Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2008
Петр Залманович Горелик (род. в 1918 г.) — полковник в отставке, кандидат военных наук, лауреат премии имени А. Володина за 2006 г. Автор книги мемуаров “Служба и дружба” (СПб., 2003) и ряда публикаций в журналах “Нева”, “Звезда” и др. Живет в С.-Петербурге.
ї Петр Горелик, 2008
Петр Горелик
В ожидании чуда
Воскресный день Брайнины провели дома. Собирались выехать за город и походить на лыжах в любимом Звенигороде. Все было готово с субботы — и лыжи, и термос, и рюкзаки, и, главное, новые яркие лыжные костюмы. Но не получилось. Подвела погода. Неожиданная для середины января оттепель, сорвала долгожданный и так много обещавший поход. Больше всех печалился Митя, доказывая родителям, что слякотно только в Москве, а за городом лежит девственный снег. “Поедем, чем мы рискуем? Хоть подышим свежим воздухом!” — уговаривал он. Но мать и отец были неумолимы. Хватало работы по дому. Все разбрелись по своим “национальным квартирам”, как в семье в шутку называли комнаты.
Давид Львович Брайнин, известный московский врач, заведующий хирургическим отделением крупной больницы, также практиковавший в других лечебных учреждениях, ушел к себе и занялся приведением в порядок бумаг. Чистил, как он любил говорить, “авгиевы конюшни” письменного стола. Попавший ему в руки небольшой дневник времен войны ненадолго возвратил его в такой же январский день 1943 года, в такую же слякоть неожиданной оттепели, когда армия готовилась к новой наступательной операции. Давид Львович невольно вспомнил один из самых тяжелых эпизодов, когда, обгоняя колонны пехоты, он спешил в армейский госпиталь. Шла перегруппировка войск. В госпитале его ждал тяжелораненый комбат, нуждавшийся в срочной операции.
Страха не было. Войска двигались вдоль фронта вне досягаемости артиллерийского огня противника. День был нелетный, не могло быть и ударов авиации. Все сводилось лишь к тому, чтобы ехать как можно быстрей и вовремя оказать помощь истекающему кровью раненому. Что же так взволновало и оставило такой глубокий след в памяти? Люди — солдаты в колоннах, которые он обгонял. Сильный с утра мороз сменился оттепелью, и дороги развезло. Дождь со снегом слепил глаза. Пехота в насквозь промокших валенках, чавкая, шла по лужам. А машина мчалась, обдавая промокших и промерзших солдат веером брызг.
Что они могли подумать о нем, плетущиеся под грузом оружия и набухших от влаги шинелей? Он не видел их лиц, но всю дорогу ему казалось, что в его сторону бросают взгляды, полные ненависти. Он будто бы слышал, как солдаты говорили: “Попадись ты нам, начальник, в других обстоятельствах, мы бы тебе показали кузькину мать и за эту не ко времени оттепель, и за промокшие валенки, и за всю эту бесконечную войну!” Ему было жаль их, какая-то печаль охватила его. Несмотря ни на что они шли вперед. Жаль было и себя. Он не был перед ними ни в чем виноват и ничем не мог им помочь. Над всеми властвовал неумолимый приказ…
Пообедали. К вечеру Давид Львович стал собираться на ночное дежурство в больнице, где он практиковал по договоренности один раз в неделю. На самом деле он намеревался провести ночь у Варвары Васильевны — молодой ассистентки, жившей неподалеку от его дома, в Петровском переулке. Это был второй визит к Вареньке. Вроде бы все казалось случайной связью, баловством. Но что-то тянуло. Он был привязан к семье, любил жену, радовался успехам сына, но в горячей двадцатипятилетней женщине — синеглазой жгучей брюнетке — было столько теплоты и искренности, столько обаяния, что малоопытному в семейных изменах Брайнину просто не хотелось отказываться от этих свиданий.
Утром в понедельник Давид Львович из ближайшего автомата позвонил жене и голосом, не допускавшим подозрений, сказал, что дежурство прошло не совсем спокойно, сделал срочную и сложную операцию, но все, слава богу, закончилось благополучно и сейчас он, немного опаздывая, едет в клинику. “Как Митя? — спросил Давид Львович и, не дожидаясь ответа, уверенный в том, что ничего необычного с сыном произойти не может, продолжал: — надеюсь, мне удастся успеть на конференцию. Бегу. Целую. Жди к обеду”. Жена сообщила, что дома все нормально, Митя собирается в школу, сама она через пару часов должна встретиться с профессором Никишиным и показать ему первые результаты своей работы. Рассчитывает, что серьезных замечаний не будет. Дома постарается быть пораньше. Обменявшись обычным “ни пуха” и “к черту”, супруги закончили телефонный разговор.
