Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2008
Лиля Панн — критик, эссеист. Печаталась в американских изданиях “Новый журнал”, “Время и мы”, “Слово—Word”, а также в журналах “Звезда”, “Новый мир”, “Октябрь” и др. Живет в Нью-Йорке.
ї Лиля Панн, 2008
Лиля Панн
Оптимизм эстетики
Возможно ли поэтическое произведение из одного слова? Едва ли: нужно еще хотя бы одно — для контрапункта. На русском языке двустишие-двусловие мне не припоминается, но вот оно на английском:
I —
Why?
Автор этого самого короткого стихотворения на английском языке, короче своего названия — “One question” (“Один вопрос”)1, — американский поэт Эли Сигел (1902—1978). В буквальном переводе на русский “Я — / Почему?” пропадает рифма, а с ней и эхо (ай-ай), и хотя смысл полностью сохраняется, переживание тайны не только собственного сознания, но и несчетного множества других самосознаний, “рифмующихся” через ту же тайну, сливающихся со всеми другими в вопрошании (ведь каждое “я” задает один и тот же вопрос), в эхе немыслимой интенсивности — увы, экзистенциальное чувство во всей полноте не переводится. Выходит, “One question” может быть адекватно переведен только на тот язык, где личное местоимение первого лица рифмуется с вопросительным наречием причины.
Если и есть такой язык, вряд ли существует человек, который смог бы ответить на “один вопрос” Эли Сигела. Как недавно признал американский нейрофизиолог Сэм Харрис в пылком атеистическом труде “Конец веры”, самосознание — “абсолютная тайна, соперничающая в непостижимости только с той, что в свое время артикулировал Шеллинг: почему вообще что-то есть вместо того, чтобы ничего не было?”.2
На свой вопрос Эли Сигел и не пытался ответить, но во множестве стихов, более длинных, чем “One question”, он отвечал на вопрос родственный и метафизически более простой: можно ли быть счастливым, будучи только “я”? Поэт отвечал утвердительно, причем дальше всего он был от эгоцентризма или эгоизма, не говоря о солипсизме. Не близок он был и альтруизму. Ответ лежал в сфере эстетики, в “эстетическом реализме” — доктрине, им разработанной.
Каков поэт Эли Сигел за пределами удавшегося двустишия, иноязычному читателю давать оценку тяжело: душа чужого языка — потемки. Что касается американских читателей, то вот одно из авторитетных мнений — поэта-классика ХХ века Вильяма Карлоса Вильямса: “Наконец я начинаю сознавать, чего ищет современный разум. Мы, однако, еще не доросли до поэзии Эли Сигела”. И дальше: одна, мол, его поэма “Жара стояла после полудня в Монтане”3 гарантирует американцам место в мировой культуре. Ну, здесь проскальзывают нотки не то комплекса американского провинциализма (на дворе был 1951 год), не то старческой мизантропии, характерной для иного классика, но что-то такое действительно было в стихах Сигела, до чего надо было дорасти читателю. До чего он так и не дорос, судя по тому, что Сигел не получил весомого признания (а за пределами родной страны известен преимущественно как автор самого короткого стихотворения на английском). Возможно, не мил был несгибаемый оптимизм поэта: когда дело доходит до поэзии, даже оптимисты-американцы легче отзываются на тоску-кручину. Вот и на пике скромной славы Сигела наибольшим успехом у публики пользовался “Мир немытой тарелки” — пространные ламентации по поводу уродств повседневности, иногда достигавшие трагизма под маской фарса, чем — трагифарсом — он и угодил публике. Между тем в 99% остальных стихов Сигел воспевал красоту каждого мига жизни, выведя верлибром что-то вроде “формулы прекрасного”: “Эстетика — это наука о том, что есть, / Когда то, что есть, видится в противоречиях, — / Проще говоря, когда оно прекрасно”.
