Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2008
Литература прошлого для Лосева не только средство восприятия мира, но и реальный предмет изображения. Как в цитатах он унижал ее тексты, так здесь он унижает самих писателей <…> Краткость не мешает у него проблескам балладной повествовательности.
Джеральд Смит
Вероятно, имелось в Пушкине <…> нечто, располагающее к позднейшему панибратству и выбросившее его имя на потеху толпе, превратив одинокого гения в любимца публики, завсегдатая танцулек, ресторанов <…> На тоненьких эротических ножках вбежал Пушкин в большую поэзию и произвел переполох.
Синявский-Терц
[О]ткровенно говоря, я даже и не знаю, как это у них там было, и как они там с этим устраивались…
Зощенко
Разбирать стихи здравствующего поэта, к тому же профессора русской литературы, опыт рискованный, но заманчивый — от классиков ни опровержений, ни похвал ждать не приходится. Вообще-то, с Лосевым я периодически консультируюсь по профессиональным вопросам, но тут решил воздержаться – ради чистоты эксперимента. Да и не последний раз живем. Итак:
5 10 15 20 25 |
День, вечер, одеванье, раздеванье – всё на виду. Где назначались тайные свиданья – в лесу? в саду? Под кустиком в виду мышиной норки à la gitane? В коляске, натянув на окна шторки? но как же там? Как многолюден этот край пустынный! Укрылся – глядь, в саду мужик гуляет с хворостиной, на речке бабы заняты холстиной, голубка дряхлая с утра торчит в гостиной, не дремлет, блядь. О, где найти пределы потаенны на день? на ночь? Где шпильки вынуть, скинуть панталоны? где – юбку прочь? Где не спугнет размеренного счастья внезапный стук и хамская ухмылка соучастья на рожах слуг? Деревня, говоришь, уединенье? Нет, брат, шалишь. Не от того ли чудное мгновенье мгновенье лишь?[1] |
Стихотворение, вроде бы, вполне прозрачное, но загадка поэтического попадания в десятку остается. Как получилось так хорошо?
1.
Некоторые вещи очевидны. Прежде всего, это «пушкинские места» в смысле не только топографии Михайловского, но и отсылок к текстам Пушкина (далее – П.):
ДЕНЬ, ВЕЧЕР и далее: НА ДЕНЬ? НА НОЧЬ? — День встречается у П. сотни раз, вечер тоже многократно, день и ночь – постоянная пара, и смена времени суток – излюбленная тема П.: Блеснет ли день за синею горою,/ Взойдет ли ночь с осеннею луною; И днем и ночью кот ученый / Все ходит по цепи кругом.
ОДЕВАНЬЕ, РАЗДЕВАНЬЕ — Ср.: Одет, раздет и вновь одет…
Кстати, пушкинский тут не только словарь, но и синтаксис. Ср.:
Прогулки, чтенье, сон глубокой,/ Лесная тень,
журчанье струй,/ Порой белянки черноокой/
Младой и свежий поцелуй,/
Узде послушный конь ретивый,/ Обед довольно прихотливый,/ Бутылка светлого
вина,/ Уединенье, тишина:/ Вот жизнь
Онегина святая…
Отметим, кстати, поцелуй и уединенье. Примеры перечислений легко продолжить, но вернемся к лексике.
ТАЙНЫЕ СВИДАНЬЯ – Ср.Преследовать любовь, и вдруг/ Добиться тайного свиданья… И после ей наедине/ Давать уроки в тишине!
КРАЙ ПУСТЫННЫЙ — Ср.: Брожу над озером пустынным,/ И far nientе мой закон; В глуши что делать в эту пору?/ <...>/ Сиди под кровлею пустынной,/ Читай: вот Прадт, вот W. Scott.; Бог помочь вам, друзья мои,/ И в бурях, и в житейском горе,/ В краю чужом, в пустынном море/ И в мрачных пропастях земли!
ГОЛУБКА ДРЯХЛАЯ С УТРА ТОРЧИТ В ГОСТИНОЙ,/ НЕ ДРЕМЛЕТ, БЛЯДЬ — Ср.: Подруга дней моих суровых,/ Голубка дряхлая моя!/<…>/ Ты под окном своей светлицы/ Горюешь, будто на часах,/ И медлят поминутно спицы/ В твоих наморщенных руках; Наша ветхая лачужка/ И печальна и темна./ Что же ты, моя старушка/<…>/ Или дремлешь под жужжаньем/ Своего веретена?; Уже старушки нет — уж за стеною/ Не слышу я шагов ее тяжелых,/ Ни кропотливого ее дозора (причем дремлешь из одного стихотворения, наложившись на кропотливый дозор из другого, оборачивается газетным [враг] не дремлет, кощунственным по адресу и хрестоматийной голубки дряхлой,и советских идеологем).
ПРЕДЕЛЫ ПОТАЕННЫ — Ср.: И с ними гибель разослал/ К соседам в чуждые пределы; Утихла брань племен; в пределах отдаленных/ Не слышен битвы шум и голос труб военных;Вином и злобой упоенны,/ Идут убийцы потаенны; И Кереры дочь уходит./ И счастливца за собой/ Из элизия выводит/ Потаенною тропой;
И так далее – вплоть до венчающего эту серию чудного мгновенья в финале.
Но не весь лексикон стихотворения пушкинский. У П. есть холстина, норки, рожи, слуги, коляски, шпильки (в прозе), панталоны, юбка,но нет ни прилагательного хамский, ни шторок, ни ухмылок, ни вполне уместной в Михайловском хворостины, кивающей на Крылова (Предлинной хворостиной/ Мужик Гусей гнал в город продавать).[2] В коляске со шторками соблазнительно усмотреть отсылку к финалу «Коляски» Гоголя, где обыграна неудача попытки укрыться в этом экипаже, но там вместо шторок фигурируют дверцы, кожа и фартук.[3] Впрочем, экипаж как место любовного свидания имеет почтенную родословную. Классический пример – в «Госпоже Бовари» (свидание Эммы с Леоном в кружащей по Руану карете со шторками), а в ослабленном виде сходный топос находим и у П., воображающего роман с красавицей-калмычкой (Друзья! не всё ль одно и то же:/ Забыться праздною душой/ В блестящей зале, в модной ложе,/ Или в кибитке кочевой?) и наслаждающегося санными прогулками с сельскими подругами:
Суровою зимой я более доволен,/ Люблю ее снега; в присутствии луны/ Как легкий бег саней с подругой быстр и волен,/ Когда под соболем, согрета и свежа,/ Она вам руку жмет, пылая и дрожа!
Другой поэт роскошным слогом/ Живописал нам
первый снег/ И все оттенки зимних нег;/
Он вас пленит, я в
том уверен,/ Рисуя в пламенных стихах/ Прогулки
тайные в санях; здесь
П. отсылает читателя «Онегина» к «Первому снегу» Вяземского:
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!/ Кто в тесноте саней с красавицей младой,/ Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,/ Жал руку, нежную в самом сопротивленье,/ И в сердце девственном впервой любви смятенья,/ И думу первую, и первый вздох зажег.
Наличие в стихотворении современного языкового слоя заявлено провокационным употреблением слова блядь, да еще по адресу священного символа пушкинианы — Арины Родионовны. Не то, чтобы сам П. в письмах, да и стихах, чурался обсценной лексики – обилие прочерков в его изданиях говорит само за себя. Ср.:
Так точно, позабыв сегодня/ Проказы младости своей,/ Глядит с улыбкой ваша сводня/ На шашни молодых <блядей> («Дельвигу», 1821); и замечание о грибоедовской Софье, которая «начертана не ясно: не то <блядь>, не то московская кузина» (1825, письмо А. А. Бестужеву как раз из Михайловского).
Но это слово он мог употребить только в предметном значении «проститутка», а не в обобщенно осуждающем междометном.[4]
Для современной струи лосевского голоса характерна озабоченность сегодняшнего (= советских времен) посетителя или экскурсовода музея-усадьбы проблемой жилищного кризиса — взгляд на жизнь П. через зощенковские очки.[5] Зощенковская интонация одновременно и огрублена — употреблением мата, и облагорожена – непринужденным владением пушкинским слогом и пометами интеллигентского дискурса, например, иноязычным выражением à la gitane, намекающим на «Цыган»,[6] но у П. не зафиксированным.[7] В результате, голос лирического «я» звучит на некой единой сказовой ноте – приблатненно-интеллигентской, отдающей разговорами на андеграундной кухне и поисками «хаты» для решения «гормонального вопроса».
2.
