Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2008
Лидия Анатольевна Березнякова — журналист, печаталась в журнале “Нева”. В “Звезде” публикуется впервые. Живет в С.-Петербурге.
ї Лидия Березнякова, 2008
Лидия Березнякова
Короткая жизнь в искусстве
С детства меня мучили три напасти: страсть к пению, чудовищная застенчивость и полное отсутствие слуха! Мама гонялась за мной по квартире, пытаясь заткнуть мне глотку, я спасалась под диваном, успевая поймать шлепок сзади. Голова ее вечно была обмотана полотенцем. За стенкой соседский щенок заливался протестующим лаем. Судя по всему, мой голос был звонким и довольно противным. Позже моей мечтой стал театр, где поют. Это предвещало жизненную катастрофу. “Ты трубишь, как больная слониха. Лучше быть плохим инженером, чем плевать в уши публике”, — вынес приговор отец, обладавший абсолютным музыкальным слухом. Когда-то ему пророчили славу Скрябина, но пророчество не сбылось. Пианино стоило целого состояния, а худенький, болезненный мальчик мечтал о мужественной карьере военного. Ему был дан талант, но интерес к музыке отсутствовал. Со мной же гены сыграли злую шутку: подкинули страсть к пению, а про слух, увы, забыли. Родители и слышать не хотели о моем музыкальном образовании. Пожар затушили. Но угли не погасли, а тихо тлели, ожидая своей соломы.
Тем временем я поступила в институт. Устав от навязанного мне предназначения, растерянно бродила между мрачными кирпичными корпусами, пока случайно не наткнулась на объявление: “Класс сольного пения будет завтра в пять часов”. На следующий день уже в полпятого я стояла под дверью в актовый зал. На ней висел внушительных размеров амбарный замок. Сладкая дрожь судорогой проходила по телу, когда я слышала шаги по лестнице. Но стук каблуков приближался и удалялся. Я стояла спиной к лестнице и смотрела в окно, мечтая быть не замеченной знакомыми однокурсниками. Чувство неловкости росло. Я плохо сознавала, зачем здесь стою и чего добиваюсь. Но ждала упорно. Прошло два часа. Но дверь так никто и не открыл. Злополучный замок висел и на следующий день, и через месяц.
Я уже отчаялась разыскать этот неуловимый класс сольного пения, с отличием закончила вуз, поступила в аспирантуру, передо мной замаячила карьера ученого. Как вдруг однажды, спускаясь по лестнице, я услышала звуки рояля. Дверь актового зала оказалась чуть приоткрытой. Я тихонько встала у щелочки между дверьми. Красивый, густой баритон старательно выводил роскошную арию. Мне хотелось рассмотреть его владельца-небожителя. Я просунула голову между дверьми. У рояля вдохновенно раскачивался темноволосый парень в очках, завернутый в яркий шарф. Это из его глотки лились в зал волшебные звуки. Я дернула дверь сильнее, намереваясь проскользнуть в последний ряд. Дверь чудовищно загрохотала. Звуки оборвались. Аккомпаниатор — маленький человек с желтыми всклокоченными волосами и красным лицом — вскочил, словно ошпаренный.
— Пач-чаму не закрыли дверь? Вы к кому? — нервически бросил он. Сидевшие в зале повернули ко мне головы.
— Я петь хочу, — неожиданно для себя тихо сказала я.
— У нас нет мест, — отрезал маэстро и снова плюхнулся к роялю.
Он уже занес над клавишами растопыренные пальцы, словно коршун, распластавший лапы над добычей. Меня охватило отчаяние.
— Я вас год искала! — воскликнула я.
Пальцы так и не впились в клавиатуру. Он резко развернулся ко мне, окинул насмешливым взглядом и кивнул певцу в шарфе:
— Видал, петь она хочет. Ну, а музыкальное образование у тебя есть?
Я на всякий случай поспешно кивнула.
— Ладно, обожди.
— Давай сначала, Володя. Только добавь густоты в голосе. Сочным, масляным тембром. Вспомни запах тухлой рыбы! Ну! — И его пальцы звонко забарабанили по клавишам. Сам он резво подпрыгивал на стуле, энергично наваливаясь на аккорды.
Певец запахнул свекольный шарф, вдохновенно запрокинул голову и открыл свой громадный рот. Полились божественные звуки. Они медленно обволакивали зал, и хотелось раствориться в их невесомости. Казалось, весь организм певца превратился в мощную трубу, выдувающую эти самые сладчайшие звуки. Впервые я видела оперотворение столь близко. Правда, зрелище выглядело чересчур физиологично. Певец качался из стороны в сторону, надувал живот. Огромный рот искажал и растягивал лицо его, будто он корчился в кривом зеркале. Однако при чем тут тухлая рыба?
— Не раскачиваться! — крикнул маэстро.
Певец вцепился рукой в крышку рояля и оцепенел. Лицо его сделалось цвета свекольного шарфа. На лбу выступил пот. Извлечение такого мощного звука уподоблялось тяжелым родам. Казалось, к концу арии он лопнет от напряжения. Я отвернулась. Но погрузиться в переживания Демона мешало другое. Я солгала маэстро. Никакого музыкального образования у меня не было. Сейчас обман откроется и меня выгонят с позором. Может, встать и уйти? Тем временем певец Володя завершил арию и, придерживая шарф, развязно поклонился залу на три стороны под жидкие аплодисменты.
