Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2008
ї Самуил Лурье, 2008
Самуил Лурье
ПАЛЕЦ ГАРПОКРАТА
Указательный. Поднесен ко рту. Детям подобает помалкивать. Как советские — кудрявого Володю Ульянова, скульпторы Древнего Египта с удовольствием лепили малолетнюю ипостась бога Гора: Гор-дитя, Гор-па-херд. Косичка (“локон юности”) над правым ухом, палец у губ — и ребенок готов. Вообще-то — олицетворение восходящего солнца. Но впоследствии древние греки истолковали — и использовали — эти статуи наподобие плакатов типа помни: болтун — находка для шпиона.
Если о каких-то вещах долго-долго не говорить ни слова, они как бы теряют существование, хотя бы и оставались у всех на виду. По т. н. науке о русской литературе палец Гарпократа прошелся как бы ластиком. Например: где сказано, что “Ревизор” — автобиографическая пьеса? верней, что Хлестаков написан Гоголем как автошарж? А разве не приходило это в голову каждому, кто заглядывал в последние тома собр. соч.?
— Доктора советовали мне меньше сидеть на одном месте. Этому случаю я душевно был рад оставить чрез то ничтожную мою службу, ничтожную, я полагаю, для меня, пожалуй что иной — Бог знает за какое благополучие почел бы занять оставленное мною место. Я мог бы остаться теперь без места, если бы не показал уже несколько себя. Государыня приказала читать мне в находящемся в ее ведении институте благородных девиц. Впрочем, вы не думайте, чтобы это много значило. Вся выгода в том, что я теперь немного больше известен, что лекции мои мало-помалу заставляют говорить обо мне, и главное, что имею гораздо более свободного времени… Осенью поступит ко мне Екатерининский институт и еще два заведения; тогда я буду заниматься двадцать часов и жалованья буду получать вчетверо больше теперешнего… Более всего удивляюсь я уму здешних знатных дам: лестным для меня дружеством некоторых мне удалось пользоваться…
Не слабо? Государыня ему приказала. Его лекции заставляют о нем говорить. К черту скучные подробности: что, будучи представлен (Дельвигом, издателем Лит-газеты) инспектору Патриотического института Плетневу, наплел ему, будто питает страсть к педагогике, и Плетнев пристроил его преподавать историю с географией в младших классах. И рекомендовал домашним учителем еще в две семьи.
Нет уж, пусть-ка Марья Ивановна (Гоголь-Яновская) немного потрепещет от восторга и тревоги: не испортит ли Никошу общество знатных дам; впрочем, надо надеяться, что государыня за ним присмотрит.
Что Марья Ивановна! Он с легкостью надувал людей столичных, образованных. Университетских профессоров. Не говоря уже об А. С. Пушкине. Чье знакомство с министром Уваровым вздумал использовать, чтобы сделаться профессором самому, и врал буквально в глаза:
— Если бы Уваров был из тех, каких немало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли, как и поступил я назад тому три года, когда мог бы занять место в Московском университете, которое мне предлагали…
И Пушкин верил. И хлопотал за него перед Уваровым. Да и как не верить молодому специалисту, когда он помещает в официозной газете, которую регулярно читает лично самодержец — так сказать, в ЦО — объявление о своем капитальном научном труде — о написанной им Истории Малороссийских Казаков:
“Около пяти лет собирал я с большим старанием материалы, относящиеся к истории этого края. Половина моей истории уже почти готова, но я медлю выдавать в свет первые томы…” и проч.
Удивительно — и восхищения достойно — что Гоголь эту свою интонацию передал Хлестакову и сделал такой смешной. Правда, он вынужден был слегка мотивировать ее алкоголем под рыбу лабардан. Чтобы была по-человечески понятна.
Сам-то он лгал трезво и без улыбки — вроде как по расчету, но по расчету загадочному, едва ли не безумному, иногда рискованному. Скажем, когда (если, конечно, не врут, в свою очередь, попутчики) в собственной казенной подорожной выскребал после слова “коллежский” слово “регистратор” и вписывал: “асессор”.
Собственно, и сам сюжет комедии если не напоминает, то по крайней мере должен помнить про себя одну из самых эффектных мистификаций Гоголя: как он, вчерашний гимназист из провинции, притом отнюдь не отличник, сумел, обведя вокруг пальца некоторых влиятельных лиц, попасть на кафедру Санкт-Петербургского, прикиньте, университета.
Ну не профессором. Ну адъюнктом. Не все ли равно. Авантюра-то удалась. Продержался целый семестр (формально, кажется, даже два). Разыграл гениального ученого, как настоящий честолюбивый шарлатан, — и все (кроме студентов) поддались, подыграли — в том числе министр просвещения, а это вам не Городничий.
Который, видимо, в курсе дела, произнося знаменитое:
— Чему смеетесь? — Над собою смеетесь!.. Эх вы!..
Но в действительности все обстоит еще замысловатей. Поскольку оболочка сюжета Гоголю не принадлежит.