Бытовой мотивировкой жилищного лейтмотива служит известная теснота пушкинского домика в Михайловском[8] и прозрачность для окружающих — не только для Арины Родионовны, но и для заехавшего на один день гостя — так называемого крепостного романа П.[9] и вообще любых его передвижений. Тема нарушения privacy, трактованная в стихотворении комически, не была чужда П. Хотя мотив «хамской ухмылки слуг» в его текстах не появляется, сама коллизия открытости любовных отношений посторонним взглядам и воздействиям возникает у него неоднократно. Ср. эротический сон Татьяны:
Мое! — сказал Евгений грозно,/ И шайка вся сокрылась вдруг;/ Осталася во тьме морозной/ Младая дева с ним сам-друг;/ Онегин тихо увлекает/ Татьяну в угол и слагает/ Ее на шаткую скамью/ И клонит голову свою/ К ней на плечо; вдруг Ольга входит,/ За нею Ленский; свет блеснул…
А через все сцены «Каменного гостя», включая кульминационную, проходит мотив, который можно условно обозначить как «при третьем» (не говоря уже о постоянных едких комментариях Лепорелло – «слуги»). Ср.:
Дон Гуан. Я прямо к ней [Лауре] бегу являться./<…>/К ней прямо в дверь — а если кто-нибудь/ Уж у нее — прошу в окно прыгнуть.(Сц. 1);
Лаура. Друг ты мой!/Постой… при мертвом!.. что нам делать с ним?
Дон Гуан. Оставь его<…>
Лаура. Как хорошо ты сделал, что явился/ Одной минутой позже! у меня/ Твои друзья здесь ужинали. Только/ Что вышли вон. Когда б ты их застал! (Сц. 2);
Дона Анна.О боже мой! и здесь, при этом гробе!/ Подите прочь<…>
Дон Гуан. О пусть умру сейчас у ваших ног,/ Пусть бедный прах мой здесь же похоронят/ Не подле праха, милого для вас,/ Не тут — не близко — дале где-нибудь<…>
Дон Гуан. Я, командор, прошу тебя прийти/
К твоей вдове, где завтра буду я,/
И стать на стороже в дверях. Что? будешь? (Сц. 3);
Дон Гуан. Наслаждаюсь молча,/ Глубоко мыслью быть наедине/ С прелестной Доной Анной. Здесь — не там,/Не при гробнице мертвого счастливца —/ И вижу вас уже не на коленах/ Пред мраморным супругом. [Но тут является Статуя, и свидание завершается опять-таки сценой втроем, на этот раз с исходом печальным для героя] (Сц. 4).
В «Капитанской дочке» история любви героев развертывается при постоянном, то благожелательном, то враждебном, «соучастии» окружающих – Пугачева, его енаралов и подручных, Швабрина, Савельича, Палашки, попадьи, родителей героя и, наконец, Екатерины. А поведение Петруши на суде строится, напротив, на его решении не вовлекать в свои оправдания Марью Ивановну, встречающем неожиданную поддержку со стороны его отрицательного двойника Швабрина:
«Я хотел было <…> объяснить мою связь с Марьей Ивановной так же искренно, как и все прочее. Но <…м>не пришло в голову, что если назову ее, то комиссия потребует ее к ответу; и мысль впутать имя ее между гнусными изветами злодеев и ее самую привести на очную с ними ставку <…> так меня поразила, что я замялся и спутался <…> Я выслушал [Швабрина] молча и был доволен одним: имя Марьи Ивановны не было произнесено гнусным злодеем, оттого ли, что самолюбие его страдало <…>; оттого ли, что в сердце его таилась искра того же чувства, которое и меня заставляло молчать». (Гл. 14, «Суд»)
Проблема privacy и ее треугольный любовный вариант занимали большое место и в биографии поэта. В южной ссылке, в Михайловском, а затем в Петербурге он постоянно находился под надзором – Инзова, Воронцова, собственного отца и других правительственных агентов, Третьего отделения, Бенкендорфа, Николая. А на любовном фронте неоднократно становился участником, не всегда удачливым, романов втроем (а то и вчетвером) – упомяну взаимоотношения с Вульфом и Родзянкой в связи с Керн, с Воронцовым и Александром Раевским вокруг Воронцовой, с Ризничем, Собаньским и Яблоновским вокруг Ризнич и, наконец, с Дантесом и Николаем вокруг собственной жены. Реакции П., как известно, колебались от добродушных до имевших трагические последствия. Так что поиски privacy привлечены Лосевым не без оснований.
А в метапоэтическом плане главной пружиной «жилищного» сюжета, была, конечно, реакция на советский топос «дома-музея поэта (и вообще художника)», в случае П. выражавшийся, прежде всего, в бесконечном муссировании Михайловского, «аллеи Керн» и т. п. Влиятельному подцензурному подрыву этот стереотип впервые подвергся в стихотворении Давида Самойлова «Дом-музей» (1963):
Заходите, пожалуйста. Это/ Стол поэта. Кушетка поэта./ Книжный шкаф. Умывальник. Кровать./ Это штора — окно прикрывать./ Вот любимое кресло. Покойный/ Был ценителем жизни спокойной./<…>/ Здесь он умер. На том канапе./ Перед тем произнес изреченье/ Непонятное: “Хочется пе..”/ То ли песен? А то ли печенья?/ Кто узнает, чего он хотел,/ Этот старый поэт перед гробом!/ Смерть поэта — последний раздел./ Не толпитесь перед гардеробом…[10]
Применительно к Михайловскому вершинами субверсии стали в прозе «Заповедник» Сергея Довлатова (1983), а в поэзии — «Пушкинские места» Лосева.
3.
Еще один аспект осовременивания пушкинской ситуации – мотив «одевания/раздевания». Сама эта формула и воплощающий ее словарь (юбка, шпильки, панталоны) находят опору в текстах П., но эротическая фиксация на деталях туалета и процессе обнажения принадлежит в основном[11] поэзии более поздней, модернистской эпохи, откуда, по-видимому, и почерпнута Лосевым. Ср.:
О закрой свои бледные ноги(Брюсов, 1895); Хочу одежды с тебя сорвать!/<…>/ Уйдите, боги! Уйдите, люди! Мне сладко с нею побыть вдвоем! (Бальмонт, 1902; заметим потребность в уединении);
Я чту обряд: легко заправить/ Медвежью полость на лету,/<…>/ И помнить узкие ботинки,/ Влюбляясь в хладные меха… (Блок, 1909, «На островах»; характерен сдвиг в сторону фетишизации одежды и обуви по сравнению с аналогичными сценами у Пушкина и Вяземского);
Глаз змеи, змеи извивы,/ Пестрых тканей переливы,/ Небывалость знойных поз… /<…>/ Замиранье, обниманье,/ Рук змеистых завиванье/ И искусный трепет ног…/ И искусное лобзанье,/ Легкость близкого свиданья/ И прощанье чрез порог /<…>/; Умывались, одевались,/После ночи целовались,/ После ночи, полной ласк; Одеяло обвивало,/ Тело знойное пылало, /<…>/ Прижимались, целовались,/ Друг со дружкою сплетались,/ Как с змеею паладин… (Кузмин, «Сети», цикл «Любовь этого лета», 2, 4, 7; 1906; отметим как лексический, так и синтаксический прообраз начала «Пушкинских мест»);
Но отчего же я огневею,/ Когда мелькает вблизи манто?/<…>/ И что тут прелесть? И что тут мерзость?/ Бесстыж и скорбен ночной пуант./ Кому бы бросить наглее дерзость?/ Кому бы нежно поправить бант? (Северянин, 1911, тоже «На островах»); В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом/<…>/ Ваше платье изысканно, Ваша тальма лазорева/<…>/ В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом —/ Вы такая эстетная, Вы такая изящная…/<…>/ Ножки пледом закутайте дорогим, ягуаровым,/ И, садясь комфортабельно в ландолете бензиновом,/ Жизнь доверьте Вы мальчику в макинтоше резиновом,/ И закройте глаза ему Вашим платьем жасминовым —/ Шумным платьем муаровым, шумным платьем муаровым!..(Северянин, 1911; отметим роль экипажа и последовательное использование кода одежды); Я надела узкую юбку, Чтоб казаться еще стройней (Ахматова, 1913);Вдруг припомнила всё — зарыдала,/ Десять шпилек на стол уронив (Блок, 1916);
На креслах в комнате белеют Ваши блузки (Вертинский, 1916); И падает шелковый пояс/ К ногам его — райской змеей /<…>/ А где-то —— гитаны — гитары —/ И юноши в черном плаще (Цветаева, 1917)[12]; И падали два башмачка/ Со стуком на пол./ И воск слезами с ночника/ На платье капал/ И всё терялось в снежной мгле/ Седой и белой (Пастернак, 1946. «Зимняя ночь»); Ты так же сбрасываешь платье,/ Как роща сбрасывает листья,/ Когда ты падаешь в объятье/ В халате с шелковою кистью (Пастернак, 1949).