— Сегодня лучше, Володя. Прикрывай звук. Запах тухлой рыбы в голову! Думай об этом днем и ночью. Все! — И он повернулся ко мне. — Ну-с. Идите, к роялю. Покажите, на что способны.
Головы из зала, вытянув шеи, жадно ели меня глазами. Они жаждали крови. Я оцепенела. Казалось, как только я открою рот и извлеку звук, огромное пространство зала расплющит меня, как муху.
— Я не могу здесь.
— Это почему?
— Народу много.
— Вот же, смешная. Для кого же вы собрались петь? Для зрителей, очевидно. Так вот они!
— Но я еще не владею голосом. — Я вспомнила заботливого родителя и его тоскливо-печальное: “Трубишь, как больная слониха”. Это было совершенно немыслимо.
— Вот же, мучение. Ну, если у вас есть музыкальное образование, должно же быть в вас что-то интересное. Ладно, идемте. — И он повел меня за кулисы в маленькую комнату, уселся за пианино. — Что будете исполнять?
— Я не умею петь.
— Так зачем же вы пришли?!
— Я просто хочу узнать, насколько я безнадежна. Скажите, что у меня нет голоса, и я уйду.
— Такое в моей практике впервые.
Он резко вскочил и подошел ко мне вплотную. Смерил насмешливым взглядом.
— Вдохните животом и пойте на выдохе.
— Как это — животом?
— Носом! Носом вдыхать. Дыхание задержать животом. Неужели непонятно! — рявкнул он. — Да открывайте же вы рот сильнее!
Я ощутила себя на приеме у терапевта.
— Соедини горло, живот и голову. Возьми ля. Так. Звук направь в переносицу.
Я навалилась на “ля” всем организмом. Он показал еще несколько нот. Я взяла их телесной мощью. Послышался звон оконного стекла. Маэстро откинулся на спинку стула и с недоумением посмотрел на меня.
— Что? — испугалась я.
— Вы будущая Джильда! — выдал он малопонятный диагноз.
— Кто это? — с ужасом спросила я, продемонстрировав чудовищную дремучесть в оперном искусстве.
— Неважно, — бросил он, все так же загадочно глядя на меня.
Ничего не понимая, я нервно топталась на месте. Главное, Джильда! Хорошо это или плохо? Он молчал. Прошло минут пять. Наконец его прорвало. Он яростно выплевывал слова мне в лицо, как косточки от вишни:
— Где вы были раньше? Если бы у меня был такой тембр, как у вас, я бы уже давно пел в Ла Скала. Куда смотрели ваши родители? Вы же в Петербурге живете! Завтра же начнем заниматься!
Я онемела от удивления. Это было слишком хорошо. Обалдевшую, он вытолкал меня в зал.
— Ну как? — спросили его.
— Роскошный голос! — бросил он.
Меня обступили. Мне предложили спеть.
— Рано, рано, — спас меня маэстро. — Идите.
Я выскочила из зала растрепанная, с безумно горящими глазами, за мной струился газовый шарфик. В коридоре налетела на своего научного руководителя.
— Что с вами? — испуганно спросил он.
— Я будущая Джильда, понимаете.
— Э-э. Кажется, вы перезанимались… — Он недоуменно посмотрел на меня поверх очков и пожал плечами. — Пожалуй, завтра можете отдохнуть.
Счастливая, я бросилась вон.
Итак, невидимый стрелочник перевел мою жизнь на новые рельсы. Солома брошена! Неутоленная страсть вспыхнула с новой силой. Мне уже мерещилась слава и полные залы. Для науки я была потеряна. Вскоре я узнала, что зовут маэстро Матрешкин Леонард Карлович — бывший певец Мариинки, трагически лишившийся голоса. Он пел тенором, имея от природы баритоновые связки. Говорят, романсы в его исполнении были бесподобны.
На занятии маэстро научил меня грамотно дышать:
— Ваш инструмент голова, грудь и горло. Научитесь соединять это все, и вы будете шикарной певицей.
И действительно, я стала петь как будто громче и точнее. Но соединить это все пока не получалось. С песни “Однозвучно гремит колокольчик” начались моя жизнь в искусстве и мучения домашних. Мой колокольчик не звенел, а гремел и даже кричал откуда-то из глубин моего организма. Это было удивительное, почти физиологическое ощущение, когда тобой наполняется квартира, зал, улица. Мне хотелось проглотить пространство. И я старалась петь еще громче.
За стенкой тревожно лаяла собака. Очевидно, это был тот самый, уже подросший щенок. И его по-прежнему раздражал мой голос. Ничего, думала я, научусь петь красиво, и собаке тоже понравится.
Мама опять, как в далеком детстве, ходила с полотенцем на голове. В аптеке были приобретены беруши. Теперь на них ежедневно выделялась из семейного бюджета определенная сумма. Иногда я могла петь целый день, в перерывах потребляя горячий чай или молоко с медом. Долго сдерживаемая страсть хлынула из меня фонтаном, как гейзер из недр земли. Для домашних это обернулось настоящим бедствием. Я убедилась, как жестоки творческие люди. Но моя страсть была сильнее жалости. Это был мучительный период вытаскивания голоса. Он был сродни тяжелой физической работе. К вечеру я говорила шепотом и чувствовала чудовищную усталость, будто таскала шпалы.
