Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2008
Наталья Михайловна Лазарева публикуется впервые. Живет в С.-Петербурге.
ї Наталья Лазарева, 2008
“Прежде чем выйти к лесоповалу, нужно миновать знаменитое Осокинское болото. Затем пересечь железнодорожную насыпь. Затем спуститься под гору, обогнуть мрачноватые корпуса электростанции. И лишь тогда оказаться в поселке Чебью.
Половина его населения — сезонники из бывших зеков. Люди, у которых дружба и ссора неразличимы по виду. Годами они тянули срок. Затем надевали гражданское тряпье, двадцать лет пролежавшее в каптерках.
Уходили за ворота, оставляя позади холодный стук штыря. И тогда становилось ясно, что желанная воля есть знакомый песенный рефрен, не больше. <…>
Видимо, их разрушало бесконечное однообразие лагерных дней. Они не хотели менять привычки и восстанавливать утраченные связи”.
С. Довлатов. “Зона”
В период массовой коллективизации, в 1929 году, семья Смагиных в составе 12 человек была сослана в Сибирь из-под Пскова. Назад, на обжитое место Самура, они не вернулись.
В 1940 году из ссылки, в один из райцентров Псковской области приехали родители и трое детей: Владимир, София и Анастасия, родившаяся в Сибири.
Отметились в сельсовете, вырыли в земле яму и стали жить.
Перед войной построили дом, взяв ссуду. Но пришли немцы и сожгли весь поселок. Уцелевшее население попряталось в лесах.
Из партизан Владимир ушел с армией при наступлении советских войск и после войны осел в Ленинграде.
Отец умер, мать тяжело болела. Анастасия была еще ребенком. Чтобы платить налоги, София, с детства привыкшая к работе на лесоповале, устроилась на железную дорогу.
В 1954 году организовалась Путевая машинная станция № 75 — ПМС-75, куда перешла Соня из Лужской дистанции.
“Пээмэсовские” набирались из людей, никуда больше на работу не смогших устроиться: не имеющих жилья и прописки, вышедших из мест лишения свободы. Аббревиатура ПМС в народе расшифровывалась как “Последнее место ссылки”.
Спустя много лет, прочтя “Архипелаг ГУЛАГ” Александра Солженицына
с его подробнейшим разбором потоков ссыльных, я поняла, почему ПМС расшифровывался именно так. Это действительно была последняя ссылка, в которую люди, отвергнутые обществом, отправлялись добровольно, не имея сил и возможности жить иначе.
1961
В 1961 году у Софии родилась дочь. Строго говоря, родиться она не долж-на была. Но где-то наверху чего-то недоглядели, и ребенок увидел свет.
На самом деле, Софии не то что рожать, беременеть нельзя было. У нее хватало проблем со здоровьем, врачи диву давались, что она еще и работает, — предлагали инвалидность, от которой Софья отказалась. Когда забеременела в 34 года, скрывала ото всех, чуть не до последнего дня выходя на работу.
Начались роды — и проблемы. Воды отошли, ребенок застрял, схватки утихали. Ей предложили спасать ее жизнь, а на ребенка махнуть рукой. Роженица отказалась. (Потом она говорила мне, что подумала: “У меня никакой жизни не было, пусть хоть ребенок что-то хорошее увидит”.) На третий день ее почти без сознания привезли в Колпино. Только там был акушер, который мог совершить чудо.
1962
Колыбельку заменяла корзина, подвязанная к потолку. Зимой мама клала меня в жестяное корыто, которое ставила на горячую железную печку. Пока печка не остывала, я спала тихо.
Ребенок — ребенком, а работать надо. Какие ясли на перегонах? Мама относила меня к бабе Фане. К бабе Фане относили и отводили всех детей. Она брала недорого и количеством малышей не смущалась.
Как-то раз мама вернулась раньше времени и сразу же — к няньке. Вошла без стука. Все дети крепко спали. Баба Фаня кормила меня из бутылочки. Мама взяла бутылочку, попробовала — там оказался разбавленный, подслащенный самогон.
С этого дня ясли у меня были дома.
Дом. Дощатая теплушка, разделенная посередине на две части. Полвагона на семью. Мы с мамой — семья. Наши полвагона разгорожены пополам: на кухню и комнату. В кухне — железная печка, алюминиевая посуда, тумбочка и табурет. В комнате — железная кровать (потом две), казенное белье. Места так мало, что негде развернуться. Когда я пошла в школу, к стене на петли привинтили доску. Для занятий доска поднималась, под нее ставилась другая доска — это был стол. Если по вечерам не было света, мама срезала кружок сырой картошки, протыкала в нем дырку, протаскивала насквозь кусочек бечевки, опускала нижний конец в баночку с машинным маслом и поджигала верхний. Коптилка была тусклой, но хоть что-то можно было различить в темноте.
Время от времени в наше убогое жилище наезжали родственники и знакомые, погостить или “только переночевать”, на несколько дней, недель, а иногда и месяцев.
Мама как могла приукрашивала действительность: крючком вязала из тонких швейных ниток покрывала, подзоры, накидки на подушки, вышивала скатерти, шила занавески, белье и платья, на спицах вязала ажурные кофточки себе и мне. Днем на кроватях сидеть запрещалось. Днем убогие кровати с железными сетками походили на царские ложа — с горой подушек, на которые набрасывались вышитые накидки, на них — вязаные белоснежные накидки. Вся эта красота покоилась на вязаных покрывалах, из-под которых выглядывали вязаные подзоры, спускающиеся до пола. Знакомые недоумевали: откуда у нас столько подушек? Секрет был прост: поздней осенью, когда коричневые шишки камышей начинают пушиться, мама по льду бродила по заболоченным зарослям и набирала в мешок камышовый пух, которым набивала перьевики.
Как оставлять на весь день ребенка одного? В углу комнаты мама сколотила забор, как для теленка. В принципе тот же манеж, только из каменного века.
Я жила за забором. Мама ставила мне туда кастрюльку с кашей и уходила. Было страшно и холодно.
Вообще, при слове “ПМС” у меня сразу возникает мысль о холоде. Мне кажется, что там я промерзла насквозь, что мои кости навсегда покрыты коркой льда. Я очень тепло одеваюсь и мерзну зимой и летом.
Когда мне исполнился год, меня крестили. Пьяный крестный стоял между рельсами и подкидывал меня вверх. Все выше, и выше, и выше. В какой-то момент он покачнулся и, пытаясь удержать равновесие, шагнул в сторону. Я рухнула головой о рельс. Спасло меня то, что была зима. На мне было сто одежек, платок, шапка и шаль крест-накрест сверху — не дитя, а кулек. Но в больницу меня все равно положили.
Верба мне никогда не нравилась — наоборот, раздражала своей назойливой незащищенностью. После снега повсюду грязь и прошлогодняя трава под кустами завита так, словно черти в ней зимовали. И тут же она, верба, — бесконечные заросли с длинными прутьями, вся в маленьких серебристых хвостиках. И эти мягкие, высунувшиеся из коричнево-кожистой почки хвостики только что не виляют преданно: “Сорви нас! Погладь нас!”
Наломаешь веник прутьев — весь год любоваться будешь на замершую красоту за иконами.
Не наломаешь, так через пару-тройку недель хвостики распухнут, превратятся в серые шишки, измазанные желто-зеленой пылью. Нет больше красоты, теперь верба предлагает себя мухам.
В вагоне над моей кроватью висело железное распятие. Когда кто-то — комендант, бригадир или подруга — ожидался с визитом, мама снимала крест, аккуратно заворачивала его в белый платок и прятала в чемодан.
Я была крещеная и знала это всегда. Мама всегда водила меня в церковь, если таковая имелась на месте стоянки.
Мама говорила: “Бог терпел и нам велел” и “Бог все видит”. В том, что Он все видит, я не сомневаюсь. И что у каждого человека есть свой ангел. И что Богу не чуждо чувство юмора.
Крестик я не носила. Мама сказала, что никому не надо говорить о Боге.
И что нельзя, чтобы об этом узнали в школе.
С 1979 года я работала художником-оформителем в “почтовом ящике”
в Ленинграде. Кроме оформления стендов, агитационных плакатов и праздничных стенгазет всем подписывала адреса, разрисовывала поздравительные и юбилейные плакаты к свадьбам и дням рождения. Очень много заказов было весной — я рисовала десятки открыток к Вербному воскресенью и Пасхе, расписывала сотни яиц. Начальство меня не трогало и приносило яйца в первых рядах, с индивидуальными заказами на разрисовку. Я не отказывала никому. Приходилось оставаться на вечернюю работу.
В 1982 году меня вызвал комсорг цеха и сказал, что “поступил сигнал”
о том, что я хожу в церковь и детей своих крещу, и что меня вызывают на комсомольское собрание и хотят исключить из комсомола. (Надо добавить, что незадолго до этого я отказалась подать заявление в партию, но не по каким-то идейным соображениям, а потому, что искренне считала, что я еще не достойна быть коммунистом.)
На собрании я заявила, что исключить из комсомола меня могут, если это так надо, но вот крашенки на Пасху я тогда буду расписывать только беспартийным. Народ заволновался, и я осталась в комсомоле.
1963
Дверь в вагоне изнутри закрывалась просто: между нею и дощатой стенкой кухни вкладывалась доска. Может, был поздний вечер, может, уже ночь. Мама не возвращалась очень долго. Я выдернула доску, служащую запором, прислонила ее к стенке и вышла на крыльцо. Доска каким-то образом упала, дверь оказалась запертой.
Я, вылезшая из кровати в трусах и майке, моментально замерзла. Села на заледеневшую лестницу и забылась.
Когда мама пришла, у меня под попой и пятками было сырое дерево, а сама я покрылась инеем. Я попала в больницу с воспалением легких.
Прошло больше сорока лет. Не смешно, скорее грустно — я студентка. Заочница. Это — мое первое высшее образование, если опять не сбегу.
Константин Константинович начал занятие со странных слов: “Истина оскорбительно проста”. Потом помолчал печально, повздыхал о своем и продолжил по делу: “Самодеятельность — это самостоятельная деятельность по реализации потребностей человека. Клуб есть форма совместной деятельности по реализации досуговых потребностей человека…”
На следующей паре Марина Эдуардовна рассказывала о том, что человек может стать жертвой социализации из-за неблагоприятных условий социализации. В пример привела так называемую “врожденную грамотность”. Оказывается, врожденной грамотности нет. Есть приобретенная неграмотность. Все зависит от того, какую речь слышит ребенок в возрасте от 1,5 до 6 лет. Если речь правильна и грамотна, ребенок будет грамотно писать.
Это была абсолютно оскорбительная истина. И такая простая!
Какую речь я могла слышать в ПМС? Мат-перемат. Наш народ иначе не выражался. Ругались матом и дети. Как попугаи.
А воспитателем моей грамотности стало радио.
Радио орало всегда. Отключать его было нельзя. С 6 утра до 12 ночи оно обязано было вещать в каждом вагоне. Радио выполняло функцию селекторной связи. Несколько раз в день передачи прерывались сообщениями по ПМС: какой бригаде где собраться, кому из рабочих подойти к начальству, во сколько будет концерт в вагоне-клубе и т. д. и т. п.
Благодаря такой форме оповещения никто не мог соврать, что чего-то не знал или не слышал.
Конечно, по радио шли замечательные передачи и спектакли, концерты, новости. Со временем я научилась не слышать радио, не реагировать на него — не слышу его до сих пор и, проторчав битый час на кухне, не отвечу, какую погоду обещали и какая только что звучала песня.
1964
Я болела свинкой. Смотрелась на себя в зеркальце, видела раздувшуюся шею и щеки, думала: “Когда кто-то болеет краснухой, он становится красным.
Я болею свинкой — свиньей стану, наверное…” Внешний вид подтверждал мои предположения. Боженька наказывает людей за грехи. Я такая непослушная была, вот и получила. Не боль, а страх превратиться в свинью сделал из меня покладистую девочку, по крайней мере на время. Я принимала лекарства, слушалась маму и вскоре снова стала сама собой.
У меня уже в детстве появилась привычка просыпаться и бродить по ночам. Вагончик, вещи, пейзажи за окном выглядели таинственно и необычно в свете фонарей или луны. Особенно красивыми были струи дождя, на стекле меняющие цвета в зависимости от сигнальных огней светофоров. Метель, качающиеся ветви тополей, далекий лай собак, внезапно влетевшая в окно летучая мышь — все это не давало мне покоя и сгоняло с кровати, заставляя маму переживать и даже водить меня к “бабке”. “Бабка” объяснила расстроенной маме, что я — лунатик. Мама ставила таз с водой у кровати и заставляла меня наступать в воду. Вода не помогала.
Может, вняв чьему-то совету, мама решила меня напугать — сказала, что под кроватью живет Баба-яга и когда-нибудь поймает меня и утащит под землю. Меня это сообщение очень заинтересовало. Днем я обследовала вагон, но не нашла никаких лазов, через которые яга могла бы утащить меня вниз.
С того дня я перестала бродить и стала ловить Бабу-ягу на живца — то есть на себя. Я укладывалась спать на живот, одну руку свешивала к полу, а второй держалась за железный каркас койки. Если бы Баба-яга схватила меня, я бы тут же схватила ее и вытащила на свет божий. Но яга не появлялась. Я стала свешивать с кровати ногу. Привычка спать на животе, свесив на пол руку или ногу, так и осталась со мной.
1965
Крестный принес “в подарок крестнице” живую щуку — так он сказал.
Я живую рыбу ни разу не видела, поэтому решила, что с ней надо играть, и потянулась к ведру с водой, где, свернувшись калачом, ворочалась рыбина. Крестный засмеялся: “Э, нет! В руки ее брать нельзя, палец оторвет! Щас покажу, какие зубки у щучки!” Он сунул руку в ведро, пытаясь поддеть подарок под жабры, но тут же заорал дурным голосом. Застыв от ужаса, я смотрела, как здоровый мужик, подвывая, бьет рукой в залитом кровью ведре.
Мама выгнала крестного вместе с подарком. Я всю ночь проплакала.
На другой день крестный принес заводную рыбку. В таз налили воды, покрутили ключиком в боку у игрушки и опустили ее плавать. Рыба, похожая на недоразрезанную колбасу, извивалась, дергая хвостом и “ломтиками” спины. Взрослые чему-то радовались. Крестный ушел, игрушка осталась. Каждый вечер, придя с работы, мама наливала в таз воду и опускала туда рыбу. Рыба извивалась, мама радовалась и требовала, чтобы я тоже радовалась. Однажды я вынула рыбу из воды, переломила ее пополам и бросила назад. Мы с мамой долго смотрели друг на друга. Больше я заводную рыбку не видела.
Мама нарядила меня и повела в фотографию. Мы снялись вдвоем и по одной, на портреты. Полученные фотокарточки мама послала родственникам, а те, что остались дома, вставила в альбом. Когда к нам кто-нибудь заходил, она показывала альбом и хвалила фотографа. Я работой фотографа была недовольна: почему у меня на фото платье белое в черный горошек, когда на самом деле оно голубое, а горошки — синие? Желтое платье мамы тоже было белым. Врали и другие фотокарточки, изменив зеленый цвет теплушек на серый. В детском саду я позаимствовала коробку карандашей и, когда мамы не было, старательно раскрасила все снимки. Пришлось изрядно постараться, потому что карандаши скользили по глянцевой поверхности, оставляя только глубокие царапины и вмятины. Кое-как я с задачей справилась и вечером гордо продемонстрировала маме свою работу. Мама насыпала в угол горох: “Вставай!” Я пыталась объяснить, что надо купить краски, чтобы закрасить получше, но она была неумолима.
Зимой я попала в больницу с аппендицитом. Причину знаю точно: кто-то из взрослых на прогулке угостил меня семечками. Я не знала, как их есть, и ела вместе с шелухой. Было вкусно. Потом захотелось пить. Я отламывала из-под вагонов серые от сажи сосульки и лизала их.
Помню врачей. Меня положили на стол, поставили ширму перед глазами. Я попросила убрать ширму, чтобы видеть, как врач будет меня резать. Женщина в белом халате и шапочке наклонилась ко мне и спросила: “Ты считать умеешь? Ну-ка, посчитай!” Я начала счет и так и уснула под ее похвалы: “Молодец! Умница!”
Потом мне принесли тазик и показали что-то гадкое, плавающее в крови. Маме сказали, что счет шел на минуты.
В больнице я провела месяц. Огромный шрам не хотел заживать. Нитки выдергивали очень больно, я плакала, как только видела врача, входившего
в палату.
Я лежала одна. Мама приходила и приносила апельсины. Мне можно было пить апельсиновый сок. Белый снег, белая палата, белые люди, белая боль и апельсины, апельсины, апельсины… Я их не ем с тех пор. Ну, разве из вежливости, когда угощают и отказаться неудобно.
Ожив, я забегала по больнице. Запросто заходила во все палаты, читала стихи, пела песни. Мне в подол наваливали конфеты, я играла с ними, кушая понемножку и откладывая маме.
Как-то вечером, устав от долгого ожидания, я ушла из вагона искать маму. Я знала, что надо идти по рельсам: мама работала там, где рельсы. Рабочих привезли поздно, и кто-то заметил в темноте ребенка, деловито шагающего по шпалам.
1966
Уезжать из Плюссы не хотелось. Мы стояли на запасных путях, за поселком, в зарослях кустов. По шпалам я добиралась до каких-то складов, там,
в кучах песка, мы с ребятней набирали мелкие ракушки разной формы и
расцветки и играли с ними, даже не представляя, что это и откуда. Напротив по рельсам раскатывали огромные краны, через переезд сновали грузовики, выстраиваясь в очередь перед шлагбаумом и пережидая очередной поезд.
В баню мы долго шли по деревянным шпалам, наложенным очень неудобно, через разные расстояния. Я все время спотыкалась, сбиваясь с шага. Мама объяснила, что шпалы кладут таким образом специально, чтобы люди не ходили по железной дороге и не попадали под поезда.
Маме захотелось удивить родных и знакомых. Она решила научить меня читать. (Ее образование исчислялось несколькими днями в первом классе.)
Вечером мы уселись на кухне. Мама открыла учебник “Родной речи” и показала на букву: “Это — “А”. Повтори! Это — “Б”. Повтори!” Букв было много, я запуталась. Мама показала на букву “М”: “Какая буква?” Я буркнула: “Б”! В лоб мне впечаталась увесистая книга. Не то чтобы очень больно, но обидно. Букву я вспомнила. Метод оказался действенным. Через неделю я сносно читала.
На месте основной стоянки, в Гатчине, за железнодорожной насыпью,
в клубе, была библиотека. Я пришла в библиотеку и попросила книжку. Библиотекарь тетя Зоя сказала, что со мной должна прийти мама. Кто-то из взрослых, узнав меня, попросил тетю Зою меня записать. Мне дали тонкие книжки
с большими картинками. Я села, почитала их и вернула. Тетя Зоя спросила: “Не понравились?” Я ответила: “Понравились, только я их уже прочитала. Дайте мне большую книжку!” Тетя Зоя не поверила, она раскрыла одну из книжонок на первой попавшейся странице и сказала: “Читай!” Я стала читать, собрались взрослые. Тут до кого-то дошло, что я читаю вверх ногами. То есть текст был развернут к тете Зое. Книгу перевернули. Я все равно читала быстро и правильно.
Мне разрешили брать любые книги. Через год я пользовалась взрослым абонементом.
Надо сказать, что книги производили на меня огромное впечатление. Как-то я прочла “Приключения Буратино” и решила, что Мальвина — самая прекрасная девочка. Мне очень захотелось быть на нее похожей.
Зимой в ПМС привезли железные бочки с голубой краской для классных вагонов. (Начальство жило в больших пассажирских (классных) вагонах с паровым отоплением. В таком же вагоне находился клуб и детский сад, который я одно время посещала.) Мы гуляли с ребятами и наткнулись на раскрытую бочку. Я поняла, что у меня есть шанс стать Мальвиной, рассказала пацанам
о девочке с голубыми волосами и попросила меня покрасить.
Мальчишки с удовольствием взялись за дело. Было холодно, и я не стала раздеваться. Так меня и выкрасили: от макушки (в платке) до пяток (в валенках).
Ах, как я была счастлива, представляя себя самой красивой на свете! И я поспешила домой, показаться маме. На меня показывали пальцами, громко смеялись, что-то говорили. Я думала, что все восхищаются мною.
Огромный кортеж сопроводил меня до моего вагона. Мама вышла на крыльцо.
Я ждала ее восторгов, но она рассердилась. Меня следовало выдрать, по всем понятиям. Но выдрать не получалось — я была липкая и мокрая. Мама сняла с меня пальто, шаровары, платок и валенки, кинула на снег.
Косы отмыли керосином. Одежду спасти не удалось.
Медичка Таня приходилась родственницей Витьке, шустрому темноволосому мальчишке, вагон которого стоял рядом с моим. Витька водил меня в гости к Тане, так не похожей на наших работяг. Молодая, стройная, хорошо одевающаяся эффектная блондинка показывала нам какие-то красивые вещицы,
о предназначении которых я не догадывалась. Больше всего мне запомнилась ручка с изображением купальщицы. Если ручку перевернуть — купальник исчезал. Я подолгу сидела, переворачивая ручку и поражаясь невероятному фокусу. Таня собиралась в Америку — там у нее обнаружилась тетка, пригласившая племянницу в гости. Все знали, что Таня из Америки возвращаться не собирается. Добрые люди сообщили куда следует, и Таню в Америку не выпустили.
Иногда к нам в вагон-клуб приходили выступать цыгане. Мне очень нравились их песни и танцы. Цыгане говорили и одевались не как мы, выглядели и даже пахли иначе. Мама говорила, что они плохие, что они воруют детей, что к ним нельзя и близко подходить. Помимо кинофильмов цыганские концерты были, пожалуй, единственным развлечением в вагонах. Кто бы из артистов, даже гастролирующих по провинции, захотел петь для нас? Впрочем, артисты вряд ли подозревали о нашем существовании. Почему цыгане приходили
в ПМС с импровизированными концертами? Наверное, у нас было что-то общее. “Пээмэсовских” в народе называли “русские цыгане” — мы постоянно переезжали, не имели своего дома, нас чурались и дети, и взрослые.
Мне не нравилось, когда нас называли “цыганами” или “вагонниками”. Хотя, если подумать, “вагонник” — словно дух вагона, как “банник” — банный дух.
Ванька пришел из армии и лег под поезд. Пока солдат служил, его девушка вышла замуж и уехала из ПМС. Красавец Ванька, чернокудрый весельчак, навестил бывшую невесту, а потом свел счеты с жизнью.