Недурное, по-моему, трехстишие; поэзия тут сохраняется и в переводе. От читателя, само собой, требовалось додумать неочевидный смысл, чем и занялась философия Сигела, отвечая на вопрос, почему каждому “я” следует быть удовлетворенным существованием, несмотря на неизбежную смерть. Беда с поэзией Сигела в том, что слишком уж он радовался, что нашел ответ (пусть и не на “один вопрос”!), и в перманентной экзальтации от обретения чуть ли не смысла жизни плохо слышал собственный стих — вчитывал в него музыку восторга, не слышную другим.
На “эстетический реализм” Сигела вышла я случайно и буквально — идя по Зеленой улице (Green Street) нью-йоркского района Сохо. Развевающийся на типовом непритязательном здании (бывшее складское помещение) вымпел “Aesthetic Realism” не мог не привлечь внимания человека, со школьных лет зацикленного на разнице в реализмах. Как если бы — золотыми буквами на синем шелке в воздухе — “Критический реализм”… или “Социалистический реализм”… Как не замедлить шаг! А тут еще и тавтология бросилась в глаза. Разве не всякий реализм (будь он магический или психологический, фантастический или фотографический, метафизический или физиологический, “реализм без берегов” или просто реализм, непотопляемый и в берегах традиции) — эстетический, коли он есть художественный метод? Не хочет же “Aesthetic Realism” заверить нас, что в отличие от других реализмов только он есть истинное искусство? А если так, то к тавтологии тут приплюсовывается неловкая реклама.
Внутри здания на стенах просторного зала — репродукции хрестоматийной живописи: Брейгель, Моне, Ван Гог, Мунк, Поллок. Рядом на постаментах несколько копий со скульптур Родена, Мура. Что за ликбез?
Оказалось-таки ликбез, но без тавтологии и без рекламы, поскольку “эстетический реализм” означает здесь метод вовсе не художественный, а философский, метод мышления не в образах, а в понятиях. Репродукции картин и скульптур — просто учебные пособия типа таблицы Менделеева или скелета в кабинете анатомии учебного заведения. Эстетический реализм — метод познания реальности через эстетику. Именно эстетический взгляд на реальность и на себя в реальности (главное — в реальности отношений с другими людьми) гарантирует, согласно Эли Сигелу, если и не постижение смысла жизни, то минимум отчуждения от нее и максимум удовлетворенности ее этическими основами. Вернее, следствиями.
Да, ликбез, поскольку этика, в фундаменте которой лежит эстетика, не откровение. Поскрести любую религию, обнаружишь эстетику. За примерами далеко ходить не надо: “эстетический”, вненравственный ответ Иеговы на “этические” стенания Иова. Или трактат Лейбница “Опыт теодицеи о благости Бога, свободе человека и происхождении зла” (1710) — своего рода эстетическое оправдание Творца за зло в созданном Им мире великолепным разнообразием этого мира. Не менее тяжелая артиллерия — “Этика” пантеиста Спинозы, родившаяся из благоговения перед красотой природы, гармонией законов Вселенной.
Было ли в начале Слово, об этом можно спорить, но то, что в начале была красота (можно и без большой буквы), не поспоришь. Разве не красиво возникновение чего-то (Вселенной) из ничего — космический Большой взрыв, к примеру, или возникновение сознания “я” из небытия? И вся эта непостижимая множественность самосознаний? А смерть — уход “я” в ничто? Жутко, но красоту исчезновения в один миг целого мира отрицать невозможно. Почему-то любая тайна красива.
Американцы — не самые изысканные в мире эстеты, но в этой категории, похоже, они самые оптимистичные. Мало оказалось Сигелу, что и без всяких проповедей искусство не так уж редко выручает подавленных жизнью — вроде того, как Венера Милосская “выпрямила” Глеба Успенского. На тезисе “красота спасет мир” как на краеугольном камне Эли заложил своего рода церковь. По сути, организованную религию эстетики. Вот что при ближайшем рассмотрении оказалось в бывшем складском помещении с вывеской “Aesthetic Realism”.
