О литературно-критических эссе Вл. Новикова
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2008
Нонна Петровна Беневоленская — филолог, автор книг: “Поиски Вечной Женственности” (СПб., 2003), “Образ Петербурга в русской литературе XIX века” (СПб., 2003), “Эклектическое искусство Абрама Терца” (СПб., 2003), “Специфика постмодернистского мироощущения” (СПб., 2003), “Соцреалистические корни постмодерна” (СПб., 2003), “Исторические и философские корни русского литературного постмодернизма” (СПб., 2007). Живет
в С.-Петербурге.
ї Нонна Беневоленская, 2008
Нонна Беневоленская
Зачем нам критики и литературоведы?
о литературно-критических эссе Вл. Новикова
Таинственными, необыкновенными путями распространяется просвещение! Несмотря на то что в современных массмедиа существует множество способов обратить внимание на нужный предмет, Вл. Новиков избирает способ особенный — создает “веселую науку” из науки традиционной и мультимедийных технологий. Его страстные призывы обращены и к профессиональным читателям, и к обыкновенным, и даже к тем, кто вовсе обходится без чтения: наряду с другими они становятся героями его эссе: “А знаете, что Новиков про Ксению написал?” — и далее, с бесчисленными кругами на воде, до адресата. Вот на эти пути, как нам представляется, втайне или намеренно рассчитывает автор “Романа с языком”, “Сорока двух свиданий с русской речью”, “Романа с литературой” и множества выступлений в периодической печати.
В своих трудах известный московский филолог будто бы и не претендует на строгую академичность. Соединить традицию и “злобу дня”, по В. Г. Белинскому, означает оживить науку или разбавить ее “злободневкой”, заигрывая с массовым читателем? Вопрос, вероятно, касается целей, пропорций, личного вкуса и в конечном счете языковой личности автора, а таковая у Новикова имеется: постмодернистский принцип “текста без границ” превращается в правило — жадно брать и щедро отдавать все, что так или иначе задело, зацепило. За небрежностью формы скрывается позиция непримиримого защитника русского языка и русской литературы, специалиста по “русофонии”, который легкими пассажами стремится пробудить в так называемом широком читателе желание быть не наивным владельцем брильянтов, не отличающим их от стекляшек, а неторопливым, тонким ценителем сокровища, доставшегося ему по наследству. Мечта педагога-словесника! Новиков мечтает вырастить, воспитать читателя, сделать из него своего единомышленника и, в духе времени, пробудить желание стать хозяином, свободно владеющим богатством языка и литературы. В этом смысле его работы составляют один из речевых портретов эпохи. “Никакой женщине не понравится, если у нее с подругой окажутся совершенно одинаковые кофточки. Так зачем же пользоваться одинаковыми речевыми конструкциями?” (этюд “Эллочка — это я”) — терпеливо втолковывает ученый читательнице, спасая ее от опасного речевого влияния “гламурной Ксении”. Поистине, таинственными путями распространяется просвещение. Однако это наводит на неожиданные, на первый взгляд, размышления о роли известной скрипачки Ванессы Мэй в пропаганде классической музыки. Некоторые считают, что она в виде попсы преподносит классику отупевшей публике и ее роль просветительская: не могут слушать в оригинале, так пусть хотя бы так. Другие считают, что нечего кормить свиней апельсинами: все равно ничего в классике не поймут, а ее ценителям Мэй не нужна. Новиков, с одной стороны, не гнушается поп-приемами (имеются в виду популяризаторские приемы), с другой — страстно защищает классику, очищая ее от пыли веков, и в итоге создает беллетристику.
В чем сегодня обретает пищу сердце читателя? Чем питается литератор, верящий, что сможет показать своему подопечному, где дрянь, а где деликатесы? Чем нынче литератор сдабривает приготовленное по его рецепту? Эти вопросы незаметно вытеснили традиционные “что делать?” и “кто виноват?”. Своей деятельностью Новиков показывает, что виноватых искать некогда, если занимаешься любимым делом, и таким образом отвечает на оба вопроса. Однако облик виноватого сам выплывает из-за призывов автора к чистоте языка и вдумчивому чтению. Это невежественный “газетных тонн глотатель”, с сонной одурью жующий все, что подадут.