Гроб стоял в вагоне-клубе, я буквально дежурила возле него. Старшие девчонки рассказали, что, если покойнику поведать свое желание, он его отнесет на тот свет и оно исполнится. Мне хотелось, чтобы Ванька ожил, но чем дольше я смотрела на неузнаваемое лицо парня, тем четче понимала: мое желание невыполнимо. Даже если загадать и он оживет после похорон, то как выберется из-под земли? Тогда я уселась в уголке и стала фантазировать, что сейчас Ванька встанет в гробу и полетит, как панночка из “Вия”. Я почти поверила в чудо, но пришли рабочие, заколотили гроб и увезли на увешанном венками грузовике.
1967
На лето меня отправили в пионерский лагерь в Петяярви. (В пионерских лагерях я проводила каждое лето. Если путевок не было, меня отправляли к тетке в деревню на пару недель. Иногда давали путевки на зимние каникулы. Зимние каникулы, которые я дважды проводила в Петродворце и один раз — под Выборгом, понравились больше всего.)
В лагерях было хорошо. Если в вагонах дети почти не видели родителей и были вынуждены сами о себе заботиться — носить воду, уголь, топить печки, ходить в магазин, то в пионерских лагерях все было готово: еда, постель, тепло.
Купание проходило в “лягушатнике”. Как-то наш отряд ожидал своей очереди, и я отошла в сторонку поискать ягод, пока воспитательница отвернулась. Тут подошли две девочки постарше и спросили: “Ты плавать умеешь?” — “Нет”, — ответила я. “А хочешь, мы тебя научим?” — “Конечно, хочу!” И девчонки увели меня с собой, подальше ото всех. Потом они затащили меня на середину реки, а сами вернулись на берег.
Я ничего не поняла. На мелководье мы, малышня, часто лежали на воде, не двигаясь, доказывая друг дружке, что человек не тонет. Вот и теперь я лежала на поверхности воды и ждала, что будет дальше.
А дальше случилось вот что: мои самозваные учителя крикнули: “Хочешь научиться плавать — так учись! Жить захочешь — выплывешь, а утонешь,
в лагерь лучше не возвращайся — убьем!” — и скрылись в кустах.
Речка была ленивая, теплая и прозрачная. Меня медленно сносило по течению. Я перевернулась со спины на живот и захлебнулась. Со страху забила по воде руками, на секунду вынырнула и снова ушла под воду.
День выдался ярким, солнечным. Вместо того чтобы зажмуриться под водой, я бултыхалась, широко раскрыв глаза. И вот, сильно уставшая, в очередной раз уйдя под воду, я вдруг… УВИДЕЛА!!!
Я увидела дно речки: каждую песчинку, лучи солнца в воде, зеленую узкую траву, вытянувшуюся вдоль течения, — это было потрясающе! Это было так красиво, что я забыла, что передо мной стоит суперзадача: не утонуть.
Капроновые банты развязались, и ленты посверкивали в солнечных лучах. Я вытянула перед собой руки и полюбовалась на них. Они были чистые и загорелые, это мне понравилось. Я захотела разглядеть что-нибудь еще, отвела руки назад и… И тихо подалась вперед и вверх, оказавшись над водой.
Внезапно я вспомнила, что, если лечь на воду, не утону, осторожно легла на спину и стала отдыхать. Затем глубоко вздохнула и плавно погрузилась. Загребая руками, я плыла медленно, разглядывая все вокруг и, особенно, свои ладони — почему-то их вид занимал меня больше всего. Так и добралась до берега.
С того дня моя жизнь стала намного интереснее. В отряде я подружилась
с Ленькой. Он рассказал, как можно удрать из лагеря в тихий час. За это я научила его смотреть под водой.
После обеда воспитатели запирали нас в палатах, а сами уходили загорать на спортплощадку. Мы вылезали через окно одноэтажного корпуса и по-пластунски уползали в лес, потом наперегонки бежали к реке, раздевались, прыгали в воду и “гуляли по дну”, цепляясь руками за какие-то коряги.
Скоро я уже плавала по-собачьи, не боясь глубины. Воспитатели вообще перестали пускать нас в воду, так как мы постоянно уплывали из “лягушатника”. Когда отряд “купался”, мы с Ленькой строили замки из песка, ничуть не расстраиваясь глупыми запретами: знакомой дорожкой удирали после отбоя и купались по ночам.
Наши отлучки остались тайной для воспитателей, и помогли в этом лагерные страшилки. Туалетов в корпусе не было. На тихий час и на ночь нам ставили ведро прямо в палату. В корпусах взрослые не ночевали, находя для себя развлечения поприятнее. Зато дети шепотом передавали друг другу леденящие душу истории о задушенных девочках, которые вылезали по вечерам на свидания, а потом их находили мертвыми, почему-то обязательно на крыше.
У меня в правой щиколотке как-то странно растут косточки — я могу ими щелкать, и достаточно громко. Поначалу кто-то из детей пытался вразумить меня и Леньку, угрожая пожаловаться воспитателям. Лунной ночью, когда никто еще не спал, я вышла на середину палаты и сказала: “Я не боюсь душителей, потому что я — ведьма! Я умею вызывать духов, и сейчас вы в этом убедитесь. Посмотрите, у меня ничего нет в руках, я босая, я стою перед вами и не двигаюсь. Молчите! Сейчас с вами будет говорить дух Чапая! Чапай, ты здесь?” Я стояла, разведя руки в стороны, а в тишине раздался четкий стук. Дети заскулили. “Чапай, подтверди, что каждый, кто пойдет ябедничать на меня, умрет страшной смертью!” Редкие стуки участились, перейдя в барабанную дробь, а через минуту, в полной тишине, я обошла палату и, наклоняясь
к каждому ребенку, повторяла как заклинание: “Хочешь жить, молчи!” За заклинаниями шел стук “от Чапая”. Через несколько минут все ревели и орали от страха, но прибежавшие взрослые так и не смогли докопаться до причины переполоха.
На август меня отправили в деревню. Мама не могла поехать со мной. Телефонов тогда не было. Я ехала самостоятельно.
Мама нарядила меня: плиссированная юбка, бархатная кофточка с орнаментом; дала сумку с обычными гостинцами — батон докторской колбасы, ленинградские батоны с изюмом и орехами — и посадила на поезд. Пять часов я развлекала пассажиров, рассказывая прочитанные книжки. Народ ахал и слушал внимательно. Какая-то толстая тетка позарилась на мою кофточку и пристала, чтоб я продала ей наряд. Я сказала, что меня мама ругать будет. Тетка отстала.
На станции меня высадили, я помахала пассажирам и потопала в деревню. Пришла уже в темноте. Постучала в дверь. Тетя несказанно удивилась. Она никак не могла поверить, что я приехала одна, и несколько раз обежала вокруг дома, заглянув в хлев и на сеновал, думая, что мама ее разыгрывает и где-то прячется.
Утром оказалось, что брат съел оба батона. Я ругалась на него, а он ответил: “Жадина! Ты такие батоны все время жрешь! Вон какая жирная!” Я отвернулась. Таких батонов мне никогда не покупали. Гостинцы — они и есть гостинцы.
Жара стояла невыносимая. Сестра предложила сходить искупаться на лесное озеро. Три километра — пустяк. Нам никто, конечно, не разрешал туда ходить, но никто и не запрещал.
Озеро это — как наполненная водой чаша, у берега — глубоко, с головой. Лилии и кувшинки растут густо, но с мостков не достать. Мы нашли плот, отвязали его и поплыли за кувшинками. Залезли в воду, держась за края плота, нарвали цветов.
Было чудесно, и мы не думали о времени. Но тут к озеру на велосипеде подъехали мальчишки, среди них — брат. Он победно крикнул: “Вон они!” — и повернул назад. Кто-то из пацанов объяснил, что нас ищут и чтоб мы бегом бежали в поселок.
Было понятно, что нас ждет. Мы ревели всю дорогу. Зашли в дом, залезли под оттоманку. Тетя сразу нагнулась и вытащила сестру. Потом попыталась достать меня, но я прижалась к самой стене. Она потыкала в меня шваброй, но потом оставила это занятие.
Сестру разложили перед оттоманкой и драли солдатским ремнем. С каждым ударом тетя выговаривала своей дочери: “Вот это сестричка, мать вашу! Как бедокурить, так вместе, а как ремня — так только тебе!” Это было выше моих сил. Я выползла и улеглась рядом.
Зимней ночью в ПМС случился пожар. Редкий случай, так как все понимали: от огня в деревянных вагончиках не спасешься, и соблюдали правила противопожарной безопасности.
Растащить вагоны было невозможно — горело посередине состава. Кто-то бил в рельс (этот сигнал заменял радио, когда не было света), сотни людей толпились у пожара. Пылавший огонь не тушили, а поливали стоящие рядом теплушки.
Вагон сгорел быстро. Погорельцам тут же выделили новую теплушку, вещи на складе они могли получить утром.
Во время всего происшествия я смотрела не на огонь и не на рабочих, передававших по цепочке ведра с водой. В толпе я увидела мальчика с заячьей губой. Его не пускали гулять, прятали. Сейчас про него забыли. Мальчик, скривив и без того уродливое лицо, плакал навзрыд. Я стояла напротив и внимательно наблюдала, как он открывает страшный расщепленный рот и как слюни текут из красной треугольной дыры по плоскому подбородку.
1968
Маме понадобилось написать на имя начальника какое-то заявление. Мы пришли в контору, прошли в кабинет. Начальник поговорил с мамой, написал что-то на листе бумаги, промокнул его пресс-папье, потом они с мамой вышли.
Я подняла тяжелое пресс-папье и с любопытством осмотрела низ прибора и отпечатавшиеся наоборот буквы. Когда взрослые вернулись, я лежала на столе, макала ручку в чернила, писала на бумагах и бланках строчки из считалок, самозабвенно орудуя пресс-папье и веером раскладывая на зеленом сукне “отработанный материал”.
Начальник снял меня со стола, поставив рядом с мамой: “Извини, малышка, но мне надо работать”. Я не хотела отдавать пресс-папье, тогда он продемонстрировал, как строчки размазываются без промакивания, и спросил: “Разве хорошо будет, если все бумаги станут грязными и некрасивыми?” Пришлось расстаться с замечательной игрушкой. За это секретарша дала мне пачку промокашек и объяснила, что эти листочки — то же самое, что и пресс-папье. То же, да не то… Иногда я заходила в контору и просила поиграть с письменными приборами. Бывало, что мне разрешали.
Я училась в первом классе. И вот учительница сказала, что на следующее занятие по арифметике надо принести счетные палочки. В магазине школьно-письменных товаров я долго любовалась разноцветными коробочками с палочками: четырехгранными из дерева, круглыми и прозрачными из пластмассы или многогранными, как маленькие карандашики.
Дома мама объяснила, что на палочки нет денег. Мы всегда жили очень скромно, и я усвоила, что довольствоваться надо малым, но… Но эти палочки
в магазине, такие яркие и веселые!.. Я долго плакала.
Утром, когда я уходила в школу, мама меня окликнула: “Доченька, вот твои палочки!” Я на секунду вспыхнула от радости, но тут же горько разочаровалась: мама протягивала мне пучок выровненных веточек куста, что рос за нашим вагоном.
На уроке ученики раскладывали по партам палочки и наперебой хвастались друг перед другом. Начался счет. Учительница прошла по классу и остановилась передо мной: “Где твои счетные палочки? Доставай!” И я, сгорая от стыда, достала из ранца перевязанные резинкой ветки. Учительница разложила их по парте и показала, как надо считать. Я не могла видеть этого уродства. По дороге к дому я их выбросила.
Школы менялись по три раза в год. Куда привозили ПМС, там дети и учились. Бывало, что с утра уходили в школу, а днем, вернувшись, видели, что вагоны уже сформированы в поезда и готовы к отправке. Хоть все вагоны и имели порядковые номера, но стояли вразнобой. Побегав вдоль составов и отыскав свою теплушку, я стучала в стенку, и мама затаскивала меня внутрь. На следующее утро учеба продолжалась уже на новом месте, если директор очередной школы не требовал прежде предоставить документы на учеников. Тогда приходилось ждать, пока родители привезут документы из предыдущей школы.
Обычно ПМС перевозили ночами, по каким-то кружным путям, и за окном тянулся бесконечный лес. Случалось, что переезд продолжался сутки или больше — не потому, что нас увозили далеко, а потому, что подолгу держали на запасных путях.
Вот только некоторые названия станций, где мы жили и которые я запомнила: Озерки, Зеленогорск, Гатчина, Плюсса, Новосокольники, Невель, Чудово, Малая Вишера.
Один такой переезд превратился в кошмар. Машинист паровоза то ли был пьян, то ли всеми фибрами прокопченной углем души ненавидел “вагонников”. Время от времени, разогнав тяжелый длинный состав, он резко тормозил. Поначалу мы, привыкшие, что возят нас довольно аккуратно, пытались заниматься своими делами: мама варила суп, рядом с кастрюлей на плите кипятилось белье, я сидела за столом и читала. Первый толчок опрокинул кастрюлю маме на руку, я свалилась на пол, посуда посыпалась с полок. Не успели мы опомниться, как все повторилось. И так — всю дорогу.
На короткой остановке мама перевязала руку, поснимала на пол кастрюли, тарелки и кружки, привязала меня к кровати и сама улеглась, вцепившись в спинку и плача от боли в ошпаренной руке. Так мы и ехали, не зная, когда все это закончится, — тазы и ведра грохотали, колотясь о стены, алюминиевая посуда дребезжала, вагон содрогался от ударов о буфера, лязг и грохот не давали уснуть. Какое зло срывал на перепуганных обитателях последнего места ссылки машинист — неизвестно, только по прибытии он совершенно спокойно оглядел орущую толпу, презрительно сплюнул себе под ноги, влез в кабину и уехал.
Я не помню, где именно пошла в первый класс. Не помню первую учительницу. Помню, что букеты к 1 сентября были проблемой. Накануне мама давала мне 10 или 20 копеек, и я ходила по дворам, прося продать мне цветочек.
Чаще всего меня гнали.
Иногда давали несколько “золотых шаров”.
Два раза взяли деньги.
А однажды хозяйка спросила, откуда я такая. Потом она напоила меня чаем с вишневым вареньем и срезала огромный букет гладиолусов. Мама не могла поверить, что букет мне подарили, она взяла меня за руку и пошла к этой женщине. Женщина подтвердила, что букет от нее. Мама спросила, сколько стоит. Женщина сказала, что я заплатила (она, и правда, взяла мою монетку). Мама поблагодарила, но мне потом сказала, чтобы я таких букетов не брала, потому что они стоят дорого.
Тогда, в первом классе, меня оставляли каждый день после уроков за плохое поведение. На уроках я часто стояла в углу за счетами и смотрела в окно — это было интереснее, чем смотреть в книгу или на доску. Я уже умела и читать, и считать, и мне было скучно, поэтому я постоянно отвлекалась и мешала учительнице.
Однако вскоре я стала вести себя хорошо, так как у меня появилась цель — после школы я бежала на сортировочную станцию, где на огромном кругу, как на карусели, катались паровозы, и часами наблюдала за составами, разъезжающими по многочисленным рельсам, сходившимся у этого круга, а маме врала, что меня опять наказали.
Наконец мама не выдержала и явилась в школу с претензиями. Учительница удивилась: “Ваша девочка учится лучше всех и ведет себя хорошо — за что ее оставлять?” Меня допросили. Походы к паровозной карусели прекратились.
Не знаю, нехваткой учителей или учеников было обусловлено то, что в Гатчине в начальных классах мы учились по схеме “1—3” и “2—4”. То есть первый и третий классы были объединены в один, также — второй и четвертый. Классная комната разделялась пополам: на одной колонке сидели первоклашки, на другой — третьеклассники. Учительница в начале урока давала задание старшим детям, потом занималась с младшими. Во второй половине урока задание получали младшие, а старшие занимались устно. Чтобы сидящие за одной партой не болтали, задания давались по вариантам.
Классная руководительница, Тамара Андреевна, стала моей любимой учительницей. Каждую зиму мы возвращались к ней. Она была не замужем, детей не имела, поэтому все свободное время посвящала нам. Она возила нас в Ленинград в театры и музеи, украшала с нами класс к праздникам, вызывала родителей в школу не для проформы, а по делу, зная о своих учениках все. Родители ее уважали, дети слушались беспрекословно. Красивая, стройная молодая женщина со строгой прической и в очках, она была классическим воплощением образа настоящей учительницы. Она никогда не ругала меня, но спрашивала больше всех, учитывая мою неуемную энергию и любознательность. Я буквально боготворила ее.
Едва научившись писать, я стала сочинять стихи и сказки, с упоением работала над сочинениями. Учителя меня хвалили, но не более. Специально заниматься с детьми, приезжавшими в школу на месяц-два, никто не хотел. В некоторых школах, где нас откровенно игнорировали, я требовала, чтобы меня вызывали к доске. Учителя отмахивались: “Чего тебе надо? У меня в классе своих учеников тридцать человек, я за них отвечаю, а ты сегодня приехала — завтра уехала, некогда с тобой возиться”. У “пээмэсовских” детей постоянно были проблемы с четвертными и годовыми оценками.
Для моих историй находились слушатели среди сверстников, но мне нужен был ценитель. Таким ценителем стала тетя Валя, продавщица вагона-магазина. Пришла к ней и спросила: “Вы, как продавец, наверное, целый день конфеты кушаете?” Она ответила: “Конфеты не мои, а государственные. Чтобы их есть, надо купить”.
Потом я часто приходила в вагон-магазин и сидела в углу, на мешках, пока все покупатели не уходили. Тогда я читала тете Вале свои стихи и рассказы, а она угощала меня шоколадом. Если народа было много, она впускала меня за прилавок, где я пряталась (а другой раз и спасалась от маминого гнева) и что-то писала до закрытия магазина.
Гневаться на меня всегда был повод. Мама вздыхала: “Когда только ученые изобретут автоматические ремни? Как только ты что не так сделаешь, тут же ремень выскакивает — и тебя по заднице, да покрепче, да почаще, чтоб шелковой росла!”
Росла же я если и не шелковой, то весьма послушной, по моему разумению. У меня были два воспитателя: ремень и церковь, страх и совесть, порой невыносимо тяжело давящие на душу. Я изо всех сил старалась не совершать плохих поступков, никого не обижать, слушаться и уважать всех старших. Прежде чем что-то сотворить, я десять раз продумывала последствия и, как правило, сдерживала неразумные порывы. Если же желание было сильнее доводов разума, я придумывала сто оправданий на случай, если меня поймают.
Однажды я увидела в кино, как путешественники пробирались по болоту, обходя “окна” с водой. Я знала, что в близлежащем лесу есть болото, но одну меня в лес никто бы не отпустил. Я собрала нескольких дошколят, отпросила их у родителей якобы для того, чтобы набрать листьев для украшения вагона-детсада к празднику осени, и увела группу на болото. Господь хранил нас, неразумных, — мы прошли по раскачивающимся мхам и кочкам, посмотрели на “окна”, набрали охапки листьев и благополучно вернулись. Я была довольна, а малыши ничего не поняли — они просто совершили прогулку в лес в солнечный день.
Ночью мне снилось бескрайнее болото и бездонные “окна”, в которые, как в гигантские черные воронки, жуткими водоворотами сливались и деревья, и облака… Как-то я нашла на тропинке за вагонами восемь рублей. Я пошла в магазин к тете Вале и попросила разделить эти деньги на шесть частей и на каждую часть дать мне по бутылке лимонада, шоколадке и по кульку конфет. Купленное угощение я раздала тем, с кем я ходила на болото. Мама, узнав от работяг о поистине царской щедрости, кричала: “Какая ты добрая! Где научилась деньгами разбрасываться?! Восемь рублей отдать кому-то!!! Да ты хоть понимаешь, сколько мне работать надо за такие деньги?!” Я сказала: “Мне эти денежки Боженька дал. Они прямо передо мной лежали, и никого не было”. Мама не унималась: “Надо было их домой принести и никому не говорить, что нашла! А ты все на чужих детей потратила!” Я объяснила: “Боженька хотел, чтобы мы с детишками сладенького покушали”.
Чьи деньги я нашла, осталось неизвестным. Хозяин, скорее всего, был в курсе случившегося и не стал предъявлять претензий. Может, пожалел меня, а может, ему стало приятно, что на какое-то время он стал боженькой для малышей.
Я шла из магазина и обратила внимание на столпившихся у одного вагона пацанов. Вагон был плохой — пьяный вагон. Там, как в каком-нибудь притоне, постоянно собирались “плохие дядьки и тетьки”, они пели песни, громко кричали, дрались и после расползались к себе, чтобы проспаться перед рабочим днем.
Я протолкнулась в первые ряды зевак и увидела голую бабу, валявшуюся под лестницей на животе и сладко похрюкивающую во сне. Пацаны, похохатывая, живо обсуждали позорище: “Глянь, сиськи какие! Давайте ее на спину перевернем, между ног лучше видно будет!”
У меня были куплены несколько детских журналов: “Искорка”, “Мурзилка”, “Веселые картинки”. Я поставила сумку на землю, достала журналы, стала вырывать страницы и накрывать бабу. Пацанам не понравилось, что я делаю. Они ногами скидывали листы с пьяной. Я закричала: “Дураки! Перестаньте! Ей же холодно!” На мои крики пришли взрослые из других вагонов и уволокли тетьку, накинув на нее простыню.
Вид пьяных взрослых, матерщина воспринимались детьми нормально — мы росли в этой обстановке и именно ее впитывали с молоком матерей, часто тоже не очень трезвых. Вино и пиво — как предмет роскоши, все пили по праздникам. Наливали и детям. Я с детства привыкла ко вкусу пива и по сей день пью его с удовольствием. Вряд ли можно было найти вагон, в котором не было браги или самогона. В нашем вагоне на кухне стоял эмалированный зеленый бак, на его крышке — перевернутая вверх дном кружка. Запыхавшись от игр, я влетала с улицы, черпала бражки, выпивала быстро, выдыхала, довольная, вытирала рот ладонью и снова неслась к друзьям.
На каникулы меня отправили в деревню. Осень выдалась дождливой, и заняться было нечем.
Я хотела жить на облаках. Сколько себя помню, все смотрела в солнечное небо, на котором, как на лопате хлебопека, были выложены затейливыми горками кучевые облака. Я видела в них горы, озера, замки, сказочных зверей. По облакам вились дороги в неведомые края. Я думала: “Стану большой, научусь летать и улечу на небо. Буду жить одна и гулять по облакам. Облака мягкие, солнце теплое, и нет никого больше рядом”.
Несколько лет эта мечта вела меня по жизни. Я никому о ней не рассказывала. Я продумала все до мельчайших подробностей и с нетерпением ждала, когда вырасту.
В школе на уроке учительница сказала, что облака — это пар.
До сих пор не понимаю, как я не сошла с ума.
Мечту всей моей жизни — самое хорошее, что у меня было, уничтожили несколько слов. Я долго ходила оглушенная и ни на что не реагировала.
Девчонки после школы собирались под каким-нибудь вагоном и играли
в куклы. У меня куклы не было.
