Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2008
Абрам Куник — искусствовед по образованию, печатался в российской и зарубежной русскоязычной периодике. Живет в Нью-Йорке.
ї Абрам Куник, 2008
Абрам Куник
УМРИ, ГРАФОМАН, ЛУЧШЕ НЕ СКАЖЕШЬ!
Это был человек с очень большой буквы.
Из статьи
“Она приложила обе ладони к своему горящему как жар лицу. Сердце ее куда-то упало, нарушая равновесие в голове и теле. └Это настоящий духовно-фанатический роман“, — думала она и вспомнила, как он предстал перед ней воистину сказочным принцем — в красной футболке и облегающих синих спортивных рейтузах.
Море в тот день было веселым и возбужденным.
Но полковник все понял. С болью в груди, с горечью во рту и с огнем ярости в глазах он отвернулся от нее. Обхватив голову руками, он стал качать ее, как ребенка.
Судьба щедро обделила его ударами. Но он знал, что разумный человек никогда не поддастся соблазну воспринимать свою персону за мираж. Наперекор своему бешенству он наступил себе на грудь всей силой воли и, в последний раз залюбовавшись изгибом ее спины, захлопнул у себя в груди дверь вместе с дверью в ее комнату”.
Что это? Бред сумасшедшего? Последний взлет литературной моды? Пародия? Нет, нет и нет. Это коллаж из фраз, почерпнутых мной из рукописей… вы хотите сказать — графоманов. Но графоманов не рекомендуют по телевидению как “знаменитых публицистов и писателей”, они не могут быть (так мне, во всяком случае, казалось) членами Пен-клуба; наконец, на них не станут (так мне тоже казалось) писать положительные рецензии профессора крупнейших университетов и известные литераторы. Однако именно такова ситуация с процитированными авторами. Она, собственно, и побудила меня написать эту статью.
Но к делу! Договоримся о терминах. Словарь (любой — толковый, по психиатрии, иностранных слов) определяет графоманию как непреодолимое влечение к писательству. Это определение, однако, страдает зыбкостью, поскольку под него хочешь не хочешь подпадает любой писатель. Правда, далее следует уточнение: “у человека, лишенного литературных способностей”, а Словарь психиатрических терминов к этому добавляет, что среди графоманов “нередки сутяжные психопаты”.
Однако даже самый интеллектуальный и яростный спор о литературных способностях и таланте, как правило, лишен четких формулировок и сводится к тому, что один из спорящих любит арбуз, а другой — свиной хрящик. Что касается “сутяжных психопатов”, то, если понимать это словосочетание не узко профессионально, мало кто из великих писателей отличался симпатичным характером, и вряд ли на этой основе можно говорить о писательской одаренности. Это вообще не имеет отношения к оценке литературного творчества.
Но даже малоодаренный писатель не может написать: “Я был еще желторотым щенком”, или “Информация трется о мои органы чувств, а внутрь не проникает” (И. Д.), или “Огромная седовласая копна волос” (Л. М.). Или: “Само произведение в целом напоминает мне шарабан, наполненный фразами без логических связей и спущенный с крутой горки без седока в голове”
(В. О.). Подобные фразы может написать только человек, не понимающий значения употребляемых им слов, не чувствующий нелепости их соединения, грешащий (не догадываясь о том) плеоназмами и тавтологией, то есть человек, в сущности не знающий языка, на котором пишет. Это незнание языка и есть принципиальное отличие графомана от всех прочих пишущих людей. Вероятно, на этом основании в старой Литературной энциклопедии статья “Графомания” попросту отсутствует.
Кроме незнания языка, у графомана есть и другие типичные черты.
Необразованность, доходящая порой до немыслимости, хотя графоман, как правило, имеет диплом о высшем образовании, иногда даже ученую степень.
“Я не пишу пушкинским ромбом”, — скромно заявляет П. Р. “Наши миры сливались, как две параллельные прямые”, — пишет И. Д., вовсе не имея в виду геометрию Лобачевского. “Россия была не тюрьмой, а по меньшей мере домом терпимости для евреев”, — гневно констатирует В. О. (О том, что “дом терпимости” — это бордель, трогательно наивный В. О. попросту не знает.)
Будучи существом малообразованным (несмотря на дипломы), графоман это скрывает, всячески стараясь показать обратное. Он любит научную лексику и с большой изобретательностью ею пользуется, порой претендуя на открытия в психологии, в социологии, в литературоведении.
“Сильные, увесистые позитивные эмоции можно вызвать в человеке, удовлетворяя его голодные точки” (И. Д.).
“Общение с Геннадием было интересным и комфортным. Любую тему он наполнял каким-то новым неожиданным аспектом” (Л. М.).
“В └Скупом рыцаре“ Пушкина выведен еврей, который имеет дело с хулиганом рыцарем Альбертом” (В. О.).
