Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2008
ї Омри Ронен, 2008
ОМРИ РОНЕН
МАРКИ
В юбилейном очерке о Будапеште позапрошлой осенью мне уже довелось упомянуть, какими яркими окнами в соседнюю вселенную сияли сквозь почти сплошную защитную маскировку моего затемненного детства почтовые марки. “Кто не собирал их в советские сороковые годы, не поймет меня”. Тем дороже мне показания других свидетелей. В книге Андрея Сергеева “Альбом для марок” выставлена на обозрение будущих любителей старины редкая коллекция разнообразных примет той поры, но именно маркам в ней уделено меньше места, чем хотелось бы и чем обещает ее название и заглавия двух ее “томов”, как в иллюстрированном немецком альбоме моего деда: “Европа”, “Юберзее”. Читатель-сверстник (а безвременно погибший Сергеев был всего четырьмя годами старше меня) легко заметит рефрен этого оригинального невыдуманного “романа”.
“…Я уловил, полюбил, запомнил такое, чего недоставало в самой жизни — яркое, экзотическое”. “Читаный-перечитаный Возмутитель спокойствия, то есть Насреддин в Бухаре, соединился с Тысяча и одной ночью, и в бредовых грезах перед засыпанием восточная яркость казалась выгодным противовесом нашей серости”. “Кино было для нас буквальным окном в Европу. В прокате мизер советских фильмов выгодно дополнялся массой трофейных и купленных”. “…Я вдруг понял, что есть красивый мир, заграница, юг Франции, кавалеры во фраках и дамы в вечерних платьях — и этого мира мне никогда не видать”. “…Мне остро недоставало яркости. Екатерина Дмитриевна, хористка из Немировича, подарила мне лаковый красный ярлык от американских чулок — я не мог на него наглядеться”. “Удивительно, если всмотреться в самые некрасивые марки, всегда увидишь, что на самом деле они все равно красивые. Сын дачника Саши Ленька не любит красивое, он даже не знает, красивое это или некрасивое”.
“Самые некрасивые марки все равно красивые”, — справедливо сказано Сергеевым о старых марках с их тонко выполненным фоном, обдуманным орнаментом рамок и крошечными эмблемами по углам, оформлявшими в художественное событие даже простую цифру посередине беспредметного свидетельства об уплате 21/2 нидерландских центов или 2 мекленбург-стрелицких зильбергрошей почтового сбора. Сейчас на выпусках бывших колоний и постсоветских республик с лубочными портретами газетных знаменитостей, сколько в них ни всматриваться, тайных красот не найти. Нет в них и скрытого в картинках политического протеста, как был, например, в двойном портрете отцеубийцы Георгия “Черного” и его потомка, полубезумного короля Петра Карагеоргиевича, на сербской марке в честь коронации 1903 года, перевернув которую головами вниз можно было увидеть лицо убитого заговорщиками Александра Обреновича.