Не то чтобы мне хотелось куклу, но вроде как положено девочке иметь такую игрушку. Мама говорила, что денег на глупости нет. Я решила сэкономить на школьных обедах и накопить на куклу. В киоске “Союзпечать” продавалась одна за три рубля. Я копила на нее три недели, ежедневно подходя к киоску и рассматривая предстоящую покупку. Когда, довольная, протянула накопленную мелочь киоскерше, несколько монеток упали и закатились под киоск. Не хватило трех копеек. Куклу мне не продавали. Я обратилась к идущей мимо толстой тетеньке и вежливо попросила у нее три копейки до завтра, обещая принести ей домой. Тетенька неожиданно заорала: “Ты, дрянь! Ты, наверное, украла эти деньги у матери! Или ты попрошайка?! Ну-ка, пойдем в милицию!” Я убежала.
На станции в магазинчике мальчишки покупали билетики книжной лотереи. Кто-то выиграл ластик, кто-то тетрадку. Я потратила на лотерею все деньги, став героем дня среди наших. На самом деле очень хотелось выиграть портрет Есенина, но выиграла калейдоскоп.
Неожиданно незатейливая игрушка понравилась мне так, что, когда стекло случайно разбилось, я купила новый калейдоскоп. Когда и тот пропал, я пошла в игрушечный магазин и приобрела новую бумажную трубочку со стеклышками и зеркалами.
Сейчас на моей прикроватной тумбочке, среди кремов, книжек, календарей и конфет, лежит оптический калейдоскоп. Жаль, что в шестидесятые годы таких калейдоскопов не было. Замечательно, что они есть в наши дни.
1969
Единственный раз мы отдыхали в доме отдыха втроем: папа, мама, я — счастливая семья. “Живой ручей” находился в Толмачево, рядом с речкой. Папа решил научить меня плавать — залез в воду, барахтался по-собачьи, говорил: “Смотри, как надо!” Я сердито наблюдала за ним, потом разделась и уплыла на другой берег. Оказалось, что папа боится воды. Он метался в нескольких метрах от берега и ругался, требуя моего возвращения: “Ты! Это… Плыви давай назад! Ты! Плохо делаешь, нельзя так! Иди сюда, в конце концов! Или оглохла? Что такое, а?! Ты, ты… Валенок сибирский ты тупой, вот!” Я вздохнула: “Плавать не умеет, ругаться не умеет” — и приплыла назад. Купаться больше не пришлось — зачастили дожди. Чтобы скоротать время, папа научил меня играть в шахматы.
Остаток лета я провела в деревне. В поселковом магазине продавали хлеб по несколько буханок в руки. Колхозники кормили скотину темными вязкими “кирпичами”, кислыми и почти всегда непропеченными.
Нас с сестрой послали в магазин. Она заскочила внутрь разведать ситуацию: есть ли хлеб, всем ли хватит; я ждала на улице.
Ко мне — руки в карманах — подошел мужик в поношенной военной форме. Он спросил: “Девочка, ты городская?” Я кивнула. Он наклонился и тихо заговорил: “Девочка, помоги мне! У меня руки не действуют, я инвалид, на войне раненный. А мне так в туалет надо! Подумай, хорошо ли будет, если я тут, на виду у всех, описаюсь? Пойдем со мной в туалет, ты, я вижу, хорошая девочка, ты поможешь мне штаны расстегнуть, не дашь опозориться старому воину…”
Для моих мозгов это была непосильная задача. Дяденьку-инвалида было жалко до слез. Нас всегда учили, что старшим надо помогать. Ни о каких маньяках мы слыхом не слыхивали. Меня удерживало то, что сейчас из магазина выйдет сестра — а меня нет. Если мы не купим хлеба — влетит обеим.
Дяденька чуть не плакал. Тут подбежала сестра: “С кем ты разговариваешь?” Я объяснила ей ситуацию. Сестра сказала: “Подождите, мы сейчас!”, — схватила меня за рукав и понеслась прочь. Я ничего не понимала.
По дороге она сказала мне: “Какое тебе дело, что ему штаны не расстегнуть! Еще не хватало, за всяким мужиком ухаживать! Пусть стоит и кукует, пока ждать не надоест!” Я озаботилась: “Может, кого-то надо было попросить ему помочь?” Сестра парировала: “Как-то же он писал до сих пор!”
Вечером, после большого дождя, мы с сестрой брели по дороге, лавируя меж “коровьих лепешек”. Я удивлялась: “Как странно коровы какают! Вот у людей и собак какашки совсем другие! И у кур, и у коз, и у лошадей — другие. Почему?” Сестра решила продемонстрировать процесс: замесила грязь, взяла в руки большой ком, подняла над головой и с размаху шмякнула об дорогу.
С чавканьем рядом с коровьей лепехой распласталась грязевая — точная копия первой. “Ух ты!” — восхитилась я и повторила манипуляцию. У меня ничего не вышло. Сестра сказала: “Жиже замешивай и руки поднимай выше — сама подумай: где у коровы ж..а?!”
Мы вошли в раж. Вскоре дорога напоминала общественный коровий туалет. Мы носились от лужи к луже, замешивая грязь, швыряли ее на дорогу и орали: “А вот Зорька идет! Зорька-Зорька, где твоя лепешка? Да вот она!”
Мы не замечали ничего вокруг и весьма удивились, когда перед нами возникла учительница и раздраженно поинтересовалась: “Что это вы делаете?” — “Это не мы, это — коровы!” — последовал ответ, и под ноги учительницы шмякнулись два кома грязи, тут же принявшие заданную форму. Женщина завизжала и, забыв, куда шла, рванула к тете — жаловаться.
Мы пожали плечами, закончили свою нелегкую работу, с гордостью оглядели преобразившийся пейзаж и отправились ужинать.
Дома тетя сказала: “Какие вы грязные! Живо раздевайтесь и мойте ноги — вот вам тазик”. Не чувствуя подвоха, мы разулись, стянули с мокрых ног носки и стали вылезать из спортивных штанов. И тут тетя подпрыгнула, протянув руку к бревну у самого потолка, и в ее руке оказался длинный прут. “Я вам сейчас покажу, как дорогу пачкать!” — закричала она и ринулась к нам.
Местонахождение сестры оказалось более выгодным. Схватив сапоги и на ходу натягивая штаны, она пулей вылетела из дома. Тетя повернулась ко мне. Я попятилась, оступилась и села прямо в воду. Расправа приближалась. Я разревелась от досады и завопила: “Я не ваша дочка, вы не имеете права меня бить!”
Тетя выронила прут, рухнула на табуретку и расхохоталась. Она смеялась, а я ревела. Сестра заглянула в окно, а потом протиснулась в дверь и замерла, ожидая, что будет дальше.
Как оказалось, она пороть нас не собиралась. Попугать — да, чтобы потом доложить учительнице, что мы наказаны. На самом деле и тетю и соседей
наша игра рассмешила и никто, кроме “учителки”, не увидел в ней ничего дурного.
Тетя напоила нас молоком и послала собрать букеты ромашек и колокольчиков. За огородом мы увидели, что в низине собрался густой туман. Туманы в Сладкой деревне всегда густые, как манная каша, — на протянутой руке пальцев не разглядеть. Играть в прятки в этих туманах было очень интересно! Непременным условием считалось постоянное движение. Мы подпрыгивали повыше и видели над ленивым облаком головы друг друга. Иногда вбегали и выбегали из марева. Иногда чуть не все окрестные детишки залезали в белую мглу, и она, колыхаясь от наших передвижений, звенела смехом и криками.
Осенью деревенские родственники приехали к нам, все вместе мы отправились в Ленинград. После долгих походов по магазинам, в ожидании электрички, нам с сестрой выдали по пять копеек и разрешили прокатиться в метро — только вверх и вниз на эскалаторе.
Сестренку мою страх никогда не брал, поэтому она смело шагнула на движущуюся лестницу и покатила вниз. Спустившись, мы прогулялись по перрону, посмотрели на поезда и, конечно же, решили проехать на одну остановку вперед, чтобы полюбоваться на огни в подземных туннелях, а потом вернуться. Все бы ничего, только следующей остановкой был “Технологический институт”.
Пересев на электропоезд напротив, мы оказались совсем не на той станции, с которой уехали только что. Нас это заинтересовало. Мы осмотрели вестибюль, спросили у дежурной обратную дорогу и вернулись на “Балтийскую”. Нет чтобы здесь уже подняться наверх, к родителям, мы решили проверить — запомнили ли дорогу и сможем ли теперь проехать без посторонней помощи до “Технологического института” и обратно.
Мы все запомнили, но нам очень понравилось смотреть на бесконечные толпы пассажиров, рекой текущие под лестницей перехода, на прибывающие и отбывающие поезда. Надо было возвращаться на вокзал. Сестра вздыхала, предчувствуя наказание, но я пообещала взять всю вину на себя.
Первое, что мы увидели, сходя с эскалатора, это наши мамы, с двух сторон раздирающие ошалевшего милиционера и почти оглушившие его криками
о помощи. Увидев нас, они стали кричать еще громче. Милиционер обрадовался: “Я же говорил, что в метро не заблудишься!” Опровергая его, я сделала огромные глаза: “Ой, мамочка, как нам было страшно! Мы хотели прокатиться, а потом поехали назад, а поезд идет не туда, а народу так много, и все бегут,
а потом мы спросили дежурную, и она нас сюда привезла…” Тут я задала реву, пнув ногой сестру, чтоб поддержала, и родители, не желая привлекать внимания, выдали нам лишь по паре тумаков для острастки и поспешили
к электричке.
Все работяги ездили из Ленинграда в последнем вагоне, где царили свои порядки. Милиция сюда не заглядывала, контролеры словно не знали о существовании последнего вагона, да им и смысла не было в него заходить — ездили здесь по большей части путейцы, имевшие право бесплатного проезда.
Еще в Ленинграде в вагоне, пропитанном запахами пота и мазута, начиналась пьянка. Мужики и бабы, не стесняясь детей, пили и курили, пели песни, травили анекдоты, играли в карты. Дети грызли яблоки и семечки, клянчили у родителей вкуснейшие треугольные вафли, которые продавали женщины в белых накрахмаленных платочках, несущие прикрытые бумагой лотки вдоль сидений.
В последнем вагоне всегда можно было встретить знакомых и за разговорами незаметно доехать до своей станции.
В этот раз в вагоне играли в карты. Мы не обращали внимания на все усиливающиеся крики, пока не началась драка. Игра шла на деньги, страсти накалялись. В какой-то момент все стихло. Двое здоровенных парней прошли к дверям, связали дверные скобы шарфами, чтобы на остановке никто не вошел внутрь, и двинулись назад, в центр событий. Через пару минут дрался весь вагон. У каждой стороны картежников нашлись свои дружки и сочувствующие, кто-то махал кулаками за компанию, пьяной забавы ради. Электричка неслась по рельсам, вагон качало, народ орал и бился до крови.
Как только стало ясно, что сейчас будет, мама сдернула нас со скамеек, шепнула тете: “Быстро под лавку!” — и сама первой распласталась на полу. Нам повезло — под сиденьями не было печек, иначе и укрыться было бы негде. Мы лежали несколько перегонов, отворачивая головы от мельтешащих сапог и вздрагивая от яростных воплей.
Неожиданно для воюющих в тамбуре появилась милиция. Электричка остановилась в Александровской и не двигалась с места. Двери развязали. Милиционеры вошли внутрь. Народ смотрел в окна и молчал, поправляя одежду и откашливаясь. Нескольких человек, самых помятых и пьяных, все же вывели. Среди них оказались и зачинщики. Поезд тронулся дальше.
В первом классе я влюбилась в рыжего Сережку с соседней парты. Мне всегда нравились рыжие мальчики, и я предпочитала влюбляться именно в них.
Сережка жил в деревянном домике у железной дороги. По дороге в школу я заходила за ним. Его мама поила нас чаем.
Это было в Гатчине, и я могла видеть предмет своего обожания в зимние месяцы, когда пути не ремонтировались и нас никуда не увозили.
На большой перемене мы играли в пятнашки на втором этаже школы. Водящий Сережка гнался за мной по длинному коридору. В спортзале мальчишка толкнул меня на маты, упал рядом, повернулся и поцеловал прямо в губы! Я задохнулась от неожиданности, ничего не сказала и умчалась в класс.
Вечером я шла из школы мимо состава с валами сена. В этом сене мы с ребятами играли в войнушку. По валам было удобно лазать и не больно падать, когда кого-то “убивали”.
Я шла вся в своих мыслях, как вдруг из-за валов выскочили несколько мальчишек. Среди них был Сережка. Мальчишки стали приставать ко мне, отпуская коробящие слух шуточки. Я смотрела на рыжего дружка и молчала. Он мялся позади всех.
Тогда я скинула ранец, закрутила над головой мешок со сменкой и с воплем бросилась в драку. Силы были неравными. Меня скрутили. Кто-то сказал: “Ну вот, Серый, твоя милая! Ты хвастал, что поцелуешь ее, — целуй!”
Я дернулась, освободилась. Подошла к Сереге и влепила ему пощечину. Он выругался. Я снова приготовилась к драке. Но тут из-под вагона вылез Сашка. Он сказал: “Хватит! А то наших приведу!” — подобрал мой ранец, и мы пошли домой.
С Сашкой мы дружили всегда, вместе бедокурили и вместе получали взбучки от родителей. Теперь мы учились в одном классе. Сашка был самым красивым мальчиком. С его ангельским взглядом, бледной кожей и тонкими правильными чертами лица потомственного аристократа надо было родиться наследным принцем, а не вагонной шпаной. Учителя ставили ему оценки “за красивые глаза”, поэтому он не напрягался с учебой. Дрались мы и против всех, и между собой. Он не обращал внимания на то, что я девочка, а я была благодарна ему за это.
Само собой, что про Серегу, оказавшегося предателем, я больше не думала. На Сашку я злилась две минуты: “Ты все видел и прятался?!” — “Я не прятался, просто хотел посмотреть, что ты будешь делать”.
Рабочим дали талоны на обеды в местную столовую. Почти все отдали талоны детям.
Столовая поражала воображение: пальма в кадке, бархатные шторы на окнах, скатерти на столах, толпы народа, официанты, снующие между столиками.
Мы тогда возились с черной немецкой овчаркой. Она пристала ко мне по дороге в школу, потом проводила из школы и осталась сидеть у вагона. На шее животного болталась веревка. Овчарку девать было некуда. И такую огромную — нечем кормить.
В поле мы соорудили дом из снега и льда, внутри устроили дощатый лежак, застелив его тряпками. Кто-то додумался, что можно брать собаку в столовую — еды давали много, больше половины оставалось на столах. Так и сделали.
Мы привязали собаку к яблоне, велели ждать и пошли в зал. Официант ничего не сказал, глядя, как мы сваливаем в пакет котлеты и макароны.
С компотом была загвоздка — хотелось угостить собаку вкусненьким, но налить компот было не во что. Решили, что на другой день придем с кастрюлькой.
Мы вышли в сад с добычей, но тут оказалось, что веревка примерзла
к стволу и отвязать ее невозможно.
Я вернулась в зал, нашла официанта, обслуживавшего наш столик, и попросила помощи. Он прихватил нож и вышел за мной в темноту.
Через минуту собака была свободна. Официант спросил: “Так это вы ей котлеты берете?” Мы повинились. Он сказал: “Котлеты ешьте сами. А для нее я буду давать гарнир с подливой. Ей все равно, лишь бы много”.
В следующий раз, принеся нам обеды, официант, подмигнув, поставил среди тарелок глубокую миску, наполненную картошкой и густой подливой.
Собака жила в ледяном доме, а мы решали вопрос: как ее перевезти
в Гатчину? Взять ее в вагон никто не мог.
А однажды собака пропала. Она не встретила нас после школы, не было ее и в домике. Мы неделю прочесывали лес и поселок и спрашивали всех подряд. Какой-то рабочий сжалился над нами. Оказалось, что за собакой пришел хозяин с другой станции. Огромный пьяный мужик набросил ей на шею веревку и поволок за собой по рельсам. Между человеком и животным шло настоящее сражение. Человек, вооруженный железным прутом, побеждал. Но тут раздался гудок — сзади шел поезд. Собака рванулась из последних сил и бросилась под тепловоз.
Собаки не стало. Мужик ушел. Оказывается, нашу собаку звали Пальма.
Много лет спустя я видела кошку, кидавшуюся под трамвай и явно пытавшуюся покончить с собой. Я несколько раз отгоняла ее от рельсов, но она
с тупым упорством выскакивала из кустов под колеса подъезжавших вагонов. Я опоздала на работу, но все-таки изловила несчастную, прыгнув за ней навстречу очередному трамваю и напугав вогоновожатую. Кошку я отнесла в ближайший подъезд, поругала за малодушие, пожалела, объяснила, что к себе взять ее не могу, но ведь мир не без добрых людей. Я скормила ей котлету и оставила у теплой батареи. Больше я ее не видела, надеюсь, что она передумала умирать.
1970
Любовь к чтению иногда приводила меня к неприятным последствиям.
Как-то, прочтя про Робин Гуда, я влезла на очень высокое дерево, которое стояло возле самой железной дороги, метрах в ста за ПМС. Я представляла себя знаменитым разбойником и думала, что, когда рабочие приедут домой, я
окликну сверху маму. И все удивятся моей смелости и ловкости.
Было холодно, поезд задерживался, темнело.
Я замерзла и устала. Когда взрослые вернулись с работы и шли под деревом, меня уже никто бы не разглядел, поэтому я промолчала.
К тому времени я пришла к выводу, что мама рассердится, и решила, что слезу с дерева, приду домой и ничего ей не скажу.
Стало совсем темно. Я сидела наверху, из последних сил цепляясь за сучья, и не знала, как спуститься. Я боялась сорваться. Помощи ждать было неоткуда. ПМС стояла на запасном пути, далеко за населенным пунктом. Люди проходили мимо дважды в сутки — на работу и с работы.
Только испугавшись наказания, я заставила себя начать спуск. Оказавшись на земле, медленно пошла к себе. Дома сразу улеглась спать, навсегда оставив мысли о Робин Гуде.
В этой школе не сложились отношения ни с учениками, ни с учителями. Нас просто не замечали, иногда обижали. И никто, даже завуч, не желал разбираться с хулиганами.
Людка на перемене хотела выйти из класса. Дети стояли в проходе и не реагировали на ее просьбы посторониться. Людка стала протискиваться между двумя девчонками. Ее грубо толкнули на шкаф со стеклянными дверцами. Стекла разбились, одно застряло в ноге. Дети не шевельнулись. Людка затравленно смотрела на них и кусала губы. По полу растекалась кровь.
Я побежала в учительскую. Меня выслушали и сказали: “Врача в школе нет. Сами идите в больницу. У нас сопровождающих не имеется”. Я вернулась в класс, взяла свои и Людкины вещи, и мы пошли в больницу. Там вынули стекло, перебинтовали ногу. Инцидент был исчерпан.
Людку в школу больше не пускали.
Как-то урок физкультуры отменили, я отправилась домой, за мной увязались два старшеклассника. Мне было страшно, но я решила, что, пока иду по улице, ничего не случится. Все-таки белый день, хоть и никого нет вокруг.
Навстречу по шоссе ехал грузовик. Вряд ли я что поняла, когда неожиданно полетела под колеса. Один из парней, дернув за ранец, выбросил меня на дорогу.
Шофер успел отреагировать. Машину понесло влево, на пустую встречную полосу. Грузовик остановился, мужик стал ругаться. Я сидела на асфальте и терла разбитые коленки. Парни грязно выругались и ушли.
Я в эту школу больше не ходила. Перед отъездом мама забрала у директора документы и пустой табель.
В одной из школ нас привезли на колхозное поле убирать картошку.
В конце дня мы спросили учительницу, как нам теперь добраться домой: вагоны находились в другой стороне городка, куда школьников возили на маленьком автобусе. Учительница бросила: “Не мое дело!” — и укатила с классом. Мы вышли на шоссе и потопали к далекому лесу, за которым стояла ПМС. Денег
не было, а есть хотелось. Сначала мы стучались в калитки и просили хлеба, потом пытались сорвать яблоки со свешивающейся за забор ветки, но на нас спустили собаку. Голодные и несчастные, мы добрели до одноколейки, за которой что-то росло на поле. Капусту или свеклу мы сорвали бы, не раздумывая. Вырвав странный тяжелый корнеплод, мы направились к будке обходчицы.
Та объяснила, что на поле растет турнепс, но есть его можно. Мы взяли еще по одному с собой и съели, пока брели через лес.
С Людкой мы дружили недолго — ее семья мало жила в вагонах. Но за то время, что мы были вместе, скучать нам не приходилось.
Порой мы выходили в школу, но вместо того, чтобы дожидаться на пустынной платформе электрички, шли в парк и катались с горки на портфелях, забыв про уроки. Или помогали усталой старушке донести неподъемную сумку на другой конец города, а потом оставались на чай, разглядывали семейные фотоальбомы и слушали бесконечные истории про родственников, запечатленных на потемневших снимках. Мы кормили побитых собак, носили к ветеринару чью-то кошку, помогали сажать деревья — да мало ли чего интересного на свете!
После каждого похода нас встречали разъяренные мамаши с ремнями. Экзекуция Людки сопровождалась криками: “Сколько раз тебе говорить: не шляйся с ней! Она — отличница, все знает, а ты из-за нее на второй год останешься!” Свист ремня за моей спиной вторил родительским увещеваниям: “Чтоб я тебя рядом с Людкой больше не видела! Она — двоечница, ей все равно, а тебе учиться надо!”
И вот измученные родители и учителя собрались на совет и придумали небывалые меры контроля: на нас двоих завели специальные дневники,
в которых отмечалось время прибытия и убытия на маршрутах “Дом—школа” и “Школа—дом”.
Утром мама записывала: “Вышла из дома в 7.15. Подпись”. Мы с Людкой рысили в школу, где первым делом неслись в учительскую, чтобы получить в дневник запись: “Пришла в школу в 7.50. Подпись”. После продленки все происходило с точностью до наоборот. Мы лихорадочно искали выход из положения.
Узнав о необычных дневниках, к воспитательному процессу подключились все педагоги. Страницы запестрели требованиями и замечаниями. Физрук напоминал, что на урок надо приходить в спортивной форме, соответствующей по цвету и фасону общепринятой; учитель ритмики настаивал на приобретении каких-то специальных туфель; биологичка ставила на вид, что только я не принесла горшки с комнатными цветами для украшения кабинета; пионервожатый возмущался моим потрепанным галстуком… Мама была уже и не рада, что ввязалась в это, но изменить ничего не могла.