Со школьной скамьи помня об образности художественных текстов великих писателей, графоман и сам стремится писать образно. Так, в тексте может явиться Господь, который “расщепляет суть” одаренных людей “до самой сердцевины секирой душевной агонии” (C. Д.). Или поэтичный пассаж о том, что “уже набухали почки, когда Инга шла со школы, а Макар Иванович к своей трамвайной остановке”. Или: “Стояла пора осени. Редкая для этого времени года теплая погода столь любимому Пушкиным └пышному природы увяданью“ придавала какую-то особую прелесть и романтизм. Многоцветье красок растительности, сгущенное лучами яркого солнца, создавало на улицах атмосферу праздничности и уюта” (Л. М.) .
Графоман любит описывать чувства героев: “На щеках папы выступил румянец, он готов был разразиться скандалом” (И. Д.). “Старенький доктор… своим широконоздрым носом сразу унюхал, чем пахнет, а большими, с пучками торчащих седых волос ушами услышал и разгадал, откуда дует ветер” (К. П.).
Желая придать романтические черты герою-любовнику, графоман может назвать его спину “парусной”. Впрочем, зачем же портить текст, тем более что
он нам еще понадобится в этой статье. Вот эта фраза без купюр: “Созерцая запах его мягкой груди, парусную спину, заслонившую мне мир, эти просвечивающие сквозь тонкую ткань свободной рубахи длинные загорелые руки его, я стою, приподнятая на добрых полметра над землей, и не смею потянуться его поцеловать” (И. Д.). А стремясь передать грацию любимого, написать так: “Он стоял, упираясь запястьем правой руки в ствол играющего листвой дерева” (Л. М.). Или не мудрствовать лукаво, а просто сказать, что “посреди лица — красивый нос, дышавший как загнанная лошадь, глядя на нее” (Л. К.).
Любви вообще отводится много места в графоманских романах. Описания ее могут поставить в тупик даже искушенного в этой области человека:
“А юноша такой реальный был, что я помню каждый волосок на его приторном теле…” (C. Д.); “Все тело мое зудит в несказанном наслаждении” (И. Д.); “Казалось, что она совсем не ощущает своего тела, а только бьющуюся грудь Геннадия, которая сообщает ей неведомую нежность и волнение” (Л. М.). Или: “Он заглянул мне в глаза, потом выпрямился, подпрыгнув и выбросив пах вперед, одновременно хлопнув каблуками” (С. Д.).
Но любовь любовью, а графоман человек серьезный, к тому же помнит, что значительное литературное произведение должно поднимать важные проблемы. Он редко бывает лириком. Как правило, графоман — человек неуемного темперамента и видит себя исключительно в образе провидца, трибуна, борца. Поэтому он пишет “романы века”, ну, скажем, пытается осмыслить перестройку (Л. М.), или анализирует ущербность Америки (И. Д.), или вступает в полемику — например, с Солженицыным, заявляя: “Солженицын как настоящий христьянин и добродетель предлагает выселить евреев”, а “еврейские друзья используются им в виде фигового листка для прикрытия голого антисемитизма” (В. О.). По-женски более лиричная Л. М., описывая события 1991 года, рисует их так: “Великий музыкант, достояние мировой культуры ХХ века, слышит слова о возможном начале штурма Белого дома”. “Раздались восторженные окрики солидарности”, и “толпа с пониманием, о ком идет речь, издала бурную овацию одобрения”.
Но довольно, довольно! Из приведенных примеров и так ясно, что если и случаются в голове графомана какие-то мысли, он, не зная языка, на котором пишет, не в состоянии их выразить. Не помогают тут ни темперамент, ни индивидуальность, которыми графоман зачастую наделен. (Чуткий к слову читатель, прочтя статью до конца, наверняка это заметит.) Изображая страсть, отчаяние, негодование, графоман неизменно комичен и более всего похож на человека, имеющего голос, но напрочь лишенного музыкального слуха. Разница, правда, в том, что такой “вокалист” не помышляет даже о самодеятельном хоре, не говоря уж о сцене “Ковент-Гардена” или Мариинки, а графоман рвется на сцену большой литературы. Но ни один редактор, даже если он будет любить его, как сорок тысяч братьев любить не могут, ему не поможет. А критик? Об этом чуть ниже.
Смеясь над приведенными здесь цитатами, читатель может подумать, что графоман — явление даже в чем-то симпатичное, этакий клоун, бессмысленный, бесполезный, но неопасный. Но существует и иная точка зрения. “Графомания, — пишет, например, М. Кундера в своем кратком словаре “Семьдесят три слова”, — не мания писать письма, личные дневники, фамильные хроники (то есть писать для себя или для своих близких), а мания писать книги (значит, писать для неизвестной читательской аудитории). Не мания создавать нечто, а мания навязывать свое └я“ другим. Самая гротесковая версия воли к власти”.
Эту волю к власти графоман осуществляет не только оплатив издание своих опусов. Он хочет большего. Его конечная цель — известность, слава, поклонение. Он хочет быть властителем дум. В достижении этой цели он неутомим, настойчив и изворотлив. И это дает результаты. Почти на всех, кто здесь был процитирован, есть положительные рецензии в разных газетах. Правда, их
рекламный характер очевиден, они поверхностны, невелики по объему и более всего похожи на аннотации самих издательств.