Затянувшаяся оттепель и серое скучное утро могли бы испортить настроение. Мокрый снег летел в лицо, холодные струи затекали под воротник, глубокие промоины приходилось обходить и не всегда удавалось перепрыгнуть, не оставляя следов на одежде. Но после бурно проведенной ночи Давида Львовича не особенно волновала погода.
“За что мне такая удача?!” — подумал он. И, подняв воротник повыше, ускорил шаг, не скрывая улыбки и насвистывая мелодию из оперетты. На подходе к клинике снег прекратился, в тучах появились просветы, выглянуло солнце, и это показалось Давиду Львовичу добрым знаком.
В клинике Давид Львович сразу переоделся в сверкавший свежестью халат. Он уже примкнул к коллегам, двигавшимся к конференцзалу, когда его взял под локоть главврач, его давний друг и однокашник Олег Павлович Сергеев. “Додик, зайди ко мне после конференции”, — успел шепнуть он и, продержав локоть дольше обычного, оставил Давида Львовича, чтобы занять свое место.
Фамильярность обращения начальника к подчиненному не удивила бы никого из сотрудников, даже если бы им было слышно это шепотом сделанное приглашение. Ни для кого в клинике не было тайной, какой дружбой с давних институтских времен связаны Брайнин и Сергеев и их жены — Светлана Андреевна Офицерова и Ирина Ивановна Сергеева. И Ирина и Светлана сразу после войны оставили лечебную работу и занялись медицинской наукой, хотя и в разных областях. Обе защитились, были близки к завершению докторских и занимали видное положение в своей специальности.
Оставлять Давида Львовича после конференции в своем кабинете для Олега Павловича тоже было делом обычным. Все же старые друзья, есть о чем потолковать и посоветоваться. Пока собирался обход или готовили операционные, обсуждали возможные риски очередной операции, а нередко и просто трепались “за жизнь”. Последние несколько дней Сергеев был в командировке. Наверно, привез какие-нибудь новости, провинциальные байки, анекдоты. Будет чему посмеяться… Но прикосновение показалось Брайнину слишком затянувшимся, излишне крепким и даже тревожным. В нем как-то недоставало теплоты. Человек мнительный, Давид Львович подошел к двери кабинета со смешанным чувством тревоги и любопытства.
“Не скрою, — начал главврач непривычно официальным тоном, когда они остались одни, — нам предстоит нелегкий разговор. Два обстоятельства вынуждают меня откровенно, как мы всегда поступали с тобой, высказать тебе мои соображения и предложить малоприятные для тебя решения. Мы всегда понимали друг друга, между нами не было ничего такого, что могло бросить тень недоброжелательности или подвоха. Тем более не может быть и речи о зависти.
Ты видишь, — немного помолчав, продолжал Олег Павлович, — какие тучи продолжают сгущаться над интеллигенцией. Власть не насытилась преследованием гуманитариев. Боюсь, что подбираются к медицине. Опасения мои основаны не только на слухах. Не могу открыть тебе источников информации, но наша многолетня дружба и близость наших семей позволяют мне рассчитывать на полное понимание с твоей стороны. Поверь, мы все в большой опасности, но особенно жестоким гонениям могут быть подвергнуты врачи-евреи. Как известный онколог, работающий в клинике союзного значения, ты можешь оказаться под ударом в числе первых. Пока не поздно — ты должен уехать из Москвы!”
Растерянный Брайнин попытался подтвердить свое полное доверие к словам друга, но Олег уже не слушал его. В кабинет заглянула старшая сестра: “Олег Павлович, приехали инженеры, монтирующие рентгенаппаратуру. Они хотели бы с вами посоветоваться”.