Как именно “красота спасет мир”, Достоевский говорил обиняками. Сигел засучивает рукава, под тезис Достоевского для начала подводит свой фундамент: “Красота всегда создается в единстве противоположностей, и единство противоположностей — именно то, чего мы добиваемся в себе самих”. Эстетика, получается, чуть ли не синоним диалектики, вернее, включает в себя диалектику. Эстетика — это аксиологическая диалектика, поскольку оценивает результат синтеза тезиса и антитезы: прекрасен он или нет? В природе он прекрасен всегда (и “равнодушен”, аэтичен). К структурной дихотомии мира (единое и множественное, разрыв и соединение, родство и различие, форма и содержание), а также к противоположным материальным свойствам мира (хаос и порядок, движение и покой, свет и тьма, звук и тишина, тяжесть и легкость, прямизна и кривизна и пр.) человек добавляет антиномии психики, порожденные субъектно-объектной структурой своих отношений с миром (эгоизм и альтруизм, любовь и ненависть, умиротворенность и волнение etc.).
Искусство Сигел видит третьей вершиной того треугольника, что открывает человеку его эстетические отношения с действительностью: “Мир, искусство и “я” объясняют друг друга: каждое есть эстетическое единство противоположностей”. Однако прежде, чем “я” осознает себя эстетическим единством оппозиций, человеку предстоит яростная подчас борьба оппозиций в его сознании. Собственно, борьба никогда не прекратится, но понимание своей структуры и своих связей с миром будет силой, поддерживающей динамическое равновесие оппозиций, и связью эстетики с этикой.
Любая ситуация в жизни эстетическая, и “пограничная ситуация” экзистенциализма, к примеру, не исключение. Задачу экзистенциалиста преобразовать существование (existence) в сущность (essence) эстетический реализм переопределяет, меняя местами начальные условия и результат. Сигел исходит из сущности — красоты мироздания — и предлагает форму существования “я”: поддержание красоты целого. “Скандал множественности самосознаний”, изводивший Сартра (“Ад — это другие”), для американца ближе к “полифонии”, при том что о Бахтине он вроде бы не знал.
Осознавая себя частью целого, человек не может не желать, чтобы это целое нравилось ему по-честному: “Глубочайшее желание каждого человека — любить мир на основе честной, или точной, оценки”. Мир здесь, конечно, мироздание, космический миропорядок (с его законом индивидуальной смерти, в частности), а не текущее состояние планетарной цивилизации во всем комплексе проблем, во всем уродстве, нравиться которое не может. Подтянуть цивилизацию к мировому уровню красоты входит в амбиции эстетического реализма.
Однако и миропорядок вовсе не всем нравится, бунт против него — дело древнее и неизбывное. В романе “Возможность острова” Мишель Уэльбек, достигший высот эстетической нелюбви к миру, бунтует уже против “онтологических данных” — субъектно-объектной структуры космоса, породившей тупиковую организацию индивидуумов в общество. Уэльбек напирает на честность: “На интеллектуальном уровне я был чуть выше среднего, а на моральном уровне я был такой, как все: немного сентиментальный, немного циничный, как большинство людей. Я был просто очень честен, и в этом мое отличие; я был, в сравнении с текущими нормами человечества, почти невероятно честен”.4
Интеллектуальная честность стоит на переднем плане и у Сигела. В столь не милой Уэльбеку субъектно-объектной структуре мира Сигел тоже видит загвоздку — тенденцию субъекта относиться к объекту в виде другого субъекта с пренебрежением против собственной воли, с неизбывной потребностью убедиться в собственном превосходстве — по любому, самому мелкому поводу. Человек разрываем двумя разнонаправленными силами — центробежной, направленной в мир, частью которого он является, и центростремительной, в себя-часть; так что каждое “я” без исключений — источник всех конфликтов, социальных и личных. Ощущение превосходства над другими естественно как дыхание, и взятие своего естества под контроль — основная терапевтическая задача эстетического реализма. Искусство для Сигела — главный терапевт.
