (печальным или оптимистическим?) размышлением начинается одна из глав автобиографической книги Бунина “Жизнь Арсеньева”
(кн. 2, гл. 16). Согласно другим бунинским воспоминаниям, у его писательской колыбели сошлись Случай и Предопределение: “То, что я стал писателем, вышло как-то само собой, определилось так рано и незаметно, как это бывает только у тех, кому что-нибудь └на роду написано“. <…> От некоторых писателей я не раз слышал, что они стали писателями случайно. Не думаю, что это совсем так, но все-таки могу представить себе их и не писателями, а вот самого себя не представляю” (“Из записей”, 1927).
Но внешний толчок, выявивший это призвание, оказался “странным”, неожиданным, даже смешным. Уже в конце жизни писатель вспоминал, что в восемь лет он увидел в какой-то книжке изображение уродливого человека, карлика с палкой, и прочел подпись под картинкой, поразившую непонятным последним словом: “Встреча в горах с кретином”.
“В этом слове мне почудилось что-то страшное, загадочное, даже как будто волшебное! И вот охватило меня вдруг поэтическим волнением. В тот день оно пропало даром, я не сочинил ни одной строчки, сколько ни старался сочинить. Но не был ли этот день все-таки каким-то началом моего писательства?” — спрашивает Бунин. И не удерживается от иронического и горького замечания: “Во всяком случае, можно подумать, будто некий пророческий знак был для меня в том, что наткнулся я в тот день на эту картинку, ибо во всей моей дальнейшей жизни пришлось мне иметь немало и своих собственных встреч с кретинами… <…> Да что! Мне вообще суждена была жизнь настолько необыкновенная, что я был современником даже и таких кретинов, имена которых навеки останутся во всемирной истории” (“Автобиографические заметки”, 1950).
Эта необыкновенная жизнь оказалась и очень долгой. Бунин стал таким же писателем-Мафусаилом ХХ века, каким в веке XIX был обожаемый им Л. Н. Толстой.
Иван Алексеевич Бунин родился 10 (22) октября 1870 года в Воронеже в старинной дворянской семье. Он гордился своей родословной, восходящей к ХV веку, и не раз упоминал, что среди его предков были поэтесса начала ХIХ века А. П. Бунина и даже В. А. Жуковский (незаконный сын помещика Афанасия Бунина).
Но эти сладостные воспоминания не отменяли неприглядного настоящего. В отличие от своих знаменитых соседей Тургенева и Толстого, имения которых находились неподалеку, в той же черноземной, глубинной России, Бунин оказался помещиком, дворянином лишь по рождению, но не воспитанию, образованию, образу жизни.
Отец, получивший небольшое наследство, окончательно разорился. Поэтому трехлетнего ребенка из Воронежа увезли на глухой хутор в Орловской губернии. “Тут, в глубочайшей полевой тишине, летом среди хлебов, подступавших к самым нашим порогам, а зимой среди сугробов, и прошло все мое детство, полное поэзии печальной и своеобразной” (“Автобиографическая заметка”, 1915). (Даже в одном предложении виден Бунин-писатель: предметных деталей, описания внешнего мира здесь больше, чем психологических признаний.)
Но поэзия природы, раннее бессистемное чтение, первые стихотворные опыты не могли заменить систематического образования. Вместо толстовских гувернеров и тургеневских поездок в Париж этот дворянин имел лишь странного воспитателя, учившего “чему попало и как попало”.
В 1891 году Бунин поступил в Елецкую гимназию. “Гимназия и жизнь в Ельце оставили мне впечатления далеко не радостные — известно, что такое русская, да еще уездная гимназия и что такое уездный русский город! Резок был и переход от совершенно свободной жизни, от забот матери к жизни в городе, к нелепым строгостям в гимназии и к тяжкому быту тех мещанских
и купеческих домов, где мне пришлось жить нахлебником” (“Автобиографическая заметка”). Через пять лет Бунин уходит из гимназии, не закончив ее. Вся его последующая жизнь — это жизнь странника, вечного скитальца, обитателя гостиниц и чужих квартир, так и не дожившего до собственного дома.