* * *
Давид остался один. Ему хотелось бы ответить Олегу: “Ты мог сказать все это без предисловий, я уже давно успел проникнуться пониманием неизбежности. Я не беспокоюсь об удобствах и комфорте, к которым мы привыкли и с которыми придется расстаться. Для меня перемены не коснутся работы, и это главное. Оперируя, я забываю обо всем, и это при любых обстоятельствах гармонизирует существование. Мне больно за Светлану. Для нее это будет страшным ударом. Я — практикующий хирург, и все мое при мне — руки и голова. Светлана — исследователь-экспериментатор. Ей необходима лаборатория и тот коллектив помощников, который ею создан. Извини меня, — проговаривал про себя Брайнин, — странно, что я вынужден объяснять это тебе”.
Мысли не оставляли его. Опять этот проклятый еврейский вопрос! Опять эти процессы!.. В ноябре в Чехословакии — над “антигосударственным центром” во главе со Сланским. В Венгрии — над “титовскими шпионами и диверсантами”. Доходили слухи о секретных списках одиозных писателей и поэтов. Будучи далек от политики, Давид не связывал ее с антисемитизмом, хотя в газетах фигурировали главным образом еврейские фамилии.
“Неужели, — подумал он, — все настолько серьезно, что от этого зависит моя судьба и судьба моей семьи? Неужели неизбежна такая перемена? За себя я не боюсь. Совсем другое дело — Светлана. Я даже не могу придумать слов для объяснения с ней”.
Перед ним промелькнула вся его жизнь.
Мать родила его в кишлаке. Отец военный, в небольших чинах с Гражданской. За двадцать предвоенных лет сменил с десяток гарнизонов — от Негорелова до Кушки.
Для отца родным домом был эскадрон. Давид любил слушать его в те редкие часы, когда он был настроен рассказывать. Память отца хранила военную романтику юности, только об этом и были его воспоминания. Отец часто брал Давида в манеж, приучал к коню, учил верховой езде. Надеялся ли он на то, что сын продолжит его дело?
Дом, как и полагалось, держался на матери. Она сумела приспособить жизнь семьи к тревожной службе своего кавалериста, но всегда старалась отвратить сына от карьеры военного.
Давид помотался с родителями по всей стране, редко начиная и заканчивая учебный год в одной школе. Он всегда серьезно относился к учебе, считался одним из лучших учеников, но не избежал постоянных упреков в недостаточной общественной активности. В 1936-м поступил в медицинский. В 1937-м вместе с родителями (отец уже командовал полком) дрожал в ожидании, что вот-вот придут, но репрессии обошли семью стороной. Никогда до войны не задумывался о своей национальности. В школе не приходилось драться, защищая свое достоинство, — никто не напоминал, что он еврей, тем более в оскорбительной форме. Может быть, потому, что его отец был лихим кавалеристом и на плацу “рубил лозу” наравне со своими подчиненными — русскими и украинскими парнями (по известному утверждению бабелевского героя, “еврей, севший на лошадь, перестает быть евреем”)? В институте был как все, в общаге жили одной семьей. Здесь подружился с Олегом, здесь встретил Свету, здесь сыграли комсомольскую свадьбу.
Все перевернулось в 1941-м. Родителей война застала в Белостоке. Мама, счастливая бабушка, приезжала в Москву помочь молодой невестке, успела понянчить внука. Но душа ее была в Белостоке, с мужем. Все годы его нелегкой службы она была рядом. Поехала к мужу, оказалось — ехала навстречу своей гибели. Мама, Рахиль Соломоновна Брайнина, попала в руки немцев, ее схватили в толпе людей, бежавших из Белостока. Отец настолько стремительно бросился со своей частью к границе, что заботу о семьях командного состава поручил коменданту военного городка. Для жены он не мог сделать исключения. Она оказалась в белостокском гетто и разделила судьбу евреев, погибших в немецких душегубках.
Отец со своей дивизией отходил на восток и погиб в боях под Вязьмой.
Давид и Светлана встретили войну дипломированными врачами. Он еще в мае получил назначение в медсанбат стрелковой дивизии, формировавшейся в Казани, а с первых дней войны оказался на фронте. Первых раненых оперировал в Золочеве, подо Львовом. Последних — в Нойбранденбурге, севернее Берлина. Жена всю войну оставалась в Москве, жила в институтском общежитии, работала в Центральном госпитале и растила сына.