Открытая поэтами Серебряного века и разрабатывавшаяся ими всерьез, иногда с мелодраматическим налетом, эта мотивика подверглась затем решительному снижению – обнажению приема в буквальном смысле — у обериутов. Ср. у Олейникова::
Я ваши губки/ Поцеловал,/ Я ваши юбки/ Пересчитал./ Их оказалось —/ Всего одна(1927); У Брозелио у Любочки/ Нет ни кофточки, ни юбочки,/ Ну а я ее люблю!/ За ее за убеждения,/ За ее телосложение —/ Очень я ее люблю (1928?); Мешают нам наши покровы,/ Сорвем их на страх подлецам!/<…>/ Проходит в штанах обыватель,/ Летит соловей — без штанов/<…>/ Хочу над тобою летать,/ Отбросивши брюки, штаны и рубашку —/ Всё то, что мешает пылать./ Коровы костюмов не носят./ Верблюды без юбок живут/<…>/ Поверь, облаченье не скроет/ Того, что скрывается в нас,/ Особенно если под модным покроем/ Горит вожделенья алмаз (1932, «Послание, бичующее ношение одежды»); Без одежды и в одежде/ Я вчера Вас увидал /<…>/ — Лиза! Деятель искусства!/ Разрешите к Вам припасть!/ (1932); Однажды красавица Вера,/ Одежды откинувши прочь,/ Вдвоем со своим кавалером/ До слез хохотала всю ночь/<…>/ А вьюга за форточкой выла,/ И ветер стучался в окно (1937;[13] здесь вероятный источник лосевских скинуть панталоны и юбку прочь).
А у Заболоцкого:
Кому нести кровавый ротик,/ У чьей постели бросить ботик/ И дернуть кнопку на груди?/<…>/ О мир, свернись одним кварталом/<…>/ Одной мышиною норой! (1928; отметим возможный источник лосевской мышиной норки и перекличку с северянинским Кому бы нежно поправить бант?).
Особенно нагляден параллельный стриптиз — сначала прямой, а затем обратный, с раздельными мастурбациями в точке перелома — героев «Куприянова и Наташи» Введенского (1931), из первой части которого приведем авторские ремарки и комментарии персонажей:
«Куприянов, снимая важный галстук<…> Наташа (снимая кофту)<…> Куприянов (снимая пиджак)<…> Наташа (снимая юбку) О Боже, я остаюсь без юбки./ Что мне делать в моих накрашенных штанах<…> Куприянов (снимая брюки) <…> Наташа (снимая штаны)<…> уже мои ты видишь сквозь рубашку волоса <…> Куприянов (снимая нижние штаны) Я полагаю что сниму их тоже<…> чтоб ближе были наши кожи <…> Наташа (снимая рубашку) Смотри-ка, вот я обнажилась до конца<…> Куприянов (снимая рубашку) <…>Хотя бы кто пришел и посмотрел на нас,/ а то мы здесь одни да на иконе Спас,/ интересно знать сколько времени мы раздевались?»
Наш экскурс в область раздетости, был бы не полон без «Сна Попова» А. К. Толстого, где этот топос связан не с любовной, а общественной тематикой, но зато перекликается с «Пушкинскими местами» постыдностью публичного раздевания, образом слуги, общим ироническим тоном и особенностями синтаксиса (о них речь впереди). Ср.:
Поздравить он министра в именины/ В приемный зал вошел без панталон/<…>/ Темляк на шпаге; всe по циркуляру —/ Лишь панталон забыл надеть он пару/<…>/ Пусть верхнюю лишь видят половину,/ За нижнюю ж ответит мне Иван!»/<…>/ Вошел министр. Он видный был мужчина/<…>/ Внушается гражданством дисциплина,/ А не мундиром, шитым серебром/<…>/ Я ж века сын — так вот на мне визитка!/<…>/ Колеблясь меж надежды и сомненья:/ Как на его посмотрят туалет,/ Попов наружу вылез. В изумленье/ Министр приставил к глазу свой лорнет./ «Что это? Правда или наважденье?/ Никак, на вас штанов, любезный, нет?»/<…>/ «Что это значит? Где вы рождены?/ В Шотландии? Как вам пришла охота/ Там, за экраном, снять с себя штаны?/<…>/ Присяжные-бесштанники спасут/ И оправдают корень возмущенья!/<…>/ «Не мудрствуйте, надменный санкюлот!»/<…>/ Висела пара форменных штанов/ С мундиром купно через спинку кресел;/ И в радости уверился Попов,/ Что их Иван там с вечера повесил —/ Одним скачком покинул он кровать/ И начал их в восторге надевать…
Релевантен А. К. Толстой для «Пушкинских мест» и еще в одном отношении.
4.
Размер, избранный Лосевым для изложения ернического сюжета, – чередование пяти- и двухстопных ямбов с перекрестными женскими и мужскими рифмами (Я5/2жмжм) – имеет влиятельную комическую традицию. Им написаны «<Великодушие смягчает сердца>» (условно: «Деларю») А. К. Толстого:
Вонзил кинжал убийца нечестивый/ в грудь Деларю/ Тот, шляпу сняв, сказал ему учтиво:/ "Благодарю"./ Тут в левый бок ему кинжал ужасный/ Злодей вогнал,/ А Деларю сказал: "Какой прекрасный/ У Вас кинжал"./ Тогда злодей, к нему зашедши справа,/ Его пронзил,/ А Деларю с улыбкою лукавой/ Лишь пригрозил./ Истыкал тут злодей ему, пронзая,/ Все телеса,/ А Деларю: "Прошу на чашку чая/ К нам в три часа"./ Злодей пал ниц и, слёз проливши много,/ Дрожал как лист,/ А Деларю: "Ах, встаньте, ради бога!/ Здесь пол нечист!"/ Но всё у ног его в сердечной муке/ Злодей рыдал./ А Деларю сказал, расставя руки:/ "Не ожидал!/ Возможно ль? Как?! рыдать с такою силой/ По пустякам?!/ Я вам аренду выхлопочу, милый,/ Аренду вам!/ Через плечо дадут вам Станислава/ Другим в пример./ Я дать совет царю имею право:/ Я камергер!/ Хотите дочь мою посватать, Дуню?/ А я за то/ Кредитными билетами отслюню/ Вам тысяч сто./ А вот пока вам мой портрет на память,/ Приязни знак./ Я не успел его ещё обрамить,/ Примите так!/ Тут едок стал и даже горше перца/ Злодея вид./ Добра за зло испорченное сердце/ Ах! Не простит./ Высокий дух посредственность тревожит/ Тьме страшен свет./ Портрет ещё простить убийца может,/ Аренду ж — нет./ Зажглась в злодее зависти отрава/ Так горячо,/ Что, лишь надел мерзавец Станислава/ Через плечо, —/ Он окунул со злобою безбожной/ Кинжал свой в яд/ И, к Деларю подкравшись осторожно, —/ Хвать друга в зад!/ Тот на пол лёг, не в силах в страшных болях/ На кресло сесть./ Меж тем злодей, отняв на антресолях/ У Дуни честь, —/ Бежал в Тамбов, где был, как губернатор,/ Весьма любим./ Потом в Москве, как ревностный сенатор,/ Был всеми чтим./ Потом он членом сделался Совета/ В короткий срок./ Какой пример для нас являет это,/ Какой урок!,
его прутковское «К моему портрету»:
Когда в толпе ты встретишь человека,/ Который наг;(*)/ Чей лоб мрачней туманного Казбека,/ Неровен шаг;/ Кого власы подъяты в беспорядке,/ Кто, вопия,/ Всегда дрожит в нервическом припадке,—/ Знай — это я!/ Кого язвят со злостью, вечно новой/ Из рода в род;/ С кого толпа венец его лавровый/ Безумно рвет;/ Кто ни пред кем спины не клонит гибкой,—/ Знай — это я:/ В моих устах спокойная улыбка,/ В груди — змея!..,
—————-
(*) Вариант: на коем фрак.- Прим. Козьмы Пруткова.
