Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2008
С.-Петербурге.
ї Дмитрий Бураго, 2008
Дмитрий Бураго
Звезда
Памяти Анненского
Взгляни на небосвод — коснется сердца грусть.
Мерцание светил не обещает встречи;
и тленья убежать возможно ль в русской речи? —
уж нынче ничего не знают наизусть.
Не надышаться, не наговориться впрок!
Не бойся, говорю, — надеждой тешась зыбкой —
как промотавший жизнь в беспамятстве игрок,
бредущий под дождем с растерянной улыбкой.
Не бойся, говорю: ты просто спишь в саду,
и над тобой плывет ночной листвы громада;
тебе двенадцать лет, и влажный шепот сада
навеял длинный сон про синюю звезду.
Не бойся, говорю… Белесая луна
бежит в разрывах туч, и дремлют под корою
столетьями жуки — и синяя одна
дрожит вдали звезда — едва глаза прикрою.
Морошка
А вечный сон скорей похож
на сон до нашего рожденья:
куда прекрасней пробужденья,
когда не сразу узнаешь
свое слепое отраженье,
когда с утра колотит дрожь.
Чужой язык, прилипший к нёбу,
латыни пасмурной сродни.
Нема гортань. Поди сравни…
Поди сглотни!.. Но про утробу
тут ни словечка. Извини:
стишки — приют для болтовни,
но вредоносному микробу
не все позволено, ни-ни!
Я лучше так тебе шепну:
“Мы у ручья. На дне лукошка
шуршит болотная морошка…”
Забыл столетье и страну.
Я помню только: пела кошка
на печке песенку одну.
Потом, пятнадцать лет спустя,
в малиннике, за огородом,
мы перепачкались компотом
от щек до пят. Когда дитя,
что мы с тобой шутя зачали,
в мир скорби выползло, крича,
в мир скорби, боли и печали —
о, если б я тогда шепнул:
“Мы у ручья. На дне корзинки
от трех волнушек половинки.
Мы слышим длинной жизни гул,
кляня промокшие ботинки”.
О, если б я тогда шепнул.
Дыра в будущее
Увы, без волненья на те же валы гляжу.
Светило на гребнях Атлантики умирало
и рассыпалось фигурами Лиссажу:
мне что-то чертило, но времени было мало.
А нынче пусть чайка морочит других, паря
над рябью залива, где снова чужая шхуна
роняет в пучину корявые якоря,
ничуть не смущая нагих дочерей Нептуна.
Не обожествляя беспамятный океан,
но одушевляя, о чем бы спросить? О жизни?
Здесь, пальцами щелкни, за евро несут стакан.
И глупо не щелкать при этакой дешевизне.
О чем я пишу? О чем говорю с тобой,
утративший веру в реальность того, что вижу
сквозь разума призму? О том, как шумит прибой.
Как, столик трехногий в тенистую сдвинув нишу,
искать не пытаясь какую-то дыр бул щыл,
под крепостью, рядом с мясистым кустом алое,
я пил вино и сорок минут лущил
креветки, не думая, кстати, и про былое.
Сирень
А он говорит: “Ты же в этом году
скаталась во Францию, в Ялту, на Кубу,
купила из лиса какого-то шубу —
зачем же такую молоть ерунду?”
Она говорит: “Ты припомни, как мать
твоя на меня в тот четверг поглядела.
Ах, ты не заметил? И нет тебе дела,
и вовсе тебе на меня наплевать”.
А он говорит: “Даже пол не помыт,
не то чтоб с неделю — аж целых полгода.
Не гробят тебя нищета и работа,
могла бы хотя бы поддерживать быт”.
Она говорит: “Ты цветы иногда
дарил бы, как сыч не сидел над работой.
По девкам гулять ты считаешь свободой!
Ни совети нет у тебя ни стыда!”
Меж тем жесточает режим и уже
стоит на пороге война мировая,
пока наш герой-полуночник, зевая,
на кухне глотает коньяк в неглиже.
Меж тем зацветает сирень во дворе.
Гроза надвигается с юго-востока.
В огромной вселенной — ни смысла, ни прока.
И птицы немолчно орут на заре.
Нежность
В конце октября в этом парке на редкость безлюдно.
Лишь двое проходят: тяжелые палки-зонты,
нелепые куртки. Ступают нетвердо и трудно.
И долго молчат у холодной осенней воды.
И лучшего нет. И не надо. Бессмертным созданьям,
наверно, и страсть стиховая — игра для ума?
Не место в Эдеме молитвам и воспоминаньям.
А жизни бессрочной она оправданье сама.
Но легкой душой никогда бы мы так не любили
родные черты — в голубиной дали купола,
прозрачную флейту, ночные янтарные шпили, —
когда б не разлука, а вечность пред нами была.
Ложатся холщовые листья на вымокший гравий,
и морщится гладь потемневшей бездонной реки.
И нет ни имен, ни столетий, ни глав, ни заглавий.
Возможна ли нежность без нашей смертельной тоски?