У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.
Как горько было сердцу молодому,
Когда я уходил с отцовского двора,
Сказать прости родному дому!
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
С своей уж ветхою котомкой!
(25 июня 1922)
“Я тогда жил, несмотря на свою внешнюю общительность, вне всякого общества. Я по-прежнему чувствовал, что я чужой всем званиям и состояниям (равно как и всем женщинам…)”, — передавал Бунин сходное ощущение уже не в стихах, а в прозе.
С ранней юности он вел жизнь скорее не дворянина, а разночинца, лишенного прочных корней и привязанностей, зарабатывающего на жизнь собственным трудом. Этим трудом стала литература в разных ее формах и проявлениях.
Бунин не любил чеховский “Вишневый сад”, но “вечный студент”, сын аптекаря Петя Трофимов мог быть его старшим братом, спутником по странствиям “из Вологды в Керчь” и “из Керчи в Вологду”. “Я же чуть не с отрочества был └вольнодумец“, вполне равнодушный не только к своей голубой крови, но и к полной утрате всего того, что было связано с нею…” (“Автобиографическая заметка”).
После ухода из гимназии Бунин занимается самообразованием со старшим братом Юлием, опять живет в деревне, много сочиняет, публикует первые стихи и рассказы (с 1887 года), начинает работать в газете “Орловский вестник”. В Орле, вспоминал он впоследствии, “меня сразила, к великому моему несчастью, долгая любовь” (“Автобиографическая заметка”). Страстные и мучительные отношения нищего журналиста с дочерью елецкого врача Варварой Владимировной Пащенко через пять лет (1894) окончились разрывом. Девушка вышла замуж за друга Бунина. Эта драматическая история через много лет станет центральным событием автобиографической хроники “Жизнь Арсеньева”, где Варвара превратится в Лику.
Подзаголовок этой книги — “Юность”. Бунин не случайно расстается со своим персонажем на этом пороге. “Дальнейшие дни и годы моей жизни, — написал он уже о самом себе, — образуют, при всей их разности, нечто все-таки более однородное, более простое, обыденное, более близкое мне теперешнему, нежели переменчивость, давность, легендарность детства, отрочества, юности, первой молодости. Присказка всегда поэтичнее сказки”.
Через несколько лет Бунин женился на Анне Николаевне Цакни, но и этот брак оказался недолгим (1898—1899). В 1906 году писатель познакомился с дочерью известного общественного деятеля Верой Николаевной Муромцевой. Через год она стала женой Бунина, прожила с писателем почти пятьдесят лет, после его смерти написала замечательные мемуарные книги “Жизнь Бунина” и “Беседы с памятью”.
Переживая личные драмы, Бунин, тем не менее, много работает, его произведения появляются в серьезных журналах, он переселяется в Москву, знакомится со многими известными писателями, в том числе с А. П. Чеховым,
В. Г. Короленко, А. И. Куприным, В. Я. Брюсовым, М. Горьким. Кажется, Бунин угадал свое призвание, занял в современной литературе прочное место: издавал книги, получал премии, был даже избран почетным членом Академии наук, стал писателем-академиком. Но он все время чувствовал себя обойденным, родившимся не вовремя.
Дар Бунина был изобразительным, пластическим. Он великолепно чувствовал природу, рисовал пейзаж, многосторонне воспроизводил быт и характеры. Не случайно больше всего среди русских писателей он ценил Толстого и Чехова. Он написал книгу-размышление “Освобождение Толстого” (1937) и до последних дней работал над мемуарно-биографической книгой о Чехове, изданной уже после смерти (1955).
В XIX веке среди писателей-реалистов Бунин чувствовал себя своим. Но в модернистскую эпоху, в Серебряном веке такая поэзия и поэтика казались несовременными, устаревшими. Одним — потому что в произведениях Бунина не было лиловых миров и взгляда сквозь. Другим — потому что у него отсутствовала, как у “новых реалистов” М. Горького и Л. Н. Андреева, даже его друга А. И. Куприна, отчетливая публицистическая установка, лозунг, призыв.