Морозным зимним днем Татра (так мы называли невероятно злую учительницу русского языка и литературы), и до описываемых событий не упускавшая случая посмеяться надо мной, выгнала меня из класса за десять минут до звонка. Ее разозлило, что домашнее задание я написала карандашом. Она потребовала немедленно принести от матери записку в том, что у нас действительно нет чернил. Я не уходила, чуть не плача, взывала к благоразумию учительницы: мол, домой и обратно я быстрее чем за полтора часа не успею, и пропущу следующий урок, и школа закроется, и я не смогу забрать портфель и выполнить задания на завтра, и дома-то никого сейчас нет!!! Татра вытолкала меня за дверь.
Я оделась и нога за ногу потащилась к переезду. Замерзнув, вошла в
магазин и, поздоровавшись, обратилась к продавщице, неторопливо подсчитывающей что-то в толстом журнале: “Тетенька, пожалуйста, распишитесь у меня в дневнике!” Тетенька заорала: “Ах, какая ты умная! Нет, неси домой свои двойки, пусть родители полюбуются! Ты из какой школы? Я сейчас к директору пойду!” Я выскочила на улицу и побежала назад. Сдав пальто в гардероб, села перед закрытым медпунктом и, стараясь выводить кривые буквы, похожие на мамины каракули, написала требуемый текст. Татра пришла в бешенство: “Ты же говорила, что матери дома нет! И как ты смогла за десять минут обернуться?! Чтобы завтра же мать была у меня!”
После уроков я свернула в парк и, разорвав ненавистный дневник, закопала его в сугроб. Маме сказала, что дневник потерялся. Учителям — что мама довольна моим поведением и больше не нуждается в контрольном дневнике…
Я же стала практиковаться в подделке подписей, все свободное время посвящая выписыванию замысловатых закорючек, что впоследствии сберегло много нервов и мне, и маме, и учителям. Учителей режим работы мамы не волновал, они требовали ее подписи под любым замечанием, обращением, рядом с оценками. Мама же, в свободную минуту открывавшая дневник, возмущалась, если рядом с отметкой не было подписи учителя. (Нам часто зачитывали результаты сочинений и контрольных, которые мы сами выставляли в дневник, а проверяла дневник и ставила подписи классная руководительница в конце недели.) Я купила второй дневник, где все подписи были на своих местах, ко всеобщему удовольствию.
Упражнения с подделыванием подписей привели к тому, что я стала хорошо разбираться в почерках. Как-то нашла в чемодане пакет с письмами, перевязанный крест-накрест золоченой тесемочкой, развязала его, разложила письма и стала читать надписи на конвертах и фотокарточках. Особенно мне понравились стихи. Внезапно пришедшая мама возмутилась: “Зачем ты это взяла? Что ты там понять можешь?” Я ответила, что понимаю все, и прочла первые попавшиеся строчки. Мама успокоилась: “Действительно, так и есть, правильно!” В вагон вошла соседка, тетя Лена и, узнав, в чем дело, выскочила на улицу. Через минуту она вернулась со сложенным конвертом: “Ну-ка, почитай, что написано!” Я раскрыла страницу, сплошь испещренную корявым почерком, и прочла послание. Тетя Лена вздыхала и вытирала слезы. С того дня ко мне шли все, кто не мог разобрать присылаемых писем или каких-то официальных бумаг.
На каникулах, когда не удавалось достать путевку в лагерь или когда нас не соглашались там оставить на несколько дней во время пересменки, родители брали нас с собой на работу.
Взрослые, в грязных спецовках, махали кирками и лопатами, укладывали шпалы и рельсы, завинчивали гайки. Дети крутились здесь же, если рядом не было леса с ягодным местом. Бригадиры в черной форме ходили поодаль и следили за выполнением нормы.
А из поездов нам кидали продукты и папиросы. Люди что-то кричали, махали руками. Если мимо шел состав с солдатами, почти каждому рабочему доставалось по банке тушенки. Я спрашивала у мамы: “Зачем они кидают нам продукты?” Мама говорила: “Ну люди же знают, что мы устали, а на перегоне нет ни столовой, ни магазина, — вот и подкидывают нам перекусить”. Меня эти объяснения устраивали — все было логично. Думаете, я хоть на минуту задумывалась: почему мы живем в вагонах?
Я искренне удивилась, когда годы спустя мне объяснили, что нас принимали за заключенных. Как — и детей? Да разве в России этим кого-то удивишь? А я вот удивилась.
Не способных к тяжелому труду женщин переводили на легкий. У мамы был легкий труд. Она взваливала на плечи столбики с предупреждающими знаками для поездов, сумку с петардами и несла это за несколько километров вперед, раскладывая петарды и расставляя знаки. Мама работала сигналисткой.
Если машинист локомотива не замечал знаков, взрывались петарды. Если он не реагировал на петарды, гибли рабочие. Но чаще всего достаточно было знаков.
1971
Зимние развлечения были небогаты. Одним их них являлось спрыгивание
с поездов. Кто ездит на электричке через Гатчину в сторону Луги, проезжает на 46-м километре под мостом. По этому мосту со стороны Гатчины Товарной идут тяжелогруженые составы. Когда они поднимаются на насыпь, поезд едет тихо-тихо, еле волочась. Мы поджидали такие поезда в начале подъема, перед насыпью, и висли на подножках или сцепках. Надо было проехать до верха, спрыгнуть и покатиться вниз по снегу. Круче всего считалось спрыгнуть перед самым мостом.
Машинисты уже знали, что мы можем “напасть” на поезд. Они старались ехать быстрее, чтобы нам было несподручно прицепиться, сигналили и матерились в бессильном отчаянье.
Новенький мальчишка, недавно появившийся с родителями в ПМС, увязался с нами, не умея цепляться к вагонам. Его задело и потянуло за составом. Одежда порвалась, он скатился под насыпь, весь в крови. Жив остался, отделавшись несколькими переломами. Выздоровев, с нами уже не водился.
С этой же горы мы катались на санках. Но насыпь очень крутая, к тому же — в форме латинской “V”, с другой стороны — другая насыпь, пониже. Спуск большого удовольствия не доставлял, санки все время втыкались носами в сугробы.
И вот мне купили “летающую тарелку” — похожую на большой щит,
с ручками по бокам. Вечером я вышла к мальчишкам со своим новым средством передвижения. Надо мной смеялись до тех пор, пока я не съехала раз-другой. “Тарелка” не только не зарывалась в снег, но и вылетала на меньшую насыпь, откуда повторно съезжала вниз.
Необычные санки так понравились мальчишкам, что они решили их тотчас отобрать. Завязалась драка. Если бы у меня попросили покататься, я бы с радостью дала проехать всем, кто пожелает. Но меня ставили перед фактом, что я должна отдать санки по первому требованию. Ужасно обидно было то, что против меня выступал и друг Сашка.
Изгнанная за неподчинение, я стала кататься в парке, с местными детьми.
Мириться с Сашкой я не собиралась. Все бы ничего, но перед 23 февраля в классе распределяли поздравления мальчикам. И мне по жребию выпало поздравлять Сашку. Вот это была задачка! С подарком в руках я бродила за Сашкиным вагоном, представляя, как он будет злорадствовать, когда я постучусь. И тут у меня созрел коварный план.
Я налепила снежков и сложила их под окном кухни. Затем быстро обежала вагон, положила подарок под дверь и вернулась на исходную позицию.
Мои крики и смех вынудили друга открыть окно. Он смотрел подозрительно и недовольно. Улыбаясь изо всех сил, я сказала: “У тебя на крыльце — подарок! Иди, возьми, только окно не закрывай, скажешь: понравился или нет”.
Сашкина голова исчезла. А уже через полсекунды я с пулеметной скоростью обстреливала раскрытое окно кухни. Снежки лавиной сыпались внутрь, холодная белая пыль запорошила мне волосы. Из кухни доносились вопли обманутого мальчишки. Справившись с делом, я удрала к себе и заперлась, решив, что не открою никому и ни за что.
Утром, когда я шла в школу, из-за угла вынырнул Сашка и сказал: “Здорово ты придумала! А снег растаял, я кухню вымыл, меня еще мама похвалила. И за подарок спасибо. Давай мириться!” Я радостно кивнула и сунула ему свой портфель. Довольные, мы пошли в школу.
Идти было далеко, километра четыре, а если постараться, то и шесть. “Расскажи, что ты еще читала!” — попросил Сашка, и я поведала ему об отважных революционерах. Как они скрывались от полиции, сбегали из ссылок и, конечно же, всегда побеждали. Сашка даже остановился, заслушавшись. “А знаешь, — сказал он, — я тут нашел замечательную свалку фабрики игрушек. Там можно собрать из деталей пистолеты и автоматы. Пойдем после уроков?”
Свалка была потрясающей по величине и богатству. Сторож, завидя нас, стал ругаться. Но мы сказали, что мы — “пээмэсовские” и хотим найти игрушки. Тогда он показал нам, где самый “свежий” брак. Там были заводные петушки и курочки, лягушки, весы, пистолеты и автоматы, как и обещал Сашка. Мы набрали целые мешки из-под сменной обуви. Сторож разрешил нам приходить в любое время. Игрушки мы раздали вагонной малышне, а на свалку еще не раз лазили тайком — так было интересней.
В пятницу в клубе крутили фильм “Два билета на дневной сеанс”. Мальчишки фильм хвалили, я одна его не видела. После школы я старалась изо всех сил: выложила на кухонный стол дневник с “пятерками”, сделала все уроки, натаскала с обледеневшей колонки воды, вымазавшись, как кочегар, заполнила углем ящик, стоящий под вагоном, и получила наконец вожделенное разрешение сходить в кино.
Клуб заполнился народом. Что еще делать зимним вечером? Фильм начался, но я так умаялась, что не в силах была сконцентрировать внимание на шпионской истории. Я составила стулья в два ряда, спинками наружу — получилась некая кровать, легла лицом к экрану и уснула.
Проснулась от того, что вокруг бегали крысы. Поворочалась, подумала: снится, и уснула снова. Следующее пробуждение было вынужденным. Я уселась на стульях и наблюдала, как какие-то люди, светя фонариками, с криками пробираются между сидений. Когда они приблизились, оказалось, что это мама и киномеханик дядя Ваня.
Получилось вот что: когда сеанс закончился, девчонки, видевшие, что я сплю, будить меня не стали. Они выходили последние. Дядя Ваня спросил: “Ну что, все вышли?” — и, получив утвердительный ответ, закрыл клуб.
К полуночи мама серьезно заволновалась и отправилась на поиски. В ПМС начался переполох. Нашли детей, которые видели меня в кино. Одна из девчонок созналась, что меня заперли в клубе. Разбудили дядю Ваню.
Мы с мальчишками строили по сторонам дороги, идущей от базы, снежные крепости, лепили снежки, а потом устраивали войнушку. Бросание снежками перерастало в драку — это было еще интереснее. Побежденная сторона попадала в рабство и, по условиям предварительной договоренности, таскала у родителей папиросы и мелочь.
В этот раз противник оказался коварен, налепив снежки с вечера и облив их водой. Едва бой начался, мне в лоб врезалось ледяное ядро, ослепив меня на мгновение. Выражение “искры из глаз” абсолютно точно описывает ощущение, испытываемое пострадавшим. Сознание я не потеряла, но домой еле дошла. Разбитый лоб горел и кровянил, но это было сущей ерундой по сравнению с наказанием за поведение, недостойное девочки: долгожданные зимние каникулы я провела за вязанием носков и варежек.
Крик: “Сека! Комендант!” — это тревожный сигнал моего детства.
Комендант следил за порядком в ПМС. Мы, дети, бессовестно порядок нарушали. Брошенные дома, никому не нужные в школе, мы должны были куда-то девать свою энергию и фантазию.
“Неуловимые мстители” — вот это фильм! Чапаев поблек. Фашисты отдыхали. Напрашивалась новая игра. Мы посчитались и разделились на “неуловимых” и “бурнашей”. Неуловимые влезли на крайний вагон. Бурнаши стояли внизу. По сигналу началась погоня. Неуловимым требовалось добраться по крышам до конца состава. Бурнаши “обстреливали” бегущих камнями.
Десять человек, и я в их числе, забрались на вагоны и побежали. Перепрыгивать с крыши на крышу было делом привычным. Задачу усложняло лишь то, что ряд теплушек посередине разбивали несколько вагонов администрации. Эти вагоны были выше, и крыши у них были не ровными, а покатыми. Когда мы перебрались на первый из высоких, вагон-клуб, раздался пронзительный крик: “Сека! Комендант!”
Комендант, высокий злой (еще бы!) мужчина в черной форме, спешил
к вагонам. Попадаться было никак нельзя. Потом — хоть домой не ходи. Ребятня, как стая обезьян, ловко слезала с крыш, вешаясь на краях и спрыгивая на землю. Я скользнула с крыши, отпустила руки и чуть не потеряла сознание от боли: боковое железное перило было отломано, я насадилась на него бедром, как на шампур, кожа с треском рвалась под моим весом. Но комендант был страшнее. Рухнув на лестницу, я заползла в набитый углем тамбур и затихла.
Несколько человек пришли ко мне и смотрели, как я пытаюсь встать на посиневшую, заскорузлую от крови ногу. Сидели со мной, испуганные, пока не вернулись рабочие.
Уже в сумерках я решилась показаться маме. К врачу мы не пошли. Я долго не могла выйти на улицу. Четкий белый шрам в десять сантиметров остался мне на память.
Еще нам нравился фильм “Армия Трясогузки”. Насмотревшись приключений боевых ребятишек, мы решили пускать под откосы поезда. Сначала подкладывали на рельсы камешки, большие гвозди, алюминиевые вилки и ложки. Когда поезд проходил, искали то, что осталось от “мин”. Потом ребята поспорили: пройдет поезд или нет, если на рельсы положить железные костыли. Костыли были найдены и положены на рельсы, а мы лежали под насыпью и ждали товарняк. Из-за поворота показался пассажирский. Я испугалась, рванулась наверх и скинула костыли. Скатилась вниз под остервенелые гудки машиниста и ругань мальчишек: “Что ты наделала?! Быстро лезь и положь костыли на рельсы!” Я сказала: “А если поезд, и правда, упадет?” Если честно, мы не думали о том, что поезд может упасть прямо на нас. И о том, что разбирать завалы пошлют наших рабочих. Когда где-то происходили железнодорожные катастрофы, “пээмэсовских” посылали разгребать вагоны и трупы. Ко многому привыкшие, наши люди жалели пригнанных на место катастрофы солдатиков, которые теряли сознание от ужаса, плакали и блевали среди завалов. Мой вопрос озадачил “подрывников”, и больше мы так не играли.
К пруду на окраине городка мы добирались через огромную сортировочную станцию. Пути были сплошь забиты составами, развозимыми в разные стороны маневровыми тепловозами. По нескольким путям проходили грузовые и пассажирские поезда. Вагонов с переходными тамбурами становилось с годами все меньше, и мы просто лезли под вагоны.
Нам оставалось преодолеть несколько путей. Мы забрались под вагоны, но тут поезд тронулся. Поезд — не машина. Он сначала дергается с лязгом и грохотом, немного подает назад, а потом медленно-медленно движется вперед. Мы выкатывались из-под колес, я следила: никто не остался? — и последней вывалилась на щебенку.
Встать никто не успел: навстречу несся “скорый”. Оказавшись между двух поездов, дети легли на землю, не обращая внимания на мазут и камни. Я села на корточки, обняв маневровый семафор, — хотела сосчитать вагоны (это было одним из наших развлечений). Но поезд пронесся быстро, накидав в глаза пыли и перепутав волосы.
Дождь начался внезапно. Сначала редкий, он вдруг ливанул сплошной стеной. Купание отменялось, пришлось срочно возвращаться.
Я прижалась к своему вагону и во все глаза смотрела на разыгравшееся светопреставление: молнии били часто и близко; струи дождя, как нити, протянутые с неба, сверкали золотом и серебром, и сравнить это было не с чем. Словно небо опустилось и не падало только потому, что держалось на миллионах тонких сверкающих столбиков, — уже непонятно было, льет дождь сверху или снизу. Я бродила среди этого сияния, пока не вспомнила, что скоро придет мама и, конечно же, будет недовольна, что у меня вся одежда мокрая.
В вагоне я опустила окно (окна открывались сверху вниз, как во всех вагонах до сих пор) и высунулась наружу. Вдруг невыносимо яркая вспышка заполнила весь мир.
Я открыла глаза: лежу на полу. Рядом кричит Светка. Увидела, что я жива, — полезла обниматься, грязная и сопливая.
Светка сказала, что ей стало страшно одной и она собралась перебежать ко мне. Распахнув дверь, увидела меня в окне и молнию, как ей показалось, ударившую в меня. Она думала, что меня убило.
Вдвоем мы дождались родителей. У Светки была мама и каждую неделю — новый папа.
Когда Светке исполнилось девятнадцать, ее вместе с матерью убили. На тот момент она оставила в детдомах двоих детей.
Красть у нас было совершенно нечего. Но мама запрещала мне приводить в вагон незнакомых детей.
Танька — единственная из местных дружила со мной в классе.
Как-то после школы она пригласила меня покататься на плотах из шпал на пруду за ПМС. Занятие было не самым интересным, но она настаивала, и я
не видела причины отказать.
Не успели мы выбраться на середину пруда, как плот покачнулся и Танька прыгнула в воду. Было тепло, но она заявила: “Я замерзла. Мне нужна сухая одежда”.
В вагоне я дала Таньке платье, напоила чаем. Потом мы катались на моем велосипеде.
На другой день, когда я пришла из школы, велосипеда у вагона не было.
Я стала спрашивать у всех, и мне сказали, что пришла Танька и взяла велик, объяснив, что я разрешила ей покататься.
На третий день в школе я подошла к Таньке: “Верни мой велосипед!” Она заголосила: “Какой велосипед?! Откуда у тебя, нищенки вагонной, велосипед?! Мне чужие велосипеды не нужны! У меня свой велосипед есть!”
После школы я пошла к Таньке. Позвонила в дверь. Мне открыла темная с лица женщина. Мой велосипед висел в коридоре на стене. Я сказала: “Ваша Таня украла мой велосипед. Верните его, или я в милицию пойду”. Танька заорала из глубины квартиры: “Это мой велосипед! Мне его мальчик подарил! Он в Германии живет и пришлет мне еще три велосипеда!” Я ушла.
Вечером в ПМС пришла Танька с родителями. У нашего вагона собрались люди. Танькин отец, держа перед собой велосипед, сказал: “Велосипед наш! Доче его подарили! Она нам врать не будет!” Моя мама показала людям паспорт на велосипед. Все номера совпадали.
Танькин отец швырнул велик, сказал: “Ладно, суки, я вам еще покажу!” — и пошел вразвалочку вдоль состава. Танька шла рядом и вопила: “Ну и ладно! Мне мальчик из Германии еще три велосипеда пришлет!”
С того дня велосипед приковывался к лестнице тяжелой цепью с амбарным замком.
Пионерский лагерь порадовал меня встречей со старыми знакомыми.
По ночам я рассказывала разные истории, чем страшнее — тем лучше. Однажды, увлекшись очередной страшилкой, я со зверским лицом бродила по палате, залезая на кровати и пугая девочек до обморока. Видимо, визг и вопли привлекли внимание воспитательницы. Она вошла неожиданно и заорала: “Это что еще такое?!”, увидев, как я, вытянув перед собой руки, иду по широкому подоконнику. Катька зашипела: “Тс-с! Нельзя ее пугать! Она — лунатик!” Я шагнула на ближайшую кровать и под общий хохот попрыгала от воспитательницы.
Думаю, эта сцена доставила зрителям немало удовольствия. Но меня в наказание повели в палату к мальчикам. Не знаю, кто придумал эту меру воспитательного воздействия, но провинившихся после отбоя отводили в палаты противоположного пола и ставили там в трусах и майках (никаких пижам у нас не было) посреди комнаты. Считалось, что после такого позора желающих нарушать распорядок не найдется.
Оставив меня у мальчишек, воспитательница удалилась. Откуда ей было знать, что я попала к “своим”! Едва она ушла, двое пацанов сдвинули кровати, и мы завалились спать втроем, улегшись на один бок, чтобы хватило места.
Ночью воспитательница вдруг вспомнила обо мне. Пришла к мальчишкам — меня нет. Пошла к девчонкам — меня нет! Вернулась к мальчишкам — нет меня! Перепуганная, она стала будить детей и тут обнаружила меня, мирно спящую между мальчишками на сдвинутых койках.
Как ни странно, меня не ругали. Более того, вышеописанное наказание больше вообще не применялось. Девочки вздохнули свободно, ведь некоторые из них были так застенчивы, что и ходить рядом с мальчиками боялись, не то что часами стоять перед ними в исподнем.
На смену мама дала мне рубль на карманные расходы. Нас водили в парк отдыха, все катались на каруселях и на качелях. Один раз воспитательница, не поверившая, что я не переношу аттракционов, заставила меня сесть с другими детьми в “лодочку” и покататься. Меня стало рвать прямо в воздухе. Качели остановили, меня вынесли на траву, потом вызвали машину и отвезли в лагерь. Пару дней я пролежала в медпункте.
Когда в следующий раз все развлекались, я сбежала на рынок. В хозяйственном магазине купила моток лески “Радуга” за 95 копеек, оставшийся пятак кинула в карман и уже повернула к отряду, когда мое внимание привлек торговец клубникой.
Я никогда не ела клубники. Очередь была большая, но я пристроилась в конец и простояла с полчаса. Ягоды пахли сказочно. Я протянула продавцу пять копеек и сказала: “Пожалуйста, взвесьте мне одну ягодку!” Продавец взял пятак, свернул из целой газеты громадный кулек и доверху засыпал его клубникой. Он протянул мне кулек и сказал: “Кушай на здоровье!”
Нести ягоды в лагерь было нельзя. Даже в родительский день все фрукты и ягоды изымались, и из них потом варили компоты. Лагерные врачи боялись пищевых отравлений.
Мне никогда не приносили дорогих фруктов и ягод. Ко мне даже не всегда приезжали. В родительские дни я отсиживалась за территорией, чтобы меня не угощали. Потом говорила, что гуляла с родителями.
А тут — гора клубники! Я спряталась за магазином и съела все! Мальчишкам не хвасталась — обиделись бы, принести же подарок для всех не было никакой возможности…
С девочками я и в пионерлагерях предпочитала не водиться, привычно не замечая их присутствия. В палате рядом с моей стояла кровать долговязой, нескладной, тихой до крайности Люськи. Как-то, готовясь в очередной побег за территорию и пробираясь к забору, я заметила Люську, копошащуюся у фундамента нашего корпуса, как раз под верандой, где мы спали. Заинтригованная, я изменила маршрут и присоединилась к девчонке. Оказалось, что она собирает осколки разноцветных стеклышек, когда-то выпавших из затейливых оконных переплетов нашей спальни. Я поморщилась: “Зачем тебе стекляшки? На солнце глядеть? Так это — для малышни развлечение”.
