Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2008
ї Самуил Лурье, 2008
Самуил Лурье
Свист свахи
I
Случалось и с Гоголем, что он говорил правду, даже в письмах. Например, в письме к Жуковскому от 10 января 1848-го: “Я решился собрать все дурное, какое только я знал, и за одним разом над всем посмеяться — вот все происхождение └Ревизора”!” Нет никаких причин не верить. Двадцати семи лет от роду, с образованием средним, имея несколько месяцев канцелярского стажа да сколько-то семестров педагогического, положение в обществе занимая невысокое, вращаясь почти исключительно в литературной среде, — какие такие особенно обширные сведения мог он собрать о так называемом дурном, скажем — об изъянах государственного строя Империи Российской?
Но зато довольно сомнительно, что Николай I искренне сказал на премьере: “Ну, пьеска! Всем досталось, а мне — более всех!”
Якобы это слышал собственными ушами Петр Каратыгин, “находясь за кулисами при выходе государя из ложи на сцену”, а впоследствии пересказал сыну, а тот лет через пятьдесят вспомнил и напечатал, на радость будущей советской науке и школе.
Что такое досталось Николаю Павловичу и заодно еще каким-то всем?
Неужто император в самом деле призывал публику к обобщениям в духе Белинского, опять же позднейшего? Принимал на себя ответственность за коррупцию в глубинке?
Ну, встречаются там, на периферии, в отдельных райцентрах такие начальники УВД, как Сквозник-Дмухановский.
Которые глушат поборами малый бизнес (“Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? И на Онуфрия несешь”).
Пользуются откатами при госзаказах (“А кто тебе помог сплутовать, когда ты строил мост и написал дерева на двадцать тысяч, тогда как его и на сто рублей не было? Я помог тебе, козлиная борода!”).
Наконец, прямо присваивают бюджетные средства (“Да если спросят, отчего не выстроена церковь при богоугодном заведении, на которую назад тому пять лет была ассигнована сумма, то не позабыть сказать, что начала строиться, но сгорела. Я об этом и рапорт представлял. А то, пожалуй, кто-нибудь, позабывшись, сдуру скажет, что она и не начиналась”).
Ну, бывают там и судьи, не брезгающие подарками от тяжущихся. И почтовые работники, самовольно, скуки ради, перлюстрирующие переписку. А в лечебных стационарах администрация экономит в свою пользу на медикаментах и питании для больных. А рядовые сотрудники правоохранительных органов склонны к неоправданному применению силы и охотно берут, а то и вымогают, взятки. А также многие вообще госслужащие, даже будучи при исполнении обязанностей, — попивают.
Вот, собственно, и все. Все дурное, что удалось Гоголю разузнать. Что кое-кто кое-где у нас порой честно жить не хочет. Что попадаются среди чиновников низового звена плуты и воры.
Реплику императора (если он ее действительно произнес) надо, видимо, понимать так, что, дескать, распустили мы с вами, господа, кадры на местах. Не проявляем в работе с ними необходимой требовательности.
И адресована эта реплика была, конечно, никаким не актерам.
“На спектакле государь был в эполетах, партер был ослепителен, весь в звездах и других орденах. Министры… сидели в первом ряду. Они должны были аплодировать при аплодисментах государя, который держал обе руки на барьере ложи. Громко хохотали…”
Посмели бы они не хохотать: были в курсе — пьеса читана во дворце, поставлена чуть не по именному повелению, цензура подмахнула разрешение, практически не заглядывая в текст, автору назначен от монарха ценный подарок…
Но про себя имели что возразить. Что автор сочиняет понаслышке и знаком с административным механизмом весьма приблизительно. Что даже и званий таких нет — попечитель богоугодных заведений, смотритель училищ. Что в уездном городе первое лицо — уездный предводитель дворянства, городничий же — всего лишь начальник исполнительной полиции, так сказать — зам. исправника, — и, таким образом, в комедии перековеркана вся реальная вертикаль власти.
Что назначают городничих из отставных военных и гражданских чиновников, преимущественно же из уволенных от службы раненых офицеров.
Что это должность архитрудная, о которой сами Брокгауз и Ефрон через полвека напишут:
“В качестве начальника исполнительной полиции в уездном городе Г. ведал все отрасли полиции безопасности и благосостояния; производил суд по маловажным полицейским проступкам и взыскания по бесспорным обязательствам; имел обязанности по делам казенным, по делам военного ведомства; одним словом, на Г. с подчиненными ему частными приставами и квартальными надзирателями возлагались все обязанности дореформенной исполнительной полиции, столь многочисленные и разнородные, что точное выполнение их фактически было невозможно”.
Наконец, — что все обвинения против Антона Антоновича голословны: если и подтверждаются, то не документами, а прослушкой, материалы которой откажется приобщить к делу даже Ляпкин-Тяпкин.
Все обвинения голословны, да и вины простительно тривиальны, за исключением одной. Городничему вменяется нарушение прав человека. В терминах эпохи — прав состояния.
Некоей Ивановой. Унтер-офицерской жены.
Которую вся Россия и по сей день считает вдовой, хотя в комедии написано ясно.
В школьный канон вошел текст второй редакции, 1841 года. А в традицию — тот, что играли на премьере и долго еще после. В том, 1836 года, тексте Иванова не появлялась. Существовала как безымянная обиженная тень. В совести и страхе Городничего. Услыхав, что предполагаемый ревизор прожил в городе уже полторы недели, А. А. вскрикивал:
“Полторы недели! Что вы! (В сторону.) Ай-ай-ай (почесывая ухо), в эти три недели высечена почти напрасно унтер-офицерская жена!..”