Однако есть и другие возможности. Издав книгу, графоман, уже на правах печатающегося писателя, может стать членом Пен-клуба, каковым и является, например, Лариса Матрос (Л. М.), много раз здесь цитированная. Видимо, на основании этого членства ее опусы попали в крупнейшую и — что обидно — очень хорошую электронную библиотеку Мошкова. Графоман проникает и на телевидение. Так, Владимира Опендика (В. О.) израильский телевизионный канал представляет как американского писателя и публициста, хотя о его защите евреев от Солженицына хочется сказать: избави нас бог от таких защитников, а от врагов мы и сами избавимся.
Но, пожалуй, наибольшего успеха достигла И. Д., тоже множество раз здесь цитированная. Два профессора русской литературы крупнейших американских университетов дали на ее опус положительные отзывы. “Редкое литературное явление…” — так оценивает ее работу Ольга Харди, профессор Принстонского университета. Ей вторит профессор Стэнфордского университета Лазарь Флейшман: “Публикация этого произведения будет заметным событием в литературе… Роман представляет живой интерес для читателей, независимо от того,
в каком мире они росли и к какой культуре принадлежат”. Обе цитаты вынесены на суперобложку книги. Невольно возникает предположение: или господа профессора ничего не понимают в русском языке и литературе, что, вообще говоря, маловероятно, или — страшно вымолвить — они писали свои отзывы корысти ради.
Впрочем, почему же страшно? На интернет-конференции “Литературной газеты” “Современный графоман — кто это?” писатель и критик Владимир Березин прямо говорит: “Богатый графоман покупает кусок газетной бумаги,
и про него пишут приятное и радостное”. А И. Д. богата. На клапане суперобложки она помещает следующий текст: с деньгами “появилось какое-то непроходящее чувство неловкости, когда знала, что примерно может испытывать Костя, когда, сидя со мной в ресторане, ест суп, цена которого равна сумме его месячной зарплаты”. Возможно, в роли Кости, поедающего суп ценой в месячную зарплату, и выступил Анатолий Тихонов, опубликовавший в “Литературной газете” хвалебную статью на писания И. Д. под заголовком “Редкое литературное явление”. Правда, если он ел суп, то не совсем заслуженно, потому что профессионал сразу обнаружит подлог. Читая статью, ясно видишь, что ее автор не знаком с текстом. Но Тихонов старался: сравнил писания И. Д. с романом Сэлинджера “Над пропастью во ржи”, а имея в виду, что автор “прячется под не совсем обычным псевдонимом, подписывая свои произведения лишь инициалами И. Д.”, вспомнил мистификацию Г. Чхартишвили, печатающегося под именем Б. Акунин. Все это он позволил себе, явно опираясь на мнения профессоров и статью Виктории Токаревой “Откровенность свободного человека”. (Обе статьи — и из “Литгазеты” и Токаревой — помещены как предисловие и послесловие в книге И. Д.)
В отличие от Тихонова Токарева выполнила свою работу, что называется, не за страх, а за совесть: “Книга написана искренне, стремительно. Из нее хлещет энергия таланта… Я как читатель верила каждому слову, сочувствовала героине и любила ее”. (У самой И. Д., ей-богу, лучше: “└Я тебе верю“, — сказала я, глядя в его твердые серьезные глаза”.) “Книга, — продолжает Токарева, — написана бурно, многословно, в языке чувствуются украинизмы и подстрочник. Чувствуется, что автор двуязычный, и некоторые обороты написаны как дословный перевод”. И тут Токарева блестяще отрабатывает свой суп. Кто виноват? “Америка сделала свое дело”, — заключает она. И далее: “Героиня И. Д. — разная. Мудрая и простодушная. Расчетливая и романтичная. Подозрительная и доверчивая. Но ею всегда движет тоска по идеалу. Она ищет идеал. И даже если не найдет, то поиск сам по себе — это движение. Это самоусовершенствование”. Но позвольте, а почему читатель должен платить в прямом и переносном смысле за ее самоусовершенствование?
Графоман, разумеется, не преступник. В конце концов, без критика его вряд ли кто-нибудь будет читать. Разве что ему подобные.
Преступник не он. Преступник — критик. Конечно, не в юридическом смысле слова. Но, публикуя хвалебные рецензии на графомана, он преступает законы этики, профанирует само понятие “литературная критика”. Это прописная истина, так что нет необходимости ее здесь обсуждать.
Однако, поверив в искренность В. Токаревой и желая потрафить ее вкусу, я, пожалуй, опишу впечатление от ее текста словами расхваленного ею автора: “Глаза мои вышли из орбит и ярко осветили написанное… Дикость, вставшая во мне на дыбы и вытаращившая тысячу глаз, задавила во мне какие бы то ни было другие ощущения… и я чувствую себя подслепым котенком в руках у большого красивого волка”. Право, умри, графоман, лучше не скажешь! Но мне бы хотелось закончить статью все-таки иначе.
Есть такой замечательный анекдот об англичанине, который, попав на необитаемый остров, “обустраивает” три пещеры: первая — это его дом, вторая — его клуб, а третья — клуб, в который он ни ногой. Я думаю, что уважающий себя и свою профессию критик и писатель тоже должен иметь клуб, в который он ни ногой.