В искусстве художник познает антиномическую структуру мира через творчество; чувствуя себя другими, всем миром, человек перестает чувствовать себя лишь частью. Шопенгауэр считал, что красоту можно почувствовать до конца, только освободившись от себя. Кодекс нравственности дан человеку в структуре мира, то есть в эстетике. Реальный противник зла в большей степени красота, чем добродетель, а этика для Сигела — это “искусство наслаждения справедливостью”. Так он выстраивает свой храм нравственности.
Репродукции известных картин в помещении общества “Эстетический реализм” — столь же иконы церкви, сколько учебные пособия. Здесь учат различать контрапунктную структуру мира и искусства, по-школьному разбирая шедевры живописи, поэзии, драматургии, музыки. И параллельно — контрапунктную структуру психики “я” в его отношениях с другими.
В наши дни ознакомление с методом проводится последователями Сигела на лекциях, семинарах и в консультациях по телефону для тех, кто не живет в Нью-Йорке. Эстетические реалисты предпочитают живой контакт, Интернет не жалуют. Регулярно дают театрализованные представления статей Сигела (в прошлом вдохновенных лекций, которыми он прославился в 1950—1970-е годы) — в тех случаях, когда автор цитировал из мировой драматургии (чаще всего Шекспира). Зрелище, надо признать, не для эстетов: буквальная иллюстративность решительно расправляется с красотой стиля.
Корень всех неврозов Сигел видит в неосознании человеком своих эстетических отношений с действительностью. Соответственно, “разрешение конфликта в „я“ подобно созданию единого из противоположностей в искусстве. В реальности противоположности составляют одно; искусство показывает это”.
Не всякий человек — художник, но всякий — фантазер, способный мысленно пережить исцеляющее освобождение от своего “эго” в художественном творчестве. И в нехудожественном тоже: в последнее время объектом эстетического анализа все чаще становится наука. Творчеством, убеждает эстетический реализм, должна стать вся жизнь. Если философия, согласно древним мудрецам, есть упражнение в умирании, то эстетический реализм к этому упражнению добавляет упражнения в социальной жизни. Не будь реальных успехов в деятельности общества “Эстетический реализм”, не было бы оснований заводить разговор об учении Сигела: повторю, он не открыл Америки. Он, однако, сумел найти формулировки столь точные и ясные, иллюстрируя их столь убедительно, что эстетический реализм звучал откровением — ну не привыкли американцы отпирать замки проблем эстетическим ключом.
Конкретный пример. Один из нынешних консультантов общества — антрополог Арнольд Пири — в прошлом работал в длительных экспедициях в Новой Гвинее. Шок от столкновения с чужой культурой не всегда достигает степени серьезного невроза, но непременно возникает антиномия наблюдения и участия: как объективно исследовать то, что может быть понято только изнутри? Пири вышел из ситуации культурного шока, когда осознал ее как эстетическую — увидев, что сама изучаемая культура представляет изощренную эстетическую ситуацию. Сельское хозяйство, экономика, фольклор, ритуальные танцы, свод законов и этика — все было связано в эстетическое единство оппозиций диалектикой отделения, столкновения и соединения. В этом единстве оппозиций место нашлось и позиции наблюдателя.