О том, что он еврей, Давиду напомнили немцы — призывами бить жидов и коммунистов. Тогда же, на фронте, он ощутил и затхлый “душок” антисемитизма среди своих. Советская контрпропаганда обходила молчанием первую часть фашистских призывов. Это молчание способствовало распространению мифа о трусости евреев, об их уклонении от фронта, от передовой. Хотя евреи, воевавшие на передовой, этого “душка” не чувствовали…
Давид вспомнил тяжелораненого летчика, штурмана авиадивизии, которого он оперировал в конце 1944 года. “Дело было в Польше, — рассказывал летчик. — Полетов не было. Я стоял возле палатки, где беседу с летчиками вел офицер политотдела. Всматривался в сторону, откуда должен был появиться самолет-разведчик, и прислушивался к тому, о чем говорили в палатке. Вдруг слышу голос командира звена: “Товарищ майор, объясните, почему не воюют евреи?” Неожиданно политрук, до того говоривший в полный голос, перешел на полушепот: “Товарищ старший лейтенант, рядом стоит штурман, он еврей. Услышит — будет неудобно”. И замолк. Замял тему. Я вошел в палатку и в наступившей тишине обратился к политруку: “Товарищ дивизионный агитатор (не без иронии назвал его полную должность), что же вы уклоняетесь от ответа на вопрос старлея? Ответьте летчикам: почему не воюют евреи? Если вы затрудняетесь, я отвечу за вас. Вот, например, я, штурман дивизии, — еврей, воюю. Заместитель командира 78-го гвардейского штурмового авиаполка, боевой летчик, — еврей, воюет. Лучший механик, которого знает вся дивизия, — еврей, тоже воюет. Герой Советского Союза Александр Яковлевич Летучий, получивший это звание еще за подвиг на Финской войне и начинавший Отечественную в нашей дивизии, — тоже еврей, воевал и продолжает воевать. На стенде рядом с портретами других Героев Советского Союза — два портрета известных летчиков-штурмовиков. Оба евреи, и оба воюют. Неужели всех этих имен, всех этих людей недостаточно, чтобы ответить на вопрос старшего лейтенанта?” Агитатор не знал, что сказать. А кто-то из присутствующих внятно произнес: “Ну и вмазал, штурман!” Политотдел не оставил инцидент незамеченным, и “мозги агитатору прочистили”. Вот такой получился эпизод. В общем, это далеко не самое важное на войне. Но забыть не могу”.
Не было “душка” и в госпиталях, где у операционных столов стояло немало евреев. “Душком” тянуло сверху. Давид догадывался об изменении отношения к офицерам-евреям по тому, как задерживалось их продвижение вверх, по отказу в заслуженных наградах. Но лично его это не коснулось. В дивизии он прославился как хирург-чудотворец, и это ограждало его от любых упреков.
К последнему году войны он был уже главным хирургом армии, не единожды награжденным, и пользовался уважением и доверием не только своего медицинского начальства, но и армейского командования.
* * *
Олег Павлович задерживался. Видимо, его перехватили терапевты или работа бригады в новом рентгенкабинете требовала присутствия главного врача. Брайнин решил заглянуть на отделение и пораньше уйти домой: день был не операционный. Он помнил, что были упомянуты “два обстоятельства”, но и одного, первого, о котором Олег успел сказать, хватало, чтобы задуматься, обсудить ситуацию со Светланой, наконец, принять решение, не находясь под давлением начальственного пресса. Он посмотрел тяжелого больного, которого оперировал два дня назад. Тучный немолодой человек поступил по “скорой” с подозрением на аппендицит. Оперировал его дежурный хирург, молодой, но успевший хорошо себя зарекомендовать. Вскрыв полость, он обнаружил обширный спаечный процесс и удалил какой-то тяж, приняв его за аппендикс. На следующий день общее состояние больного резко ухудшилось. Брайнин на утреннем обходе только взглянул на его зеленое лицо и велел срочно везти в операционную. Пять часов он боролся за жизнь человека — оказался осложненный перитонит. Сегодня пациент выглядел вполне сносно и не жаловался на боли. Давид мысленно похвалил себя: все-таки вытащил беднягу с того света.
Жены дома не было. Не пришел из школы и Митя. Есть не хотелось,
с обедом решил дождаться Светланы.
Давид понимал: предстоит трудный разговор. Вправе ли он, после греха прошлой ночи, после обмана и измены, пусть мимолетной, даже заикнуться о совместном переезде из Москвы, просить Светлану бросить все? Он не исключал того, что жена сама решит разделить с ним тяжесть перемен. Но вправе ли он принять эту жертву?