Вообще “история марочного дизайна существует, но не разработана (филателисты ею не интересуются)”, — написал мне друг, владелец великолепной коллекции Ю. К. Щеглов, когда я обратился к нему с некоторыми специальными вопросами. Приведу из его письма зоркое наблюдение о различии между английскими (АК) и французскими (ФК) колониальными марками. “ФК в Африке имеют поэтический, романтический колорит, некий призыв в глубь черного континента. Это обычно пейзажный вид страны (на всю длинную серию 1 рисунок, типографская печать, в два цвета, для рисунка и для рамки). Скажем, марки Дагомеи, с идентичным центральным рисунком — человек лезет на пальму. Подобный рисунок на марках ФК обычно темен и запутан, уводит в безлюдную, загадочную перспективу, заполненную до конца какими-то неровностями, деревьями, селеньями где-то на горизонте, тропинками, лодочками, — задний план нужно разглядывать в хорошую лупу. Типичен рисунок с человеком на верблюде, пробирающимся через пустыню (Мавритания). Человек (расположенный где-то на среднем плане) крохотный, пустыня безгранична. Весь фон, все пространство — и земля, и небо, — сплошь заполнены штриховкой. Это похоже на иллюстрации XIX века в романах J. Verne, посмотрите, например, └Дети капитана Гранта“ или └Michel Strogoff“, что угодно. Это вас всегда тянет куда-то и интригует. Что за местность, какая река — вы все это лишь воображаете. Напротив, стиль АК — это та же мелкота на центральном (гравированном) рисунке, но лишенная какой-либо романтики, благодаря своему └витринному“ характеру: например, всегда есть этикетка типа └Сбор хлопка в Бирме“; все до конца видно и разъяснено; и если местность, то указано, какая: └Мост такой-то на реке такой-то“, └водопад Виктория“, └вид Могадишу“ и проч. И нет повторений, как в ФК: каждый item серии имеет свой собственный рисунок, а серия в целом организована и экспонирована как музейная зала. Фон не сплошь заштрихованный, кое-где предметы разделены белым. Обязателен обрамленный портрет короля в уголке, без него марка АК — это не марка АК. Все это в целом декоративно, блестяще, цивилизованно, но ностальгии, └тоски по мировой культуре“, как ФК, не вызывает. Я не могу тут же на месте описать эти стили сколько-нибудь подробно, но этот пример показывает, в каком вообще направлении может развиваться изучение марок как особого графического искусства”.
В описании Ю. К. Щеглова живо представлены два чувства, которые навевает пристальное рассматривание марок: молодое стремление вперед и зрелая ностальгия. Разбирая в детстве аббревиатуру из двух букв, заключенных в скобки, на маленькой оливкового цвета марке с изображением развесистого рожкового дерева и белого купола безымянной гробницы, о которой в 1907 году написал Бунин одно из прекраснейших своих стихотворений, я не догадывался, что силюсь прочесть гороскоп моего возмужания.
Так и повествование Сергеева колеблется между порывом в будущее и погружением в прошлое. Маленький мальчик выходит из дому сам, чтобы добраться до Кузнецкого моста. “На Кузнецком в подъезде у марочного я робко купил рублей на пять марок и пешком, той же дорогой, вернулся домой. Это был мой первый самостоятельный выход в город”.
“Вдруг стало видимо далеко во все стороны света, даже до Сандвичевых островов, которые оказались Гавайскими”.
Казалось бы, такая магия марок могла возникнуть лишь в особенных условиях того места и времени. Молодой ум, любящий простор, преодолевал всеми доступными по недосмотру начальства средствами гнетущую скуку обитания в замкнутой, тесной и тусклой среде.
Однако и в нашем просторном мире живой жизни и большого опыта отведено автономное пространство миниатюрным и уютным Андоррам, Монако, Сан-Марино и Лихтенштейнам балерин-дюймовочек и стойких оловянных солдатиков. Их мирки — не отражения, а модели особого свойства, они не отражают, не повторяют в форме наглядных понятий и не только означают уже имеющуюся конкретную данность, а задают и знаменуют новое, неизведанное и универсальное. В этом смысле они, в малом масштабе, аналогичны той преображенной истине, познание которой, согласно раннему наукопониманию Штейнера, не воспроизводит, а дополняет естество и создает совместно с ним полноту действительности.