Подобно тому как испытавшие религиозное откровение верующие или, скажем, ученые, познавшие внезапное озарение под воздействием внешнего события, с нежностью вспоминают о толчке извне, о своем яблоке Ньютона, так и апологеты эстетического реализма любят в своих лекциях и статьях приводить примеры “выпрямившего” их познания красоты. Случаи тут могут быть не обязательно масштаба новогвинейского опыта Арнольда Пири. Так, другому консультанту организации глаза на мир и на себя в мире открыл… танец “линди-хоп”. Мало кто и в Америке помнит этот популярный во времена гарлемского ренессанса танец, да и Донна Ламб сама не танцевала — ее поразил снимок танцующей “линди-хоп” пары. Старая газетная фотография, принесенная Сигелом на семинар, неожиданно пролила свет на вопрос, не имевший решения для Донны. Вопрос о совмещении свободы с порядком сначала возник для девочки, по ее словам, в семье и школе, затем разросся до основного социального вопроса. Можно ли совместить полноценную индивидуальную свободу с законами, обеспечивающими справедливость для всех? По образцу танца “линди-хоп” — можно, убеждал Сигел, глядя на известный в Америке фотошедевр: интуитивная согласованность самозабвенных на внешний взгляд движений партнеров (динамику согласованности фотографу передать удалось) может гарантировать им свободу…
Но не очередную ли утопию нам подсовывает эстетический реализм в упаковке именно что красивой? Увы, гармоничный социальный танец в масштабе больше племенного, конечно, утопия, и лишь на индивидуальном уровне, на уровне обретения душевного равновесия и мировоззренческого просветления, эстетический реализм может работать не хуже других экзистенциальных установок и этических систем. Обществу же от подобной ориентации индивидов хуже не станет. Эстетические реалисты предлагают свой путь (медленный, эволюционный) к социальной справедливости путем нравственного совершенствования. Политически они, как правило, левые центристы, энергичные, но мирные правозащитники. Умеренная левизна восходит к приверженности Эли Сигела идеалам социализма в молодости. Реального социализма эстетические реалисты на деле не нюхали, так что реальная эстетика социализма для них за семью печатями, и не грезами о красоте социального рая ценна деятельность Сигела и его последователей. Достижения ее — в детском и юношеском образовании, просвещении; главное же, метод отлично работает в психотерапии.
Свой метод Сигел разработал не без намерения противопоставить его фрейдизму, бесившему поэта не меньше, чем Набокова (судя по употреблению в сигеловских статьях клички “венский шарлатан”). Психоанализу Сигел противопоставил эстетический анализ — так сначала назывался его метод, а в эстетический реализм он его перекрестил, когда увидел, что его метод столь же анализ, сколько и — в отличие от психоанализа, по его мнению, — синтез. Достаточно увидеть, глубоко прочувствовать связь человека с реальностью как эстетическую, и — прощай какой бы то ни было невроз. Основной труд Сигела “Я и мир”5 полон примеров излечения самых причудливых неврозов.
Часто за общим угнетенным состоянием пациента стояла не приносившая ожидаемого счастья любовь, причем даже тогда, когда была искренним чувством, вдобавок и сексуально вроде бы вполне “нормальным”. Фрейд тут бы опустил руки, но Сигел знал ответ, который он и поместил в название метода — реализм, от слова “реальность”. Глава о любви в книге “Я и мир” называется “Любовь и реальность”. Неудачи в браке или любовных связях он относит за счет того, что двое исключают третьего, совсем не лишнего — реальность. Любовь не должна быть убежищем от реальности, от неуютного мира, даже от одиночества — любовь должна выводить в реальность: “Любить мир — вот в чем цель брака”. Нельзя по-настоящему любить другого, не любя реальности. Но в стихах лучше получилось у Веры Павловой: “ты меня не любишь / если бы ты меня любил / ты любил бы еще кого-нибудь / а ты любишь только меня”. Интерпретация эгоизма Сигелом радикальна: эгоизм — это не любовь к себе, а нелюбовь к себе, поскольку нелюбовь к реальности. От “эгоизма вдвоем” (определение любви во французской поговорке), от потребности быть любимыми на пьедестале, а не в реальности, — вот от чего освобождает эстетический реализм. Здесь самое место процитировать вписывающуюся в учение Сигела формулу Иосифа Бродского: “Любовь есть отношение к реальности — обычно кого-то конечного к чему-то бесконечному”. Это из эссе “Altra Ego”, где Бродский излагает свою философию любви, поэтическим эквивалентом которой явилась книга “Новые стансы к Августе. Стихи к М. Б., 1962—1982”6, а короткая поэма “В горах” (1984) глубинно эстетическую природу любви (на поверхности часто воспринимаемой “этически”, то есть чувством к конкретному человеку, а не ко всей реальности) обосновала с окончательной зрелостью — философской и поэтической (“Не любви, но смысла скул, / дуг надбровных, звука “ах” / добиваются — сквозь гул / крови собственной — в горах”). Стоит вспомнить еще и о формуле “эстетика — мать этики” в его Нобелевской лекции. Сигел, если бы слышал (с Бродским они жили на соседних улицах в Гринвич-Виллидже в 1977—1978 годы), заменил бы, скорее всего, “мать” на “учительницу”. По мнению его учеников, Сигел был прирожденный учитель, гуру — так он отложился в памяти гринвич-виллиджских битников и хиппи 1960-х.