—————
третья из «Пародий на русских символистов» Владимира Соловьева:
На небесах горят паникадила,/ А снизу — тьма./ Ходила ты к нему иль не ходила?/ Скажи сама!/ Но не дразни гиену подозренья,/ Мышей тоски!/ Не то смотри, как леопарды мщенья/ Острят клыки!/ И не зови сову благоразумья/ Ты в эту ночь!/ Ослы терпенья и слоны раздумья/ Бежали прочь./ Своей судьбы родила крокодила/ Ты здесь сама./ Пусть в небесах горят паникадила ,—/ В могиле – тьма,
еще два пародийных стихотворения Соловьева — «Таинственный пономарь» и «Ax, далеко за снежным Гималаем…»[14] и пародийная баллада А. А. Столыпина, «Пан Зноско», отредактированная Соловьевым и появившаяся в посмертной книге о нем.[15]
Комический потенциал этого размера связан с контрастом длинных и коротких строчек,[16] а также с повышенной чувствительностью писавшихся им (и Я4/2) серьезных любовных стихотворений.[17] Исследователи возводят его пересадку с европейской почвы к переводной балладе Жуковского «Алина и Альсим»,[18] предельную трогательность сюжета и повествования которой сегодня трудно читать, не заподозрив авторской иронии.
Одна тематическая составляющая этой группы текстов — любовь (трактовавшаяся всерьез Жуковским и другими лириками, а в пародийном ключе мельком — в «Великодушии», во весь голос — в пародии Соловьева); другая – размышления о поэзии и поэтах (отдельно от любовной темы — у Пруткова, с наложением на нее — в пародии Соловьева на символистов). А в жанровом плане существенно различие между повествовательными балладами («Алина и Альсим», «Деларю») и лирическими стихами, будь то серьезными или пародийными («К моему портрету», «На небесах горят…»). В лирических текстах субъект говорит от 1-го лица, а в балладах в основном самоустраняется, имитируя объективное повествование от 3-го лица. Впрочем, в финале «Деларю» он не удерживается от резонерства (Какой пример для нас являет это,/ Какой урок!), а у Жуковского перемежает рассказ риторическими вопросами-восклицаниями (Зачем, зачем вы разорвали/ Союз сердец?/ Вам розно быть! вы им сказали,/ — Всему конец…).[19]
Лосевское стихотворение совмещает все эти возможности. Оно посвящено любовным злоключениям – но не кого-нибудь, а Поэта. Оно сюжетно. Маска лирического субъекта – повествователя-вопрошателя – все время игриво наплывает на образ самого П., говоря как бы и от его имени. Кончается же оно то ли моральным, то ли металитературным наставлением поэту-любовнику: Деревня, говоришь, уединенье?/ Нет, брат, шалишь./ Не от того ли чудное мгновенье/ мгновенье лишь?
Сюжетно-тематической опорой на корпус Я5/2жмжм Лосев не ограничивается. В неповторимой интонации «Пушкинских мест» их стиховой ритм сплавлен со стаккато тревожных вопросов, несущих тему жилищной неустроенности. Это совмещение оригинально (особенно эффектен, так сказать, вуаеризм по умолчанию строчки но как же там?), сама же вопросительность позаимствована из репетуара поэзии П. и его поры. Ср. у П. вопросы разных грамматических типов и с разными вопросительными словами:
Сидишь ли ты в кругу своих друзей,/ Чужих небес любовник беспокойный?; Сказать ли вам мое несчастье,/ Мою ревнивую печаль…?;
Кто при звездах и при луне/ Так поздно едет на коне?/ Чей это конь неутомимый/ Бежит в степи необозримой?; Но многие ль и там из вас пируют?/ Еще кого не досчитались вы?/ Кто изменил пленительной привычке?/ Кого от вас увлек холодный свет?/ Чей глас умолк на братской перекличке?/ Кто не пришел? Кого меж вами нет?
В глуши что делать в эту пору?/ Гулять? Деревня той порой/ Невольно докучает взору/ Однообразной наготой./ Скакать верхом в степи суровой?; Зима. Что делать нам в деревне? Я встречаю/ Слугу, несущего мне утром чашку чаю,/ Вопросами: тепло ль? утихла ли метель?/Пороша есть иль нет? и можно ли постель/ Покинуть для седла, иль лучше до обеда/ Возиться с старыми журналами соседа?;
Наедине застав меня с тобой,/ Зачем тебя приветствует лукаво?../ Что ж он тебе? Скажи, какое право/ Имеет он бледнеть и ревновать?../ В нескромный час меж вечера и света,/ Без матери, одна, полуодета,/ Зачем его должна ты принимать?; Зачем крутится ветр в овраге,/ Подъемлет лист и пыль несет/<…>?/ Зачем арапа своего/ Младая любит Дездемона,/ Как месяц любит ночи мглу?
Сколько их! куда их гонят?/ Что так жалобно поют?/ Домового ли хоронят,/ Ведьму ль замуж выдают? Долго ль мне гулять на свете/ То в коляске, то верхом,/ То в кибитке, то в карете,/ То в телеге, то пешком?
В том числе — вопросы с где? Ср.:
Где цвел? когда? какой весною?/ И долго ль цвел? и сорван кем,/ Чужой, знакомой ли рукою?/ И положен сюда зачем?/<…>/ И жив ли тот, и та жива ли?/ И нынче где их уголок?/ Или уже они увяли,/ Как сей неведомый цветок?; Где нивы светлые? где темные леса?/ Где речка…?; Меж тем Руслан далеко мчится;/<…>/ И говорит: «Найду ли друга?/ Где ты, души моей супруга?/ Увижу ль я твой светлый взор?/ Услышу ль нежный разговор?; Они поют. Но где Зарема,/ Звезда любви, краса гарема?; Но где же первый, званый гость?/ Где первый, грозный наш учитель/ Чью долговременную злость/ Смирил полтавский победитель?/ И где ж Мазепа? где злодей?/ Куда бежал Иуда в страхе?/ Зачем король не меж гостей?/ Зачем изменник не на плахе?
Размером Я5/2 Пушкин не писал,[20] зато у других поэтов вопросительная конструкция встречается в этом размере нередко. Ср.:
Когда взойдет денница золотая/<…>/ С душой твоей/ Что в пору ту? скажи: живая радость,/ Тоска ли в ней?/ Когда на дев цветущих и приветных,/<…>/ Глядишь порой /<…>/ С душой твоей/ Что в пору ту? скажи: живая радость,/ Тоска ли в ней?/<…>/ Что красоты, почти всегда лукавой,/ Мне долгий взор?;На что вы дни! Юдольный мир явленья/ Свои не изменит! (Баратынский);
Что не тогда явились в мир мы с вами,/ Когда он был/ Еще богат любовью и слезами/ И полон сил?../<…>/ А что ж теперь? Не скучно ль нам обоим/ Теперь равно,/ Что чувство нам, хоть мы его и скроем,/ Всегда смешно?../<…>/ И что топор общественного мненья —/ Тупой топор? (Ап. Григорьев).
Серия вопросов пунктиром проходит и через балладу Жуковского:
Зачем, зачем вы разорвали/ Союз сердец?/<…>/ Что пользы в платье золотое/ Себя рядить?/<…>/ Что жребия страшней такого?/ И льзя ли жить?/<…>/ Увы! Алина, что с тобою?/ Кто твой супруг? /<…>/ На что нам деньги? На веселье./ Кому их жаль?/<…>/ Что (мыслит) он такой унылый?/ Чем огорчен? /<…>/ Скажи, что сделалось с тобою?/О чем печаль?/ Не от любви ль?.. Ах! Всей душою/ Тебя мне жаль»/<…>/ Но ах! от сердца то, что мило,/ Кто оторвет?/<…>/ Скажи же, что твоя утрата?/ Златой бокал?» —/<…>/ «Могу ль на этот образ милый/ Взглянуть хоть раз?»/<…>/ Что новое судьба явила/ Ее очам?/<…>/ Дрожит, дыханье прекратилось…/ Какой предмет!/ И в ком бы сердце не смутилось?/ Ее портрет/<…>/ За что ж рука твоя пронзила/ Алине грудь…
Наконец, вопросительные конструкции есть в пародийных стихах А. К. Толстого и Владимира Соловьева, послуживших Лосеву непосредственными ориентирами. Ср.:
А Деларю сказал, расставя руки:/ "Не ожидал!/ Возможно ль? Как?! рыдать с такою силой/ По пустякам?!/<…>/ Хотите дочь мою посватать, Дуню?;
Слыхал ли кто такое обвиненье,/ Что, мол, такой-то — встречен без штанов,/ Так уж и власти свергнуть он готов?/ И где такие виданы министры?/ Кто так из них толпе кадить бы мог? /<…>/ И что это, помилуйте, за дом,/ Куда Попов отправлен в наказанье?/ Что за допрос? Каким его судом/ Стращают там? Где есть такое зданье?/ Что за полковник выскочил?/<…>/ Ну есть ли смысл, я спрашиваю, в том,/ Чтоб в день такой, когда на поздравленье/ К министру все съезжаются гуртом,/ С Поповым вдруг случилось помраченье/ И он таким оделся бы шутом?/<…>/ И мог ли он так ехать? Мог ли в зал/ Войти, одет как древние герои?/ И где резон, чтоб за экран он стал,/ Никем не зрим? Возможно ли такое?;
Ходила ты к нему иль не ходила?..