Поэтому тщательно сделанные старинные детские макеты, модели и фигурки, уменьшая, как перевернутый бинокль, и, таким образом, возводя во вторую степень своеобразную игрушечность Мариинского балета и “потешных Марсовых полей”, даруют волнующее наслаждение “историчностью”, роднящей и разнящей малую память, данную прошлым, с большой, заданной будущему. “…Связь времен в своей слитности непостижима, — это, быть может, довод в пользу отрывочного, миниатюрного искусства”, — признал умерший полвека назад мастер больших исторических полотен в одном из своих предисловий. Литота, уменьшение, не менее действенное средство выразительности и познания, чем увеличение, гипербола, и первые два путешествия Гулливера находятся в отношении дополнительности одно с другим. “…Равно чудны стекла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых…” Два таких симметричных описания увеличения и уменьшения создают отчетливую аналогию литературным приемам заманчиво правдоподобной изобразительности у Набокова. Ребенком он мечтал о рекламном, в два аршина, но совершенно настоящем карандаше Фабера из витрины писчебумажного магазина (и получил его в подарок от матери), а несколько глав спустя в “Других берегах” —
о двухаршинной же модели международного спального вагона, выставленного в железнодорожном агентстве на Невском. “Мать пробовала ее купить; увы, бельгиец-служащий был неумолим”. “Можно было разглядеть в проймах ее окон голубую обивку диванчиков, красноватую шлифовку и тисненную кожу внутренних стенок, вделанные в них зеркала, тюльпанообразные лампочки… Широкие окна чередовались с более узкими, то одиночными, то парными.
В некоторых отделениях уже были сделаны на ночь постели”.
Так микрокосм Корнелия Агриппы свертывает большое и развертывает малое в соответствии с пропорциями человеческого тела. Напрасно мужеубийца Екатерина ставила в вину Петру Федоровичу его оловянных солдатиков. Их любили и многие более удачливые государи, эта игра облегчала тяжесть золотых корон и подбитых мехом узбекских шапок. О собирании марок говорится: “The king of hobbies and the hobby of kings” (“Король хобби и хобби королей”). Застенчивый и грустный Георг V, просивший Олдоса Хаксли оставить в живых маленького Фила в романе “Контрапункт”, собирал марки. Я видел выставку, посвященную его коллекции, в Британском музее летом 1965 года. Гигантская империя с ее несметными драгоценностями была, должно быть, видна ему вся сразу; редчайшая марка острова Маврикий как бы превращала политическую географию в духовную действительность, во “всеединство”: марка была частью империи, но и империя была частью марки.
В то время моя филателия была уже вся в прошлом: она стала лишь подспорьем для памяти о детстве, а иногда маленьким развлечением, как когда я переводил том за томом труды Л. С. Берга о рыбах и, повинуясь безотчетному желанию, начал вдруг собирать эту тематику. Свою маленькую ихтиологическую коллекцию я подарил восьмилетнему сыну Ариэлю, который позже, аспирантом, опубликовал первые научные работы как раз о борьбе с вирусом, истреблявшим декоративных японских рыбок. Но старое увлечение не забывается. Через много лет, когда в пасмурную декабрьскую ночь 1993 года я рассматривал коллекцию Юрия Константиновича Щеглова, меня потянуло бросить исследование о метаморфозах термина “Серебряный век”, которыми я тогда тешил свою страсть охотника и собирателя, и написать о марках, как когда-то писал о египетской марке в повести Мандельштама.
Название повести было мотивировано тем, что ее героя Парнока в школе звали “египетской маркой”. Я впервые попытался разгадать смысл этого прозвища в 1969 году, составляя статью для сборника в честь К. Ф. Тарановского. Черновики повести “Египетская марка” тогда не были известны, их опубликовали лет двадцать спустя. Кроме прозвища героя, марка у Мандельштама в окончательном тексте не фигурирует. Я стал изучать специальные каталоги марок Египта из Гарвардской библиотеки (один в сороковые годы вышел в Каире, другой — в Каламазу, поблизости от города Энн). Оказалось, что в Египте когда-то существовал целый промысел жуликов, сводивших почтовые печати с гашеных марок, чтобы их можно было снова использовать. Поэтому некоторые стандартные выпуски начала века, с изображением сфинкса на фоне пирамид, печатались на бумаге, покрытой особым растворимым составом, так что при попытке смыть штемпель сходил и весь рисунок. Этот курьезный филателистический сюжет увязывался и со второй школьной кличкой Парнока, “пятновыводчик”, и с важной для “Египетской марки” темой “таяния” “государственного льда”, непрочности человека, цивилизации и быта — “милого Египта вещей”.