В любви он видел “страстное, фактическое познание того, что реально” — прежде всего познание самого себя как части реальности. Детская сексуальность, на коей зациклен фрейдизм, для Сигела всего лишь желание познания, никакими невротическими комплексами не чреватое. “Секс — одно из средств исполнения желания поместить всю реальность в сознание”. Если любящие не понимают символической стороны секса, они не будут счастливы. Предупреждая упреки в излишней умозрительности, Сигел писал: “Секс, в полноте понимания, интеллектуален, философичен”.
Фрейд любил цитировать изречение апостола Павла: “Истина сделает вас свободными”, видя в своем психоанализе осуществление великого принципа, а истину находил в “фактах жизни”. Для Сигела разрешение душевного конфликта тоже достигается через познание истины, при этом он считает себя не менее “фактичным”, чем Фрейд: “Иногда единственный способ быть фактичным — это быть философичным”. Презреннее всего во фрейдизме для Сигела идея сублимации подавленной сексуальности в творчество (Бродский тоже негодует по этому поводу в “Altra Ego”). Сигел издевается: “Почему человек неолита, у которого не было оснований для сублимации, каковыми опутан ньюйоркец, тем не менее пришел к математике, литературе и большим мыслям?”.
Авторы частых исповедальных заметок в газете общества “Эстетический реализм” с удовольствием отчитываются, как им помогает в разрешении любовных конфликтов постоянная оглядка на эстетическое отношение к миру. Проще говоря, в супруге должно быть все прекрасно: личное и безличное, внеличное и надличное. Пишут, однако, о разделенной любви, а как разрешить драму неразделенной? Все тем же выходом в реальность. В своих лекциях Сигел ссылался на примеры из классической западной литературы, но тема “любовь как отношение к реальности”, надо сказать, в классике артикулирована скудно. Жаль, Сигел не читал “Пушкинский дом” Андрея Битова, описавшего катарсическое разрешение драмы неразделенной любви вполне в духе эстетического реализма. Вспомним финал романа: Лева Одоевцев из окна Пушкинского дома неожиданно видит идущую по набережной свою неверную любовницу Фаину с незнакомым ему спутником. Вместо привычной мучительной ревности Лева испытывает подъем и просветление. Такое стало возможно в состоянии “над схваткой”, читай: эстетическом: “Лева, где-то сверху, следил за разыгрываемой сценой — режиссер и бог. <…> Перед Левой вдруг, впервые за много лет, реальный предмет, реальная Фаина, идущая вот сейчас мимо его окон. <…> Лева стоял в этом окне никогда не спавшим человеком, имея в душе непонятное сходство с этой рваной, истерзанной, проясненной погодой”. Это то, на что уповает эстетический реализм — ощущать себя неотделенным от реальности (вплоть до погоды!). Далее — трансформация любви: “У Левы вдруг все замерло от любви к ней, именно к ней, ни к кому больше — и себя в этом не было. Впервые, быть может, за все время его чувство и можно было назвать любовью”.