Люська повела меня к распределительному щитку, где, как оказалось, она прятала свои “сокровища” — наклеенные на листы бумаги “мозаичные” картинки из цветных осколков. Но осколков было так мало…
После обеда, обгоняя весь отряд, я потянула Люську в спальню. Там залезла на подоконник, сняла с ноги сандалету и стала лупить по витражам. Прибежавшая на шум воспитательница завопила: “Что здесь происходит?” Я пояснила: “Здесь малярийный комар летает. Если укусит кого — ничем не спасти!
Я его убиваю, да все не попасть никак” — и, для убедительности, с размаха врезала обувкой по синему ромбу. Дети захохотали.
В тихий час разбитые стекла убрал дворник, но я показала Люське, где он сваливает мусор, и мы выбрали из горы опилок и бумаг все цветные осколки, до самого маленького.
В сочинении “Кем я стану, когда вырасту” я написала, что стану кондитером и спеку для мамы самый большой и красивый в мире торт, который подвезу прямо к вагону на большом грузовике. Торт в вагон, конечно, не влезет, и тогда мама позовет всех рабочих и разделит торт на равные части, украшенные вкусными розами и ягодами. После родительского собрания мама пришла домой с большим круглым тортом, похожим на клумбу — столько на нем было цветов. Я вся извелась, пока она накрывала на стол. Наконец я получила чай и кусок бисквита, щедро прослоенного орехами и кремом. Торт оказался неимоверно жирным и слишком сладким. Я давилась кремовыми розами и улыбалась сияющей маме.
В другой школе на ту же тему я написала, что хочу стать строителем и построить дом для всех “пээмэсовских”. На крыше будет озеро, а с каждого этажа можно будет съезжать по горке прямо на улицу.
В третьей задали сочинение на тему: “Вид из моего окна”. Я долго маялась — ну какой вид из моего окна? Бесконечные громыхающие составы, семафоры да небо, то звездное, то дождливое. Написала о семафорах, перемигивающихся разноцветными огнями и рассказывающих друг другу о том, куда идут поезда, что они везут, о чем думают пассажиры. Написала о Большой Медведице, гигантским ковшом ловящей в небе пролетающие самолеты.
Молоденькая беременная учительница читала мое сочинение перед классом, а потом оставила меня после уроков и рыдала, почему-то искренне расстроившись. Она попросила принести все сочинения, написанные ранее (мама хранила все тетрадки), и передала записку маме с просьбой прийти в школу. Мама пришла из школы с моими документами. Сказала, что учительница хочет меня украсть, поэтому я должна сидеть дома до переезда на новое место. Мама запирала дверь, уходя на работу, а я вылезала в окно и гуляла в лесу или по городу.
1972
Мы с Сашкой шли из школы, беседуя о храбрых рыцарях, о прекрасных дамах, о рыцарских турнирах.
Когда мы не спорили и не дрались, Сашка был как настоящий рыцарь: носил мой портфель и терпел любые выходки. Он говорил: “Ты — моя королева!” Вот так, еще с детского сада.
Внезапно наше внимание привлекли детские голоса. У строящегося дома столпились ребята, заглядывавшие в окно залитого водой подвала. В дальнем углу, на ржавой балке, сидел трясущийся котенок и еле слышно мяукал. Маленькая девочка в желтой кофточке ревела навзрыд. Котенка было жалко, но в подвал лезть никто не хотел.
Сашка нервно хихикнул: “Тю-тю кисонька! Как свалится, так и потонет!”
Я резко развернулась к нему. Сашка стоял и глупо улыбался. Я ударила его и забрала свой портфель. Мой друг опешил: “Ты что?! Что я сделал?” Я крикнула сквозь наворачивающиеся слезы: “Ты ничего не сделал! Понял? Если бы ты был настоящим мужчиной, ты бы достал котенка!” — “Как?! — завопил Сашка, — Ты соображаешь, что говоришь?” Я повернулась и убежала.
Дома я немного успокоилась. Быстро сделала уроки и рано легла спать, чтобы с утра, как только мама уйдет на работу, поспешить к подвалу. Только бы котенок продержался!
Стемнело, я почти уснула, и вдруг в стену вагона кто-то резко стукнул.
Я вышла на крыльцо и еле узнала стоящего внизу мальчишку. Тусклая лампочка освещала мокрого и невероятно грязного Сашку. В руке он держал портфель.
Я не могла понять: он что, все еще не был дома после школы? А Сашка просиял и сообщил: “Я достал котенка!”
Я спустилась, пожала ему руку и сказала: “Ты — настоящий мужчина!” Сашка гордо поднял голову, пожелал мне спокойной ночи и скрылся в темноте.
А я долго не могла уснуть и все представляла, как же он доставал котенка. И еще жалела, что разозлилась и ушла со стройки, — ведь вместе мы бы справились быстрее.
Кошки были у меня всегда. Кошки были моим спасением.
Что бы ни происходило, я всегда спешила домой, где меня ждало мурлыкающее существо. Когда, отупев от холода, я отсчитывала километр за километром по шпалам от порога школы и знала, что в ледяном вагоне придется растопить печь (а может, натаскать воды и угля), жалела я не себя, а Ваську, припорошенного снегом в покорном ожидании.
Затопив печь, я раскрывала заслонку, клала на опрокинутую табуретку ватник и, не снимая пальто и валенок, заваливалась сверху, обнимая кота и любуясь огнем. Иногда так и засыпала, но чаще дожидалась, когда можно раздеться и поесть.
С едой меня тоже выручали кошки. Мама, сама очень худая, закармливала меня постоянно. В выходные я обреченно съедала все, что наваливалось в алюминиевую миску (а это всегда было что-то густое и жирное, ложка стояла даже в супе). В будни мне оставлялась кастрюля некоего варева с приказом все съесть. Как только мама уходила на работу, я выносила под вагон миски и кастрюлю и кричала: “Кис-кис-кис!” С десяток котов, а иногда и какая-нибудь собака (в ПМС собак не любили, я за пятнадцать лет видела там пару псов) устремлялись ко мне и спасали меня.
Мама радовалась как дитя, в очередной раз обнаружив пустую кастрюлю. Просить у нее денег на что-то такое, что мне хотелось съесть, а стоило дорого, было бесполезно. Я привыкла экономить на школьных завтраках или в обед брала в столовой только второе (хлеб давался бесплатно и без счета), зато потом покупала себе маленькую баночку паштета или плавленого сыра “Виола”. Утиные, гусиные паштеты и сыр таяли во рту и исчезали так быстро, что я не успевала насладиться. Насмотрев в магазине новую баночку и прикинув, сколько времени понадобится, чтобы накопить необходимую сумму, я снова начинала откладывать мелочь. Котам я приносила из школьной столовой котлеты.
Рисовать мне мама запрещала. Я рисовала где могла: сначала в садике (но там экономили карандаши и бумагу, а я их воровала при каждом удобном случае); затем — в пионерских лагерях и школах. Отличных оценок по рисованию, впрочем, у меня не бывало — на уроках я изображала не набитые опилками чучела несчастных сурков и ворон, а трудилась над иллюстрациями к прочитанным книгам. Учителя этого не ценили.
Но рисовать хотелось. И не только рисовать. В школе, на продленке, в шкафу всегда лежали пачки вырванных из тетрадей листов, которые в неограниченном количестве можно было брать для черновиков. Я набивала полный ранец листов и дома вырезала из них сказочных персонажей.
На уроках труда мы выжигали узоры на досочках. Запах жженого дерева мне очень нравился, как и само занятие. По совету мальчишек я пыталась выжигать через линзу, но ничего хорошего из этого не выходило, и тогда мама купила выжигательный прибор. Однажды так получилось, что в доме не было ничего, к чему можно было бы приложить руки и выжигалку, — разделочные доски, какие-то фанерки, деревянные ложки и даже пенал уже были сплошь покрыты узорами.
Мой взгляд остановился на швейной машине в деревянном футляре. Потершийся лак на светло-желтой поверхности слегка оплавлялся, но получалось даже красивее, чем на необработанной доске или фанере. Через несколько часов по закругленной крышке разгуливали слоны и жирафы, продирающиеся через джунгли, с пальм богатыми гроздьями свисали кокосы, бананы и ананасы, на лианах раскачивались обезьяны, в реки ныряли крокодилы. Неожиданно маме понравилась моя работа. Стоявшая раньше под кроватью “Подольская” машинка заняла видное место на комоде.
Среди мальчишек возникла мода на солдатиков. В игрушечных магазинах продавались оловянные и пластмассовые солдатики: синие моряки, зеленые пехотинцы, красная конница.
Мои отношения с мальчишками были неровными — то они звали меня с собой везде и всюду, то упорно игнорировали, исчезая куда-то. Я в одиночестве гоняла на велосипеде и придумывала, как отомстить неверным друзьям.
Я купила самый дешевый набор солдатиков-конармейцев, в субботу вечером заявилась в вагон-клуб и наврала мальчишкам, что прочла в журнале про интересную игру с солдатиками и играю в нее каждый день на строительном складе за сортировочной станцией.
Утром на склад пришел Юрка. Из веток, камней и песка я построила небольшой город, в котором намечались военные действия. Юрка достал набор пограничников, провел границу, расставил столбы и сказал: “Мои пограничники никого не боятся. Нашу границу никто не нарушит!” Я засмеялась: “Моя конница скачет так быстро, что твои пограничники опомниться не успеют, как попадут в плен!” Зажав в руках кавалерию, я разгромила заставу и объявила, что теперь пограничники принадлежат мне. Юрка отдал солдатиков, но разрушил песочный город.
Несколько дней мальчики приходили на склад, и неизменно их солдатики оказывались побежденными и захваченными в плен и с той поры сражались на моей стороне.
В установленных мною правилах значилось, что играть может один род войск против другого. Кто будет нападать, решал розыгрыш. Каждый игрок строил укрепления, рыл каналы, наводил мосты. Воевали мы больше на словах, сообщая об атаках и контрударах, передвигая солдатиков по местности. Я выигрывала почти всегда.
Пока Серегины пушки обстреливали город, выскочившая из леса конница
в капусту рубила артиллеристов.
Гешкиных морячков артиллерия сровняла с землей в одну секунду.
У Витькиных самолетов кончился бензин, пока они гонялись за конницей.
Самолеты разбомбили Сашкины корабли.
Против набора всадников выставлялись пять наборов моряков с пулеметами.
Парашютистов брала в плен целая армия пограничников.
Однажды на битву никто не пришел. Мешок разноцветных солдатиков валялся среди недостроенных укреплений.
Можно подумать, что мне очень нужны эти солдатики!.. Мальчишки разозлились, а драка в мои планы не входила. Вот если бы вернуть бойцов хозяевам!..
В день получки народ гулял. Мальчишки играли в карты за гудящим клубом. Я бродила вокруг, потихоньку приближаясь к ним. В этот день каждый получал от родителей мелочь или гостинцы, поэтому настроение у всех было хорошее. Обычно игра шла на желания, сейчас рядом с картами лежала горсть мелочи. Я показала несколько монеток и села напротив Юрки. Юрка сдал карты. Я быстро проиграла мелочь и стала ныть: “Юр, ну Юр, давай еще сыграем! Только у меня нет больше денег! Давай в долг!” Юрка усмехнулся и предложил то, что требовалось: “Давай на моих пограничников!”
Через четверть часа все солдатики вернулись назад. В компании царило благодушие. Друзья улыбались и посмеивались надо мной. Я вздыхала и морщилась, готовая разреветься от счастья. Мальчишки, уверенные, что я переживаю поражение, угощали меня папиросами и лимонадом. Мир был восстановлен.
Лето выдалось жарким. К озеру мы ходили через парк, толпой, чтобы —
в случае чего — отбиться от местных.
В тот день пошли к мосткам, где разрезвившиеся девчонки не желали уступить нам место. Парни разделись догола и направились к девчонкам, выкрикивая непристойности и сопровождая их еще более непристойными жестами. Девок как ветром сдуло.
Мы ныряли, играли в пятнашки. Я запыхалась и вылезла на берег. Вдруг ко мне осторожненько подошла женщина, наклонилась и шепнула: “Почему ты с мальчиками купаешься без лифчика? У тебя же грудь растет — тебе нужен купальник!”
Я с недоумением посмотрела на то, что она обозвала грудью. Вон у Кабана, который был старше меня на три года, действительно грудь! Почему он без лифчика купается? Я оделась и ушла домой, по дороге решив, что, наверное, лифчики нужны, чтобы на пляже отличить мальчика от девочки.
Я обратилась с просьбой к маме, и она купила мне закрытый купальник.
Я очень стеснялась, когда надела его в первый раз. Но мальчишки попросту не обратили внимания на мою обнову. За годы нашей дружбы они привыкли, что я вроде и не девочка. Сызмальства нас мамы водили в общую баню, где мальчикам разрешали мыться в женском отделении лет до восьми. Мы носились под душем, бегали в парилку, сидели в корытах и поливались водой. Потом мальчиков стали отпускать в мужские отделения, поручив какому-нибудь дядьке (отцы были далеко не у всех). Потом девочки и мальчики как-то резко разделились, но я осталась в компании последних.
В пионерских лагерях лучше было не говорить, откуда мы. Тогда с нами еще водились.
В этом лагере со мной подружился Юрка. Он приглашал меня на танцах, удирал со мной за территорию, часами сидел рядышком в библиотеке, а в конце лета мы обменялись адресами для переписки.
Ни на одно мое письмо он не ответил.
На следующее лето, в другом лагере, в тихий час первого же дня, девочки подняли на нитке записку от мальчиков: “Напишите, кого как зовут, и мы напишем, кто с кем хочет дружить”. Девочки составили список и отправили мальчишкам.
Я читала книгу, когда меня обступили девчонки: “Ты вообще кто такая? Почему Шурка и Юрка написали, что хотят дружить с тобой?” Я удивилась: “Какой Шурка? Какой Юрка?”
После тихого часа ко мне подошел Юрка. Мы так изменились за год, что
с трудом узнали друг друга. Юрка сказал: “Я все твои письма получил. Спасибо. Мне мама запретила тебе писать. Но в лагере мамы нет. Я хочу с тобой дружить”. Мне стало очень обидно, но я не подала вида: “А я про тебя уже забыла!” Юрка не отставал: “Не уходи! Давай поговорим!” И тут к нам, руки в брюки, вразвалочку, подгреб высокий подросток: “Я — Шурик! Давай дружить! После отбоя за яблоками полезем?”
Компания подобралась веселая. Мы прятались от воспитателей, когда отряды собирали на купание, а спустя минуту убегали купаться туда, где река шире и где собирались знакомые местные ребята. По ночам лазали за яблоками, добычу делили поровну, угощая весь отряд.
Юрка всю смену просил у меня прощения, но я, и правда, о нем забыла.
В конце лета нас снова перевезли. Наверное, я взрослела. Узнать об этом было не у кого. Часто болел живот, кружилась голова. Но когда мальчишки звали
с собой — я шла, не важно, предстояло ли тырить яблоки, играть или драться.
Теперь меня позвали купаться. Я чувствовала себя отвратительно. Но пошла. У самой реки было решено, что плывем наперегонки — туда и обратно.
На ходу раздеваясь, мы посыпались в воду. Мне было все хуже и хуже. Когда выбрались на противоположный берег, про перегонки забыли, так как за высоким кустом обнаружилась вышка для ныряния. Все полезли на вышку.
У меня гудело в голове, дыхание сбивалось. Я подумала, что надо вернуться домой, и шагнула в воду.
Помню, как плыла. Потом кто-то выключил свет в моей голове. Ни страха, на боли, ничего — просто выключили свет.
Очнулась я на траве. Вокруг волновалась толпа. Какой-то мужик поднялся с колен и выдохнул: “Вот! Ожила!” Мальчишки плакали. Я встала, сказала: “Мамке не говорите…” — и побрела домой.
Через несколько лет мама ругала Сашку (в вагонах почему-то было много мальчиков по имени Саша), рассказывая мне очень нехороший случай о нем. Я сказала: “Ничего не смей говорить. Если бы не он, я бы сейчас с тобой не разговаривала”. Я рассказала, как утонула, а этот парень как раз был на вышке. Он сначала смеялся, глядя, как странно я плыву, но, когда я окончательно скрылась под водой, понял, что меня надо спасать. Он закричал, и все парни поплыли к тому месту, где я утонула. Сашка нашел меня и вытащил на берег. Хорошо, что рядом были взрослые. Мама спросила: “Почему мне никто не рассказал?” — “Ты бы меня наказала…”
1973
Деревенская баня работала раз в неделю по несколько часов для женщин и мужчин, причем перерыва не было.
В первый раз, выйдя из помывочной в раздевалку и увидев на скамьях гогочущих мужиков, я растерялась. Юркнула в угол, где лежала одежда, напялила платье и убежала.
Мужики и бабы лениво переругивались, похохатывая. Бабы лупили мужиков мокрыми вениками, мужики орали: “Наше время!”
После я ходила в эту баню к моменту открытия, мылась почти холодной водой, зато одна.
До школы было 12 километров.
По утрам все, кому надо было в город, собирались у малюсенькой платформы. Электричка останавливалась на минуту. Но она еще и шла так рано! Часто мы просыпали. Обычно через какое-то время за электричкой шел товарняк. Мы выстраивались вдоль пути и надеялись, что в нем будут открытые вагоны. В кино часто показывают такие вагоны, и как в них запрыгивают люди и едут. Мы делали так же.
Стояли у самых рельсов. Состав сбрасывал скорость. Мы кидали в вагоны портфели, а потом, прямо на ходу, лезли, подсаживая и подтягивая друг друга. Выпрыгивали перед вокзалом: привокзальные пути контролировала милиция.
Если с поездом не везло, опоздавшие разделялись на две части: одни оставались дома, другие шли три километра через лес к шоссе.
На шоссе нас подбирали водители грузовиков. По первости они удивлялись, кто мы и откуда. Потом сами тормозили, увидев нас, везли в город, угощали яблоками и матерились в пространство.
Почти во всех школах были продленки. Из этой школы возвращаться
с продленного дня не представлялось возможным. Тогда от ПМС пустили автобус для школьников.
Водитель — улыбчивый, круглолицый дядька — гонял так, что дети падали с сидений. Мало того, что лесная дорога была отвратительной, так он специально лихачил, явно наслаждаясь визгом и криками.
Мы с Танькой ехали сзади. На выходе водитель открыл только передние двери и захлопнул их перед нами. Перебрался со своего места в салон, растопырил руки и пошел на нас: “Ну, девочки, позабавимся?!”
Танька полезла в окно. Я подсадила ее, она выскочила. Я осталась одна. Приготовилась к драке, ни на что не надеясь (Танька ревела под автобусом), но предупредила на всякий случай: “Мамке расскажу!” Мужик вдруг сник: “Ты чья?” — “Смагина”. Открыл дверь и уехал, чуть не сбив нас.
На продленку я не оставалась, а после уроков приходилось бежать на вокзал вприпрыжку. Я задержалась на дежурстве (учителей не волновало, что нам не попасть домой, мы делали все то же, что и другие ученики). Поезд тронулся. Следующий пригородный — через 2 часа, но уже стемнеет, а мне еще идти по “железке” вдоль леса. Я понеслась за последним вагоном, швырнула портфель в раскрытую дверь и прыгнула сама, сбив с ног проводницу.
Проводница схватила меня за шиворот и затолкала в свое купе, рявкнув: “Сиди здесь! Сейчас милицию позову!”
Ушла. На столике лежал журнал “Здоровье”. Я листала его, пока мое внимание не привлекло жирными буквами напечатанное слово: “АБОРТ”.
Возвратившаяся проводница онемела от неожиданности: я рыдала, читая о судьбе женщины, которая когда-то сделала операцию под названием “аборт”, а теперь не могла родить ребенка и очень страдала.
Проводница отняла журнал и выгнала меня к другим пассажирам.
Школа в этом провинциальном городе (100 км от Ленинграда) была огромная, современная. Нас распределили по одному в класс. Мои одноклассники, мягко скажем, меня невзлюбили. За непонимание их моды и нестадность измывались надо мной по полной программе. (Когда, повзрослев, я увидела наивный фильм “Чучело”, только усмехнулась.)
Учителя никогда нас не защищали.
Однажды я проспала так, что смысла не было добираться в школу. На другой день меня вызвали к директору. Я подивилась: за один пропущенный день?
Директор объявил, что в школу вызываются мои родители. Я узнала, что накануне сорвала занятия, подбив весь класс на коллективный прогул. Еще учила детей пить, курить и настраивала против учителей.
Моих возражений никто не слушал. Наша классная руководительница от такого известия слегла с сердцем, и весь класс немедленно отправился к ней просить прощения.
Мы шли. Милые домашние дети окружили меня, пинали ногами и кулаками и говорили гадости.
Учительница со страдальческим лицом утопала в подушках. Она произнесла обвинительную речь. Класс рыдал и каялся. Я молчала. Она воскликнула:
“А тебе, я смотрю, даже не стыдно?!” Я сказала: “Мне не стыдно. Меня вчера в школе не было. А за ваших хулиганов я не в ответе”. Учительница ахнула: “Дети! Это — правда?!” Дети возмущенно загалдели. Я сказала: “Разбирайтесь сами, а я у вас больше не учусь!” — и ушла.
Пока ПМС не уехал, я учила дома все предметы по школьной программе самостоятельно.
На станции долго стоял товарный состав. Мальчишки влезали в вагоны через окошечки под крышей и выяснили, что там пропадают помидоры. Все дети с сумками и ведрами облепили товарняк. Мальчишки пошустрее влезли внутрь, им подавали емкости устроившиеся на крышах парни посильнее. На веревках вниз спускались полные ведерки, каждый брал свое и уходил. Мама натушила помидоров с постным маслом и луком, сварила суп.
Другой раз тоже довольно долго стоял состав с вагонами-рефрижераторами. Смуглые южные мужчины предлагали нам купить дыни. Дыни продавались дешево. Был выходной день. “Пээмэсовские” рабочие и дети, как муравьи, тянулись вдоль поезда, нагруженные огромными овальными дынями. Я страдала, глядя на это шествие. Подошла к маме, попросила денег. Денег не было. Я ныла, изводя маму своей просьбой. Я никогда не ела дынь. Они выглядели сказочно, великолепно! Они пахли сладко! Мама дала мне 30 копеек.
Я побежала к стихийно возникшему базару. Вскоре стало ясно, что на
30 копеек ничего не купишь.