Наши занятия с маэстро стали все более эмоциональными. Леонард Карлович бешено кричал, махал руками. Он требовал полного понимания с полунамека, с полкивка. Однажды ошарашил:
— Делай козу!
— Это как? — не поняла я.
Он яростно выкинул вперед правую руку, словно шпагу, и проткнул мизинцем и указательным пальцем воздух. Действительно, было похоже на голову рогатой козы.
— Собери звук козой! — выдал он нечто еще более алогичное.
И я снова однозвучно завыла свой однозвучный колокольчик.
— Мм… Какой голос! Богиня! — закатывал глаза мой сладчайший мучитель. “Коза” действовала магически, когда он, как факир, заклинал:
— Собери в козу! — И показывал козью голову из-за рояля.
Что-то интуитивно перестраивалось в горле, и все выходило. Мастерство мое крепло. Я стала чувствовать эту “козу”. Мне даже не надо было ее показывать. Достаточно было крикнуть “Коза!”, и это действовало безотказно, как заклинание.
Но мучительней всего давался романс на стихи Пушкина “Бахчисарайский фонтан”. Этот романс мне казался однообразным, а главное, малоподходящим для моего тембра и темперамента. Но самое неприятное, что после него у меня садился голос.
— Фонтан любви, фонтан живой… — обреченно блеяла я с тоской в желудке.
— Фонтан любви должен бить ключом! А он у вас еле капает! — взрывался негодованием мучитель Матрешкин. — Теперь коза!
Но “коза” неожиданно отказала. Я доходила до хрипа. А “коза” не действовала.
— Я так сорву голос.
— Продолжайте или уходите. Вы обязаны доверять преподавателю.
И я продолжала монотонно хрипеть:
— Фонтан любви… Фонтан живой…
— Ты была влюблена? — бесцеремонно спросил он.
— Да, в старого козла. Он меня соблазнил и уехал в Париж! — с вызовом крикнула я.
— Ну, так вспомни хоть этого козла! — заорал он.
Так мы беспощадно мучили друг друга. После занятий я разговаривала почти шепотом. Это нормально, говорили мне другие ученики. Голос надо вытаскивать. Загадочный голос, словно увертливая щука, плескался в недрах моего организма и создавал интригу. Господи, неужели я талантлива? Нет, это ошибка. А вдруг? О! Это “а вдруг?”. Что оно со мной делало!
— Ты плохо переходишь из нижнего регистра в верхний, — наконец-то заметил мой мучитель.
Ведь после злополучного “Бахчисарайского фонтана” мой голос мялся и трескался на этих чертовых переходных нотах, словно бумага на сгибах. Очевидно, требовался какой-то особый комплекс упражнений. Но на занятиях было все то же: “коза” и механические пятиминутные распевки. Однако репертуар усложнялся.
— Пошли наверх! — призывал мой полководец. — Колоратурное сопрано — вот наша цель! Хватит петь песенки. Пора браться за серьезные вещи.
Арию Виолетты из оперы “Травиата” мы разучивали полгода. Настоящая ария, да еще на итальянском языке! Это было чудо! Я с ней спала, ела, чертила чертежи на работе.
— Эта творческая личность только арии свои распевает.
И на работе у меня появились недоброжелатели. Я и не подозревала, что чужой талант способен вызвать в людях такую зависть. Между тем голос упирался. Но я чувствовала нешуточную голосовую стихию внутри. Как ее вытащить? Терпи. Но мне-то уже чудились полные залы!
Как-то Матрешкин бухнулся передо мной на колени и взмолился:
— Ну, голубушка, ну, повтори этот такт, прозрачнее, нежнее.
Колени, как ни странно, подействовали. Фантастика! Гениальный преподавательский ход! Теперь мой голосовой аппарат безошибочно реагировал на “козу и колени”. Мастерство крепло. Голос насыщался тембром. А приемы Матрешкина обогащались. К “козе и коленям” прибавился “рыбий язык”.
— Пой через отверстие в задней стороне шеи и вообрази, что публика сзади тебя.
— Но у меня нет отверстия в задней стороне шеи!
— Включи воображение!
Выполнить его фантастические рекомендации было невозможно.
— Звук должен сочиться из глаз и упираться в зубы. Усиливай голос самим голосом!
Чрезвычайно интересовал механизм.
— Пой прикрытым звуком. Пой вдоль спинного хребта! Толкай звук диафрагмой.
Нужно было как-то освоить этот безумный рыбий язык. Или совсем уж неприятное требование:
— Думайте о запахе тухлой рыбы. Черт вас возьми! Вы же формируете головной звук. Тьфу!
Кажется, собственные сравнения приводили его в бешеное возбуждение. Он размахивал руками, пританцовывал. Мы называли это ПТУ, то есть “плясками темпераментного умалишенного”.
— Ну, я умаляю. Вспомни о запахе тухлой рыбы! — Он снова бухнулся передо мной на колени.
Кто-то открыл дверь и испуганно захлопнул. Очевидно, общение двух безумцев произвело впечатление.