“С другой стороны, — думал Давид, — почему я должен так безоговорочно и безоглядно соглашаться с Олегом? Что это было с его стороны — приказ или рекомендация? Получил ли он “сверху” какие-то конкретные указания? Его упрекнули в засилии евреев и потребовали уменьшить их процент в клинике или ему были названы нежелательные фамилии?
В первом случае Олегу оставили право выбора. И он в числе других включил в проскрипционный список меня, иначе не избежать бы ему упреков: мол, оставил своего дружка. Хотя, думаю, упреки он пережил бы. Но есть еще справедливость. Не выше ли она дружеских отношений? Принял бы я, будь я на его месте, такое решение в отношении своего друга? Возможно, да. Это стоило бы мне тяжелых переживаний, и нашлись бы люди, считающие это предательством. Но речь ведь не о жизни и смерти. И не на смерть же обрекает меня Олег. И все же…
А может быть, для Олега выбора не было? И со мной все уже решено? А ему оставалось только подсластить пилюлю, смягчить удар сочувствием? Нет, выбор есть всегда. Если речь шла не о включении меня в “процент”, а только обо мне лично, обо мне — его ближайшем друге, он мог пойти на риск и отказаться выполнить приказ. Во время войны простые люди часто рисковали, скрывая от немцев наших пленных, пряча в погребах и колодцах евреев. Рисковали, зная, что это грозит смертью им и их близким. Теперь их действия оценивают как героизм. Для Олега риск был бы связан только с неприятностями по службе, выговором или понижением в должности. Славы героя это не сулит. Но…”
Пришел Митя. Швырнул на диван ранец. Здоровый румянец покрывал его щеки.
— Додя, — обратился Митя к отцу (в семье было принято называть родителей по имени), — я голоден как волк. И все же у меня две новости. Одна так себе, другая может тебя огорчить, но может и обрадовать.С какой начать?
— Решай сам, сынок.
— Меня переизбрали старостой класса. Тут ты ничего поделать не можешь. Я хотя я и не рад, но оценил оказанное доверие. Вторая — собираюсь записаться в секцию самбо. Боюсь, что вы с мамой не одобрите.
— Митя, ты собираешься или уже записался?
— Считай, что записался. Сегодня даже было первое занятие. Здорово!
— Чего же спрашивать? Не пойду же я просить, чтобы тебя вычеркнули из списка? Самбо так самбо. Мне это не очень по душе, но не буду тебя отговаривать. Думаю, не перегружаешь ли ты себя? В двух секциях ты уже активно занят. Не пострадает ли английский? Мама, конечно, так же подумает об этом. Но почему ты остановился на самбо? И почему сомневался, что мы одобрим?
— Сомнения мне трудно объяснить. Извини, я всегда был уверен в вашей поддержке. А записался? Записались почти все мальчики класса, не оставаться же мне в гордом одиночестве. Я ведь председатель. Да и самбо может в жизни пригодиться. Не девчонка же я!
— Ну, если ты мужчина, хватит ли у тебя сил дождаться Светланы с обедом, она вот-вот должна прийти? Можешь пока накрыть на стол.
Митя обрадовал его. Внук старого кавалериста! Жаль, что в школе нет конно-спортивной секции. Но мысли его недолго были заняты школьными делами сына. Снова всплыл разговор с Олегом. Что он ему ответит? Кстати, от этого будет зависеть и Митина судьба.
Давид услышал, как открывается дверь, и только успел подумать: “Незачем соглашаться и самому идти на заклание! Пусть все случится так, как случится.
В списке ли я или в отношении меня конкретное указание, мне все равно.
Из Москвы я никуда не уеду. И без работы не останусь. В конце концов, мои руки и мой опыт нужнее, чем снижение проклятого процента!”
Был ли этот вывод окончательным, он еще не знал. Он старался отогнать мысль о том, что людям, вмешавшимся в его жизнь, не нужны ни руки, ни опыт хирургов, если в отношении этих хирургов уже приняты не подлежащие пересмотру решения. Для себя они всегда найдут хороших врачей, а для других останутся те, кого оставят.