Одним современникам Бунин казался излишне бытовым писателем, другим — недостаточно идейным. А он всю жизнь отстаивал право художника прежде всего изображать человеческие характеры, вписанные в мир Божий и неотделимые от него.
В статье “На поучение молодым писателям” (1928) Бунин спорит с критиком Г. Адамовичем, который признавался в своей нелюбви к “внешней изобразительности”, “описательству”, “бытовизму” и призывал молодых писателей обратиться к “изображению внутреннего мира”. Бунин принимает поучения на свой счет, но не понимает такого механического разделения и такой нелюбви к миру внешнему. “Но люби, не люби, как все-таки обойтись без этой изобразительности? <…> Но как же все-таки обойтись в музыке без звуков, в живописи без красок и без изображения (хотя бы и самого новейшего, нелепейшего) предметов, а в словесности без слова, вещи, как известно, не совсем бесплотной? Это очень старо, но, право, не так уж глупо: └Писатель мыслит образами“. Да, и всегда изображает. <…> А потом — что же делать и с этим внутренним миром, без изобразительности, если хочешь его как-то показать, рассказать? Как его описать без описательства? Одними восклицаниями? Нечленораздельными звуками?”
Здесь — главная коллизия творческой жизни Бунина. Он ощущает себя одиноким наследником великой традиции, посланником девятнадцатого века в двадцатом. Он страдает и за себя, и за настоящее искусство, которое, с его точки зрения, декаденты и модернисты подменяют фокусами, кривляньем, пошлостью и патологией.
К. И. Чуковский на много лет запомнил один мучительный ночной монолог Бунина. “Он с первых же слов стал хулить своих литературных собратьев:
и Леонида Андреева, и Федора Сологуба, и Мережковского, и Бальмонта, и Блока, и Брюсова… <…> Он говорил о писателях так, словно они, ради успешной карьеры, кривляются на потеху толпы. Леонида Андреева, который в то время был своего рода властителем дум, он сравнивал с громыхающей бочкой —
и вменял ему в вину полнейшее незнание русской жизни, склонность к дешевой риторике. Бальмонта трактовал как пошляка-болтуна. Брюсова — как совершенную бездарность, морочившую простаков своей мнимой ученостью. И так дальше. И так дальше. Все это были узурпаторы его собственной славы.
В ту ночь, слушая его монолог, я понял, как больно ему жить в литературе, где он ощущает себя единственным праведником, очутившимся среди преуспевающих грешников” (К. Чуковский. Дневник, март 1968).
Тяжелую травму непризнания, литературного одиночества Бунин не мог изжить до конца жизни. Жестокие оценки большинства современников он и через полвека повторит в “Воспоминаниях” (1950) — в другую эпоху и в другой стране.
Революция: окаянные дни
Бунин великолепно знал деревенскую жизнь, как в деталях (одного критика он упрекал в том, что тот не может отличить рожь от пшеницы, и даже Чехову возражал, что в дворянских имениях никогда не было сплошь вишневых садов и они не располагались около дома), так и в ее социальной и психологической сути. Автор жестоких и беспощадных повестей “Деревня” (1910) и “Суходол” (1911) не мог поэтому с энтузиазмом воспринимать ни мировую войну, ни Февральскую революцию, ни тем более — Октябрьскую. “Радость жизни убита войной, революцией”, — записано в дневнике 22 октября 1917 года, за несколько дней до большевистского переворота.
Бунин оказался одним из самых яростных, непримиримых противников Октября. Одним из важных документов эпохи стала книга “Окаянные дни”, дневник московских (1918) и одесских (1919) наблюдений революционных лет. Она была опубликована за границей, при советской власти не печаталась и упоминалась только в негативном контексте, а в СССР появилась лишь через семьдесят лет, в 1989 году, накануне исчезновения государства, возникшего в результате Октябрьской революции.