— Что ты прислонилась, лягая бедром рояль? Он живой! Ему же больно. А я тебе говорю, помни о запахе тухлой рыбы!
Со временем и этот фантастический, алогичный рыбий язык возымел свое действие на каком-то интуитивном уровне. Не сознавая ничего, я делала ровно то, что хотел от меня Матрешкин. То же самое происходило с другими его учениками. Мы смотрели на нашего мэтра то как на бога, то как на дьявола. Тем более что настроение у него менялось всполохами, как языки пламени. С какой стороны полыхнет? Загадка. Он был безумен, экстравагантен и возбужден.
Позже, случайно увидев его перед занятиями у пивного ларька, я поняла причину. Как-то не вязалась преданность высокому искусству, дисциплина духа и преподавательское достоинство, которые он декларировал, с местом, где опохмелялись потерпевшие жизненное крушение. Но почва для сомнений еще не вызрела. Я была ослеплена певческой страстью и готова была найти оправдание чему угодно, лишь бы длился этот сладкий обман. Тем более что Леонард Карлович с жуткой легкостью раздавал нам места в различных театрах. Мне достался Мариинский. Ни больше ни меньше. Я не знала, что мне делать — замирать от счастья или от страха перед свалившейся на меня ответственностью.
— Ты будешь второй Галиной Ковалевой. Нет, первой! — кричал он, брызгая слюной, всклокоченный и немного пьяный.
— Второй???
— Второй Анной Нетребко!
— Второй???
— Нет, первой! — кричал он в запале.
— Как первой? Ведь она же уже поет, причем во всех театрах мира!
— Неважно. Ты ее затмишь!
— ???
Старик сошел с ума. Закралась наконец здравая мысль.
“А вдруг?..” — И мое бедное сердце замирало. О, это искусительное
“а вдруг?”! Что оно со мной делало!
Волшебная музыка, страсть, любовь, ненависть, величие души — все это в одной арии. И в твоей власти заставить сотни людей любить и ненавидеть вместе с тобой. Это было прорывом в счастливый мир из скучных буден, мир, где ты чего-то стоишь, где тебя слушают! Мариинский театр был нашим домом, иконой, божеством! Какая аспирантура?! К чему эти скрюченные спины над пыльными книгами?! Если ты вторая Галина Ковалева или Анна Нетребко, и весь мир у твоих ног! Привычный уклад жизни рушился! В моей жизни были только “коза”, колени и Мариинский театр, куда маэстро частенько доставал нам контрамарки. Певческая лихорадка захватила меня. Ее разделяли и товарищи по цеху.
На занятия влетал очкастый, темпераментный, безумно общительный и возбужденный баритон Володька в каком-то умопомрачительно-ярком, лихо закрученном вокруг шеи шарфе. На его плечах все время висли какие-то девицы. Откуда он их только брал? Каждый раз его приходили слушать все новые девицы, и каждый раз на нем красовались все новые шарфы.
Юный романтичный Миша с роскошной шевелюрой и немного манерными движениями пел красивым тенором. Он блаженно покачивался на сцене, закрыв глаза и вздымая брови домиком, плавно взмахивал руками, словно дирижируя самому себе. Когда он ходил, то мысленно напевал какую-то мелодию, мотая туда-сюда кудрявой головой.
Пухленькая веселая Олька, наш камертончик, обладала чистым, пионерским голоском и абсолютным слухом. Правда, голос ее был таким то-оненьким, и я все время боялась, что он сломается. Ее друг, самолюбивый и замкнутый программист Тошка, завывал тихим голосом мимо нот, смешно отклячиваясь назад. Впрочем, его обаятельный и дружелюбный облик это не портило.
Вдумчивый кудрявый Вадька тенорил вдохновенно. Посещая Мариинский каждый день, он сделался настоящим музыкальным эрудитом. Знал все про всех. И даже перекинулся парой фраз с самой Анной Нетребко. Его мечтой была собственная раскладушка в Мариинском театре. “Подумайте только! Утром спектакль, вечером спектакль, репетиции. Вот это жизнь!” Другой жизни Вадька не видел. Он знал ноты на слух. “Эта сопрано взяла ля на полтона ниже. А этот тенор — си на полтона выше”, — авторитетно вещал Вадька.
Мы восхищенно внимали, сгрудившись около него в антракте. Сесть рядом
с Вадиком на концерте или спектакле было счастьем. Вообще по сравнению
с моими хмурыми и измученными наукой однокурсниками это все были яркие или по крайней мере примечательные молодые люди.
Мы, счастливые безумцы, шумной толпой шли по городу после очередного спектакля и горланили арии. Люди останавливались, улыбались, приветливо махали нам. Это был праздник единения. Город, театр, искусство — все было нашим. Опера стала потребностью, как еда и питье. Восприятие обострилось необычайно. Я мысленно поднималась вместе с Джильдой в “Риголетто” из гроба, чтобы допеть последнюю арию безутешному отцу и уснуть навсегда. Делила тяготы богемной жизни вместе с несчастной Мими — Лючией, ждущей скорой смерти. Кашляла вместе с туберкулезной Виолеттой. Кашляла я на самом деле, так как беспощадно терзала свой голос. Но Матрешкин этого как будто не замечал. Напротив, добавил к моему репертуару еще одну арию — Снегурочки. Эта была одна из самых светлых и любимых опер. Но чем больше я пела эту арию, тем меньше она мне нравилась. Она мало подходила моему голосу. И вскоре стала казаться насквозь фальшивой, малахольной, отмороженной и вообще надуманной. Виолетта — живая, настоящая, страстная, страдающая — была мне близка.