В дверях появилась Светлана и, подставляя щеку для поцелуя, пошла навстречу мужу. Давид оглядел ее ладную фигуру, русую прядь, свисавшую на лоб, и почувствовал, как комок подкатывает к горлу. Ему хотелось броситься к ней, во всем признаться, просить прощения. Он готов был встать на колени. Какое облегчение принесло бы ему сейчас признание и раскаяние, какую ношу он скинул бы с плеч! Но Давид дождался, пока жена подошла к нему, и поцеловал ее, как он делал это всегда, когда они встречались после работы.
За столом Светлана делилась впечатлениями от встречи. Профессор не вполне разделяет ее идеи, но все же согласился быть официальным оппонентом. Однако больше всех говорил Митя. О классе, о том, как прошли выборы председателя, о девчонках, о самбо…
* * *
После обеда Светлана и Давид остались на кухне одни. Пока убирали со стола, Давид постарался в точности передать разговор с Олегом, на полуслове прерванный приходом старшей сестры. Услышав о неизбежности ухода из клиники и отъезда, Светлана оставила недомытую посуду и села рядом с Давидом.
— Дорогая, вот уже несколько часов я думаю о словах Олега. О налете начальственности, о его тоне. Нет, я нисколько не сомневаюсь в его желании нам помочь, за нашей дружбой такая глыба времени… И все же не могу отделаться от мысли, что он говорил со мной как с “любимым евреем”.
Светлана посмотрела на мужа. В ее взгляде он прочел недоумение.
— Да, да. Не удивляйся. Такое трудно скрыть. Это не прыщик, который можно спрятать под слоем пудры. В кабинете Олега я так не думал. В первые минуты я настолько проникся доверием и признательностью, что хотел тут же сказать: пиши приказ и завтра меня не будет в Москве. Как я благодарен случаю, прервавшему наш разговор. Я остался наедине с собой, со своими чувствами, со своими сомнениями. Теперь ты пришла, и мы можем вместе выбирать, вместе решать нашу судьбу.
— Додик! Я все понимаю — и твою реакцию, и твою боль. В одном я с тобой не согласна. Возможно, неотвратимы перемены. Но не судьбы. Нет! Временные перемены условий жизни. Вспомни, нам уже приходилось переживать исторические падения. Одно из них унесло маму, дорогую Рахиль. Не в наших силах узнать, как долго продлится очередное падение. Но наступит и взлет. Я не сомневаюсь, что все уладится. Но решать должен ты. Я ко всему готова. Решишь уехать — уедем все вместе. Посчитаешь нужным остаться — вместе останемся.
Светлана обняла мужа. Они поцеловались. Давид не смог сдержать слез.
— Знаешь, я сейчас подумала про тетю Эстер и ее Соломона. Ты должен их хорошо помнить. Соломон редактировал казанскую республиканскую газету. Какой открытый и хлебосольный был у них дом, сколько друзей! И как внезапно поредел этот круг в приснопамятном тридцать седьмом. Каково им было прислушиваться к хлопанью двери в парадном и к чужим шагам на лестнице? Каждый день они ждали ареста. И вдруг кто-то, на чью помощь меньше всего можно было надеяться, встретил на улице Соломона и сказал категорически: немедленно уезжайте из Казани. И чем дальше, тем лучше. Забирайте жену и детей. Под видом отпуска или как сможете. Они тогда подстроили телеграмму о болезни тещи и выехали в Херсон, на Украину. И это их спасло. Потом рассказывали, что такие случаи не были одиночными.
— Света, ты намекаешь, что Олег нас предупреждает и мы должны последовать примеру Соломона? Нет! Когда я увидел тебя в дверях, я отбросил колебания. Мы останемся.
Давид посмотрел на Светлану и прочел в ее глазах полное согласие.
— Мне незачем добровольно сдаваться. Пусть все будет как будет. За мной нет вины. Уволят из клиники — пойду рядовым хирургом в районную поликлинику. Надеюсь, я не забыл, как вскрывать чирьи и вправлять вывихи. Обидно! Не за себя — за тех больных, которым я мог бы спасти жизнь. Хотя нет, конечно, и за себя тоже…
— Дорогой, боюсь, ты воспринимаешь все слишком эмоционально. Возможно, Олегу что-то известно, но я не верю, что он допущен к конфиденциальной информации.
