Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2008
Сергей Сергеевич Тхоржевский (род. в 1927 г.) — прозаик, автор книг: “Портреты пером” (Л., 1982, 1984), “Закон совести” (М., 1989), “Счастливый и везучий” (Л., 1990), “Открыть окно” (СПб., 2002) и др. Живет в С.-Петербурге.
ї Сергей Тхоржевский, 2008
Сергей Тхоржевский
ПОДПИСКА О НЕРАЗГЛАШЕНИИ
Знаете, что такое подписка о неразглашении? При советской власти ее приходилось давать всем, кто был причастен к чему-то секретному. И, между прочим, ее давали заключенные при выходе из лагеря на волю. Я дал такую подписку в феврале 1950 года в Воркуте. Обязывался под страхом уголовного наказания не разглашать какие бы то ни было сведения о тюрьмах и лагерях, и уже тогда подумалось: подписку я дал, но чтобы я никому и никогда не рассказывал о жизни за колючей проволокой? Черта с два!
Не знаю, был ли кто-нибудь из бывших заключенных отправлен обратно в тюрьму за несоблюдение общей для всех нас подписки о неразглашении. Ведь государственный секрет, в той или иной мере известный миллионам людей по всей стране, это и не секрет вовсе. Неужели это не было ясно тем, кто придумал такой способ зажимать людям рот? Не думаю, чтобы хоть кто-нибудь из бывших заключенных был настолько запуган, что никогда и никому не позволил себе рассказывать о лагерях.
Все принудительные ограничения в правах мы с готовностью нарушали при всякой возможности. Смею вас уверить!
Вот я, например, долгое время не имел права ни жить в Ленинграде, где жила моя мать, ни приезжать к ней хотя бы на один день. Однако приезжал нелегально.
В каждый мой приезд моя мать давала дворничихе нашего дома тридцать рублей (тогда были в ходу красные тридцатирублевые купюры). За эту небольшую мзду дворничиха готова была не замечать, что я появился, не сообщать об этом в милицию. Кстати, она заметила мой приезд только однажды — встретила во дворе и не сразу узнала (не видела меня лет восемь). Узнав, спокойно отвела глаза.
А некогда, в годы гражданской войны, прежнему дворнику, ее мужу (он вскоре потом умер), совершенно так же платил за молчание мой отец. Дворник соглашался не доносить в Чека, что к моему отцу приезжали незнакомцы. И не доносил.
Между прочим, ворота в подворотнях на ночь запирались на замок, это было еще на моей памяти. Рядом с подворотней на стене видна была кнопка звонка. По этому звонку можно было ночью разбудить дворника, и он приходил отпереть ворота (или не отпирал — если приходил незнакомый). Каждый звонивший непременно за это платил. Формально никто платить был не обязан, но дворник не стал бы отпирать бесплатно.
Тогда еще не было в обиходе слова “коррупция”, но по сути это явление, как обычай, существовало всегда. Когда коррупция связана с вымогательством, с ней, наверное, можно как-то бороться. Когда же одна сторона заинтересована в том, чтобы дать, а другая сторона заинтересована в том, чтобы взять, коррупция естественна и потому неискоренима.
Не знаю, как это бывает у власть имущих, а на уровне бытовых забот рядовых граждан коррупция связана, кажется, чаще всего с существованием долгих очередей. И если я могу заплатить за исполнение моей насущной просьбы вне очереди, я с готовностью плачу (конечно, если в состоянии заплатить). И при этом воспринимаю возможность дать взятку как благо.
Разумеется, в принципе следует быть законопослушным и подчиняться общепринятой морали, но жить, мирясь постоянно с тягостными неудобствами существования, не хочет никто.
Я смог легально вернуться из провинции в Ленинград в сентябре 1955-го, а через полгода все узнали — слухи распространились быстро — о секретном докладе Хрущева на XX съезде партии. Секретным он считался на первых порах, но попытка его засекретить была, конечно, совершенно бесполезной. В докладе официально осуждался сталинский террор.
Помню волну всеобщего сочувствия к бывшим политическим заключенным. На этой волне в ленинградском отделении издательства “Советский писатель” со мной заключили договор на издание книжки моих рассказов. Это был, что называется, “договор под чернильницу”, так как готовых рассказов у меня было всего три, из них два имели мало шансов устоять перед цензурой. Я взялся приемлемую для издательства книжку написать. Вот когда мне предстояло соблюдать подписку о неразглашении. Я принялся писать, пряча от цензора (а значит, и от читателя) не только мое мироощущение, но и реальные обстоятельства, с которыми постоянно сталкивался в жизни. Если бы я эту несчастную книжку не написал, если бы с этой задачей не справился, рассчитывать затем на новый договор в издательстве я бы не мог.
А о чем я мог рассказать в своей первой книжке? Слишком многое из того, что я пережил, не умещалось в рамки дозволенного для советской печати.