Что касается прозаических опытов Новикова, то в них не так легко отделить агнцев от козлищ. Автор и не ставит перед собой такой задачи: его герои сами совершают ошибки, сами их пытаются исправить, а если это невозможно, смиряются и плывут далее, положившись на мудрость “изящно-лукавой жизни”, по Набокову, но переживая свои неудачи отнюдь не изящно, плывут, не ведая куда, готовые принимать новые подарки судьбы. А главное — они так уверены, что эти подарки не заставят себя долго ждать, что даже не обсуждают возможности/невозможности их появления. Жить так роскошно позволяют себе немногие. Вынуждены признать, что герой “Романа с языком”, как и герой романа “Любить!”, несет в себе легкомыслие советского толка, поэтому финалы обоих романов не совсем финалы: отзвуки прежних времен живучи и вряд ли герои изменятся. Разве можно назвать неудачником того, кто жил как хотел, тратил себя не на карьеру и зарабатывание денег, а на личные переживания и открытия, совсем по-советски не очень задумываясь о завтрашнем дне? Кто-то сверху в нужный момент присылает ему помощь, в основном в облике особ женского пола, в которых он искренно влюбляется или к которым он испытывает, опять же искреннюю, благодарность. Обоим героям Новикова нравится такая жизнь, несмотря на их элегические жалобы. Язвительный читатель может усмотреть в такой позиции обыкновенное потребительство, в котором обнаружит парадокс: автор воюет с потребителем в публицистике, но не может истребить его в собственном герое. Или не хочет. Сегодня трудно представить себе подобного героя принадлежащим к молодому поколению и изображенным всерьез. С этой точки зрения романы Новикова можно отнести к документам ушедшей эпохи. А вот разъяснения для тупых, ради которых автор переходит на самообслуживание, — это уже дань отношения к нашему современнику. Любовную линию автор сам выстраивает в таблицу: “жена-мать (Тильда), жена-сестра (Деля), жена-дочь (Настя), жена-жена” (Оля?).
Узнавая в его героях бывших советских сограждан, поневоле вспоминаешь недавно вышедший роман-травелог Максима Кибальчича “Поверх Фрикантрии”. За псевдонимом скрывается известный петербургский ученый, литературовед. Герои двух романов двух филологов, московского и петербургского, схожи. Во-первых, герои — тоже филологи и даже их имена совпадают: обоих зовут Андреями, с вариацией на Анджело у Кибальчича, во-вторых, обоих отличает приятная инфантильность: у обоих в разной степени не развито чувство ответственности за собственные поступки. А ведь именно эта способность считается одним из признаков не по-детски свободной, а свободной зрелой личности. Их рефлексия в основном имеет эгоцентрическую природу, но кто может осудить за это интеллектуалов-лириков, какими пытаются изобразить своих героев авторы? В гротескном изображении университетской Америки проявляется способность героя романа Максима Кибальчича моментально обнаруживать недостатки ближнего/ближней. Герой за упражнениями в остроумии (см. Зигмунда Фрейда) скрывает (а иногда и не скрывает) злость, бессилие перед Судьбой, с которой пытается бороться в меру сил. Герой Новикова легко и органично подчиняется Судьбе, открыто идет ей навстречу, подтрунивая над своими неудачами и ожидая новых приключений.
В одной из аннотаций о герое “Романа с языком” сказано, что “за такого человека хочется выйти замуж”. Со всей ответственностью заявляем: “Не хочется. Только в качестве любовника, и то ненадолго”. Надо сказать, что автор выдерживает логику характера и приводит героя к достойному финалу, который мог бы быть иным, “буржуазным”. Например, герой обретал бы семейное счастье с молодой женой Аней, которая, правда, по-человечески не совсем совершенна, но сошло бы и так. Однако автор лишает своего мягкого и теплого потребителя (уж никак не князя Мышкина, фигуру которого автор скромно обнаруживает в подтексте) счастья в любви, в финале называя его роль “жалкой”. Подобный шаг тот же язвительный читатель должен оценить как чрезвычайно мужественный со стороны автора. Правда, что-то подсказывает: это еще не финал. Финал романа “Поверх Фрикантрии” тоже грустный, но и путешествие героя явно еще не закончено.
В литературоведческих работах и критических эссе Новиков часто занимает позицию первооткрывателя. Автор безо всякого стеснения создает беллетристику от литературоведения. Правда, в такой текстовой ситуации латынь в названиях некоторых его работ вызывает легкое недоумение и отдает эклектикой китча: похожа на этикетку от дорогого вина на бутылке с вином дешевеньким. Что поделаешь, буржуа требует, чтобы “наука” соответствовала его вкусам. Новиков принципиально субъективен, его статьи изобилуют оценочными прилагательными, в них могут быть использованы карточные масти в качестве названия глав, говоря с “широким читателем”, автор не брезгует сленгом. Ему нравится манера Шкловского скандализовать собеседника, в “Романе с литературой” он восторженно пишет о творчестве своего кумира и Лимонова. Он спорит с литературными мифами о Пушкине и называет, например, булгаковского Мастера “скорее поэтом, чем прозаиком”. Новиков также показывает, что сегодня литературовед не проходит мимо трагедии 11 сентября 2001 года, и, напротив, считает, что быть обязан гражданином, вслед за Тыняновым осмысляющим трагизм истории вообще.