В лирических стихотворениях корпуса и в прямой речи персонажей вопросительность служит повышению эмоционального тонуса, а морализирующие вопросы рассказчика в балладе Жуковского, заключительная сентенция «Деларю» и массированная риторичность вопросов в финале «Сна Попова» сочетают сочувствие героям с нарративной дистанцией. Именно такую двойственность всячески педалирует лирический субъект Лосева, как бы силящийся войти в положение П. из своего хронологического и культурного далека. Подобное вопрошание прошлого, его героев или собственных предков – распространенная поэтическая формула, ср. раннее стихотворение Цветаевой «Бабушке»:
Продолговатый и твердый овал,/ Черного платья раструбы…/ Юная бабушка! Кто целовал/ Ваши надменные губы?/Руки, которые в залах дворца/ Вальсы Шопена играли…/ По сторонам ледяного лица — / Локоны в виде спирали/<…>/ Юная бабушка, — кто Вы?/ Сколько возможностей Вы унесли/ И невозможностей — сколько? —/<…>/ — Бабушка! Этот жестокий мятеж/ В сердце моем — не от Вас ли?..
В «Пушкинских местах» эта лирическая позиция обретает неожиданную остроту, будучи применена к гротескной сюжетной коллизии и развиваема в обериутско-абсурдистском духе. Кстати, обериуты, как и пародируемые ими поэты Серебряного века, охотно использовали вопросы, в частности в разработке «раздевательного» топоса, ср. уже приводившиеся строки:
И что тут прелесть? И что тут мерзость?/ Бесстыж и скорбен ночной пуант./ Кому бы бросить наглее дерзость?/ Кому бы нежно поправить бант?; Кому нести кровавый ротик,/ У чьей постели бросить ботик/ И дернуть кнопку на груди? [21]
А свою бытовую опору лосевская вопросительность находит в поощряемом экскурсоводами и литераторами любопытстве широкого читателя ко всем аспектам жизни классика. Ср. в эссе Ахмадулиной, посвященном хранителю Михайловского:
«Кем приходится Гейченко единственному хозяину этих мест, если знает его так коротко и свободно? Счастливая игра – сидеть вечером на разогретой лежанке и спрашивать: какую обувь носил Пушкин зимой в деревне? Какую позу нечаянно предпочитал для раздумья? Когда спрашивал кружку, то для вина, наливки или другой бодрящей влаги? Если никакой не было, куда посылал? <…О>ткуда-то ему точно известно, что Пушкину угодно и удобно. Прилежный человек спросил: неужели Пушкин не тяготился нетоплеными печами <…> ? Семен Степанович и на это ничего не сказал…» («мороз и солнце, день чудесный»; 1973).[22]
5.
Та или иная снижающая — негативная, ироническая, приручающая — трактовка образа П. имеет долгую традицию, восходящую к хлестаковскому «Ну что, брат Пушкин?» и особенно активизировавшуюся в 20-е и 30-годы, сначала в ходе футуристического сбрасывания классики с парохода современности, а затем в порядке оппозиции к официальному культу П., включая хармсовские анекдоты о Пушкине, не умевшем сидеть на стуле.
На стилистике лосевских вопросов могли сказаться вопрошающие заходы Маяковского в «Юбилейном» (1924):
Я тащу вас./ Удивляетесь, конечно?/ Стиснул?/ Больно?/ Извините, дорогой./ У меня,/ да и у вас,/ в запасе вечность./ Что нам/ потерять/ часок-другой?!/<…>/ Как это/ у вас/ говаривала Ольга?/<…>/ Сукин сын Дантес!/<…>/ Мы б его спросили:/ — А ваши кто родители?/ Чем вы занимались/ до 17-го года?.
Примечательны общий панибратский тон[23] и ретроспективная металитературная приблизительность.
Сходную с лосевской сказовую имитацию попыток проникнуть — и даже спроецировать себя — в далекое, но вроде бы житейски понятное советскому обывателю пушкинское время находим у пристально интересовавшегося П. прозаика – Зощенко 30-х годов.[24] Ср. пассаж из юбилейной речи управдома о П., с «няней» в качестве лейтмотива:
«Итак, сто лет отделяют нас от него!<…> А я родился, представьте себе, в 1879 году. Стало быть, был ещё ближе к великому поэту. Не то чтобы я мог его видеть, но, как говорится, нас отделяло всего около сорока лет.
Моя же бабушка, ещё того чище, родилась в 1836 году. То есть Пушкин мог её видеть и даже брать на руки. Он мог её нянчить, и она могла, чего доброго, плакать на руках, не предполагая, кто её взял на ручки. Конечно, вряд ли Пушкин мог её нянчить, тем более что она жила в Калуге, а Пушкин, кажется, там не бывал <…>
Мой отец, опять-таки, родился в 1850 году. Но Пушкина тогда уже, к сожалению, не было, а то он, может быть, даже и моего отца мог нянчить.
Но мою прабабушку он наверняка мог уже брать на ручки. Она, представьте себе, родилась в 1763 году, так что великий поэт мог запросто приходить к её родителям и требовать, чтобы они дали ему её подержать и её понянчить... Хотя, впрочем, в 1837 году ей было, пожалуй, лет этак шестьдесят с хвостиком, так что, откровенно говоря, я даже и не знаю, как это у них там было, и как они там с этим устраивались…
Может быть, даже и она его нянчила… Но то, что для нас покрыто мраком неизвестности, то для них, вероятно, не составляло никакого труда, и они прекрасно разбирались, кого нянчить и кому кого качать.
И, может быть, качая и напевая ему лирические песенки, она, сама того не зная, пробудила в нем поэтические чувства и, может быть, вместе с его пресловутой нянькой Ариной Родионовной вдохновила его на сочинение некоторых отдельных стихотворений».
Центральным приемом такая свойская реконструкция прошлого является в исторических разделах «Голубой книги» (1935), с их излюбленным приступом: «Мы живо представляем себе эту сценку».[25] Сам П. там снижению не подвергается, но интерпретацию любовной лирики в коммунальном ключе мы находим применительно к Гумилеву. Процитировав (анонимно) стихи из «Фарфорового павильона»:
Казалось, все радости детства/ Сгорели в погибшем дому./ И мне умереть захотелось,/ И я наклонился к воде./ Но женщина в лодке скользнула/ Вторым отраженьем луны./ И если она пожелает,/ И если позволит луна,/ Я дом себе новый построю/ В неведомом сердце ее,
рассказчик переходит к анализу:
«То есть <…> делая вольный перевод с гордой поэзии на демократическую прозу <…> поэт, обезумев от горя, хотел было кинуться в воду, но в этот самый критический момент он вдруг увидел катающуюся в лодке хорошенькую женщину. И вот он неожиданно влюбился в нее с первого взгляда, и эта любовь заслонила, так сказать, все его неимоверные страдания и даже временно отвлекла его от забот по приисканию себе новой квартиры. Тем более что поэт <…> по-видимому, попросту хочет как будто переехать к этой даме. Или он хочет какую-то пристройку сделать в ее доме, если она, как он туманно говорит, пожелает и если позволит луна и домоуправление.
Ну, насчет луны – поэт приплел ее, чтоб усилить, что ли, поэтическое впечатление. Луна-то, можно сказать, мало при чем. А что касается домоуправления, то оно, конечно, может и не позволить, даже если сама эта дама в лодке и пожелает этого, поскольку эти влюбленные не зарегистрированы и вообще, может быть, тут какая-нибудь недопустимая комбинация».[26]
Эта по-зощенковски житейская метапоэтическая струя в сочетании с зощенковской же игрой в историческую реанимацию и положена в «Пушкинских местах» на музыку квази-элегических вопрошаний и ритмику иронического разностопного ямба 5/2. Что же подсказало Лосеву столь удачный сплав деконструктивной установки и опоры на шуточный корпус с образом П. вообще и «Чудным мгновеньем…» в частности?
Некоторые ответы были уже даны выше. Прежде всего, это конечно, общий статус П. как культовой поэтической фигуры номер один, которая в как раз в середине 1970-х годов подверглась демифологизации в «Прогулках с Пушкиным» (1975) Синявского-Терца, причем с упором именно на его репутацию великого любовника, его поэтическую легкость, и доступное обсуждению шалопайство.