Постепенно я стала замечать, что меня слушали с удовольствием. Даже родители считали, что Матрешкин сотворил чудо!
Но собака за стенкой лаяла все агрессивнее… Возможно, она предпочитала контральто.
Во мне же появились все симптомы человека, сознающего свой талант. Здоровое недовольство собой и жажда новых вершин вели меня дальше. Мне говорили: “Хорошо”. — “Нет, — упрямилась я, — ля — недостаточно выпукло, си — не наполнено”. Но ночью мне уже снились тысячи людей, плененных моим голосом. Друзья говорили мне: “Будь благоразумна. Этому учатся с юных лет!” Но это безумное “а вдруг?” не отпускало меня, отравляло и наполняло существование безумными надеждами и чудовищными сомнениями.
Я открывала рот и… “Да… — потрясенно говорили бывшие сомневающиеся. — Громко, очень громко”. Аргумент был весомый. И сомнения таяли.
Тем временем наш цех пополняли новые оригиналы.
Среди них оказался Тихон. Пел он средне, но рассуждал крайне авторитетно. Критиковал преподавание Матрешкина. Утверждал, что у него, Тихона, врожденный преподавательский талант. Мы были уверены, что за его плечами музыкальное училище, не меньше. Тишка собрался меня обучать.
— Из тебя выйдет толк, — авторитетно сообщил Тишка. — Петь надо вот сюда. — Он ткнул меня пальцем прямо в лоб, чуть повыше переносицы. — Я сделаю из тебя певицу, — заверил Тишка. — Но лучше у тебя дома. У меня родители.
— А разве они помешают? — наивно спросила я.
— Всякое может случиться, — загадочно ответил Тишка.
Он оказался водопроводчиком.
— Я — богемный мальчик, — с достоинством заявлял поющий водопроводчик.
Появилась еще одна девушка, вполне приличная на вид, с тугой красивой косой. Но, как только она открывала рот, хоть святых выноси. Она давила свой голос зло и страстно, как давят тараканов. Дико, отчаянно завывала сиреной, выпучив глаза.
Позже я поняла, что у пришедших были разные страсти, лишь у немногих была истинная страсть к музыке, у других же желание наполнить собой пространство было сильнее. Их вело лишь собственное эго. Такими было легко манипулировать.
Когда создание с косой выходило на сцену, мы с Олькой, заткнув уши, выбегали из зала. “Смертушка с косой”, — окрестили мы истошно орущую девицу.
— Талантище! — восклицал Матрешкин.
“Как? Почему?” — спрашивали мы друг у друга. И только пожимали плечами, боясь ответа. “Это она такая. Но мы-то другие”, — успокаивали мы себя.
Тем не менее никакой особенной подготовки у нас не было. Мы занимались ровно столько, сколько и “Смертушка с косой”, и пели ровно те же упражнения. Неужели нас ставили вровень с ней? Впервые закрались серьезные подозрения. Миша стал еще одним сомнением. Его прекрасный голос звучал все тише.
Постепенно почти все “наши” отпали. Володька подался в рокеры.
— Я буду как Шнур из “Ленинграда”. Голос у меня: о-о-го-о-о! — охнул он, глядя в потолок.
Проходящие мимо заткнули уши. Под куполом долго летало эхо. Оттуда отделился, опадая зигзагами, кусочек штукатурки.
— Я им дам прикурить. — Он затянулся и выпустил медленное кольцо, выплюнул в урну сигарету, погрозил кому-то кулаком, завернулся в малиновый шарф и исчез.
За ним последовал Вадик. Он окончательно разочаровался в Матрешкине. По слухам, нашел дельного преподавателя и стремительно прогрессировал.
Олька тоже не появлялась. Однажды, натрескавшись коньяку с друзьями и горланя на морозе, она простудилась. Ее тоненький голос не выдержал такого хамства и исчез навсегда. Вместе с ним исчезла Олька, благополучно выйдя замуж за Тошку. А Тошка не хотел больше заниматься глупостями, стал классным программистом и важным семьянином… Недооцененный мной богемный водопроводчик тоже куда-то сгинул. Все они спаслись. Я же, словно улитка, тащила свою иссушающую страсть. Еще остался возвышенный Миша. Он отпустил бороду, густая шевелюра ниспадала со лба его и отделяла юное, возвышенное лицо от бренного мира. Он совершенно утонул в сладчайших музыкальных грезах. Там же пребывала, счастливая в своем неведении, “Смертушка с косой” — жертва необузданного темперамента Матрешкина.
— У тебя луженые связки. А я думал, ты сорвешь голос и все кончится кровоизлиянием, — как-то небрежно бросил мне Матрешкин.
Я опешила. Вот это да!