Я побрела домой, и тут из крайнего вагона выглянул мужчина, жующий дыню. Я крикнула: “Дяденька! Пожалуйста, продайте мне кусочек дыни!” Он спросил: “Деньги есть?” — “Вот. Тридцать копеек”. — “Это мало”. — “Ну хоть на один кусочек хватит?” — “Иди домой, попроси денег у папы”. — “Папы нет”. —
“А где папа?” — “Не знаю где. Он не живет с нами”. — “Пусть мама еще денег даст!” — “Я же кусочек прошу!” — “Что, совсем нет денег?” — Мужчина засмеялся. Мне стало обидно. Я отвернулась, стараясь не разреветься. Мужчина вдруг сказал: “Давай деньги!” Я протянула монетки. Через несколько минут он спрыгнул ко мне с невероятных размеров дыней: “Донесешь?” Я ухватила руками края подола, он опустил туда дыню. Я пошла осторожно-осторожно, ощупью переставляя ноги вдоль рельсов, а он все кричал мне вслед что-то веселое и непонятное.
Единственный на моей памяти случай: на стоянку привезли еще одну ПМС. Она отличалась от нашей тем, что люди там жили побогаче, как это ни странно звучит. Все вагоны в ней были классные, дети рассказывали невероятные вещи: они ездили даже в Монголию. Врали, нет ли — не знаю, но у всех были пачки монгольских марок, открыток и каких-то непонятных вещиц с нерусскими надписями.
Как-то к моему вагону подошла компания: Томка-копчушка и два мальчика из второй ПМС. Томка сказала, что я понравилась Вадику и он хочет со мной дружить. Я согласилась. Томка хотела уйти, но второй мальчик попросил ее остаться, так как она понравилась ему. Томка вопросительно посмотрела на меня: я девчонок не жаловала. Я кивнула. Новые друзья могли рассказать много интересного.
Мальчишки показывали нам альбомы с марками, наборы ярких открыток, рассказывали про свою жизнь. Потом кто-то сделал открытие: в заборе спичечной фабрики есть лаз. Вскоре у меня был целый фанерный ящик из-под старой посылки, до краев наполненный спичечными этикетками. Этикеткомания захватила всех. Мы обменивались ими, распределяли по темам.
Когда мы ждали электричку, ко мне подошли девчонки и сказали: “Что ты все с мальчишками водишься? С нами интересней! Мы собираемся по вечерам на вокзале, приходи!” Мне стало любопытно. Вечером я пришла на вокзал.
В зале ожидания вдоль стен сидели на скамейках девочки и разговаривали. Я примостилась в углу, изучая расписание. Вдруг в зал забежали парни, свет погас, раздался визг и хохот, я почувствовала, что меня кто-то обнимает, врезала с размаху, не примеряясь, куда попало, и удрала.
Меня трясло от возмущения: тоже мне, интересные игры! Девки — дуры, я в этом убедилась лишний раз. Я сидела дома в одиночестве. Почему-то мои друзья не появлялись.
Утро принесло новость: вторая ПМС уезжала, состав уже был сформирован и готов к отправке. С трудом я нашла вагон дружка и постучала в стену. Никто не вышел. Я поскучала и отправилась восвояси.
Меня кто-то нагонял. Я остановилась. Вадик — с огромным синяком на пол-лица — глупо улыбнулся и сказал: “У тебя рука тяжелая…” Я отвернулась. Он крикнул: “Дура ты совсем, что ли?! Я так обрадовался, когда увидел тебя на вокзале! Сколько можно этикетки под вагоном разглядывать?!”
Дома я достала из-под кровати посылочный ящик с этикетками, отнесла его далеко в кусты и вывалила в траву.
Мама договорилась о покупке молока со старухой, живущей за деревней.
Я не любила туда ходить. Дом стоял одиноко, у края леса, отгороженный от остального мира высокими елями. Через деревню за молоком ходить было далеко. По железной дороге — страшно, потому что часть пути пролегала через лес. Тем не менее каждый день в обед я приносила три литра молока.
Так получилось, что я заигралась с ребятами и за молоком отправилась на закате. Замирая от страха, обратно решила идти по “железке” — так быстрее.
В лесу ко мне с мычанием бросилась черная корова. Наверное, она заблудилась и, увидев человека, поспешила к нему. Я же коров всегда боялась. Эти огромные животные, рогатые, хвостатые, с зубами и копытами, да еще оглушительно ревущие, никогда не вызывали у меня теплых чувств. Я сиганула напролом через заросли, а корова скакала за мной, пока не отстала, отчаявшись получить помощь, — ей надо было попасть в хлев.
Запыхавшись, я карабкалась на насыпь. Вечерний туман клубился и столбом поднимался над скошенной поляной.
На рельсах стояла огромная незнакомая собака и ни за что не давала мне пройти. Она не лаяла — она скалилась, расставив крепкие лапы, и пресекала все мои попытки ее обойти. Я налила молока в крышку бидона и протянула собаке. Угощение было принято, но пройти мне не удалось. Тогда я села на рельс, предложила собаке еще молока и сама стала его пить через край бидона. Когда молоко кончилось, собака посторонилась. Я шла и придумывала, как объяснить маме отсутствие молока. Пролила? Заругает. Скажу, что выпила.
Навстречу по шпалам рваным шагом приближалась старуха, у которой я покупала молоко. Она хотела погладить меня по голове, но я шарахнулась и чуть не упала. Старуха сказала: “Деточка, тебя кто-то обидел? Ни на кого сердиться не надо. Послушай: кто тебя обидит, тому добра не будет. Если ты на кого обидишься — и тебе плохо станет. Когда другого простишь — и тебя Бог простит. Сама никому худого не делай — все вернется к тебе, даже если только подумаешь плохо”.
Маме я сказала, что молоком опилась и больше его покупать не надо.
Как обычно, в уцененке, мне купили демисезонные пальто, почему-то два — ярко-красное и ярко-синее. Оказалось, что где-то под Казанью у меня есть две сколькотоюродные сестры, которым предназначалось передать пальто с наступлением теплых дней. Пальто мне велено было носить аккуратно, не рвать и
не пачкать.
Я возненавидела внезапно проявившихся родственниц. В ярких однотонных пальто и думать было нечего отправляться в тепловозное депо или на свалку. Я ходила по струнке, разглядывая свое отражение в окнах магазинов. Сначала, чтобы убедиться, что одежда в порядке. Потом — чтобы полюбоваться на себя. В мае пальто отослали сестрам.
Мы гуляли с сыном начальника. Ранняя весна. Делать нечего. Серый, пасмурный день. Говорили ни о чем. Просто идут два подростка и разговаривают.
Что он такое мне сказал, не помню. Помню только, что я моментально взбесилась, налетела на него, сильно толкнула и что-то кричала. Парень не ожидал такого напора, пытался ответить, но оступился и свалился в канаву.
Я убежала, а он кричал вслед, что пожалуется отцу.
Это было очень плохо. Я часто участвовала в драках — как с нашими парнями, так и с местными. Если маме докладывали о моем поведении, меня ждало наказание. Иногда и докладывать не надо было — синяки и ссадины говорили сами за себя. В половине случаев мое поведение, недостойное девочки, удавалось утаить. Здесь утаить не получалось.
Я пришла домой. Мама стирала. Я забилась в угол за дверью и сказала, что побила сына начальника. Я ожидала чего угодно, кроме того, что произошло.
Мама молча закончила стирку, развесила белье под низеньким потолком кухни и стала собирать вещи. Своего у нас почти ничего не было. Три картонных чемодана и рюкзак. Она положила вещи перед дверью, оделась и села на пол рядом с пожитками. Она сидела на корточках, раскачивалась и беззвучно плакала.
Я тоже ревела, ничего не понимая. Я кричала: “Мама! Мамочка! Ну ты что?! Почему ты молчишь?” Я пыталась поднять ее, но она с немым остервенением отбивалась от моих рук и не поднималась.
Я свернулась рядом на полу и уснула.
Утром проснулась от холода. Печка не топилась. Мама сидела в той же позе.
Вдоль состава прошел комендант. Он стукнул в стену вагона и закричал: “Смагина! В шесть утра с бригадой на отделку!”
Мама тяжело поднялась, задвинула чемоданы в угол и ушла.
Никогда она не говорила со мной об этом случае.
В школе готовили новогодний спектакль “Дед Мороз и медвезайцы”.
Я играла Бабу-ягу. На роль меня выбрали из-за длинных волос. Костюм справили поистине сказочный! Мама дала мне яркую юбку и широкую кофту, я нашила на них “заплат”, косы расплела и растрепала, на голову накинула пестрый платок, лицо вымазала сажей.
Спектакль шел “на ура”. Мне в классе нравился рыжий Сашка. Он появился в школе недавно. И я сразу поняла, что люблю его. Поразительно красивый, с тонкими чертами лица, он был двоечником и не был “пээмэсовским”. Нас разделяла пропасть.
Из-за Сашки я пересела на “камчатку”. Я старалась быть рядом с ним.
Я даже купила несколько пакетиков гашеных марок, потому что он как-то сказал, что интересуется марками.
Отыграв свою роль, я сбегала в класс, переоделась, умылась, причесалась, заплела косу и вернулась в актовый зал, сев в первом ряду.
Спектакль кончился. Учительница поблагодарила артистов и раздала им подарки. “А где Баба-яга?” — спросила она. Я вскочила с места и тут же упала. Позади меня сидел когда-то отвергнутый Сережка. Он только что привязал мою косу к спинке сиденья и теперь извивался от хохота, приглашая позабавиться зрелищем присутствующих школьников. Учительница поморщилась:
“А что это ты переоделась? Нет, ты — не Баба-яга и подарка не получишь!”
Я, злая, сидела на полу и развязывала ленты. Плевать мне на ваш подарок! Зато Сашка увидел, как я грохнулась, и сразу ушел. А я-то надеялась, что он проводит меня до дома.
В темноте и одиночестве я шла по железной дороге. На платформе стоял рыжий Сашка. Он сказал: “С Новым годом!” — и дал мне пакетик. В пакетике поверх конфет сидел смешной игрушечный бельчонок. Потом Сашка проводил меня до ПМС.
Кроме школы я могла бы видеть предмет своего обожания в клубе, на танцах, — если бы меня отпускали на танцы. Но на новогодний вечер танцев я сбежала, обманув маму.
Стулья в клубе были сдвинуты к стенам. Посреди освободившегося зала “пээмэсовские” и местные мальчишки и девчонки всех возрастов то прыгали, то плавно двигались парами под заливистую гармошку дяди Толи. Я тоже с кем-то станцевала один раз — держась за руки, потопталась на месте, крутя головой во все стороны. Мой партнер выглядел глупо — это раздражало. Я же сделала потрясающее открытие: у рыжего Сашки был старший брат — высокий стройный парень, тоже рыжий и невероятно красивый, да нет же — прекрасный, как сказочный принц или благородный рыцарь!!! Я забилась в уголок и обдумывала жизненно важный вопрос: “Что делать? Если мне влюбиться в старшего брата, где я его смогу видеть? Сашка хотя бы в моем классе учится…”
Размышления прервало мамино появление. Она не смогла сразу разглядеть всех танцующих, я же пробралась за стульями к своему пальто и благополучно добежала до дома раньше нее.
Все-таки я решила, что Сашкин брат больше достоин любви.
Через много лет (когда-то 6 лет казались целой вечностью!) я встретила рыжего Сашку на танцах. Я уже жила в другом районе Гатчины и удивилась, встретив его там. Мой парень, тоже рыжий, служил в армии. На танцы я выбиралась редко, за компанию с подругами.
Мы обрадовались встрече и почти до утра просидели во дворе.
Мама работала в ночную смену. Я сказала: “У меня есть торт. Пошли ко мне чай пить!”
Мы пили чай и тихо, чтобы не разбудить соседей, смеялись, вспоминая школу. Сашка засобирался домой. В дверях он сказал: “Если б ты знала, как я был влюблен в тебя! Но ты была отличницей и совсем не обращала на меня внимания. Когда вам дали комнату и ты переехала, я каждый день приходил к твоей новой школе, но тебя так ни разу и не увидел. Не знаю, зачем я теперь это говорю”. Я сказала: “Это было детство. Оно прошло”.
О его брате я ничего не стала спрашивать.
1974
С удовольствием слушая на пластинке песни Лидии Руслановой, выучив их наизусть, я решила стать певицей и записалась в хор, на горе нашему учителю пения. Я орала на репетициях изо всех сил. Учитель умолял меня не петь, а только открывать рот, чтобы не мешать другим. Но я в возмущении пела еще громче. Почему-то я решила, что у меня чудный голос.
В гатчинской музыкальной школе намечался городской конкурс школьных хоров. Учитель чуть не рыдал: “Смагина, не приходи на конкурс! Или молчи там, пока другие поют!” Все было напрасно.
Вот наш хор выстроился на сцене, я — в заднем ряду. Зал заполнен. Мы приготовились, и тут произошла минутная заминка. Учителя отозвали в сторону. Я выскочила на край сцены и завыла: “Со вьюном я хожу, с золотым я хожу, я не знаю, куда вьюн положить!”
Зал безмолвствовал. Учитель схватился за голову. Я поняла, что это — провал. Я довыла песню до конца в гробовой тишине. Меня не освистали — возможно, решили, что я — сумасшедшая, и не знали, как реагировать.
Оглядев слушателей внимательно-прощально, я покинула сцену.
На занятия хора я больше не ходила. Учитель был так счастлив, что поставил “5” в году и разрешил не приходить даже на уроки. Когда весь класс выводил под аккордеон: “У леса на опушке жила Зима в избушке”, я отправлялась в библиотеку.
На следующей неделе девчонки позвали меня в фотокружок, и это занятие оказалось не менее интересным, чем пение.
Мой папа работал в другой ПМС бригадиром. Брак с мамой они не регистрировали. Иногда папа приезжал к нам — то на день, то на месяц, а потом снова пропадал на несколько месяцев или целый год.
Папа любил путешествовать. Он объездил весь СССР. Где-то работал, где-то отдыхал.
Как-то он полгода работал на Байкале и написал в письме, что привезет мне мешок кедровых орехов. Я ждала его. Папа привез одну кедровую шишку и книжку про Байкал.
На этот раз папа был в санатории в Паланге. Он написал, что привезет мешок янтаря.
Я пошла в ювелирный магазин и долго смотрела на янтарные украшения.
Перед папиным приездом мне снился сон. Передо мной летали, кружились, сияли и переливались плавными изгибами солнечно-желтые полупрозрачные камни. Я парила между ними, испытывая невообразимое счастье.
Весь день я боялась отойти от своего вагончика, потому что не знала,
с какой стороны придет папа.
Он приехал ночью, когда я уже еле держалась на ногах. Я с нетерпением ждала подарка. Папа достал полиэтиленовый пакет и высыпал на стол горку каких-то разнокалиберных мутных и щербатых камушков. “Вот, — сказал он, — это — янтарь! Бери, я сам для тебя собирал!”
Потом он рассказывал, как хорошо было в санатории. И как он занял вторые места в соревнованиях по бильярду и шахматам. А я потрясенно и непонимающе смотрела на подарок.
Прошли недели и даже месяцы, прежде чем я поборола неприязнь к янтарю. Время от времени я высыпала камни из пакета и внимательно их разглядывала, стараясь не прикасаться к ним. Они начинали мне нравиться. У меня появились янтарики-любимчики, сколы которых напоминали пейзажи, а через некоторые я смотрела на свет — внутри них словно жили солнце и огонь.
Я читала и перечитывала книжку “Литовское золото”, которую папа привез мне вместе с янтарем, а когда ко мне приходили девчонки, показывала им волшебную смолу, рассказывала легенду о Юрате и Каститисе и не замечала, что янтаря становится все меньше.
Как-то Ленка забыла платок, я побежала за ней и увидела, что “подруги” достают из карманов янтарь и похваляются, сколько камушков украли у меня в этот раз. Я почти не общалась с девочками в ПМС, но после этого случая перестала водиться с ними вообще.
В соседней теплушке поселился невысокий симпатичный Коля, вышедший недавно из мест не столь отдаленных. По вечерам мы сидели на лесенках, в полуметре друг от друга. Коля что-то рассказывал. Глаза у него были грустные. Потом Коля подобрал где-то щенка, назвал его Жуликом и говорил больше
с ним, чем со мной.
За несколько месяцев Коля превратился в мрачного пьяницу. Он все реже сидел вечерами на лесенке, взгляд его стал пустым и темным.
Как-то в стену постучали. Я вышла. Коля, трезвый, с маленьким чемоданчиком в руке, сказал: “Жулика-дурака поезд сбил. Я его закопал. Ухожу. Береги себя”. Повернулся и ушел.
Зимой я влюбилась в Мишку. Наверное, так всегда бывает — в один прекрасный день видишь кого-то как в первый раз. Мишка редко появлялся в нашей компании. Он был старше, он был из “начальских”. Я не знала, как к нему подойти.
Мне иногда покупали апельсины. Их разрешалось есть в день по штуке. Апельсины выкладывались под кровать. Кровать стояла на чурбаках. В вагоне большее время года было невыносимо холодно, тепло уходило сквозь доски, как только потухала печка. Поэтому железная кровать была поднята на максимальную высоту. Еще мама сшила из брезента “перину”. В огромный зеленый мешок она набила перья из распоротых подушек. Взбивать этот мешок было тяжело, зато спалось как в раю.
Под кроватью я могла сидеть не нагибаясь. Апельсины я не любила с тех пор, как мне вырезали аппендикс. Но мама об этом не догадывалась. Мне нравилось смотреть на большие, пахнущие праздником оранжевые шары, держать их в ладонях, жонглировать, складывать из них пирамиды.
Я решила, что буду дарить Мишке апельсины. И красиво, и не жалко.
По утрам, до света, я вылезала из-под Мишкиного вагона и клала на верхнюю ступеньку апельсин, а потом отползала подальше, чтоб меня никто не заметил. Через неделю я решила, что пора бы с Мишкой заговорить.
Я подождала его за ПМС и пошла в школу рядом с ним. За платформой я достала апельсин из ранца и протянула Мишке. Здесь путь в школу раздваивался. Можно было дойти по шоссе, к парадному входу, можно было пройти через парк, к черному. Мишка взял апельсин и сказал: “А, это ты”.
Мы продолжали идти рядом.
Мишка стал что-то говорить, а я ликовала, особо его не слушая. Он остался рядом со мной! Он не пошел другой дорогой! Он говорит со мной! Сейчас это все увидят! (Он был симпатичным, и многие девочки шептались о нем на переменках.)
Но путь был неблизким, и я прислушалась к словам мальчика. Он говорил: “Чем ты вообще занимаешься? Я тебя совсем не вижу. Вот девчонки приходят к нам в сараи, я их всех знаю. А тебя видел несколько раз, хоть мы живем рядом. Почему ты не приходишь с девчонками к нам? Мы там…”
И он стал мне рассказывать, как развлекаются подростки в сараях. Я все это сто раз слышала — пацаны рассказывали, смакуя подробности и не смущаясь меня: я же была своим парнем… Я “отключалась” от этих разговоров, как от радио, ничего в них не понимая и понимать не желая.
Про Мишку я сразу забыла.
Никто из понравившихся мне мальчиков не оправдывал моих надежд.
В вагоне-клубе часто шли интересные фильмы. Еще мама мне давала раз в неделю мелочь, и я ходила в кинотеатр, если таковой имелся на месте стоянки.
После просмотра фильма об индейцах я влюбилась в Гойко Митича.
Из клуба и кинотеатров я теперь не вылезала, заодно перечитала Фенимора Купера. Как ни странно, но, тихо млея от Митича, я идентифицировала себя с Натаниэлем Бампо, бесстрашным Зверобоем, и даже потребовала, чтобы друзья звали меня только “Натаниэль” или “Нат”. В женских ролях я себя не представляла.
То есть я не представляла себя в роли женщины рядом с мужчиной не- смотря на кино и книги, где все герои любили друг друга и преодолевали тысячи препятствий ради грядущего счастья. Я понимала, что когда-нибудь у меня будут дети. Я ломала голову над вопросом: какое у них будет отчество — Натаниэлевичи или Натановичи? О том, что у детей должен быть отец, отчество которого они унаследуют, я не задумывалась.
Я каталась на велосипеде в лесопарке. Из-за кустов вышла ватага наших парней, тех, что старше. Они окружили меня. Кто-то сказал: “Ее надо изнасиловать”. Я не понимала, что происходит. Что такое “изнасиловать”, я не знала, но в самом слове чувствовалась агрессия.
Один подошел сзади, заломил мне руки и сказал: “Вот так”. Я оглядела всех и сообщила: “Убью, суки!”
Парни погудели, покурили, потом сделали вывод: “Да ну ее!” — и ушли.
Я села на велик и, проехав пару раз по дороге, вернулась в вагоны.
ПМС была похожа на растревоженный улей. Народ что-то обсуждал, собравшись у “доски объявлений”, которую заменяла стенка одного из вагонов в расцепленном проходе. Там вывесили списки на получение жилья: несколько десятков счастливчиков получали квартиры или комнаты.
Мама говорила, что нам должны дать квартиру, так как ее стаж работы на железной дороге превышал 20 лет.
Я подошла к спискам. Нам давали комнату. Я решила, что это — ошибка, и перечитывала список бесконечно. Появившаяся откуда-то мама увела меня домой. Что-то не укладывалось в моей голове. Я плакала и плакала.
На другой день мы дрались с мальчишками.
Когда дрались между собой, было хуже всего. В такой драке — каждый сам за себя, потом никто не пожалеет, и обижаться нельзя.
Тот самый Сашка, что спас меня когда-то, теперь избил меня так, что я ползла домой за вагонами, моля Бога, чтоб никто не увидел, что не могу идти. Одно хорошо — в лицо мы друг друга никогда не били. Вечером маме я соврала, что болит живот. Впрочем, живот болел по-настоящему. Я пролежала несколько дней и все боялась, что умру и тогда мама узнает, что я снова дралась.
Ночью мне приснилось, что меня изнасиловали трое парней. Не само действие, а осознание чего-то страшного, за что надо отомстить. Одного я зарезала и закопала под насыпью за своим вагоном. Второго я застрелила, и он упал с моста. Третий сбежал.
Через несколько дней мы переехали в комнату.
1975
Мы стали жить в комнате. Старые друзья остались далеко. В новом дворе обосновалась довольно большая компания подростков. Городские девочки и мальчики отличались от вагонных. Парни ухаживали за девочками, приглашали их на свидания, в кино, вместе ходили на танцы. Вечерами парни с гитарами собирались под окнами и ждали, когда выйдут девочки. Девочки модно стриглись, делали прически и маникюр в парикмахерских, красили глаза и губы, вели себя независимо и насмешливо.
Я дичилась всех. Ходила в брюках и длинной куртке, на голове — кепка, косы прятала под одеждой. Меня, правда, постоянно приглашали за компанию в кино, на дни рождения, вызывали во двор погулять. Иногда я выходила, но держалась в стороне, отмалчивалась.
Как-то мы пошли на день рождения к Ирке — той самой, что когда-то свалила на меня вину за испорченные полотенца. Ирка жила на другой улице — им дали квартиру в новом доме.