Потом были прочитаны и опубликованы черновые наброски к “Египетской марке”. Отличный чтец почерка Мандельштама, С. В. Василенко, разобрал неожиданное первоначальное заглавие повести: “Египетская цапля” (очевидно, имелся в виду либо кривоносый ибис, иероглиф хеб, либо серая цапля с хохолком на макушке, иероглиф бену, отождествлявшаяся с фениксом). Переход одного замысла в другой неясен. В отброшенных вариантах о Парноке говорит служащий в Министерстве иностранных дел Артур Яковлевич Гофман: “— Вот, полюбуйтесь, египетская марка!” “Ну хорошо, пусть египетская марка. Но ведь должен же он где-нибудь успокоиться? — Если я марка — то наклейте меня, проштемпелюйте, отправьте… — Нет, — скажут ему на почтамте. — Отсюда нельзя. Только из Каира”. Гофман — в другом варианте — “отклеил от свежеполученного письма с оттиснутым наполовину каирским штемпелем марку
хедива и, протянув ее, не здороваясь произнес: — Вот, полюбуйтесь, египетская марка!
Пирамида на зеленом фоне и отдыхающий на коленях верблюд”.
“Соленый ветер стратегической игры, ветер Иены и Аустерлица взвил его, как отклеившуюся от письма египетскую марку, и закружил по лампасам Дворцовой площади”. “Куда летишь ты в горячий петербургский вечер, отклеившаяся от письма египетская марка?” “Мальчик отделился от группы и подбежал с письмом… Парнок осмотрел пакет: конверт был того же формата и той же самой плотной бумаги с водяными отеками, которую он хорошо знал. Французский адрес: Госп. Артуру Гофману — Министерство иностранных дел. Каирский штемпель оттиснут был лишь наполовину. Египетской марки не было”.
Действительно, не было и нет такой египетской марки, где отдыхал бы на коленях верблюд (в выборе предмета сказалось, может быть, то сходство с верблюжьей посадкой головы, которое отмечала у Мандельштама, например, Цветаева). Существуют марки с изображением двух крошечных всадников верхом на верблюдах в пустыне, с пирамидами на заднем плане, и уже упомянутые, наиболее распространенные в начале века серии со сфинксом, возлежащим у пирамид. По-видимому, из этих двух сюжетов Мандельштам составил свой филателистический портрет Парнока — отдыхающий верблюд. Р. Д. Тименчик, впрочем, считает, что описание египетской марки в черновиках вторит стихотворению М. Моравской “Марка”: “И купила марку Судана / С верблюдом, бегущим по пустыне” (см. его заметку в сб.: Осип Мандельштам. Поэтика и текстология. М., 1991. С. 67). Почтальон, скачущий на верблюде, — в самом деле стандартная картинка на старых марках англо-египетского Судана.
Это экзотическая разновидность того мотива марочных сюжетов, который особенно привлекал меня в детстве. Нынешний теоретик назвал бы его громоздким термином “метафилателистический”. Я имею в виду такие марки, предметом которых служат они сами, их собирание или же все, связанное с почтой. В 1950 году в огромном марочном магазине, открывшемся в Будапеште на площади Октогон, чтобы задушить конкуренцией еще разрешенные крохотные частные лавочки филателистов, были выставлены марки всех стран мира, посвященные 75-летию UPU, Всемирного почтового союза (много лет спустя я увидел памятник ему под кущей дерев в Берне: бронзовый хоровод вокруг земного шара). Я стал собирать эти серии 1949 года с маниакальным упорством, которое объясняю себе теперь ранним влечением ко всему “метаописательному” в искусстве и жизни.
Подобно Сергееву, я не помню, когда стал собирателем.