Во взгляде на революцию реалист Бунин и символист Блок оказались не только эстетическими, но и идейными антиподами. Блок услышал музыку революции, Бунин — какофонию бунта. “└Блок слышит Россию и революцию, как ветер…“ О, словоблуды! Реки крови, море слез, а им все нипочем”.
Блок видел простодушное стихийное творчество восставшего народа. Бунин — кровавое безумие и повальное сумасшествие, вдохновляемое новой властью. “Разве многие не знали, что революция есть только кровавая игра в перемену местами, всегда кончающаяся только тем, что народ, даже если ему и удалось некоторое время посидеть, попировать и побушевать на господском месте, всегда в конце концов попадает из огня да в полымя? Главарями наиболее умными и хитрыми вполне сознательно приготовлена была издевательская вывеска: └Свобода, братство, равенство, социализм, коммунизм!“ И вывеска эта еще долго будет висеть — пока совсем крепко не усядутся они на шею народа”.
Блок мечтал о грядущей “справедливой, чистой, веселой и прекрасной” жизни. Бунин оплакивал прошлую жизнь, на которую он недавно смотрел трезвым, беспощадным взглядом, как счастливую и прекрасную, как утраченный Эдем, земной русский рай.
Блок написал о произошедшем символическую поэму, привычно переводя проблему в философский, метафизический план. Бунин, забыв о художестве, впервые обратился к прямому слову, к публицистике, ошарашивая читателя множеством шокирующих деталей и резких оценок.
Блок остался и умер в России. Бунин в 1920 году вместе с остатками разгромленных белых войск на пароходе покинул Одессу. Как оказалось — навсегда.
“Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня озарило: да, так вот оно что — я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь, России — конец, да и всему, всей моей прежней жизни тоже конец, даже если и случится чудо и мы не погибнем в этой злой и ледяной пучине! Только как же это я не понимал, не понял этого раньше?” (“Конец”, 1921).
Эти строчки были написаны уже во Франции, в Париже, где писателю довелось провести больше тридцати лет, всю оставшуюся жизнь.
После: летописец русской Атлантиды
“Это было давно, это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой все мы жили в то время, не вернется уже вовеки… Казалось, что нет, да никогда и не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой — или благословенной — Богом стране. <…> Прелесть была в том, что все мы были дети своей родины и были все вместе и всем нам было хорошо, спокойно и любовно без ясного понимания своих чувств, ибо их и не надо, не должно понимать, когда они есть. И еще в том была (уже совсем не сознаваемая нами тогда) прелесть, что эта родина, этот наш общий дом была — Россия, и что только ее душа могла петь так, как пели косцы в этом откликающемся на каждый их вздох березовом лесу” (“Косцы”, 1921). Достаточно сравнить этот образ России с теми картинами, которые сам Бунин рисовал в “Деревне”, “Суходоле”, “Захаре Воробьеве”, других деревенских рассказах, как обнаружится его поэтический, идеализированный характер. Но именно такая Россия нужна писателю как точка опоры в перевернувшемся мире.
Бунин провел во Франции много лет. Большую часть года он с женой жил в Париже, лето обычно проводил на юге, в Грассе. Но французские темы и сюжеты, даже жизнь русских эмигрантов почти не нашли отражения в его прозе. Прекрасная Франция была для Бунина местом жизни, но не источником творчества.
Прежние социальные мотивы также почти исчезают из бунинского творчества. Оставаясь непримиримым к новой власти и к новому государству, СССР, в своем творчестве Бунин, к счастью, забывал и о царе, и о большевиках, и о миссии русской эмиграции, и о развращенных, позабывших “заветы” писателях-современниках. Он уже не воспроизводил с натуры, а заново воссоздавал дореволюционный мир, который невозможно было сверить с оригиналом.
Старая Россия, ушедшая на дно, как Атлантида, сохраняется в бунинской прозе в своей красоте и своеобразии.