Светлана отбросила свисавшую на глаза челку и продолжала:
— Подумай! Кто он такой? Член ЦК, министр здравоохранения? Он главврач крупной клиники. Таких, как он, десятки. Через двери тех комнат, где принимаются решения, мышь не проскочит. Там, — Светлана подняла палец вверх и посмотрела на потолок, — сидят люди, по меньшей мере умеющие держать язык за зубами, и говорить они будут только то и тогда, когда будет дозволено. Если ты решил все пустить на самотек, я согласна. Повторю: заставят уехать — уедем, будет возможность остаться — останемся. Вместе мы не пропадем при любом повороте событий.
— Света, я всегда был уверен не только в твоей верности, но и в мудрости. — Давид поднялся, обнял и поцеловал жену. — Но, согласись, Олег сказал свое слово довольно решительно. Нам не удалось закончить с ним разговор не по моей вине. Не исключено, что он ждет моего возвращения или, по крайней мере, моего ответа. Возвращаться я не желаю. Разговор с глазу на глаз может оказаться для меня слишком тяжелым. Я ему позвоню.
Давид подошел к телефону. Теперь ему стало легче, но все же он не сразу снял трубку. Наконец он услышал голос Сергеева:
— Додик, куда ты делся, почему не дождался меня? Я вернулся вскоре после твоего ухода.
— Извини. Но я был рад возможности уйти. Мне нужно было на время остаться одному. Все слишком серьезно, чтобы я мог что-либо решить, не подумав и не обсудив со Светой. — Давид на мгновение остановился, задумался и, набравшись храбрости, продолжал: — Мы не собираемся уезжать. Если нельзя остаться в институте, отдай приказ о моем уходе — по собственному желанию, по семейным обстоятельствам или как тебе будет нужно. Завтра же заявление будет у тебя на столе.
— Додик, дорогой, я очень сожалею, что наш разговор оборвался! Я не сказал тебе главного. У меня уже больше недели лежит запрос министерства
с просьбой отпустить тебя в Калинин на работу во вновь открывающемся мединституте. Я собираюсь дать ему ход.
— Олег, для нас это не меняет дела. И все же из любопытства рискую спросить: запрос содержит подтекст? Это просьба или нечто большее — приказ?
— Это не приказ, скорее — рекомендация. Но мне вряд ли удастся уклониться от ее исполнения. Вообще-то это не телефонный разговор. Сегодня уже поздно для встречи в институте. Я скоро освобожусь и, если ты не возражаешь, заеду к тебе.
— Я всегда тебе рад. Приезжай. Но того, что ты сказал сейчас, недостаточно, чтобы мы со Светой что-то пересмотрели. Приезжай, но не для того, чтобы нас отговаривать. В Калинин я не поеду.
— Жди меня. Узнаю сына кавалериста. Пожалуй, заеду за Ирой и вместе завалимся к вам.
Через час они уже сидели на кухне, шутили, разговаривали так, будто ничего не происходит. Олег вышел на лестницу покурить, Давид пошел с ним.
— Олег, в кабинете ты намекнул на то, что есть второе важное обстоятельство. Могу предположить, что речь могла идти о Варваре Васильевне, не так ли?
— Ты не ошибся.
— Но что ты можешь как главврач клиники советовать мне в этой сугубо личной ситуации?
— Как главврач нет, но как друг могу. Пока я надеялся на твой переезд в Калинин, задача сильно облегчалась. Вы оказались бы далеко друг от друга, а время и расстояние не всегда, но часто ослабляют страсть. Теперь, когда ты сказал, что останешься в Москве, я должен предостеречь тебя. Варенька —
человек опасный. О ее доступности знают многие. Уже ходят слухи и о твоих отношениях с нею. Женщин с такой репутацией, при всей их привлекательности, в жены не берут. Она умна, в этом ей не откажешь, как и в обаянии. Она достигла той черты, когда понимает, что свою судьбу должна устроить сама. Сейчас она способна на все. Глаз она положила на тебя. Остерегись. Не дай себя увлечь.
Они вернулись на кухню к женам и просидели за полночь.
* * *
Утро вторника началось как обычно. Светлана встала первой, долго причесывалась у зеркала, но завтрак приготовила быстро и сноровисто накрыла стол. Митю будили с трудом (он всегда подымался нехотя).
Зазвенел телефон. Звонил Олег:
— Давид, включено ли у вас радио? Нет? Включи немедленно и приезжай!
По радио передавали хронику ТАСС об аресте “врачей-убийц”.