А он говорил: “Все под контролем. Упражнения надежные. Ты будущая Джильда”. А, оказывается, я запросто могла лишиться голоса?! Меня постигло грандиозное разочарование. Я стала реже посещать его занятия и подумывала об уходе. Мое разочарование не укрылось от подозрительного Леонарда Карловича. И он придумал мне новое испытание.
— Тебя ждет Мариинский театр! — как-то пафосно заявил он. — Ты готова.
Это было ежегодное прослушивание в Академии молодых певцов Мариинского театра. Туда приходили люди с консерваторским образованием.
— Неважно, — утверждал Матрешкин. — Главное, показать хороший голос.
Однажды на улице я столкнулась с пропащим Вадиком. Он серьезно готовился к поступлению в Консерваторию. Я рассказала ему все.
— Это чудовищная авантюра. Подумай! — убеждал мой благоразумный друг. — Ты абсолютно не готова. Арии Снегурочки и Виолетты — сложнейшие. Их поют только на пятом курсе Консерватории, и то не все. И петь их после года занятий — значит медленно убивать свой голос. Это может быть разочарованием. Ты можешь бросить пение навсегда. Это было бы печально. У тебя хорошие данные. Полетный голос, редкий тембр. Крушение мечты — это страшно. Я видел, как люди ломаются.
Доходил ли до меня смысл его слов? Наверное. Скорей всего, я подозревала, что глыбу певческой науки мне не вынести. Поздно она встретилась мне и требовала слишком высокой цены — всей жизни, не меньше. А успех? Игра капризной фортуны. Возраст умалял шансы. На эксперимент ценою в жизнь я не была готова. Это была прощальная гастроль. Желание совершить прыжок выше головы, ощутить причастность к несбыточной мечте и красиво распять ее, порвав наконец прутья клетки. Как бы там ни было, Мариинский манил меня…
— Пускай я сгорю как спичка, но это будет ярко!
Это было активное безумие, помешательство, затмение, не иначе… Еще более страстный Вадик, готовый отдать жизнь за мечту и медленно, но верно идти к вершине, чего бы это ему ни стоило, разумеется, не мог меня понять.
И все равно я твердила, словно зомби:
— Никогда я не брошу петь. Я лучше перестану дышать. Да и, в конце концов, Мариинский! Может, это единственный шанс увидеть его изнутри. Подышать запахом кулис.
Кого я хотела обмануть? Себя, и только. Мой многоопытный друг смотрел на меня печально.
Для выступления Матрешкин отобрал еще Мишу. Особенно нас не готовил. Мы по-прежнему занимались так же, как и “Смертушка с косой”, два раза в неделю по двадцать пять минут, пять минут на распевку. Неужели он был уверен в нашем успехе? Или провале? Но я боялась об этом думать.
Для прослушивания необходимо было подготовить две арии: одну — на русском, другую — на итальянском.
Всю оставшуюся до прослушивания неделю я беспощадно терзала свой голос. Собака за стенкой уже не лаяла, а тоскливо выла. Очевидно, в детстве ей наступили на оба уха и оценить мой прекрасный голос ей просто не было дано. Мой охрипший кот выразил свой окончательный протест, вцепившись мне в ногу, пока я бродила по квартире, распевая арии. Ну, у этого душителя мышей и птиц с рождения отсутствует тяга к прекрасному. Я его презрительно не замечала. Так он и ездил на моей ноге, пока сам не отпал. Друзья по телефону получали порцию Снегурочки и Виолетты.
— Ну как? — возбужденно спрашивала я.
— Мы позвоним позже, когда ты будешь более вменяемой, — отвечали они.
Однажды позвонила соседка:
— Я понимаю, что в Консерватории тяжело учиться. Я с удовольствием вас слушаю, но моя собака не любит оперу. Она стала такой агрессивной. И кого-нибудь обязательно покусает.
— Хорошо, — ответила я машинально и бросила трубку.
Перед прослушиванием купила термос, залила горячим чаем и взяла с собой. На разогретых связках петь всегда легче.
И вот наступил апофеоз. Матрешкин ждал нас у 9-го подъезда. О, этот 9-й подъезд! Люди идут к нему десятилетиями. Музыкальная школа, музучилище, Консерватория и только потом сюда, и то — лучшие. А мы через два года! Неужели мы редкостные самородки?
“Нет. Это безумие. Чудовищная авантюра!” — говорили мне все вокруг.
А вдруг? О, это “а вдруг?”, что оно с нами делало?!
Мы поднялись на самый верх, в залу для подготовки, где стоял рояль. Наш благоразумный аккомпаниатор не явился.
— Струсил! — закричал Матрешкин. — Но ничего! Мы победим! И пускай ему будет стыдно!
Аккомпаниатора взяли местного. Распелись с Матрешкиным, каждый по пять минут. Потом пять минут с аккомпаниатором. Спеться мы как следует не успели.
— Этого достаточно, — заверил нас Матрешкин.
— Мариинский твой. Возьми его! — страстно крикнул на прощание подстрекатель Матрешкин и исчез.
Легко сказать, возьми.
“Старик сошел с ума!” — в очередной раз осенило меня. Но отступать было некуда. Между тем все вокруг готовились к выступлению основательно. Преподаватель Театральной академии на Моховой распевала каждого своего студента по сорок минут. Голоса были сильные, уверенные. Мы потерянно стояли у стеночки и дрожали. Наш провал был очевиден. Теперь главное, чтобы все скорее закончилось. Сорок минут позора, и ты на свободе. Распнут по-быстрому, и камень с души.