Донжуанский имидж П. был в свое время обыгран Зощенко в кульминационном эпизоде рассказа «Личная жизнь» (1932), где герой пытается освятить его одобрением свой воображаемый успех на любовном фронте:
«И вдруг у памятника Пушкину я замечаю прилично одетую даму, которая смотрит на меня с бесконечной нежностью и лукавством. Я улыбаюсь в ответ и три раза, играя ногами, обхожу памятник Пушкину <…> Я подмигиваю Пушкину: дескать, вот, мол, началось, Александр Сергеевич». [27]
В более общем плане зощенковское подмигивание Пушкину высмеивает популярную и официально санционированную традицию навязывания себя поэтами (прозаиками, историками, мемуаристами, экскурсоводами, читателями…) в друзья (потомки, соратники, конфиданты, возлюбленные…) классику.[28] Пример критического осознания претенциозной насильственности подобных игр с П. находим у Федора Степуна, вспоминающего о давних — еще дореволюционных — разговорах с Цветаевой:
«Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничтожимый эгоцентризм ее душевных движений <…> Получалось как-то так, что она еще девочкой, сидя на коленях у Пушкина, наматывала на свои пальчики его непослушные кудри <…> Не будем за это слишком строго осуждать Цветаеву. Настоящие природные поэты <…> живут по своим собственным, нам не всегда понятным, а иной раз и малоприятным законам».[29]
Навязчивость, извинительная у Цветаевой ввиду ее величия, но являющаяся общим местом рассматриваемой традиции, иронически обыгрывается Лосевым. Оригинальный эффект состоит в том, что нехватка privacy и «ухмылка соучастья» им не только описываются, но и проецируются на уровень голосоведения: в личную жизнь П. вуаеристски лезет также лирический субъект стихотворения – карикатура на пошлых носителей пушкинского культа.[30]
При всей вероятной актуальности для Лосева как Зощенко, так и Синявского, можно предположить гораздо более ранний авторитетный источник его обращения к пушкинским амурам под знаком «Чудного мгновенья» в формате Я5/2жмжм. История шуточных стихов, написанных этим размером, включает интересные перипетии,[31] в том числе высказывавшееся одно время предположение, что «Деларю» было не только впервые опубликовано Соловьевым в 1900 г. в составе статьи «Три разговора» — четверть века спустя после смерти А. К. Толстого, но и сочинено им самим в порядке литературной мистификации.[32] Другое стихотворение корпуса, «На небесах горят паникадила…»,[33] уже бесспорно принадлежавшее Соловьеву, появилось тоже в составе статьи – «Еще о символистах» (1895). А в промежутке между ними вышла его статья «Судьба Пушкина» (1897), в которой впервые была поставлена проблема соотношения биографии и переписки П. с его поэтической продукцией, вдохновившая в дальнейшем Вересаева и других исследователей. И одним из лейтмотивов этой статьи была противоречивость обращения П. с образом А. П. Керн:
«Такое раздвоение между поэзией, т. е. жизнью творчески просветленною, и жизнью действительною <…> иногда бывает поразительно у Пушкина. Люди, незнакомые прежде с биографическими подробностями о нем, нашли, конечно, много неожиданного в новейших изданиях его переписки. Одно из лучших и самых популярных стихотворений нашего поэта говорит о женщине, которая в “чудное мгновение” первого знакомства поразила его “как мимолетное виденье, как гений чистой красоты”<…Ч>итатель Пушкина имел прежде полное основание представлять себе если не эту даму, то, во всяком случае, отношение к ней поэта, в самом возвышенном, идеальном освещении. Но теперь <…> оказывается, что ее образ в стихотворении <…> подходит к тому, что на юридическом языке обозначается как “сообщение заведомо неверных сведений”. В одном интимном письме, писанном приблизительно в то же время, как и стихотворение,[34] Пушкин откровенно говорит об этой самой даме,[35] но тут уже вместо гения чистой красоты, пробуждающего душу и воскрешающего в ней божество, является “наша вавилонская блудница, Анна Петровна”…»[36]
ПРИМЕЧАНИЯ
За подсказки я благодарен А. Ю. Арьеву, Михаилу Безродному, Н. А. Богомолову, А. Л. Зорину, Н. Н. Мазур, А. Л. Осповату, Л. Г. Пановой, И. А. Пильщикову,В. А. Плунгяну и Бэрри Шерру.
[1] Сборник «Чудесный десант», цикл
«Против музыки», см.: Лев Лосев. Собранное. Стихи. Проза. Екатеринбург, 2000.
С. 90. Первая публикация – в журнале «Континент» 38 (1983), сс. 80-81 (под
заголовком «Псковщина», с некоторыми разночтениями), окончательный вариант — в
кн.: Лев Лосев. Чудесный десант. Стихотворения.
[2] Возможно, через тыняновского «Пушкина», где юный лицеист П. слушает антиархаистские речи Василия Львовича, издевающегося, в частности, над этими строками Крылова. (II, 2, 3).
[3] Согласно Далю, коляска — повозка с половинчатым верхом, так что никаких шторок там быть не может, и дверцы тоже не доверху. Лосев, скорее всего, имел в виду карету.
[4] В этой связи не исключен подтекст к строчке на день? на ночь? из «Двенадцати» Блока: На время — десять, на ночь — двадцать пять…/ …И меньше — ни с кого не брать…
[5] Ср. его «В пушкинские дни» (1937):
«<В> смысле поэтов наш дом, как говорится, бог миловал. Правда, у нас есть один квартирант, Цаплин, пишущий стихи, но он бухгалтер и вдобавок такой нахал, что я прямо даже и не знаю, как я о нём буду говорить в пушкинские дни <…> “Я, — кричит, — тебя <…> в гроб загоню, если ты мне до пушкинских дней печку не переложишь. Я, — говорит, — через неё угораю и не могу стихов писать”.
<…Пушкину> мы бы ещё осенью переложили печку. А что ему будем перекладывать, Цаплину, — это я прямо поражаюсь. Сто лет проходит, и стихи Пушкина вызывают удивление. А, я извиняюсь, что такое Цаплин через сто лет? <…> Или живи тот же Цаплин сто лет назад. Воображаю, что бы там с него было и в каком бы виде он до наших дней дошёл! Откровенно говоря, я бы на месте Дантеса этого Цаплина ну прямо изрешетил. Секундант бы сказал: “Один раз в него стрельните”, — а я бы в него все пять пуль выпустил ».
Аналогичные квартирные мотивы есть и в более раннем рассказе «Пушкин» (1927).
[6] Поэма была закончена в октябре 1824 г. в Михайловском.
[7] Французский статус этого выражения проблематичен. Возможно, Лосев просто перевел на французский «нижегородское» по-цыгански. Дополнительной игре на снижение способствует современное значение слова Gitanes – название марки сигарет. См. также Прим. 12.
[8] «Наружность <…> одноэтажного дома Пушкина очень проста. <…> Мы вошли с главного, середнего крыльца, в довольно большую комнату<…> Отсель налево две комнаты; здесь были спальня и кабинет Пушкина» (Давид Мацкевич. Путевые заметки (1848)// В. Вересаев. Пушкин в жизни. М.: Сов. пис., 1936. Т. 1. С. 252).
[9] «Все это происходило на маленьком пространстве. Комната Александра была возле крыльца, с окном на двор <…> В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, шкаф с книгами и проч. <… П>ротив его двери — дверь в комнату няни, где стояло множество пяльцев <…> Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений <… > Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно <… Я> в свою очередь, моргнул ему, и все было понятно без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках» (Пущин И. И. Записки о Пушкине// Пушкин в воспоминаниях современников. СПб.: Акад. проект, 1998. Т. 1. С. 92, 95.
Разумеется, в лосевском стихотворении подразумевается не крепостной, а вполне дворянский роман, со шпильками и проч. Не исключена, кстати, опора Лосева на тот эпизод из любовной биографии Пушкина, когда он, прождав замужнюю даму (Д. Ф. Фикельмон) целый вечер под диваном в ее гостиной, затем предается с ней наслаждениям до утра, когда уже встали «люди», и выводится из дома камеристкой и дворецким, которому в дальнейшем предлагает 1000 р. за молчание. См.: Рассказы о Пушкине, записанные со слов его друзей П. И. Бартеневым в 1851-1860 годах. Л..: Изд. М. и С. Сабашниковых, 1925. С. 36-37).