Светлана и Давид взглянули друг на друга. Среди десятка названных врачей многие были их учителями. От них они получили не только специальность, но и уроки милосердия. При них давали клятву Гиппократа. Могли ли они поверить хотя бы одному слову?
Ужасно звучали последние слова сообщения: “Большая часть участников террористической группы была связана с международной еврейской буржуазно-националистической организацией “Джойнт”, созданной американской разведкой… Арестованный Вовси на следствии заявил, что получил директиву об истреблении руководящих кадров СССР из США через известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса”. Круг сужался. Впервые после “ленинградского дела” затевалась новая масштабная провокация. Молох требовал крови.
“Сталин доказал, — думал Давид, — что всякая задуманная им операция, скольких бы миллионов жертв она ни требовала, всегда доводилась до конца. Так же до конца доведет он и уничтожение врачей. Но как широко на этот раз раскинута сеть?.. Врачи обречены. Спасти их может только чудо”. Но в чудеса Давид не верил.
По дороге в клинику он купил “Правду”. На первой полосе — большая редакционная статья: “Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров”. Несколькими днями позже “Правда” сообщила о награждении орденом Ленина врача Лидии Тимашук, оказавшей помощь в “разоблачении”.
В клинике все были в смятении. Люди проходили мимо, не поднимая глаз. Олега не было на месте, его вызвали в горздрав. Давид оставил заявление об уходе “по семейным обстоятельствам”.
Вечером ему позвонил институтский товарищ, с которым они давно не виделись, встречаясь только на юбилеях и защитах. Сейчас он был главврачом медчасти крупного завода в ближнем Подмосковье. Не намекая на ситуацию, предложил заведовать хирургическим отделением. Открылась вакансия, старый хирург уходил на пенсию. Давид поблагодарил. Спросил, не будет ли возражений начальства.
— Все согласовано. Мы подчинены не тому ведомству, о котором ты подумал. Приезжай и приступай к работе.
Завод находился в Мытищах. Езды всего-ничего. Привык. Обстановка в медчасти была нормальной — не то что в районных поликлиниках, где больные отказывались идти на прием к врачам-евреям. Ходили слухи о высылке всех евреев, о том, что под парами уже стоят поезда, а где-то строят бараки. Давид не верил лишь потому, что не хотел верить.
Варенька на глаза не попадалась. Пути не пересекались — он за городом, она в клинике. Однажды дозвонилась (сказала, что звонила много раз, но не заставала или к телефону подходила жена), просила зайти, поговорить. Давид извинился: некогда, много времени занимают дорога и работа. Хоть и значусь заведующим, но заведую самим собой. Хирург я один.
Но однажды встретились. Будто бы случайно, но Давиду показалось, что Варенька ждала его неподалеку от дома. В сознании быстро мелькнули — наверняка обоснованные — предостережения друга, но почему-то стало особенно жаль ее. Что он мог ей сказать? Что она зря придумала себе какое-то счастливое будущее с ним, что он для самого себя не видел счастья в будущем? Да и вообще, было ли у него будущее? Поблагодарил за минуты радости. На том и расстались.
И все же чудо произошло. 5 марта умер Сталин. Кампания продолжалась, но уже вяло, как бы по инерции. Правда, не все поняли, куда начал дуть ветер. В апрельском номере “Крокодила” некий Аркадий Васильев успел опубликовать антисемитский фельетон “Пиня из Жмеринки”, а 4 апреля МВД СССР сообщило, что “провело тщательную проверку всех материалов по делу группы врачей… В результате проверки установлено, что привлеченные по этому делу… были арестованы неправильно, без каких-либо законных оснований”. В тот же день Президиум Верховного Совета отменил Указ о награждении орденом Ленина Лидии Тимашук “в связи с выявленными в настоящее время действительными обстоятельствами”.
“Все-таки в чудеса надо верить”, — подумал Давид Брайнин много лет спустя, вспоминая оставшуюся в прошлом проклятую эпопею. И на ум пришли ходившие по рукам стихи Бориса Слуцкого:
…Оправдайся — пойди, попробуй,
Где тот суд и кто этот суд,
Что и наши послушает доводы,
Где и наши заслуги учтут.
Все казалось: готовятся проводы
И на тачке сейчас повезут.
Нет, дописывать мне не хочется.
Это все не нужно и зря.
Ведь судьба — толковая летчица —
Всех нас вырулила из января.