— Послушайте! — кто-то поймал меня за рукав. Это был высокий молодой человек в стильном бархатном костюме и бабочке. Он изящно запрокинул голову и вдохновенно открыл рот: — А-а-а-а-а! Нет. Чего-то не звучит. — Он поправил бабочку, пощупал пальцами шею. Покашлял.
— Вы из Консерватории? — восхищенно спросила я.
— Я занимаюсь с преподавателем частным порядком, — с достоинством произнес он.
“Слава богу, — подумала я, — не одни мы здесь такие”.
— А-а, — опять тоненько заблеял он. — Ля-о мя-о ммм м-я-я-я-о м-е-е-е. Нет, не звучит. — От него немного пахло коньяком. — Надо еще горло разогреть. — Он занервничал. Завертелся по сторонам. — Где тут буфет?
Я пожала плечами. Он тут же потерял ко мне всякий интерес и исчез. Вернулся несчастный.
— Разве бывают такие буфеты, где нет коньяка? — убито произнес он капризным голосом звезды. — Это немыслимо. Такое солидное заведение. Придется идти в “Ирландский паб”, — мученически изрек он и оскорбленно удалился. Мариинский театр явно упал в его глазах.
Рядом какая-то тощая, мужеподобная девица повисла на плечах парня с длинными светлыми волосами. Она беспрерывно гладила и целовала его, целовала и гладила. Парень стоял мужественным монолитом, никак не реагируя на ласки девицы. Очевидно, он пребывал на каких-то недоступных горних вершинах.
— Лариса Гергиева! — вдруг восхищенно зашептали все.
Гергиева показалась из той самой заветной двери, за которой должны были вершиться наши судьбы, и с улыбкой подплыла к мраморнообразному парню с девицей-куклой. Монолитность спала с его чела. Кукла упала с плеча. Юноша просветлел. Он о чем-то долго шептался с Гергиевой.
— Я в тебе уверена. — Она покровительственно похлопала его по плечу и исчезла за дверью.
Все с восхищением уставились на звездного мальчика, в котором была уверена сама Лариса Гергиева — сестра знаменитого маэстро. Было удивительно, что мы стояли с ним в одной очереди. Причем по списку он оказался в самом конце. Только через несколько лет я поняла, что стояла рядом с будущим Демоном и Князем Игорем — Евгением Никитиным, любимчиком самого маэстро Гергиева.
Наконец пригласили меня. Я вошла на глиняных ногах. Мой взгляд ухнул в огромное открывшееся передо мной пространство битком набитого зала. Животный страх застучал в висках.
— Какое у вас образование? — ласково спросила Лариса Гергиева. Она сидела в первом ряду за столиком с графином.
“Физик”, — хотела ответить я, и это было чистой правдой. “Ну, это слишком, — мелькнуло в моем воспаленном мозгу. — Надо замять тему. Но как?!”
— А у меня сегодня день рождения! — ляпнула я с какой-то фальшивой приподнятостью в голосе — и покраснела, хотя это было чистой правдой.
— Поздравляем! — улыбнулась Лариса Гергиева.
Я зачем-то раскланялась. Больше вопросов ко мне не было. Мелькнула мысль: “Может, уйти?”
— А вы петь-то будете? — насмешливо спросил большой полный человек, сидящий рядом с Гергиевой. Не может быть! Это же Константин Плужников — блистательный Царь Ирод, мэтр Мариинского театра. Господи! И так еле вошла. Еще и петь… Перед самим Плужниковым?!
— Что вы нам подготовили? — мягко спросила Гергиева.
Мне объяснили, что нужно исполнять две арии — на русском и итальянском. У меня и было только две: Снегурочка и Виолетта. Я молила Бога, чтобы ткнули на Виолетту. Пение на итальянском выглядело куда убедительнее. Главное, чтобы в зале не оказалось ни одного итальянца.
Но указали на злополучную Снегурочку.
— Может, все-таки Виолетту? — жалостливо попросила я.
— Вы должны петь на родном языке! — отрезал Плужников.
Он склонил голову и приветливо мне улыбнулся. Голова у меня закружилась, будто я встала на край высоченной башни, под которой чернела пропасть. Зазвучали вступительные аккорды. И… Случилось страшное. Я напрочь забыла слова.
— “С па-а”… — беззвучно подсказала аккомпаниаторша.