А всю эту историю про то, как вся элита уездного города, вся его властная вертикаль, от Городничего до Почтмейстера, обмишурилась, приняв некоего незнакомца за знатного вельможу, и засуетилась на вверенных должностях, — сочинил славный писатель Вельтман, Александр Фомич, и напечатал в журнале “Библиотека для чтения”, в октябрьской книжке 1835 года. Гоголь, как известно, еще 7 октября мучительно тосковал по сюжету (“рука дрожит написать тем временем комедию”), а после этого числа тосковать перестал и написал “Ревизора” очень быстро. И, разумеется, комедия вышла несравненно лучше, чем эта повесть Вельтмана — “Провинциальные актеры”. Хотя многие подробности совпадают.
И это вышло не совсем ловко. А наоборот, именно как в той сцене, где Марья Антоновна замечает, что “Юрий Милославский” — сочинение господина Загоскина, и Хлестаков вынужден признать ее правоту, присовокупив, однако: “а есть другой └Юрий Милославский“, так тот уж мой”.
Могло случиться так, что критика закричала бы о плагиате. Но Гоголь, по-видимому, осознал опасность только после премьеры. Не исключено, что кто-то, чьим мнением он дорожил, обронил какую-нибудь шутку. Вполне возможно — Пушкин.
Доказывать предположения скучно, обойдемся фактами. Гоголь поспешно и надолго убыл за границу. Почти ни с кем, даже с Жуковским, не простившись, а с Пушкиным как будто и рассорившись.
Считается, что его вогнали в панику и депрессию неодобрительные рецензии Булгарина и Сенковского. Но самая первая из них появилась (в “Северной Пчеле”) 30 апреля 1836 г., а вот письмо Гоголя Щепкину — от 29 того же апреля:
“Все против меня… Полицейские против меня, купцы против меня, литераторы против меня…”
За него, как мы знаем, был император. И вообще все обошлось. За отрицательными рецензиями последовали положительные. В отрицательных, кстати, ни про какого Вельтмана не оказалось ни слова, и сам Александр Фомич, будучи прелестным человеком, тоже с претензией не возник. А Пушкин вскоре погиб, после чего выяснилось, что замыслом “Ревизора” Гоголь обязан ему и больше никому.
И Гарпократ скрепил этот догмат свой печатью — оттиском пальца.
Это, имейте в виду, очень серьезная линия русской литературы — от “Женитьбы” до “Крейцеровой сонаты”. Посредине еще “Обломов”.
Проблема, в сущности, не имеет решения пристойного.
Евангелие, например, — на стороне Подколесина. Апостол Павел прописывает верующим брак исключительно для профилактики: во избежание блуда, — и тут же подчеркивает, что это с его стороны не более как уступка:
“Впрочем, это сказано мною как позволение, а не как повеление.
Ибо желаю, чтобы все люди были, как и я; но каждый имеет свое дарование от Бога, один так, другой иначе.
Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как я;
Но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться”.
Это, наверное, единственный разумный аргумент в пользу женитьбы: она полезна для тела, т. к. умиротворяет гормональный фон.
Демографический же аргумент (не волнующий апостола нисколько) убит Гоголем при помощи Кочкарева: приведен к ослепительному абсурду. Дескать, взгляни, братец, в зеркало (кстати, минуту назад разбитое): что ты там видишь? “Глупое лицо — больше ничего. А тут, вообрази, около тебя будут ребятишки, ведь не то что двое или трое, а может быть, целых шестеро, и все на тебя как две капли воды…”
То есть брак — это такая копировальная машина, тиражирующая ничтожества. Соблазнительно ведь явиться вдруг сразу в шести лицах, а, глупец? И ты, урод, согласен, не правда ли?
Закон исполнил? Бог благодать послал? Дело христианское, необходимое даже для Отечества? Ну-ну.
“А там и девочки пойдут; подрастут — выдавай их замуж. Хорошо еще, если выйдут за хороших, а если за пьяниц…”
Нет, конечно, почему бы не жениться для пополнения бюджета за счет приданого. Для упрочения социального статуса. Или от скуки, от нечего делать. Или просто по примеру всех других.
Сформулируем последнюю причину: “Что, в самом деле? Живешь, живешь, да такая наконец скверность становится”. Звучит убедительнее всего. Как абсолютно бессмысленный вопрос, требующий столь же абсолютно бессмысленного ответа. Окончательного и непоправимого. Как, предположим, суицид.
А тут еще Кочкарев и с ним заодно — художественная литература, применяющая в таких случаях — как последнее, решительное средство — лексему любовь со всеми ее однокоренными. И в пустоты речи, слишком просторной для таких мелких, как люди, существ (а ведь, между прочим, все святые говорили по-русски), — внедряется пошлость.
И рекламирует, допустим, колготки — прочные, как истинные чувства. (Логика пошлости, заметьте, необратима: считать ли истинными чувства, прочные, как колготки?)
— Так что ж, сударыня! Решаетесь вы сему смертному доставить счастие?
Нет уж, спасибо. Лучше выпрыгнуть из окна — обратно, в бессмыслицу прежнюю, без обмана. Остаться, по апостолу, безбрачным. Подколесина подталкивает в спину моральный инстинкт. Категорический, так сказать, императив. Если угодно — совесть. А не один лишь себялюбивый здравый смысл.
Спрыгнув, Подколесин сразу перестает быть смешным.
А ты, Офелия, ступай в монастырь. А Кочкарев — остолбеней. А сваха — давай свисти как только можешь пронзительно.
Потому как бывают ситуации, когда лучше свистеть, чем говорить.
О чем якобы и предупреждает Гарпократ, поднося палец к губам.