А Виктору Пелевину понадобилась черт-те какая фантасмагория c лисой, хвостом творящей иллюзорные миры, чтобы познать азбучную истину: “Я и мир — одно и то же… <…> Любовь и была ключом, которого я не могла найти”. Но пока ключ не найден в жизненном опыте, не только “Пушкинский дом”, но и “Священную книгу оборотня” не напишешь…
Цепко держась за реальность, эстетический реализм, разумеется, как и любая другая философия жизни, предлагает лишь модель реальности, более того, ее частный случай и соответственно частное решение “спасения мира” — красотой. Можно ли говорить о любви к реальности тех, в глазах которых ее красота неочевидна? Как насчет слепых? И если это неудачный пример, поскольку и без зрения (не говоря о слухе) или вообще имея серьезные телесные дефекты, мучаясь болезнями, все же можно обрести свою гармонию в мире, то случаются и трагедии тела, к катарсису души эстетическим реализмом не приводимые. Не отсылать же изгоев природы, тотально обездоленных, прежде всего от рождения — убогих, или любимчиков Бога (этимология!), — на самое близкое к Нему место в раю, как это делает ислам! Христианство тоже? Впрочем, непротиворечивой теодицеи ни одна религия, включая мозговитый буддизм (нагружающий убогих плохой кармой предшествовавших реинкарнаций), предложить не может. Что касается эстетики, то она, по определению, может стоять лишь на твердой почве земного мира, и эстетическому реализму ничего не остается, как только обходить вопрос о реальности “убогих” (самого малого, в конце концов, меньшинства!), молчаливо принимая погрешность своего метода. Все философии жизни, все религии работают с этой погрешностью. О полной реальности и поэзия избегает говорить — не отговариваться (такого хватает), а именно говорить, смотреть в лицо конкретной реальности тех, кому “не повезло” масштабно, с самим появлением на свет. Тем необходимее отметить недавние редкие исключения. Читателям “Звезды” (№ 7, 2007), возможно, запомнилось замечательное стихотворение “Прайм-тайм” Александра Леонтьева о судьбе нищего, одинокого, старого гермафродита, утратившего веру в Бога. Или вот еще покруче реальность в стихах Андрея Василевского (“Новый мир”, № 9, 2007):
На железной кровати урод
Бессловесным заходится криком.
По ночам раздирается рот
В просветленье больном, безъязыком.
Жизнь страшна, как московский вокзал,
И безвкусна, как миска поп-корна,
И она, мне Херсонский сказал,
Выносима, пока иллюзорна.
А уроду не нужно огня
В его здравохранительной клети,
Чтобы ясно увидеть себя
В беспощадном, но истинном свете.
Реальность, с которой имеют дело все философии жизни и религии, — это реальность тех, кому — как бы ни ничтожно их место в мире — все же “повезло” не стать теми жертвами слепой стихии абсолютной реальности, чьей участи не помогут никакие честные философии, никакие религии и чьему сознанию остается корчиться в тотальном одиночестве над вопросом “I — / Why?”.
Отмеченные ограничения метода эстетического реализма тривиальны, но, не признав их, невозможно с чистой совестью оперировать такими понятиями, как “красота” или “реальность”. Вернемся в наш частный случай реальности, поддающийся решению. Зададим последний вопрос: находит ли в своей реальности эстетический реализм место Богу? Библейской его парадигмы здесь не проглядывается, и понятно почему. Это все она, теодицея, вернее, ее невозможность — невозможность увидеть Бога как всепроникающего, всемогущего и, главное, всеблагого (а именно таков Бог авраамических религий). Ни одна теодицея не может оправдать Бога за страдания живых существ хотя бы от стихийных бедствий, не может решить это постыдное логическое противоречие. Интеллектуальная честность для Сигела (“любить мир на основе честной, или точной, оценки”) — заповедь не менее важная для него, чем десять библейских. Видимо, желая приобщить к эстетическому реализму и тех, для кого Бог — аксиома, а не гипотеза, Сигел предлагает пантеистическую дефиницию: “Бог — вселенная, имеющая цель”. Но что за цель, Сигел не знает, не понимает, так что дефиницией и ограничивается, а все аксиомы и теоремы отдает красоте, которую понимает и потому берется объяснять другим, учить своей науке.
По Сигелу, есть Бог или нет, “спасется” тот, для кого красота мироздания перевесит эгоцентризм настолько, что личная смерть станет просто иррелевантна. Другого спасения души нет. Мало? Жадность некрасива.