Сама же привязка шпилек и т. п. к образу чудного мгновенья анахронистична, поскольку в стихотворении Пушкина так описывается не михайловская прогулка с Керн (и вручение стихов), а их первая, действительно, мимолетная встреча в Петербурге в 1819 г.
[10] Один из его прототипов – по-видимому, ироническое стихотворение Саши Черного «Дом Гёте» (1907), содержащее мотивы, которые могли отозваться у Лосева (Силуэты изысканно-томных любовниц/ Сувениры и письма, сухие цветы —/ Все открыто для праздных входящих коровниц/ До последней интимно-пугливой черты), а впрочем, все равно кончающееся слезными строками о П.: В коридоре я замер в смертельной тревоге —/ Бледный Пушкин, как тень, у окна пролетел/ И вздохнул: “Замечательный домик, ей-богу! В Петербурге такого бы ты не имел…” В более или менее традиционном культовом духе выдержаны и стихи Самойлова о П. («Болдинская осень», «Пестель, поэт и Анна») и других поэтах.
[11] С той оговоркой, что юбка фигурирует на первом плане отроческой поэмы «Монах» (1813, публ. 1928), написанной в гривуазном стиле XVIII в. Ср.:
Люблю тебя, о юбка дорогая,/ Когда, меня под вечер ожидая,/ Наталья, сняв парчовый сарафан,/ Тобою лишь окружит тонкий стан./ Что может быть тогда тебя милее?/ И ты, виясь вокруг прекрасных ног,/ Струи ручьев прозрачнее, светлее,/ Касаешься тех мест, где юный бог/ Покоится меж розой и лилеей.
[12] Цветаевская гитана ценна не только соседством со сбрасыванием пояса, но и отсылкой к П. – это 6-й отрывок цикла «Дон Жуан»; ср. у П.: Дон Гуан.Да кто ж меня узнает? Лепорелло. Первый сторож/ Гитана или пьяный музыкант,/ Иль свой же брат нахальный кавалер. Ср. также оборот как гитана уМандельштама: И в исступленье, как гитана,/ Она заламывает руки (1913).
[13] Стихотворение читается как пародия avant la lettre на «Зимнюю ночь» Пастернака.
[14] Вот два другие пародийные текста Соловьева:
Ax, далеко за снежным Гималаем*/ Живет мой друг,/ А я один, и лишь собачьим лаем**/ (Вариант: горячим чаем, холодным)/ Свой тешу слух/ (Вариант: нежу дух),/ Да сквозь века монахов исступленных/ Жестокий спор/ И житие мошенников священных/ Следит мой взор./ Но лишь засну — к Тибетским плоскогорьям,/ Душа, лети!/ И всем попам, Кириллам и Несторьям,/ Скажи: прости!/ Увы! Блаженство кратко в сновиденье!/ Исчезло вдруг,/ И лишь вопрос о предопределенье/ Томит мой дух;.
————————-
* Не следует разуметь буквально (Примеч. Вл. Соловьева).
** Следует разуметь более чем буквально, кроме собак дворовых имея в виду собак духовно-литературных (Примеч. Вл. Соловьева).
—————————-
Двенадцать лет граф Адальберт фон Крани/ Вестей не шлет;/ Быть может, труп его на поле брани/ Уже гниет?../ Графиня Юлия тоскует в божьем храме,/ Как тень бледна;/ Но вдруг взглянула грустными очами —/ И смущена./ Кругом весь храм в лучах зари пылает,/ Блестит алтарь;/ Священник тихо мессу совершает,/ С ним пономарь./ Графини взгляд весьма обеспокоен/ Пономарем:/ Он так хорош, и стан его так строен/ Под стихарем…/ Обедня кончена, и панихида спета;/ Они — вдвоем,/ И их уносит графская карета/ К графине в дом./ Вошли. Он мрачен, не промолвит слова./ К нему она:/ «Скажи, зачем ты так глядишь сурово?/ Я смущена…/ Я женщина без разума и воли,/ А враг силен…/ Граф Адальберт уж не вернется боле…»/ — «Верррнулся он!/ Он беззаконной отомстит супруге!»/ Долой стихарь!/ Пред нею рыцарь в шлеме и кольчуге,—/ Не пономарь./ «Узнай, я граф, — граф Адальберт фон Крани;/ Чтоб испытать,/ Верна ль ты мне, бежал я с поля брани —/ Верст тысяч пять…»/ Она: «Ах, милый, как ты изменился/ В двенадцать лет!/ Зачем, зачем ты раньше не открылся?»/ Он ей в ответ:/ «Молчи! Служить я обречен без срока/ В пономарях…»/ Сказал. Исчез. Потрясена глубоко,/ Она в слезах…/ Прошли года. Граф в храме честно служит/ Два раза в день;/ Графиня Юлия всё по супруге туит,/ Бледна как тень,—/ Но не о том, что сгиб он в поле брани,/ А лишь о том,/ Что сделался граф Адальберт фон Крани/ Пономарем.
[15] Об этом корпусе текстов и его романтических источниках см.: Л. Чертков. Об источнике одной пародии А. К. Толстого// Quinquagenario. Сборник статей молодых филологов к 50-летию Ю. М. Лотмана. Тарту: ТГУ, 1972. С. 154-158. Текст «Пана Зноско» и комментарии к нему см. в: Русская стихотворная пародия (XVIII – начало XIX в.)/ Вст. ст. и прим. А. А. Морозова. Л.: Сов. пис., 1960. С. 580-582, 805.
[16] «Сама разностопность становится [во время Некрасова и Фета – А. Ж.] более эстетически ощутима, чем прежде: ритм чередования длинных и коротких строк […] добавля[ется] к ритму стоп [… Ч]ем больше разница между длинными и короткими строками, тем чаще размер воспринимается или как старинно-романтический, или как комический […] А. К Толстой одновременно пишет этим стихом «Когда кругом безмолвен лес дремучий…» [… и] «Когда в толпе ты встретишь человека…» […] В юмористической поэзии комическое обыгрывание контраста длинных и коротких строк становится обычным приемом» (М. Л. Гаспаров. Очерк истории русского стиха. М.: Наука, 1984. С. 176-177.
[17] В первую очередь, это «Близость любовников» Дельвига – перевод из Гёте (и более поздний перевод того же стихотворения М. А. Стаховичем, под названием «Песня к милой»), «Песня» («Когда взойдет денница золотая…») и «На что вы дни! Юдольный мир явленья…» Баратынского, «Луна плывет высоко над землею…» Тургенева, «К Лавинии» Ап. Григорьева, «Милостыня» Л. Снегирева, а также «Когда кругом безмолвен лес дремучий…» и «И у меня был край родной когда-то…» А. К. Толстого.
[18] См. А. К. Толстой. Полн. собр. стихотв. в 2-х тт. Т. 1. Стихотворения и поэмы/ Сост. и прим. Е. И. Прохорова. Л.: Сов. пис., 1984. С. 580; В. А. Жуковский. Собр. соч. в 4-х тт. Т. 2. Баллады и повести/ Прим. И. М. Семенко. М.: Худ. лит., 1959. С. 457. На перекличку «Деларю» с этой балладой первым обратил внимание Г. А. Гуковский (Пушкин и русские романтики, М.: Худ. лит, 1965. С. 72).
В балладе Жуковского 29 восьмистрочных строф Я4/2жм. Сюжет ее таков: Родители не дают Алине выйти за любимого ею Альсима, а выдают за генерала, коварно показав ей письмо якобы отказавшегося от нее Альсима. Алина смиренно живет с нелюбимым мужем, но однажды муж приводит к ней армянина – торговца драгоценностями, оставляет ей свой кошелек и уходит. Но Алина в тоске не глядит на товары. Купец тоже вздыхает и в ответ на ее вопрос рассказывает о потере самого ценного в его жизни, чем оказывается любовь к девушке, портрет которой он предъявляет Алине и она узнает в нем себя, а в купце – Альсима. Она велит ему удалиться, но вошедший муж кинжалом убивает обоих.
Сходства с 8-й главой «Онегина» местами поразительны.
[19] О тяготении Лосева к балладности и о последовательном снижении им всех поэтических топосов, включая лирическое «я», см.: Джеральд Смит. «Ангелов налет»: поэзия Льва Лосева// Он же. Взгляд извне. Статьи о русской поэзии и поэтике. М.: Языки славянской культуры, 2002. С. 373-388; см. также: Андрей Арьев. Нечувствительный Лосев/ Звезда 2007, 6: 134-139.
[20] Отчасти сходный размер — Я4/1 – применен П. (без вопросительных конструкций) в эпиграмме «История стихотворца»: Внимает он привычным ухом/ Свист;/ Марает он единым духом/ Лист;/ Потом всему терзает свету/ Слух;/ Потом печатает — и в Лету/ Бух!