Может быть, для книжки могло пригодиться то, что я помнил о школьных годах? Но о них рассказывать не хотелось, школу я, признаться, не любил.
Вот первое воспоминание о школе. Я поступил в первый класс, мне шесть лет, я младше всех остальных учеников и меньше всех ростом. Случилось так: подбежал ко мне одноклассник, схватил за рукав и быстро проговорил: “Ленин, Троцкий и Чапай ехали на лодке. Ленин-Троцкий утонул, кто остался в лодке?” Я сказал: “Чапай”. Он тут же принялся больно меня щипать. Я закричал: “Ты что?!” Он ухмыльнулся: “Ты же сказал └чапай“, вот я и чапаю”.
С того же времени в памяти застрял стишок:
Ленин Троцкого спросил:
Чем ты бороду красил?
Дальше не помню.
А ведь к тому времени Троцкий был уже выслан за границу и объявлен врагом народа. Но в школьном обиходе шуточки эти еще бытовали, родители учеников еще не успевали вдолбить в голову своим чадам, что во избежание неприятных последствий следует уберечься от всякого упоминания некоторых политических имен…
Потом с моими школьными годами совпали годы блокады, писать о них я не мог себя заставить — это были слишком гнетущие воспоминания.
И вот, когда я трудился над первой книжкой, мне позвонили по телефону из Дзержинского районного отделения КГБ. В определенный день и час меня обязывали туда явиться, сообщили свой адрес. Этого я никак не ожидал. Думал, что после избавления от судимости (и от соответствующей отметки в паспорте) я должен был естественно выпасть из поля зрения КГБ. Оказалось — ни черта подобного! И о том, что отделения КГБ существуют во всех районах города, я не знал. В назначенный день пошел по указанному адресу в переулочке между Кирочной и Фурштатской. Поднялся по лестнице, нашел нужный номер квартиры. Никакой таблички на дверях не обнаружилось, можно было подумать, что никакого учреждения тут нет. Помню, как медленно отворилась тяжелая, с тугой пружиной дверь и как затем она захлопнулась за моей спиной — так, что я вздрогнул. Отворивший мне молодой человек в штатском смотрел на меня прищурясь. Я поздоровался, назвался.
В комнате, которая, видимо, была приемной, мне предложили сесть.
Я услышал вопрос: “Почему вы нигде не работаете?” Я сказал, что в издательстве со мной подписали договор на книгу, над этой книгой я сейчас работаю, причем должен успеть к определенному сроку. Мне предложили дать письменное объяснение в ответ на поставленный вопрос. Я написал, меня отпустили, и больше меня туда никто не вызывал. Но это вовсе не означало, что меня сняли с учета.
Как я понимаю, в том же учреждении я потом попал в секретные списки невыездных. За границу меня, уже члена Союза писателей, пустили только в Польшу — дважды, а на третий раз отказали без объяснения причин. Может быть, потому, что моим варшавским и краковским собеседникам я рассказывал о том, о чем рассказывать было нельзя? Не знаю.
Я чувствовал себя раз и навсегда причисленным к категории лиц, не заслуживающих политического доверия. Вчерашний день шел за мной следом.
Годами я учился писать так, чтобы невысказанные мысли можно было вычитать между строк. Я не мог не думать о цензуре. Предвидеть претензии цензора удавалось далеко не всегда.
Обязательным для пишущего оказывался предписанный свыше “оптимистический настрой”. В таких условиях редактору приходилось иногда предлагать автору исправлять текст кардинально. Например, отказаться от печальной развязки написанного. Автор ломал голову: как быть?
В подобных случаях его мог выручать профессиональный опыт. Ведь прекрасно можно обойтись вообще без развязки, гораздо важнее — кульминация. После развязки, как после смерти, уже ничего не видно, а кульминация поднимает читателя за воротник и побуждает его задуматься: а что потом? Вспомним, как гениально найдены совпадающие с кульминацией концовки “Евгения Онегина” и “Дамы с собачкой”. Так что вовсе не обязательно доводить написанное до полной ясности.
Все же какое это благо — быть свободным от вынужденных умолчаний!
Никакая подписка о неразглашении не могла оставаться вечной уздой.
С другой стороны, сочинительство давало мне утешительную возможность хотя бы в малой степени восполнить реальную неполноту собственной жизни, открывало горизонты для воображения.
В самом деле. Родившись на свет, естественно попадаешь в условия жесткой зависимости от всего, что происходит вокруг. Ты можешь только попытаться вообразить, какой была бы твоя неповторимая жизнь в иных исторических обстоятельствах.
В иных исторических обстоятельствах была бы у тебя совсем другая жизнь. Она могла бы оказаться полегче, чем реально пережитая, могла бы открыть перед тобой иные пути, иные горизонты… Вот так: попытался дать волю фантазии, потом опомнился — и эта воображенная другая жизнь отдаляется от тебя как поезд, на который ты опоздал.