На празднике мне стало совсем грустно. Парочки танцевали под магнитофон, шептались и даже целовались, не особо стесняясь окружающих. Я ушла на балкон, смотрела на вечерний город и глотала непрошеные слезы. Вдруг ко мне вышел высокий симпатичный парень и сказал: “Ты меня так и не узнала? Мы же в лагере, в Сиверской, вместе яблоки воровали!” Он стал вспоминать, как мы дружили и “воевали”, удирали из лагеря и устраивали ночные налеты на яблоневые сады. Это был Шурик! Я даже вспомнила, как однажды мальчишки сбежали из лагеря, а нас — нескольких девчонок — с собой не взяли. Мы обиделись. Когда отряд ушел на полдник, мы через окно влезли в палату мальчиков и перевернули все вверх дном. В постелях под матрасами мы нашли и конфисковали яблоки. Справились быстро, успели в столовую, полдничали как ни в чем не бывало.
После полдника был обход палат. Парням дали наряд на кухню и заставили неделю дежурить по корпусу.
Пионерские “подвиги” мы вспоминали так весело, что вскоре вся компания подтянулась к нам, забыв про танцы. Подростки наперебой рассказывали собственные истории. Так я стала своей среди новых друзей.
На лето меня отправили в пионерский лагерь в Солнечное, на берегу залива. Почему-то в старшем отряде места не оказалось, и меня отправили к одиннадцатилетним детям. Там ко мне сразу пристала шустрая цыганистая Тонька, объявив девчачьей палате, что мы — лучшие подруги и чтоб никто не смел теперь ей перечить. Я взяла сумасбродку под свою опеку. На пару мы развлекались на всю катушку. Постепенно к нам присоединились еще несколько девчонок.
Когда погода была хорошая, мы демонстративно нарушали какое-нибудь лагерное правило: не заправляли постели после подъема, не выходили на утреннюю зарядку, опаздывали на обед. Провинившихся в этих случаях направляли после обеда на залив — чистить песком огромные кастрюли. Весь тихий час, пока другие дети задыхались от жары в палатах, мы, быстренько отдраив кастрюли, кувыркались в заливе.
И все было бы просто замечательно, да вот музрук Гриша зачастил к нам со своей гитарой. Сначала он сидел на стуле перед моей постелью. Потом стал садиться на край моей кровати, стоявшей в углу у стены. Я возмутилась, но он объяснил девочкам, что ему так удобнее играть, все на меня обиделись, и пришлось смириться. Гриша пел, глядя мне в глаза, а я с головой залезала под одеяло, рискуя задохнуться. Воспитательница шпыняла меня почем зря, когда никто не слышал, даже пару раз больно пнула, якобы случайно.
Я готова была сбежать из лагеря, но как потом объясняться с мамой? Ведь у меня была путевка и на следующую смену, и на пересменке я тоже должна была оставаться в лагере. Однажды несколько отрядов повели в поход к лесному озеру. Палатки, спальные мешки, посуду и продукты везли машины.
До места добирались по жаре. Все разделись до купальников. Я потела в спортивном костюме, потому что Гриша шел рядом, заводя разговоры, то беря меня за руку, то пытаясь обнять, для дружеской поддержки, на крутой тропе. Пока мальчишки с воспитателями ставили палатки, девчонки купались. Я отплыла подальше и легла на спину, приходя в себя от дневного пекла. Ко мне неслышно подплыл Гриша и прижал к себе, пытаясь сдернуть купальник.
С мальчишками мы так развлекались для смеха, но здесь было что-то другое.
Я оттолкнула его и попыталась уплыть. Гриша не отставал, кружил вокруг, как акула, хватая за ноги. Я закричала, пытаясь привлечь внимание. Гриша тоже закричал, громко засмеялся, стал брызгаться. Обернувшиеся было на нас дети и воспитатели решили, что мы играем.
Я медленно приближалась к берегу, укусив музрука за руку и грязно матерясь. Он был в восторге, топил меня, пытаясь поцеловать под водой, выныривая, шептал: “Давай! Еще! Как ты умеешь? Плохая девочка! Я займусь твоим воспитанием!” Все-таки он отстал, когда окружающие уже лучше нас видели и могли заподозрить неладное. Я забралась на мостки. Не успела встать на ноги, как с другой стороны стал подниматься из воды мой преследователь. Изо всей силы я врезала ему ногой в грудь, опрокинув в озеро, и опрометью помчалась в свою палатку.
Он зашел внутрь через минуту. Я закричала дурным голосом. Меня услышали, в палатку набился народ. Я сказала, что плохо себя чувствую. Наглотавшаяся воды, уставшая от борьбы, я тряслась в нервном ознобе. Позвали врача. Заботливый Гриша сидел рядом и гладил мою руку, приговаривая: “Не бойся, все будет хорошо. Я тебя не оставлю…”
Врач выгнала всех вон. Я сказала, что у меня режет живот, утром был понос, а сейчас рвота. Во всех лагерях всегда боялись кишечных заболеваний. На “скорой” меня увезли в изолятор. Надо было срочно что-то сделать до окончания похода, рассчитанного на три дня. Я отказывалась от ужина. Втихаря пила воду, а потом изображала рвоту в туалете, когда врачиха была рядом. Та совсем растерялась. Если со мной что не так, на весь лагерь наложат карантин. Я сказала медичке, что у меня уже такое было и лучше позвонить моей маме и сказать, чтобы меня забрали.
На третий день я уже была в Гатчине. Лето в городе в новой компании проходило чудесно. Мы купались в Филькином озере, до которого было пять минут ходу, жгли костры, загорали, никуда не спеша, ели взятые с собой продукты, гуляли по парку, возвращаясь домой ночью. В нашей компании было человек пятнадцать, из трех дворов. Мы долго провожали друг друга, загуливаясь до утра, потом отсыпались до полудня.
Осенью я пошла в новую школу. Класс был дружный и незлобный.
Я быстро привыкла к мини-юбкам и модным тогда среди девочек гольфам. Школьная форма перешивалась почти до неузнаваемости. После всех усовершенствований догадаться о ее предназначении можно было только по обязательному коричневому цвету.
Я купила платье на рост баскетболистки. Гофрированную юбку обрезала по длине почти футболки (все девочки обрезали подолы так коротко, что нельзя было наклоняться, мы только приседали за портфелями и во время переобувания). Рукава тоже обрезала, как у футболки. Пуговицы на моем платье были спереди, я их срезала и вшила молнию. На отложной воротник лег не белый школьный воротничок, а кремовый, из вологодского кружева. Фартук не носила. Вернее, носила — в портфеле. Если кто-то из учителей придирался, доставала, разворачивала и, демонстративно вздыхая, надевала на себя ровно на минуту, пока блюститель школьных порядков не скрывался за углом. На голове — уложенные косы с костяными шпильками.
Я всегда хотела учиться музыке. При прежней жизни, в вагонах, это было исключено. Теперь я попросила маму купить мне скрипку. Несчетное количество раз я слышала по радио концерты, где из всех музыкальных инструментов выделяла именно ее. Я нашла в книжке картинку, изображающую этот волшебный инструмент. Среди дров выбирала самое кривое полено, зажимала его подбородком и водила по нему прутом, пища и повизгивая, подражая звукам скрипки.
Мама сказала, что если я хочу учиться музыке, то, конечно же, могу учиться. На следующий день в доме появился… аккордеон. Я возненавидела этот музыкальный ящик с первого взгляда. Уткнувшись в ноты, я играла “Степь да степь кругом”, и чем лучше у меня получалось, тем сильнее становилась моя ненависть.
Мама хвасталась мной: отличница, паинька, косы вон какие — не то что у городских шалав крашеных, те совсем как драные кошки ходят. А теперь еще и музыкой занимается! По улице нельзя было пройти: соседи и знакомые меня нахваливали, друзья сочувственно издевались. С этим надо было что-то делать.
В один прекрасный день меня осенило! Аккордеон, такой красивый, с изумрудными переливами, убирался на шкаф. Я подставила стул сбоку, забралась наверх и столкнула футляр на пол. Он громыхнулся, и по батарее забарабанили соседи снизу. Под нами жила тетя Валя, не раз спасавшая меня от материнского гнева. Я побежала к ней и объяснила ситуацию, соврав, что все вышло случайно, и пожаловавшись, что мама меня еще и накажет.
Вернувшись к себе, я открыла футляр, проверила аккордеон — он был в порядке!.. Я затащила его на шкаф уже без футляра и повторила маневр. Тетя Валя не стучала. Наверное, поняла всю выгоду от окончания моих занятий. Вторая попытка вышла удачной: у аккордеона отвалилась одна из клавиш, внутри что-то надорвалось. Я попробовала играть — поверженное чудовище нещадно фальшивило!
Пришедшая с работы мама застала меня в горьких слезах. Я поведала ей, как хотела получше подготовиться к концерту, как нечаянно подвернула руку и свалила аккордеон чуть ли не на свою голову… Мама горевала искренне — инструмент стоил дорого. Она унесла его в мастерскую. Домой он так и не вернулся.
Когда я попросила купить мне скрипку во второй раз, мама принесла в дом гитару. Гитару я подарила заглянувшему в гости Шурику.
ПМС снова уезжала на зиму. Мама решила не дергать меня и оставила одну в комнате, приезжая на выходные.
Я хорошо училась, на танцы и свидания не бегала, только иногда по вечерам выходила к друзьям на площадку да впускала подростков к себе, когда было очень холодно в подъезде или “на коллективный просмотр телефильма”.
Сосед Серега, на три года старше, зашел как-то пьяненький. А пить ему было нельзя ни в коем случае — он сразу покрывался пятнами. Он собирался на свидание, а девушка его терпеть не могла, когда он был подшофе. Серега попросил, чтобы я его напудрила. Уж я его и напудрила, и тональным кремом намазала, да девушка юмора не поняла и беднягу выгнала. Вернулся он ко мне снова, совсем уж пьянехонек, и говорит: “Спрячь меня от мамы, а то она меня убьет, если такого увидит”.
Ребята тусовались на нашей площадке, а вся верхняя одежда громоздилась у меня в комнате, за шкафом. Я уложила Серегу на диван и завалила куртками. Едва он уснул, в дверь постучалась его мать: “Сережа здесь?” — “Нету”. —
И глаза честные-честные.
Время за полночь, все разошлись. Я разбудила парня и отправила до дому. А когда мама приехала на выходные, соседка ей на меня нажаловалась. Оказывается, Серега не выдержал родительского допроса и меня выдал. Соседка — нет чтоб порадоваться, что сынуля не на улице валялся, устроила скандал, обвиняя меня в обмане. Влетело мне по первое число.
Решила я отомстить. Купила в аптеке пару пачек пургена, растолкла таблетки в муку и от обиженной души щедро высыпала все в огромную соседскую кастрюлю с супом. Ну, это я, не представляя последствий, сделала. Семья незадачливого выпивохи оккупировала туалет на три дня. Остальным обитателям коммуналки пришлось туго. Мы просились к знакомым с других этажей. Народ недоумевал.
Я бегала в туалет к тете Вале, откровенно признавшись в содеянном. Она хохотала до слез, но обещала никому не рассказывать. Муж у красавицы тети Вали был оригинал. Среднего роста, симпатичный упитанный блондин с орлиным носом, в подпитии он говорил только стихами, предпочитая при этом смотреться в зеркало. Голос у дяди Володи был громкий, хорошо поставленный, дикция отличная.
Пьяного дядю Володю любили собаки. Когда он шел домой в нетрезвом виде, все знали об этом за километр до его приближения. Свободный стих, беспрепятственно выливающийся через горло из самых глубин дяди Володиной души, перебивался звонким лаем десятка шавок, ластящихся к ногам поэта. Во главе стаи шел он, выписывая ногами немыслимые кренделя, и вещал на всю округу, иногда прерывая стихи разговором с Бобиком или Дуськой: “Вы, люди, вы идете — и куда? Вы знаете, кто я? Меня зовут Владимир! Я мог быть Лениным, но я намного лучше! Я — Павлов! Я — Владимир! Посмотрите, как мир прекрасен! Что тебе, Дружок? Колбаски? Кушай, на! Нет, всю не дам! Жена ждет дома, дочь опять же с нею. А я — кормилец, я иду домой”.
“Володя! — кричала из открытых дверей тетя Валя. — Иди домой!”
Если в подъезде никого не было, тогда дядя Володя послушно топал по ступенькам в родную ячейку. Если же случались зрители, то угомонить чтеца было почти невозможно. Однажды, в творческом порыве, взмахнув рукой, он выбил трубу из батареи парового отопления. К потолку взметнулся фонтан кипятка. Сбежались соседи, и, когда авария была законсервирована до прихода водопроводчиков, мокрый с головы до ног артист разошелся еще пуще, вдохновленный массовостью аудитории. Умер дядя Володя рано.
Я в это время писала рассказы и стихи о светлой любви, сильных и смелых юношах и нежных девушках. Стихи пользовались у одноклассниц неизменным успехом. Ко мне подходила то одна, то другая девочка и просила сочинить стихи для нее, поведав трогательную историю встречи и расставания.
На другой день я приносила несколько строф такого содержания: “Он носил меня на руках, Говорил мне слова любви, Но вот появилась она, И он сразу все позабыл…” и т. д. На третий день вся школа переписывала вечную историю в заветные тетрадки. А я уже строчила о новой трагедии: “Мальчишка мой грустный и милый, Всю жизнь я тебе врала, Тебя никогда не любила, Я счастья с другим ждала…” или: “А мы с тобой ни от кого не прятались И не стеснялись откровенных слов, И наши мамы втихомолку плакали, А нам была прощением любовь…”.
Рассказы мои успехом не пользовались. Я перестала зачитывать их, однако писала много, заполняя тетрадь за тетрадью.
На зимние каникулы меня отправили в Петродворец. Нам сразу сказали, что мы живем в бывших царских пансионских конюшнях. Конюшни поражали красотой и гармонией, наверное, лошадям, в свое время, там тоже неплохо жилось.
В комнате со мной поселили двух девочек. Вернее, это была не комната, а гостиничный номер — с туалетной и гардеробной комнатами, кроме спальной. В коридорах и на лестницах расстилались ковровые дорожки, в холле стоял телевизор. Ленинградские дети по вечерам звонили родителям от дежурной.
В первое время я ходила со всеми в парк отдыха. Учитывая проблемы
с вестибулярным аппаратом, предпочитала кататься на санях. С огромной, залитой льдом двухколейной горы можно было уехать далеко в залив. Путь назад был изматывающим. Тяжелые сани еле катились по скользким торосам, в живописном беспорядке торчавшим во все стороны. Солнце, отражаясь в миллионах льдинок, слепило до одурения. За час можно было прокатиться два-три раза, а стоило удовольствие 50 копеек.
Каждый день я ходила в комнату смеха. Из песен и книг я знала, что
в комнате смеха очень смешно. Первое посещение “аттракциона” принесло сильнейшее разочарование. Мужчины, женщины и дети, отражаясь в кривых зеркалах, выглядели уродами. Я обошла комнату, поглядевшись в каждое, — но смешно не было. Ночью долго не засыпала, все думала, что, может, чего-то не поняла. Утром снова шла в комнату смеха. Билетерша смотрела на меня нерадостно — я появлялась каждый день, сразу после открытия, здоровалась, брала билет, заходила внутрь и пропадала на полчаса, потом выходила с серьезным лицом, прощалась и отправлялась развлекаться дальше. Смешно мне так ни разу и не стало. Если в комнату смеха заходили другие посетители, я садилась на пол и молча наблюдала за ними. Люди кривлялись, но смеялись не по-настоящему.
Однажды девчонки притащили меня на “тарелку”. Я не знаю, как на самом деле назывался аттракцион. Он был похож на перевернутую тарелку с высокими бортиками по круглому краю. Дети и взрослые вставали, садились, ложились поближе к центру, “тарелка” начинала вращаться, народ с визгом летел в стороны, ударяясь о бортики, хватаясь за соседей и пытаясь остаться на круге. Сама задача — остаться в центре, была так интересна, что я лезла на круг и каталась почти до потери сознания. Когда становилось совсем плохо, выползала на снег и, отдышавшись, направлялась в столовую, где всегда можно было попить минеральной воды.
Как-то вечером я отказалась идти в кино и от скуки взяла с соседней кровати книгу Конан Дойля о Шерлоке Холмсе. С этой минуты окружающее перестало существовать. Оказалось, что у девочки-соседки с собой было взято собрание сочинений Конан Дойля! Действительность ставила меня перед необходимостью ходить в столовую, только ради этого я соглашалась отложить очередной том. Свет по ночам нельзя было включать. Я читала в туалетной. Просыпавшиеся по нужде девчонки сгоняли меня со стульчака, сонно терли глаза, ругались. Я перебралась читать в гардеробную. В довольно просторной комнате, среди нескольких рядов вешалок и чемоданов, я и засыпала в обнимку с книжкой и была только благодарна, если меня не будили на завтрак.
Когда детей созывали на процедуры, мероприятия, экскурсии и прогулки, я, не выпуская книги из рук, вставала на широкий подоконник за бархатную вишневую штору. Никого в комнатах не обнаружив, воспитательница запирала помещение на ключ, после чего я шла в любимую гардеробную, где можно было включить свет, не привлекая постороннего внимания.
Поначалу воспитательница искала меня, но потом махнула рукой.
Хозяйка собрания сочинений уехала домой первой. Ее родители, красивые как боги, вошли к нам, подхватили сумки и чемоданы, пожелали всем счастливо оставаться и спустились к белому автомобилю. Каникулы закончились.
Как гласит пословица: “Девушка — не травушка, без славушки не проживет”. Бабы во дворе любили почесать языки насчет всех подростков. Что уж было говорить обо мне, живущей несколько месяцев без родительского надзора!
Тетя Римма, встретив меня на лестнице, загавкала почище собственной собаки: “Все матери твоей расскажу! Бл…ща растешь, подкидыш паршивый! Где она тебя подобрала, там и выкинуть должна была! И отец у тебя не родной, и мать тебя из жалости приняла! Брошенка ты, сучка безродная!”
Я еле дождалась маминого приезда и кинулась к ней с расспросами. Мама долго отмалчивалась, потом сказала: “Не хотела тебе говорить, да придется. Римка больная на голову. Всех детей ненавидит. Двадцать лет назад аборты делать нельзя было. Родила она без мужа. Тут же, при бабах (а куда деваться в общем вагоне?), младенца в помойном ведре утопила. Утром ее хахаль пришел, ведро забрал. Никто на нее не донес. А что — дело обычное, всякое в жизни бывает. С ребенком-то куда подашься? Вот с тех пор и бесится: знает, что все помнят. Хоть ей никто никогда в укор не ставил. Если снова на тебя кричать будет, ты про младенца убиенного ей напомни — враз заткнется. Знаю, что не по-людски это, да иначе от нее не отвяжешься”.
Я избегала встреч с тетей Риммой. Но как разбежаться в маленьком дворике дома на тридцать квартир? Неизбежное случилось. Злыдня накинулась на меня с обвинениями в пьянстве и разврате. Крик стоял на весь подъезд. Я выслушала ее и сказала тихо, но четко: “Лучше водку пить и от мужиков не вылазить, чем собственного ребенка в помойке утопить!” Римма побледнела: “Повтори, сучка, что сказала!” Я ответила: “Что слышала!” Повторять этого очень не хотелось. Римма ушла. Через какое-то время она всем говорила, что я — самая хорошая девочка. Когда мы встречались, в глазах ее полыхала лютая ненависть. Но ни разу более я не слышала от нее сплетен обо мне.
У пятиэтажки собралась толпа. Бездомная кошка свалилась с крыши и лежала на асфальте, часто дыша, с перебитой спиной. Бабы охали, переживали. Дети плакали. Шел мимо дядя Леша, увидел, что случилось. Наклонился к кошке, взял ее за задние лапы и с размаху шарахнул об стену дома. Бабы взвыли. Дядя Леша потряс кошкой перед сборищем, рявкнул: “Жалко? Если жалко, почему она валяется здесь и никто ей врача не вызывает? На, Васильна, бери кису — ты же так о ней плакала только что! Не хочешь? Почему? Павловна, возьми кошку-то, позаботься! И ты не хочешь? Так хули сами собрались и детей приволокли смотреть, как животное мучается? Так и будете стоять, ждать, пока сдохнет?” Дядя Леша снова шарахнул кошку головой о дом. И еще, и еще раз, пока она не перестала подавать признаков жизни. Потом принес лопату и закопал под деревом.
1976
После сильного сотрясения мозга в раннем детстве я не выношу ни поездок в транспорте, ни качелей-каруселей, ни даже медленных танцев.
Врачи говорят, что у меня вестибулярный аппарат нарушен. Но когда меня выворачивает наизнанку прямо посреди Невского, потому что я не в силах вынести вида колеблющейся, ритмично передвигающейся толпы и непрерывного потока машин, я начинаю подозревать, что мой вестибулярный аппарат не нарушен, а разбит вдребезги.
И, тем не менее, иногда меня тянет на подвиги. Весной мы пошли в парк на аттракционы. Я долго терпела, завидуя подругам, визжащим от восторга на каруселях, а потом тоже залезла на качели-лодочки.
Идея была плохой, через пару минут качели пришлось остановить, и я шатаясь брела к скамейке, как вдруг увидела, что на “Петлю Нестерова” берет билет моя заклятая вражина, воображуля и активистка Нинка, да еще смеется: “Что, слабо так покататься?” И тут уж, как ни отговаривали меня девчонки, я взяла билет и направилась к самолету.
Билетерша предупредила, что пристяжные ремни надо затянуть покрепче. Но меня мутило после качелей, и я хоть и застегнулась, но слабо, чтобы не напрягать живот. Я совсем не представляла, что будет дальше.
А дальше начался кошмар. Когда я в самолете оказывалась в небе, вверх тормашками, то зависала на незатянутых ремнях и леденела от страха. Через мгновение сила тяжести вдавливала меня в сиденье, и я, задрав голову, видела в облаках хохочущую Нинку. Наверное, выглядела я хуже некуда, потому что девчонки стали кричать билетерше, чтобы она остановила аттракцион.
Билетерша заволновалась: глянув опытным глазом, решила, что у Нинки истерика, и остановила ее самолет на земле. А я повисла вниз головой, тоскливо думая, что если меня сейчас вырвет, то я точно вылечу из ремней и шмякнусь вниз раньше своего обеда. Одно утешало: прямо подо мной была не земля, а вражья Нинкина физиономия.
Между тем ситуация внизу прояснилась. Нинка уже не смеялась, она вышла из кабины. Люди кричали мне, что сейчас меня снимут, самолет дернулся, и… и тут в аттракционе что-то заело. Толпа ахнула, билетерша зарыдала, а я качалась на жестких ремешках, несчастная и беззащитная, и клялась, что никогда и ни за что не пойду больше ни на какие аттракционы.