Для атеиста эстетический реализм — истина бесспорная, очевидная: мир прекрасен и беспощаден. У поэта Рильке старая истина звучит менее тривиально: “Прекрасное — это та часть ужасного, которую мы можем вместить”. Мы, не изгои природы, знаем лишь частный случай прекрасного. Даже умирая во цвете лет от болезни крови, Рильке мог претендовать только на часть ужасного. Лишь тотальные изгои природы в принципе могут вместить все ужасное как прекрасное, но мы об их прекрасном никогда не узнаем: мы не говорим с ними на общем языке. (Я не боюсь их задеть бестактностью, потому что они не читают журналов.) Не все атеисты способны вместить в свое сознание ужасное как прекрасное даже в частном случае: не дает покоя мысль о страданиях именно изгоев природы. Что ж, тогда будем делить атеистов на эстетических и просто атеистов. Кстати, почему атеисты в новорусском сознании спарены с “бескрылыми”? Современный атеист ведь “Бога облетел”, но крылья не сложил и летает по Вселенной, доходя до ее границ, переходя в параллельные вселенные (на крыльях теории суперструн, к примеру, — верна она или нет, крылья-то есть). Чьи крылья — религии или науки — летучее, это еще вопрос.
Смерть, как и Бог, не входит, по сути, в герменевтику эстетического реализма; в индекс-словаре на несколько тысяч слов книги “Я и мир” понятия “смерть” нет. Со своей конкретной смертью Эли Сигел поступил не то чтобы по логике эстетического реализма, но и не в противоречии ей: покончил с собой в возрасте 76 лет после неудачной операции, приковавшей его к постели. Он как переехал юношей из Балтимора в Нью-Йорк, так и просидел в Гринвич-Виллидже большую часть жизни: видно, обожал уют городской жизни на богемный лад. Посиделки в кафе, букинисты, уличные музыканты, пестрота людских типов — словом, “all that jazz”. Новая жизненная ситуация имела для него — именно для него, с его радостями, — очевидное эстетическое решение. Детей у него не было, жена помогла с уходом из жизни, а вскоре и с пропагандой его учения; многие годы вдова поэта возглавляла общество “Эстетический реализм”, добилась издания трудов Сигела, до чего у него самого руки не доходили. В наши дни работу по спасению мира красотой делают ученики, продолжатели странного дела Сигела. Повторю, дело, а не слова, старые и прекрасные, — вот что интересно в этом движении, на знамени которого начертана эстетика — в той же мере эстетика для эстетики, в какой и эстетика ради этики, ради справедливого общества. Растет это движение, надо признать, медленно.
Александр Мелихов понимает историю как негласный, бессознательный конкурс красоты социальных утопий, “грез”, как он любит выражаться; и такое представление не уступает в строгости известным классическим или самым современным историософским доктринам. Какая греза красивее, говоря по-мелиховски, — коммунизм, свободное предпринимательство, гражданское общество, теократия, величие нации?.. Годится ли эстетический реализм на роль коллективной грезы? Сможет ли мечта о том, что “мир красотой спасется”, соперничать со всеми остальными грезами, привязанными к конкурирующим группировкам, единодушным коллективам, когда под коллективом эстетика понимает Реальность?..
1 Hot afternoons have been in Montana: Poems by Eli Siegel. New York: Definition Press, 1986.
2 Свой ответ на вопрос “Why is there something rather than nothing?” предлагает философ Victor Stenger в недавно вышедшей в США книге “God: the failed hypothesis: how science shows that God does not exist” (“Бог: провалившаяся гипотеза. Как наука показывает, что Бога не существует”).
3 В свое время получила первый приз на поэтическом конкурсе “Nation”.
4 Перевод мой. — Л. П.
5 Eli Siegel. Self and World. New York: Definition Press, 1981.
6 Почему он говорит именно про эту книгу как “главное дело жизни” (С. Волков. Разговоры с Иосифом Бродским. New York: Cлово—Word, 1997. С. 330)? Потому, возможно, что возлагает надежды на этическую силу своей эстетической философии любви.