“Что вообще остается в человеке от целой прожитой жизни?” — спрашивает Бунин. И сразу же отвечает: “Только мысль, только знание, что вот было тогда-то то-то и то-то, да некоторые разрозненные видения, некоторые чувства. Мы живем всем тем, чем живем, лишь в той мере, в какой постигаем цену того, чем живем. Обычно эта цена очень мала: возвышается она лишь в минуты восторга — восторга счастия или несчастия, яркого сознания приобретения или потери; еще — в минуты поэтического преображения прошлого в памяти”.
Главная бунинская книга 1930-х годов “Жизнь Арсеньева. Юность” (1927— 1929, 1933), герой которой в значительной степени автобиографичен, открывается торжественной фразой из книги старообрядца-проповедника ХVIII века Ивана Филиппова, своеобразным эпиграфом, варьирующим тот же мотив памяти: “Вещи и дела, аще не написаннии бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написаннии же яко одушевленнии…”
Это одушевление, поэтическое преображение прошлого в памяти становится теперь главной задачей Бунина. “Мой отец, моя мать, братья, Маша пока в некотором роде существуют — в моей памяти. Когда умру, им полный конец… Все живее становится для меня мое прошлое… Боже, как все вижу, чувствую!” (Дневник, 22 сентября 1942).
Еще в большей степени, чем раньше, Бунин ощущает себя последним художником. Причем художником, философией которого становятся зрение и слух — краски, запахи, звуки и голоса прекрасного Божьего мира. Эту Россию в красках Бунин и унес с собой в эмиграцию и живописал до последних дней жизни.
После публикации первых четырех книг романа “Жизнь Арсеньева” (1930) Бунин получает Нобелевскую премию по литературе (1933). Он был первым русским писателем, получившим эту самую авторитетную в мире награду. На торжественной церемонии в Стокгольме писатель отметил особенность своего положения и еще раз напомнил о своих творческих принципах. “Впервые со времени учреждения Нобелевской премии вы присудили ее изгнаннику. Ибо кто же я? Изгнанник, пользующийся гостеприимством Франции, по отношению к которой я тоже навсегда сохраню признательность. Господа члены Академии, позвольте мне, оставив в стороне меня лично и мои произведения, сказать вам, сколь прекрасен ваш жест сам по себе. В мире должны существовать области полнейшей независимости. Вне сомнения, вокруг этого стола находятся представители всяческих мнений, всяческих философских и религиозных верований. Но есть нечто незыблемое, всех нас объединяющее: свобода мысли и совести, то, чему мы обязаны цивилизацией. Для писателя эта свобода необходима особенно, — она для него догмат, аксиома” (“Нобелевские дни”).
“Блажен кто посетил сей мир / В его минуты роковые”, — писал Тютчев, живший в относительно спокойные исторические времена. Бунин, на долю которого выпало немало роковых минут, мечтал о другом. “Да, уж слишком много дала нам судьба └великих, исторических“ событий. Слишком поздно родился я. Родись я раньше, не таковы были бы мои писательские воспоминания. Не пришлось бы мнe пережить и то, что так нераздeльно с ними: 1905 год, потом первую мировую войну, вслeд за нею 17-й год и его продолжение, Ленина, Сталина, Гитлера. Как не позавидовать нашему праотцу Ною! Всего один потоп выпал на долю ему. И какой прочный, уютный, теплый ковчег был у него…” (“Автобиографические заметки”).
Вторая мировая война настигла Бунина на чужбине. Он живет на юге Франции, в маленьком городке Грассе, некоторое время находившемся под немецкой оккупацией. Вместе с женой и несколькими русскими эмигрантами-литераторами он переживает все трудности военного времени: незащищенность, холод и голод (Нобелевская премия давно растрачена, в том числе на помощь многочисленным нуждающимся русским эмигрантам). Его противостоянием войне становится книга о любви “Темные аллеи” (1937—1945).