В Киеве на улице Фундуклеевской-Ленина в писчебумажном магазине сразу после войны висели у дверей прищепленные к шпагатам конверты с целлофановыми окошками, полные разных марок. Это были трофейные наборы. Цензуры на них не было никакой, цензуру ввели к осени 1950 года и с ласковыми объяснениями отняли у меня на таможне в Чопе, по дороге из Будапешта в Киев, несколько сот марок, не только немецких и итальянских, но и китайских с портретами Чан Кайши. Такие меры были, надо признать, очень мягкими по сравнению с репрессиями против филателистов, проведенными в 1936 году, когда многие, особенно те, кто вел обмен с заграницей, были арестованы и осуждены. К 1952 году, однако, даже в советских каталогах и печатных альбомах больше не фигурировали военная марка с флагами союзников (“Да здравствует победа англо-советско-американского боевого союза!”) и чеченцы, татары Крыма и евреи в Биробиджане из серии 1933 года “Народы СССР”. Но в 1945 году Гитлер, Муссолини, монсиньор Тисо и Квислинг продавались совершенно свободно, как и блок из четырех военных марок “Хрватска легия Азовско море”, “Хрватска легия Севастополь, Ржев”, “Хрватска легия Дон”, “Хрватска легия Сталинград”. Эта серия была выпущена осенью 1942 года (в Сталинграде вскоре и кончил свое существование Хорватский легион, действовавший как 369-й пехотный полк в составе 100-й егерской дивизии вермахта). Продавались также, под видом почтовых марок германских колоний (на которых, как знает всякий собиратель, в начале века всегда изображалась в двух ракурсах одна и та же императорская яхта “Гогенцоллерн”), разноцветные пропагандистские поделки 1937 года с видами утраченных по Версальскому миру территорий: “Мемель”, “Эльзас”, “Самоа”, “Киаучоу”…
Я глядел на них сначала без волнения, обращая внимание только на необычную, запрещенную — кроме как на карикатурах — тематику. Продавались и советские марки, изъятые из обращения. Позже, читая первый раз “Стихотворения в прозе”, я удивился, что в книге было напечатано “великий, могучий, правдивый и свободный русский язык”, а не “справедливый и свободный”, как на марках, выпущенных к 125-летию Тургенева. До сих пор не знаю, намеренной ли была эта ошибка и имел ли в виду автор марки, ученик Фаворского
Г. Ечеистов, старинное противопоставление правды-справедливости правде-истине или что другое, актуальное в 1943 году. Репрессиям, кажется, он не подвергся, но больше марок не рисовал и умер в 1946 году.
Интерес к собиранию пробудили во мне не эти марки в магазине, а книга. Это я помню отчетливо: книга была не моя, ее мне дали почитать. Когда сорок лет спустя я забыл имя автора и попробовал найти его по еще примитивному библиотечному компьютеру в Техасе, то в ответ на первые буквы заглавных слов “Mar st go” он мне выдал “Maryland state government”. Была это Софья Могилевская. Ее книга в целом показалась мне в детстве — и кажется сейчас, когда я нашел ее в Сети, — растянутой. Но, при деланной детскости описаний (“Розовое варенье. До сих пор Кирилка был убежден, что розы только нюхают. Но оказывается, их еще и едят! И Кирилка твердо решил попробовать, каковы на вкус эти самые розы. А вдруг они слаще леденцов и ароматнее ирисок?”) и фальши диалогов, отдававших “Задушевным словом”, в ней была заманчивость сюжета и темы. Сергеев написал о ней так: “Марка страны Гонделупы — жизнь совсем как в Удельной, но неправдоподобно легкая, нестрашная, благоустроенная. Захватывает — потому что про марки. Только я не поверю, что вся серия может быть на одном конверте. Папин сослуживец уходил на фронт и оставил мне на всю войну драгоценную редкость — каталог Ивера 1937 года. Я узнал, что в шведской серии не десять, а двенадцать марок, и они совсем не те, что на книжке”.
В книге Могилевской речь идет о шведской юбилейной серии 1936 года, посвященной трехсотлетию королевской почты. Десять марок описаны подробно: “Весь конверт был заклеен марками. Они шли по пять штук в ряд, розовые, карминовые, оливковые и фиолетовые… Все разных цветов и оттенков… Ярко-зеленая марка. На ней мужская голова с высоким умным лбом. Длинные волосы откинуты назад и касаются плеч. Небольшая острая бородка. Сбоку вдоль зубцов написано: Аксель Оксенштерн. Это имя и фамилия основателя почты. И еще на марке две даты: 1636 год и 1936 год. Значит, более трех столетий тому назад люди впервые стали посылать друг другу письма почтой.