Наконец меня спустили с небес и выковыряли из самолета. Девчонки вместе с Нинкой бросились ко мне, стали успокаивать и уговаривать, но мне было не до них. К тому же я не могла позволить, чтобы меня жалели. Стиснув зубы, я гордо отмахнулась ото всех и, еле удерживаясь на покрытом водой сплошном гололеде, двинулась к дому.
Молодая вечно пьяная историчка входила в класс по стеночке. Что-то говорила, глядя сквозь нас. Когда требовалось написать на доске даты, поднималась, держась за доску, едва не отрывая ее от стены.
Мы тихо занимались на уроке своими делами и иногда отвечали на редкие вопросы, вызывая умиление учительницы. Порой она устраивалась за столом и засыпала, положив голову на руки. Мальчишки играли в карты, бегали за водкой, для девочек приносили лимонад и конфеты.
Однажды она не пришла на урок. Мы переполошились: если дадут другого учителя — пропала наша приятная жизнь! Несколько учеников, не вызывающих подозрения у дежурных по школе, отправились на разведку. Я обнаружила историчку, заснувшую в библиотеке, и, извинившись за беспокойство, позвала на урок.
Учительница русского языка и литературы, статная ухоженная женщина средних лет, долго диктовала условия контрольной работы. За десять минут до окончания урока стало ясно, что выполнить задание никто не успеет. Мы попросили отложить контрольную на следующий день, но учительница заперла класс изнутри: “Будете сидеть, пока все не сделаете!”
Вихрастый белокурый красавец Валерка, хулиган и второгодник, разбивший не одно девичье сердце, распахнул окно и выпрыгнул со второго этажа. Мы бросились к окнам. Он стоял внизу и кричал: “Прыгайте ко мне!” Прыгнул Витька. (Я еле дышала, глядя, как он прыгал, — темноволосый голубоглазый паренек мне нравился.) Остальные мялись — высоко. Валерка направился к дворникам, жившим при школе, и принес длинную лестницу.
Отличник Лешка поклонился учительнице, кинул вниз портфели, свой, Витькин и Валеркин, и стал спускаться. Учительница кусала губы, но не вмешивалась.
Через несколько минут в классе остались только девочки. Отделяться от парней не хотелось, но наши мини-платья!.. (Это сейчас для прелестной половины юного человечества в продаже имеются сотни колготок на любой вкус, в то время мы носили чулки без резинок, пристегивающиеся к атласным поясам.)
Валерка подбодрил: “Лезь, не бойся, смотреть не будем!” Кто-то хихикнул: “А я буду!” Я усмехнулась: “Смотри!” — встала на подоконник спиной к улице, задрала подол на спину и полезла вниз. Уже на следующей ступеньке заметила, что все парни разглядывают собственные ботинки, одернула форму и позвала девчонок: “Давайте! Лестница крепкая!”
К чести учительницы надо сказать, что она не стала жаловаться ни директору, ни классному руководителю. Она сделала вид, что ничего не произошло. Контрольную мы написали на следующем уроке.
Все пионеры и комсомольцы города следили за чистотой общественных мест. Наш класс отвечал за порядок на кладбище.
Первый же субботник изумил меня неимоверно. Все ученики — никто не сачковал! — получили в кладбищенской конторе грабли и ведра, а потом, под крики заметно нервничающего классного руководителя, направились по аллее к одинокой могиле. Школьники окружили решетку, и широкоплечий, похожий на невысокого мужика Вовка, печально вздохнув, воскликнул: “Спи спокойно, дорогой Иосиф Андреевич!” Остальные глухо повторили: “Спи спокойно!” Гравировка на стеле гласила: “Сойту И. А.”. Наш классный, Сойту Иосиф Андреевич, бегал вокруг, ругаясь и потрясая кулаками: “Сапожники! Вон отсюда!”
Ритуал повторялся каждый раз перед субботником. Затем мы разбредались по территории, собирая мусор, черепа и кости, вывороченные экскаватором из заброшенной могилы, приготовленной под новое захоронение, сгребая дерьмо с плит на братских могилах.
Время от времени за мной пытались ухаживать парни, с которыми я знакомилась на танцах, одноклассники или старшеклассники, кто-то из компании. Не умея и не желая кокетничать, я отказывала им в свиданиях. Мечты о большой любви, ежедневно ложившиеся на бумагу, поглощали мои мысли, не давая отвлечься на действительность. Поцелуи с прокуренным пэтэушником были слишком далеки от острова счастья. Впрочем, я ни с кем еще и не целовалась.
В подъезде до полуночи парни бренчали на гитарах, пили дешевое вино, усыпая пол окурками. Девчонки вертелись рядом, каждая при своем возлюбленном.
Дверь нашей коммуналки запиралась только на ночь. Ко мне в комнату заглядывали подростки, то прося попить, то вызывая меня на площадку. Чаще всего захаживал рыжий заводила Котька. Он был на два года старше меня, учился в ПТУ, не играл на гитаре и не умел петь. Тем не менее все местные события крутились вокруг него. Красотой он не отличался, зато от него исходила неукротимая энергия, толкавшая его во все драки.
Я все чаще выходила к ребятам. Когда темнело, мы играли в прятки, рассыпаясь по заранее оговоренному району. То парни искали девчонок, то девчонки парней. Надо было не только найти, но и поймать. Пойманные выполняли самые невероятные желания победителей. Однажды в час ночи наши пацаны хором пели “Интернационал”, маршируя по проспекту. Или проигравший должен был пойти к незнакомым людям, попросить и обязательно принести стакан или кусок хлеба. Или забраться по лесам на купол реставрируемой церкви напротив милиции. Были, конечно, желания и попроще.
Пока не похолодало, мы собирались на спортивной площадке за школой. Там же отметили и Маринкин день рождения. Все пили вино, пели, танцевали, играли. Как-то и я оказалась достаточно пьяной для того, чтобы обнаружить себя в объятьях Котьки. Он говорил о любви. Я захотела домой, но ноги заплетались. Он проводил меня, и мы до утра целовались под дверью.
Все эти свидания, загадочные взгляды стали смыслом жизни, я скучала на уроках, не могла усидеть дома.
Тихой ночью мы лежали на теннисном столе в соседнем дворе и смотрели на звездное небо. Вдруг Котька наклонился ко мне, расстегнул куртку, его рука сначала обвила мою талию, потом через одежду погладила живот, поднялась повыше и прикоснулась к груди. Я вскочила как ужаленная, влепила ему пощечину и унеслась домой.
Я стала запирать входную дверь. Котька приходил каждый день с утра и ждал, когда я пойду в школу. На все его объяснения я твердила: “Никогда!” Однажды он пришел такой пьяный, что я за него испугалась, вынесла кружку горячего чая и спросила, не проводить ли его домой. Он долго смотрел, качаясь и стараясь удержать равновесие, потом обнял меня и прошептал: “Ты не будешь ни с кем, потому что все равно будешь со мной!”
С того дня он держался в стороне, однако виделись мы постоянно. Когда я шла из школы, он на шаг отделялся от парней, кивал мне, спрашивал, как дела. Я не отвечала.
Почему-то за мной больше никто не ухаживал. Любой парень, пригласивший меня на танец на вечере в Доме культуры, куда-то исчезал. Я все чаще возвращалась одна, а перед домом рядом со мной возникал Котька и провожал меня до двери. Может, я призадумалась бы над создавшейся ситуацией, но тут громом среди ясного неба прозвучало мамино сообщение о возвращении в вагоны.
ПМС уже уехала. Мама решила взять меня к себе. Видимо, сплетни достали и ее.
До школы было пять километров. На насыпи — крошечная платформочка. Когда после выходных электричка прибывала из Ленинграда, время остановки увеличивалось, так как выходило много народа, в основном “пээмэсовские”. Машинисты ругались, не укладываясь в график, пока не нашлось компромиссное решение: в электричке стали открывать не одну дверь, а все. Мужики, бабы и дети прыгали из вагонов вниз и сползали по высокому крутому откосу к своему составу.
По одну сторону насыпи находилась наша ПМС, по другую — небольшой поселок Комсомольский. Утром в школу по широкой дороге тянулись дети — пятикилометровая прогулка была интереснее, чем пятиминутная поездка в электричке. За год с небольшим, что я провела вне вагонов, я растеряла бывших друзей. Повзрослевшие парни жили или в квартирах, или в общежитиях. Девчонки и малышня меня не интересовали. Я старалась хорошо учиться, чтобы мама соглашалась на выходные ездить в Гатчину.
Как-то ко мне подошла Светка, та самая, что когда-то решила, что меня убила молния, и сказала: “Ты понравилась Толику из поселка, и он назначил тебе свидание”. Я отмахнулась: “Не знаю никакого Толика и никуда не пойду”. Светка возмутилась: “Ты Толика не знаешь?! Он в школе — самый красивый парень! Да по нему все девчонки сохнут!” Я разозлилась: “Отвяжись! Кто сохнет, тот пускай на свидание и идет!” Светка не отставала: “Да ты хоть сходи, посмотри на него! Может, понравится”. Я поинтересовалась: “А тебе-то что за дело до этого свидания?” Светка не смутилась: “Мне? Никакого дела! Меня попросили передать — я передала”.
Вечером Светка появилась у меня и напомнила: “Свидание в восемь. Ну, что ты теряешь?”
Светка вела себя очень странно. Она оглядывалась в темноту и нервно хихикала. Я уже решила вернуться, плюнув на глупую затею, когда увидела на платформе под фонарем фигуры трех парней. Мне стало не по себе. Почему их трое?
Парни увидели нас и оживились. Они стали орать во всю глотку, и это не было похоже на свидание, которое мне обещала уже удравшая куда-то новоявленная подруга.
Я шмыгнула под вагон, перебралась через рельсы и побежала вдоль состава, стараясь не шуметь. Парни с криками бросились в погоню. Я спряталась за колесо, надеясь, что меня не обнаружат. Но меня все равно нашли и окружили.
Высокий красивый парень с длинными вьющимися волосами спросил, закурив: “Ты что, ненормальная? Тоже мне, свидание! Знал бы, не пошел бы. Ну, так что ты хотела мне сказать?” Я вылезла на тропинку, отряхнулась и ушла, так как от злости не могла говорить. Надо было найти Светку.
Светка, несмотря на весьма юный возраст (она была младше меня на два года), развлекалась со своей непутевой мамашей в пьяном вагоне. Я взобралась по лестнице, толкнула дверь. Мужики обрадовались: “Заходи, красавица! Стакан ей дайте!” Светка прятала за спиной сигарету и давилась дымом. Я сказала: “Одевайся! Идем отсюда!”
Утром мы пошли в школу вместе. Светка прилипла ко мне и не отставала ни на минуту. В раздевалке нас окружили старшеклассницы: “Это кто тут к Толику на свидания ходит?!” Я набычилась: “Чего надо?” — “Да ничего, посмотреть на тебя хотели, какая ты”. — “Какая есть!” Старшеклассницы отвесили мне с десяток сомнительных комплиментов и удалились. Светка высунула нос из-под чьего-то пальто. Я усмехнулась: “Не боись! Они сами нас боятся!”
На перемене меня разыскал Толик. Стал шутить, вспоминая ночную погоню, назначил новое свидание. Я прошла мимо, даже не взглянув в его сторону. Зрители засвистели.
После уроков Светка, рыдая, призналась в своем вероломстве. Ей понравился Серега, что везде ходит с Толиком. Но Серега на нее не смотрит, потому что она — малолетка. Тогда она решила свести меня с Толиком и, если дело выгорит, гулять в одной компании с нами. И теперь, когда Толик при всех назначил новое свидание, Светка умоляла меня не отказываться.
Конечно, я никуда не пошла. Вечером в стенку вагона осторожно постучали. Я выглянула. У лестницы стоял Толик. На насыпи маялись его дружки. Толик сказал: “Здравствуй. Я все знаю и извиняюсь. Может, не будем ссориться и пойдем гулять? Ты из дома-то выходишь?” Я спросила: “Светку позовем?” — “Как скажешь”.
Впятером мы каждый вечер наматывали километры по лесной дороге, кувыркались в снегу, бегали на перегонки, лазали на пожарную вышку, разговаривали обо всем на свете. Светка светилась от счастья. В школе парни тоже подходили к нам, а после уроков иногда приглашали в кино.
Через два месяца что-то изменилось. Несколько дней друзья не приходили. В школе я их не видела. Вечерами вдоль вагонов гулял Сергей. Я томилась неизвестностью. Светка разводила руками. Я решила выяснить, что случилось. Надела брюки, куртку, волосы убрала под ушанку. Где жил Толик, я не знала и направилась в клуб Комсомольского. В прокуренном фойе играли в бильярд,
в зале шел фильм. Я растерялась. Ко мне подошел парень с сигаретой в зубах
и спросил: “Пацан, тебе чего?” Я не ответила, и он, задираясь, сорвал с меня шапку. Я тут же взвилась: “Руки убери!” Парень посерьезнел: “Знаю, чего надо”. Он открыл дверь зрительного зала и крикнул: “Толик, выходи! К тебе посетитель!” Я подождала пару секунд. Толик не появился. Я ушла.
Сидела дома и ревела. Да ну их всех! Завтра контрольная по математике. Если получу пятерку, поедем в Гатчину на выходные, а то я совсем наш двор позабыла.
Дверь распахнулась. Толик втолкнул в вагон Серегу. Серега, с разбитым в кровь лицом, упирался, но не мог противостоять разъяренному другу.
Шекспир стыдливо прикрыл глаза. Ему такого было вовек не придумать!
Коротко и ясно: Светке нравился Сергей из компании Толика. Сергей и Толик были десятиклассниками. То ли Светка что-то просекла, то ли так все сложилось, но ее афера со свиданием благополучно завершилась. Мы стали гулять впятером. Сергей на Светку внимания не обращал. Зато влюбился в меня. Я же ни на кого, кроме Толика, не смотрела, но и к тому относилась как к другу. Третий парень, долговязый восьмиклассник Юрка, таскался везде
с нами, потому что ему нравилась Светка.
Сергею надоело гулять толпой, поэтому он не придумал ничего умнее, как сказать Толику, что я и Светка — вагонные проститутки. Но мало того, что он сказал это Толику, он говорил это всем, чтобы Толик от меня отвернулся. Распускать сплетни помогал Юрка, надеявшийся, что если Сергей станет гулять со мной, то Светка обратит внимание на него. Светка помалкивала, ожидая развязки, так как чуяла, что встречаться с Сергеем я не стану.
Я была потрясена. Выгнала всех, не внимая уговорам и объяснениям Толика. В этой некрасивой истории каждый искал свою выгоду. Меня никто даже ни о чем не спрашивал. Я решила, что больше никогда никому ни за что не поверю в этой жизни.
В воскресенье вечером мы вернулись из Гатчины. Дома сидеть не хотелось. Я пошла к малышне на пруд. Раскатанный валенками лед сверкал как зеркало. Ребятня возилась веселой оравой. Все было здорово, кроме одного: пруд находился перед пьяным вагоном. Детские крики надоели бухарикам — дверь распахнулась и на улицу выскочил нетвердо держащийся на ногах полуголый детина. Он ринулся вниз, на ходу оторвав перила от лестницы, и заорал: “Убью! Пошли вон!” Малышня бросилась врассыпную, кто-то упал, заревел. Пьяный, замахнувшись на меня, вопил еще громче: “Уйди! Убью!” Я не двинулась с места: “Ну, убей!” Он продолжал орать: “Уйди с дороги! Убью!” Меня трясло. Рядом никого, малыши ревут, мне с мужиком не справиться, да он и не соображает ничего. Я стояла как вкопанная. Мужик жахнул перилиной об лед, переломив ее пополам, и сказал почти трезво: “Ты, девка, это… Спасибо. Чуть ведь не убил кого-то…” Развернулся и ушел.
Я успокоила малышей и развела их по домам.
Я могла также поблагодарить мужика, потому как в тот момент, когда стояла напротив него одна, вдруг поняла, что все мои страдания яйца выеденного не стоят.
А на черном, усыпанном звездами небе, прямо над Большой Медведицей, разлилось северное сияние. Я и не заметила, когда оно вспыхнуло. Небо переливалось ослепительным холодным светом: голубым, серебряным, белым, зеленоватым. Мир был прекрасен.
Я соврала маме, что в гатчинской школе идет подготовка к важной годовой контрольной и что мне лучше сейчас учиться там. Мама согласилась, потому что ПМС все равно через неделю уезжала на зимнюю стоянку.
Близились новогодние праздники.
Мы отправились в ДК на новогодний бал. Мы с девчонками на четверых купили поллитровку водки. Водка оказалась невкусной, мы сделали по глотку и загрустили. С бутылкой пройти на танцы не было никакой возможности. Не хотелось нарываться на милиционеров, дежурящих на этажах и выставляющих вон любого без объяснения причины. Тогда мы закопали бутылку в сугроб.
В перерыве оделись и пошли доставать бутылку. Водку пить никто не хотел, но друг перед другом было неловко.
Добравшись до заветного сугроба, мы стали искать заначку. Водки не было. Мы уже рылись в соседних сугробах, когда Светка захохотала, тыча пальцем в залитую лунным светом площадку за нашими спинами. На снегу кто-то вытоптал огромными буквами: “СПАСИБО!” Мы оценили юмор и вежливость воришки и искренне порадовались, что водка пропала.
Я влюбилась. Надо сказать, что влюблялась я часто, но не искала взаимности, мне пока хватало собственных переживаний. Новый предмет обожания учился в десятом классе. О моем существовании он не подозревал. Я же не могла подойти к нему первой и тихо страдала.
Еще осенью в школе случилось страшное событие: двух учениц, сестер, насмерть забил гантелями подросток, позарившийся на их магнитофон. Он напросился к ним в гости и расправился с обеими. Девочек хоронила вся школа.
Я решила умереть. Я представляла, как буду лежать в гробу, такая юная и прекрасная, как все будут плакать, и ОН пожалеет, что никогда не смотрел на меня раньше и не приглашал на танцы. Смерть казалась хорошей идеей, надо было только выбрать способ ухода из жизни. После долгих размышлений я решила замерзнуть в парке.
Все дорожки Приоратского парка я знала вдоль и поперек. Присмотрела место под высокой березой, недалеко от озера, февральским ясным днем нарядилась в лучшее платье, уложила волосы и отправилась умирать.
Путь можно было срезать, пройдя по льду озера. Как во сне, шла и вдруг почувствовала, что ногам мокро. Плохо соображая, глянула вниз и увидела, что стою посередине озера, по щиколотку в воде, на прогибающемся, как простыня, льду. Тонуть в мои планы не входило. Когда бы меня нашли, как бы я выглядела, скажите на милость? Какие светлые и печальные воспоминания могла я оставить в сердце любимого? Лед потрескивал, цепочка следов наполнилась темной водой.
Подвывая от страха, я осторожно легла в снежное месиво и поползла к берегу. Тихо-тихо… Сколько времени ушло на эту дорогу, не знаю. Никто меня не видел. На берег выползла, отлежалась в сугробе и — домой! Мамы не было, слава богу! Залезла под душ, отогрелась, потом — в койку, в драгоценную с вагонных зим перину, и — спать!
Испуганная мама сказала потом, что я проспала двадцать шесть часов. На выпускном вечере (я закончила 8-й класс) от меня не отходил юноша, из-за которого я собиралась умереть. При ближайшем рассмотрении он мне совсем не понравился. А после нескольких танцев я поняла, что мне будет жаль потратить даже полчаса на свидание с ним.
Моей мечты стать художником мама не разделяла. Я поссорилась с ней, забрала документы из школы и стала учиться в Ленинграде, в радиотехническом училище, которое мне сто лет было не нужно, но давало желанную свободу от учителей и родителей.
1987
Своим детям я рассказывала, как мы с бабушкой жили в вагонах, ездили по разным городам. Что бабушка с другими вагонниками восстанавливала пути после войны, и во многом благодаря ей и нашим “пээмэсовцам”, поезда возят пассажиров и грузы по всей стране.
Однажды я повела детей в Музей железнодорожной техники. Экскурсия была интересной. Моему младшему сыну, которому на тот момент исполнилось четыре года, понравилась беременная экскурсоводша. Высокая, красивая молодая женщина с круглым животом подала малышу руку, и он уже не отпускал ее до конца экскурсии.
Перед выходом дети спросили: “А где же твои вагончики?” Вагончиков не было. Модели и макеты показывали все что угодно, кроме ПМС. Я обратилась к администрации музея: “Почему у вас нет никаких материалов о жизни людей в ПМС?” Мне ответили: “Зачем же это показывать? Даже неприлично как-то. Пусть люди видят только хорошее”.
2001
Паровозный музей перенесли на Варшавский вокзал. Я отправилась туда, надеясь сфотографироваться перед теплушкой.
В экспозиции было все, кроме наших теплушек.
Я направилась к кассирше, та вызвала смотрителя. Молодой паренек подвел меня к классному вагону и гордо сказал: “Вот в таких вагонах жили рабочие ПМС!” Я вздохнула: “Мальчик, я родилась и выросла в вагоне, но это были дощатые теплушки, а в демонстрируемом вагоне жило начальство, еще там был вагон-клуб, администрация, вагон-детсад. Где теплушка, ради которой я сюда приехала?”
Мы разговорились. Оказалось, что мальчик живет в Гатчине, более того — я училась в одной школе с его родителями, только в параллельных классах. Мальчик сказал, что постарается выяснить, где найти теплушку, и включить ее в экспозицию.
Я не поверила, но ничего ему не сказала. Больше в Паровозный музей я не ездила.
2004
На празднование 50-летнего юбилея ПМС-75 пригласили только бывших рабочих, но я поехала вместе с мамой.
В вагонах уже никто не жил — последние путейцы получили квартиры
в восьмидесятых годах.
Мне очень хотелось увидеть наших ребят, а пришли только две девочки, которые меня сразу узнали. Старые рабочие тоже узнавали меня, смеялись, радовались, что я приехала, говорили: “Ты совсем не изменилась!” Недоумевая, я спросила у тети Вали: “Как вы меня узнали? Тридцать лет прошло, я ребенком была”. Тетя Валя улыбнулась: “С виду сразу не понять, конечно. А как заговоришь — нельзя ошибиться: и голос, и поведение — ты все та же!”
Рабочим давали памятные медали. Детям не дали ничего. Я обиделась. Это же — ПАМЯТНАЯ медаль!!! Память обо всем детстве, о юности… Конечно, кирками и лопатами на перегонах мы не махали, шпалы не укладывали, но пятнадцать лет моей жизни прошли в дощатых теплушках — и я не заслужила даже значка на память…
До того у меня на стене, (как просыпаюсь — сразу вижу) висела фотография ПМС в формате А4: длинные ряды теплушек на Гатчинской стоянке. Приехав с юбилея, я убрала снимок в стол. Пустое место на обоях мешало, пока я не купила картину Аркадия Кузьмина — яркие осенние деревья, напоминавшие сентябрьский железнодорожный сад, где мы собирали яблоки для варенья и бражки.