Мотив долженствования парадоксально заложен в произведения автора, который, казалось бы, чувствует себя раскованным относительно канонов критики и академической науки. Но этот императив касается прежде всего самого Новикова. Возникает ощущение, что это один из немногих сегодняшних авторов, который не только любит себя в искусстве, но выполняет долг перед обществом. На фоне небрежности тех, для кого как важнее, чем что, он поражает эрудицией, вызывающей чувство покоя: досадных ошибок, кажется, не будет. Правда, возможны проявления некоторых слабостей. В педагогических этюдах “Сорок два свидания с русской речью” (“Нельзя ли помягче?”) приверженец московской произносительной нормы с любовью говорит о “благородной традиционности” именно московского говора (“дьвери” ему нравятся больше, чем “двери”), словно бы всерьез считая, что смягчением согласных в некоторых позициях можно смягчить жестокость жизни. Мысль интересная, сродни мыслям просветителей ХVIII века, и современного петербургского лингвиста несколько умиляющая. Но вот Лев Рубинштейн в “Случаях из языка” рассуждает о нефиксированном порядке слов как о “чудесном качестве языка” и связывает с ним характер не только нашей “замечательной поэзии, прозы”, но и “такой жизни, какую мы имеем”.
И с этой мыслью не хочется спорить — видимо, как обычно, все дело в пропорциях и оттенках. И если уж говорить о разнице между московским говором и литературной нормой, невозможно пройти мимо слов “Питер” и “питерский”, небрежно употребленных в том же этюде “Я все вопросы освещу сполна…”, статье “Питерская смеховая культура глазами москвича” и других работах. Собственно, против этих слов выступать бесполезно: они укоренились в речи, особенно московской и провинциальной, произносить-то удобнее, а “Петербург”, “петербургский” — язык сломаешь. Кроме того, есть подозрение, что таким образом указывают на две несовместимые эпохи — дореволюционную и постперестроечную. Мол, какие вы петербуржцы — питерцы, на прежнее не тянете.
Ну пусть, на здоровье. Но Довлатов — питерский писатель? Бродский — какой угодно поэт, только не питерский. Говоря об Ахматовой, употреблять слово “Питер” (“Я все вопросы освещу сполна…”), в то время как сама она мужественно утверждала, что живет в Ленинграде? Звучит по крайней мере невежливо, да и просто бессмысленно. Может возникнуть вопрос: а чем заменить прилагательное? Во-первых, все они действительно жили в Ленинграде и прикрывать этот исторический факт просторечием — значит проявлять малодушие. А во-вторых, может, все-таки попробовать выговорить слова “Петербург”, “петербургский”, может, получится, ведь именно так говорят в Северной столице, уважая себя и историю. Точная стилистика употребления слова “питерский” предполагает прежде всего сочетание с существительным “шпана”. И пока мы не стали питерскими филологами, оставим это прилагательное универсаму в Московском районе Петербурга и простим Новикову маленькие слабости: ведь все они от любви, которой пронизана едва ли не каждая, даже самая серьезная в академическом смысле слова его работа.
Необходимо разъяснить и “случай из языка”, связанный с грамматической формой “в Комарове”, как требует Новиков, ссылаясь на московские словари. Где же были найдены “интеллигентнейшие люди”, живущие, разумеется,
в Питере и возмутившие москвича фразой: “Ахматова жила в Комарово”? А вот где. Дачный поселок Комарово изначально никогда не был деревней, каковыми были Останкино, Выхино, Щукино, названия которых действительно требуют изменения окончания в предложном падеже: в Останкине, в Выхине, в Шукине. А Комарово уже давно воспринимается как пригород и по аналогии с городами, скажем с Кемерово, Белово, в предложном падеже не изменяется. Это не “уступка бескультурью”, а язык в его развитии. В каждой столице дуют свои ветры, и не стоит их путать.
Хорошо, что интеллигент нынче пошел не хлипкий, думаешь, читая труды Новикова. Действительно, как сказано в его блестящей статье “Художественный мир Козьмы Пруткова”: “Сколько бесполезной душевной работы проделывают иные, вместо того чтобы сразу распознать обман, лицемерие, ложное обещание!” Новиков не только призывает к душевному труду, но и, прежде всего, провоцирует споры, буквально вызывает на интеллектуальные драки, воюет с потребителем, пытаясь превратить его из пользователя в хозяина слова, ласково уговаривая (см. выше пассаж о кофточках и речевых конструкциях), наставляя, предостерегая, угрожая, завораживая неожиданными стилистическими и тематическими кульбитами, заражая пылкой любовью к словесности, давая почувствовать слово на вкус. Ведь скука, которую автор объявляет своим врагом, — состояние по сути своей пошлое, свойственное набоковским Алферовым и Щеголевым, но Новиков любит и этих неразумных, указывая им на дурной литературный и речевой вкус, не гнушаясь методом повторного предъявления материала, исправляя речевые обороты и, несмотря ни на что, надеясь на лучшее.
Для него слово — субъект, объект и инструмент исследования одновременно. Творческий и общественный темперамент просветителя и истопника из “Романа с языком”, своим душевным теплом отапливающего “междунимие”, не иссякает. В топку идет все. Возможно, поэтому Новиков-автор так многолик, а его литературоведение и лингвистика граничат с беллетристикой, поэзией и публицистикой одновременно, что нисколько не смущает ученого лирика. Это его принципиальная позиция. Несмотря ни на что.