[21] Обериутские источники лосевской интонации заслуживают исследования. Лосев писал о Шварце в своей диссертационной
работе (см. Lev Loseff. On the Beneficence of
Censorship. Aesopian Language in Modern Russian Literature. Muenchen: Otto Sagner, 1984. P. 125-142) и публиковал и комментировал его (см.:
Евгений Шварц. Мемуары/ Подг., предисл. и прим. Льва Лосева.
[22] Ср. обращение топоса в: Андрей Зорин. Мой Пушкин// Он же. Где сидит фазан… Очерки последних лет. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 91-93 (http://magazines.russ.ru/nz/2000/2/190261.html).
[23] Ср. в особенности: Деревня, говоришь, уединенье?/ Нет, брат, шалишь…. Правда, обращение на ты и брат может пониматься в обобщенном, а не непосредственно личном смысле. Подобное употребление слова брат у П. есть, но не в лирике (ср. лермонтовское Постой-ка, брат мусью), а междометное шалишь вообще не встречается (оно стало входить в литературный обиход с 1840-х годов — в прозе Загоскина, Достоевского, Тургенева, а затем Станюковича и Чехова).
[24] Ср. еще его стилизованную «Шестую повесть Белкина».
[25] Эффектный пастиш путаной позднейшей реконструкции жизни П. есть у Самойлова – стихотворение «Свободный стих», где в одновременности взаимодействуют Пушкин, Дантес, Савельич, Пугачев и Петр Великий.
[26] Ироническая ретроспективная подача перипетий поэтической, любовной и житейской биографии вымышленного поэта Серебряного века, своего рода мини-Блока, была намечена Зощенко уже в «Мишеле Синягине» (1930).
[27] Отметим эти ноги – эротические задолго до Синявского. Вообще же, из составляющих обыгрываемого Лосевым комплекса — жизнь поэта, нехватка жилплощади, секс, стриптиз – первые три разрабатываются Зощенко систематически, а четвертый проходит намеком лишь однажды. К уже названным текстам добавлю «Забавное приключение», где несколько любовных треугольников накладываются по ходу сюжета на одну ту же тесную коммунальную территорию, и «Романтическую историю с одним начинающим поэтом» («Голубая книга», раздел «Неудачи»), где роман провинциального поэта с ленинградской дамочкой разбивается о нехватку площади (и, в результате, денег на гостиницу):
«Но у ней он остановиться не мог, поскольку она жила не одна в общежитии. Не без некоторого волнения он вдруг увидел в ее уютной комнате четыре постели, при виде которых сердце оборвалось в его груди <…> Она сказала: — Я это сказала – “живу одиноко” – не в смысле комнаты, а в смысле чувства и брака».
Раздевательный мотив проходит под сурдинку в «Перед восходом солнца» — в главке «Я сам виноват»:
«Я слушаю ее слова, как музыку. Но вот я слышу какое-то недовольство в этой музыке <…> — Вторую неделю мы ходим с вами по улицам <…> — Зайдемте в кафе <…> — Нет, там нас могут увидеть.
Ах, да <…> У нее сложная жизнь. Ревнивый муж, очень ревнивый любовник. Много врагов, которые сообщат, что нас видели вместе. Мы останавливаемся на набережной <…> Целуемся <…> У нее кружится голова от этих бесконечных поцелуев. Мы доходим до ворот какого-то дома. К. бормочет: — Я должна зайти сюда, к портнихе. Вы подождите меня здесь. Я только примерю платье и сейчас же вернусь.
Я хожу около дома <… Н>аконец она появляется. Веселая. Смеется. — Все хорошо, — говорит она. — Получается очень милое платье <…>
Я встречаюсь с ней через пять дней. Она говорит: — Если хотите, сегодня мы можем встретиться с вами в одном доме <…>
Я узнаю этот дом. Здесь, у ворот, я ждал ее двадцать минут. Это дом, где живет ее портниха <…> Она открывает квартиру своим ключом <…> Непохоже, что это комната портнихи <… Я> перелистываю книжку, которую я нахожу на ночном столике. На заглавном листке я вижу знакомую мне фамилию. Это фамилия возлюбленного К. <…>. — Значит, тогда вы были у него? <…> Она смеется <…>: — Вы были сами виноваты».
В мотиве «примерки у портнихи» с деликатной метонимичностью зашифровано эротическое обнажение.
[28] См. Михаил Безродный. К вопросу о культе Пушкина на Руси: Беглые заметки (в особенности Прим. 20) (http://www.ruthenia.ru/document/242352.html).
[29] Федор Степун. Бывшее и несбывшееся. М.: Прогресс-литера, СПб: Алетейя, 1995 [1956]. С. 212 (см. также http://m-bezrodnyj.livejournal.com/104331.html). Фразу о кудрях естественно понять как примеривание на себя известной сцены из «Станционного смотрителя»:
«Дуня, одетая со всею роскошью моды, сидела на ручке его кресел, как наездница на своем английском седле. Она с нежностию смотрела на Минского, наматывая черные его кудри на свои сверкающие пальцы».
Та же апроприативная установка легла затем в основу «Моего Пушкина» Цветаевой (1937), одновременного с речами зощенковского управдома.
[30] Их рафинированным полпредом (и возможной мишенью лосевского юмора) была Ахмадулина, как в стихах – см. «Приключение в антикварном магазине» (1964), «Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине» (1973), «Ленинград» (1974), «Шестой день июня» (1985) и др., так и в эссеистике – см. «Пушкин. Лермонтов…» (1966), «Вечное присутствие» (1969) и «Чудная вечность» (1974), с восхитившей автора экскурсоводшей:
«По этой аллее они гуляли, он все был неловок, и она споткнулась <…> Вот каково было чудное мгновенье его жизни <…> Тогда тот случайный <…> гость <…> сказал <…>: — Все это нам и без вас известно. Но не кончилось же на этом дело, были у них и другие мгновенья? Та, маленькая, с <…> указкой <…>, стала в упор смотреть на противника, пока он не превратился в <…> ничто <…> Я знала, что она пылко ревнует Пушкина, и справедливо: он был ее жизнь и судьба, но, нимало не заботясь об этом, предавался дружбе, влюблялся, любил, а когда стоял под венцом…» и т. д. и т. п.
Сам Лосев последний раз был в Михайловском летом 1974 г., а уехал в эмиграцию в 1976-м, и стихотворение могло быть вдохновлено установкой на преодоление будущей (или уже актуальной – в зависимости от точной даты написания) ностальгии. «[В]се лосевские сатиры — лирический жанр. Что Лосев бичует, по тому и тоскует» (Арьев, Нечувствительный…, с. 136).
[31]См. упомянутую статью Л. Черткова, а также комментарии в изданиях: А. К. Толстой, Полн. собр. … 1984; А. К. Толстой. Полн. собр. стихотв. и поэм/ Сост. и прим. И. Г. Ямпольского. СПб.: Акад. проект, 2004; Владимир Соловьев. Стихотворения и шуточные пьесы/ Сост. и прим. З. Г. Минц. Л.: Сов. пис., 1974.
[32] Толстой, Полн. собр… 1984, с. 580.
[33] В основном оно высмеивает неуклюжий перевод из Метерлинка (см. Соловьев, Стихотворения… , с. 320), в котором, как и в этой пародии на него, собственно символистского не так много; ср. у Тургенева в стихотворении «Луна плывет высоко над землею…», написанном (тоже размером Я5/2жм) не позднее 1855 г.: Моей души тебя признало море/ Своей луной…
[34] См. письмо А. Н. Вульфу от 7 мая 1826 г. К «бытовым» отзывам П. о Керн относится и фраза в письме к Соболевскому от февраля 1828 г.: «Ты ничего не пишешь мне о 2100 рублях, мною тебе должных, а пишешь о m-me Керн, которую я с помощию божьей на днях <уебъ>» (произошло это три года спустя после михайловской встречи, но шпильки в стихотворении, пусть анахронистически воображаемые, скорее всего, ее.)
Психоанализ такой двойственности см. в статье: Дениэл Ранкур-Лаферрьер. Гений чистой красоты и вавилонская блудница// Он же. Русская литература и психоанализ. М.: Ладомир, 2004. С. 31-59. По-английски она была опубликована в 1978 г. (а доложена устно, вероятно, и раньше) и могла привлечь внимание Лосева.
[35] Занятно текстуальное предвосхищение зощенковских рассуждений о героине Гумилева.
[36] В.С. Соловьев. Литературная критика. М.: "Современник", 1990. С. 182-183.