Поскольку все эти дела с откатами — поди разбери да поди докажи, а вот за унтер-офицершу точно по головке не погладят. У нее такие же права, как у мужа. А унтер Иванов вроде бы практически ничем не отличается от рядового, от нижнего чина, — ан нет, как раз практическое отличие есть, одно-единственное, но отнюдь не маловажное: от телесных наказаний он избавлен, как в законе сказано — “изъят”.
Городничий по небрежности, захлопотавшись, посягнул на святое: на деталь системы — системы привилегий снизу доверху — системы, крепящей вертикаль.
То-то он, прознав (а в первой редакции — только вообразив), что жалоба подана, и вбегает впопыхах, с воплем: “Ваше превосходительство! не погубите! не погубите!”
Вот и запомнилась публике унтер-офицерша. Как жертва явной, очевидной, беззаконной несправедливости. А вдовой сделалась — должно быть оттого, что вдову жальче. Но сострадание это было заочное. И во второй редакции сменилось презрительной насмешкой. Сама себя, дура, высекла: “Мне от своего счастья неча отказываться, а деньги бы мне теперь очень пригодились”.
II
Подзаголовок “Женитьбы” — “совершенно невероятное событие в двух действиях” — не комическая ужимка. Он точен абсолютно, и тогдашний зритель, как и тогдашний читатель, отчетливо это понимал.
Дело не в каких-то там несообразностях, типа того, что Агафья Купердягина принимается за поиски жениха на двадцать седьмом году девичества явно впервые и с бухты-барахты.
Не в том, что сваха закидывает невод уж очень широко (“все дома исходила, по канцеляриям, по министериям истаскалась, в караульни наслонялась”).
И уж, разумеется, не в том, что надворный советник, человек пожилой и вялый, прыгает из окна.
Но есть такая точка, в которой сюжет решительно превозмогает всякое вероятие. Вступает в сферу совсем невозможного. Почему в ней и возможно — все. В область “так-не-бывает” — в паутину бреда наяву, — отчего бы человеку, хотя бы он был и Подколесин, не попробовать прорвать ее тоже невозможным движеньем?
До поры до времени сватовство Ивана Кузьмича идет хотя ни шатко ни валко, но, в общем, благополучно. Знакомство состоялось, взаимная симпатия обозначилась, препятствий не видно. Фактически назначено и свидание — на екатерингофском гулянье, 1 мая (а действие происходит 8 апреля; год, судя по биографии жевакинского фрака, — 1825-й). Вдобавок получено — и дано — разрешение-приглашение-обещание заглянуть когда-нибудь вечерком… Немножко (а вернее — очень) странно, что Агафья Тихоновна принимает претендента наедине — и вообще — что незнакомые мужчины преспокойно разгуливают по дому, но странность эта авось сойдет за театральную условность.
Короче говоря, до самого XVI явления второго действия события следуют более или менее нормальному, приличному, естественному порядку. Иван Кузьмич откланивается. Теперь самое бы время вернуться домой, успокоиться, подремать, помечтать. Совершенно не исключено, что он поедет на екатерингофское гулянье. И даже — что ранее того соберется навестить дом в Мыльном переулке.
Но вот наступает роковое XVI явление: дорогу Подколесину преграждает Кочкарев. И пристает с глупостями — женись немедленно, через час в церковь под венец, и проч. Умоляет на коленях, потом скверно бранится. Иван Кузьмич вполне благоразумно ему отвечает, что так не делается, что надобно взять тайм-аут, — и спокойно уходит, не обращая внимания на страшные, необъяснимые слова: “к дьяволу, — кричит ему Кочкарев, — к своему старому приятелю!”
В XVII явлении Кочкарев беснуется — и вовсе не похож на доброго малого с неугомонно юрким характером, как изображают его разные специалисты по Гоголю. Он уже ненавидит Подколесина. Для него непереносима мысль, что Иван Кузьмич не подчинился, поступил по-своему, как если бы имел право на собственную жизнь. “Так вот нет же, пойду нарочно ворочу его, бездельника! Не дам улизнуть, пойду приведу подлеца!”
И в явлении XIX все это оборачивается сущей поистине дьяволиадой, циничной пародией на христианский свадебный обычай. Кочкарев силой выталкивает Подколесина на сцену, от его имени скороговоркой сквозь зубы объясняется Агафье Тихоновне в любви — после чего благословляет жениха и невесту! Без иконы. Без свидетелей. В отсутствие тетушки Арины Пантелеймоновны. Сверх всего, выясняется, что он “послал уже за каретою и напросил гостей. Они все теперь поехали прямо в церковь…”
Каких гостей? Откуда он их взял? В какую церковь? Уж не в ЗАГС ли советский? Какой священник решился бы обвенчать эту пару — без оглашения, без так называемого обыска? (Ивану Кузьмичу, я думаю, надо было представить помимо стандартного набора документов еще и разрешение начальства на вступление в брак.)
Ни один из современников Гоголя не поверил бы, что действие пьесы происходит наяву. Подколесин тоже был современник Гоголя. И рискнул испытать на прочность декорацию сна…
Занавес должен был упасть под свист. Не публики, а персонажа. Сам Гоголь всегда только так “Женитьбу” и читал.
“Читал Гоголь так превосходно, с такой неподражаемой интонацией, переливами голоса и мимикой, что слушатели приходили в восторг… Кончил Гоголь и свистнул…”
“Гоголь читал однажды у Жуковского свою └Женитьбу”… При последних словах: └но когда жених выскочил в окно, то уже…” — он скорчил такую гримасу и так уморительно свистнул, что все слушатели покатились со смеху…”
Никакая актриса не пошла бы на такое вопиющее нарушение приличий. Театральный цензор, инспектор сцены ничего подобного не дозволили бы. Гоголь вымарал свист, заменил бледной идиомой (“мое почтение!”), — словно стер точку.