Одновременно писатель внимательно следит — по газетам и радио —
за тем, что происходит на Восточном фронте. Его неприятие советской власти, большевиков теперь отступает перед тревогой за судьбу России. Поворот в Отечественной войне, наступление советской армии он воспринимает как личную радость. “Взят Псков. Освобождена уже вся Россия! Совершено истинно гигантское дело!” — записывает он в дневнике 23 июля 1944 года.
И еще через несколько месяцев, 24 марта 1945 года: “Полночь. Пишу под радио из Москвы — под └советский“ гимн. Только что говорили Лондон и Америка о нынешнем дне, как об историческом — └о последней битве с Германией“, о громадном наступлении на нее, о переправе через Рейн, о решительном последнем шаге к победе. Помоги, Бог! Даже жутко!”
Однако послевоенные события в СССР (преследование Зощенко и Ахматовой, борьба с “космополитизмом”) снова резко изменили его позицию. Защищая писательскую свободу, Бунин отказался вернуться в СССР, несмотря на все заманчивые предложения, которые власти делали единственному в то время русскому нобелевскому лауреату.
Возвращение на родину происходит лишь в воображении. Не названный по имени повествователь рассказа “Поздний час” (19 октября 1938) понимает, что “нельзя больше откладывать: или теперь, или никогда”, в лунную ночь переходит через мост и попадает в пахнущий яблоками город своей юности, в счастливый, идиллический мир не знающей о своем будущем России. “Есть нечто совсем особое в теплых и светлых ночах русских уездных городов в конце лета. Какой мир, какое благополучие! Бродит по ночному веселому городу старик с колотушкой, но только для собственного удовольствия: нечего стеречь, спите спокойно, добрые люди, вас стережет Божье благоволение, это высокое сияющее небо, на которое беззаботно поглядывает старик, бродя по нагретой за день мостовой и только изредка, для забавы, запуская колотушкой плясовую трель”.
Идя по городу, герой узнает родные места, вспоминает ночное свидание с любимой девушкой. “А потом ты проводила меня до калитки и я сказал: └Если есть будущая жизнь и мы встретимся в ней, я стану там на колени и поцелую твои ноги за все, что ты дала мне на земле“”.
Это путешествие в прошлое, однако, оканчивается печально. Лунная дорога приводит героя на городское кладбище. “И так, с остановившимся сердцем, неся его в себе, как тяжкую чашу, я двинулся дальше. Я знал, куда надо идти, я шел прямо по проспекту — и в самом конце его остановился: передо мной, на ровном месте, среди сухих трав, одиноко лежал удлиненный и довольно узкий камень, возглавием к стене. Из-за стены же дивным самоцветом глядела невысокая зеленая звезда, лучистая, как та, прежняя, но немая, неподвижная”.
Бунин умер в Париже 8 ноября 1953 года. Его похоронили в пригороде Парижа на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, некрополе русских эмигрантов первого и второго поколения.
В одном из последних рассказов, “Бернар” (1952), Бунин вспоминает французского моряка, спутника Мопассана, последняя фраза которого, произнесенная перед смертью, звучала так: “Думаю, что я был хороший моряк”.
“А что хотел он выразить этими словами? — размышляет Бунин. — Радость сознания, что он, живя на земле, приносил пользу ближнему, будучи хорошим моряком? Нет: то, что Бог всякому из нас дает вместе с жизнью тот или иной талант и возлагает на нас священный долг не зарывать его в землю. Зачем, почему? Мы этого не знаем. Но мы должны знать, что все в этом непостижимом для нас мире непременно должно иметь какой-то смысл, какое-то высокое Божье намеренье, направленное к тому, чтобы все в этом мире └было хорошо“ и что усердное исполнение этого Божьего намерения есть всегда наша заслуга перед ним, а посему и радость, гордость”.
Бунин завершает этот рассказ полными скромной гордости словами: “Мне кажется, что я, как художник, заслужил право сказать о себе, в свои последние дни, нечто подобное тому, что сказал, умирая, Бернар”.