Этой зеленой маркой открывается серия, посвященная истории почты.
Вот идет почтальон. Сумка с письмами висит сбоку. Широкополую шляпу сорвал ветер; он держит ее в руках. У него туфли с пряжками, перчатки с раструбами, а сбоку длинная шпага — защита от разбойников на большой дороге. И всё сиреневого цвета. Кажется, еще не наступило утро и ночная мгла только начинает рассеиваться. Это вторая марка.
На третьей — алый всадник на алом коне несется вперед стремительным галопом. Алый плащ развевается у него за плечами. Он громко трубит в трубу. А небо все залито багровым светом. Может, это гонец с поля битвы несет печальные вести о поражении и смерти. А может, вестник победы.
Еще марка. Светло-голубая. Парусный корабль плывет по голубому океану, надув голубые полотняные паруса. Уже весь мир переписывается между собой. Письма идут через моря и океаны. Голубой парусный корабль везет их в Европу из далеких южных колоний”.
И так далее. Я отчетливо помню страсть к обладанию, которую эти простодушные строки когда-то пробудили во мне.
Две марки действительно здесь пропущены: с портретом Адольфа Рооса, генерал-директора почты в XIX веке, и с королевской короной. Сюжет повести заключается в том, что у первоклассника обманом выменивают красивую и “познавательную” шведскую серию на аляповатую марку “пиратской страны Гонделупы”, которой на карте нет (есть Гваделупа). Пойдя однажды в гастроном, мальчики узнают эту загадочную марку с экзотическими пальмами, розовыми горами и надписью, состоящей из странных крючков, в ярлыке на кубике грузинского чая. После некоторых приключений все кончается хорошо, пристыженный пионерами мошенник-старшеклассник возвращает шведскую серию малышу.
Странно, что урок книги я не усвоил и однажды променял в Киеве красивую венгерскую серию евхаристического съезда на разноцветную марку Ямайки с изображением водопада. Когда я подрос, толщина ее показалась мне странной, я опустил ее в блюдечко с теплой водой, и оказалось, что это альбомная репродукция, вырезанная, раскрашенная и наклеенная на простую советскую марку с зубцами.
Отчасти именно опыт таких разочарований позволил мне без сожаления бросить коллекционирование лет в шестнадцать, и я вспоминал о своем увлечении не без стыда. Теперь, с почти болезненной ностальгией рассматривая чужие коллекции и книги о марках, я понимаю двойственность филателистической темы в тех ее литературных обработках, где волшебство оборачивается тривиальнейшим, пустейшим из занятий, признаком измельчания культуры в верхах общественной иерархии. “Хобби королей” с такой точки зрения не похвала филателии, а насмешка над монархией.
Ю. К. Щеглов, подготовивший к печати новое, значительно более полное издание своих прославленных комментариев к романам Ильфа и Петрова, напомнил мне, что в опущенной главе о прошлом Ипполита Матвеевича Воробьянинова описывается, как, конкурируя с шотландским собирателем русской земской почты Энфильдом, он подговорил губернские власти выпустить местную старгородскую марку, уничтожил тираж и стал обладателем единственного экземпляра. Эта пародия на увлечения выродившегося дворянства основана на реальном факте: почтовая марка котельнического земства Вятской губернии, выпущенная в июне 1869 года, вернее, половина марки, так как другая ее половина служила квитанцией, выданной отправителю, считается редчайшей маркой в мире, более редкой, чем “черная на фуксиновом фоне” Британской Гвианы, о которой речь будет дальше. Есть и у Катаева в “Разбитой жизни” эпизодический свойственник-филателист, тезка одного из соавторов “Двенадцати стульев”, Евгений Петрович Ганько, владевший “бесценными коллекциями, из которых одна была единственной на весь мир — коллекция полтавской земской почты”.
Один из поздних романов Алданова, “Начало конца”, которому повредила неубедительность речевой характеристики молодых советских персонажей и поверхностная осведомленность о кадровых вопросах в советском дипкорпусе, содержит занимательную картину быта королевского двора в той второстепенной европейской стране, куда аккредитованы его герои — дипломаты и агенты Коминтерна.
Обер-гофмаршал во время приятного одинокого завтрака с четырьмя переменами вин в своих комнатах среди старинного убранства королевского дворца, перед тем как, выполняя неприятную обязанность, представить своему государю советского полпреда, думает о редкой марке, без которой его жизнь теряет некоторую часть своей прелести: “Куря сигару, он затем поработал над своей коллекцией марок, собственно, занимавшей теперь главное место в его жизни… У него были самые восхитительные: и багдадская розовая, на которой забыли выставить цену, и не выпущенная в обращение лиловая американская в 24 цента, и синяя тринидадская └Леди Мак-Леод“ с пятном в верхнем левом углу, и Британская Гвиана с └patimus“ вместо └petimus“ — не было, разумеется, Британской Гвианы 1856 года └Black on Magenta, the famous error“; о ней он только мечтал в безумные минуты”.
Из-за этой редчайшей в мире марки в свое время спорили на аукционах агенты трех королей, но она уплыла обратно в Америку и лежит сейчас в запечатанном сейфе богача Дюпона, осужденного за убийство жены. У Алданова, однако, счастливец придворный после мучительных колебаний приобретает баснословную марку и в конце романа, снова видя карикатурного полпреда “Кангарова-Московского”, чей черный фрак портит великолепие придворного бала, утешает себя зрелищем прелестной вальсирующей пары — высокого раззолоченного гвардейца и миниатюрной красавицы-барышни: “└Нет, наша порода еще за себя постоит… На наш век хватит. Может быть, и на три века!“ И вдруг в воображении обер-гофмаршала, согревая его душу, радостно озаряя жизнь, миря со злом, украшая добро, во всем своем блеске, во всей божественной красоте всплыла Британская Гвиана 1856 года, └Black on Magenta, the famous error“”.
На самом деле восьмиугольная марка 1856 года, черный рисунок парусника на фуксиновом фоне, достоинством в один цент, является не опечаткой — вместо четырех центов на менее редких марках того же выпуска, как иногда предполагалось, — а просто более низким номиналом, предназначенным для газетных бандеролей. Это гвианская марка 1852 года, уже имевшаяся в коллекции обер-гофмаршала, действительно содержала “знаменитую ошибку” в девизе колонии, взятом из 11-го стиха “Послания к Пизонам”: patimus (“терпим”), вместо petimus (“просим” или “берем”). Не “Даем и берем взамен” (damus petimusque vicissim), а “Даем и терпим взамен”. Опечатка представляет собой забавную игру слов на тему взаимности (у Горация речь шла о позволении поэтических вольностей, а не об оставлении долгов), но мастер исторической иронии Алданов вряд ли сделал здесь умышленный намек — это противоречило бы той роли, которая отведена филателии в его описании культурного упадка. Между тем подобные ошибки, иногда зловещие, не раз случались в истории почтовых марок, они известны любителям темных пророчеств. Их смысл сложнее той прозрачной аллегории, которую сочинила Айрис Мердок. У нее в романе “Сон Бруно” вышедшая из берегов Темза, как Рейн в “Кольце Нибелунгов”, уносит сокровище умирающего старика, специалиста по паукам, хранимое им за счет отказа от любви: коллекцию марок, и в их числе редкие треуголки “Мыса Доброй Надежды” — с женщиной и символическим якорем.
Еще несколько лет, я полагаю, и марки, с развитием электронной связи, вовсе утратят свое практическое назначение. Тогда восторжествует их инобытие, которое вдохновляло коллекционеров со времен самой первой “Penny Black”: бесцельная целесообразность как ценность, а не цена.