— “С па-а”… — начала я. Помню, “а” застряла у меня в горле. Причем она вибрировала, потому что меня бил озноб. Кроме того, “а” вышла на полтона ниже. Я с ужасом посмотрела на аккомпаниаторшу. Она сделала мне большие глаза. Наконец коварная “а” отпустила меня и я бодренько вскрикнула “дружками”. Но лучше бы не отпускала, поскольку “р”, выпавшее из моего пересохшего горла, было наигнуснейшим. Но тут навалилась новая напасть. Я с ужасом почувствовала, что, пока меня держала эта непокорная “а”, аккомпаниаторша безнадежно убежала вперед на полтакта. Она жестикулировала мне всеми чертами лица. Ужас и безнадежность передались мне. И я решила больше на нее не смотреть, уткнулась взглядом в правый верхний угол помещения и решила ее догнать. Так что протарахтела практически на одних согласных. “Ноклк х вселый отзвтся”. (На отклик их веселый отзываться.) Угол терял свои очертания. Там клубился кровавый туман. Слух мой ощущал небольшой гул, нарастающий в зале. Но я твердо решила: туда больше не смотреть. Зал заворочался, словно огромное хищное животное, и приготовился проглотить меня, беззащитную. “Это провал!” — обдало горячей волной ужаса. Я не помнила, что пела и как. Чувствовалось лишь некое физиологическое неудобство — выпитое из термоса давало о себе знать. Но, помню, напоследок меня осенило напутствие преподавателя. Он говорил, что финальное “си” у меня бесподобнейшее. И что своим “си” я покорю любого. Мы подходили к концу. Приближался звездный час — мое великое “си”. Я победно окинула зал. Люди, как мне показалось, спасаясь от неловкости, заговаривали друг с другом. Гергиева сидела, опустив глаза. Константин Плужников, покашливая, наливал воды из графина в стакан. И тут мое прекрасное “си”, словно ракета, взмыло в воздух. Я оглохла от своего “си”. Но раздался другой грохот. У Константина Плужникова выпал из рук графин. “Вот что делает великое искусство!” — мелькнула тщеславная мысль. Но я не оборвала свое великое “си”. Пусть земной шар ссыплется с оси, пусть громы небесные падут на землю. Но настоящий артист должен допеть достойно до конца. Публичное одиночество! Так учил нас Матрешкин. Кто-то в зале захохотал. Но упрямое “си” меня не отпускало. Надо было остановиться, откланяться и выйти. Я разделилась на две части и пререкалась сама с собой. Одна моя часть дергала меня за юбку. Мол, отступай к двери пока не поздно. Вторая часть не останавливалась, а упрямо давила, что есть мочи, дребезжащее “си”. Наконец я выронила свой последний аргумент и облегчилась-таки от своего “си”. И внезапно на меня напала смертная тоска. Мне было все равно, мертворожденным или розовощеким явилось на свет мое дитя. Я равнодушно окинула зал. Судя по всему, аргумент подействовал слабо. Ровную гладь зала тут и там пощипывали смешки. Плужников пятился от возникшей под столом лужи и возился с графином.
— У вас, наверное, нет высшего музыкального образования. — Гергиева посмотрела на меня с сочувственной улыбкой.
И я горячо закивала. Единственным моим желанием было скорее выбраться из этого помещения. Видимо, на моем лице изобразилось что-то жалкое, молящее. Вроде и образования-то у меня нет, и сами мы не местные, и спрос с нас невелик, так что не судите строго Богом обиженного. Лучше отпустите. Больше она меня ни о чем не спрашивала.
— Спасибо, — сдержанно сказала мне эта “святая” женщина и пригласила следующего.
— Вам спасибо! — горячо воскликнула я и, пятясь назад, как на чужих ногах, наконец-то выпала из помещения.
Мне показалась, что мир рухнул, случилась катастрофа. И толпа в коридоре затопчет меня или как минимум обдаст презрением. И, выходя, вжала голову в плечи, как перед ударом. Но меня встретили довольно равнодушно. Я с ужасом вглядывалась в лица, пытаясь понять: слышали ли они мой позор? Но никто ничего не слышал. Только пара человек вцепились в меня с вопросами: “Много ли народу и каково там вообще?” Следующим пошел Миша, но я решила его не дожидаться — не хотелось ничего рассказывать. Я спускалась по лестнице. Состояние было таково, словно с плеч моих сняли мешок с песком, а с ног — по гире. Впереди ждали пустота и горечь провала, который я пока осознавала слабо. Слава богу, что те, которые слышали меня там, здесь не появятся и не напомнят о нем. Прослушивание продлится еще минимум два часа. И целых два часа я могу наслаждаться изнанкой любимого театра. Я испытывала странное чувство свободы после стольких дней напряжения. Возможно, то же испытывает космонавт, освободившийся от земного притяжения. Но возникла мысль: наверное, в первый и в последний раз я вижу это помещение с этой, запретной стороны. Захотелось напоследок вдохнуть запах кулис, вникнуть, вобрать в себя, вползти змеей, узнать не только губы и лицо, а желудок и пищевод театра. Вляпаться в историю, в конце концов. И вспоминать целую жизнь. Я в каком-то азартном исступлении двигалась по коридорам, натыкалась на тупики, заглядывала в какие-то комнаты с инструментами. Очевидно, столь жадным любопытством заглушались стыд и неудобство после позорного провала. И все-таки я попала за сцену, испытав чрезвычайное волнение. Там было много аппаратуры. Пол был покрыт черной тканью. В свете лампы резвились пылинки. Занавес был задернут наглухо. Неожиданно послышались чьи-то шаги. И я поспешила обратно в коридор, где столкнулась с Василием Герелло, восходящей звездой Мариинского театра, блестящим Макбетом. Он оказался улыбчивым бородатым человеком небольшого роста и плотного телосложения.
— Что вы ищете? — спросил он меня.
— Зал.
— Он в той стороне. А вы певица?
О, что это был за вопрос! Как он ласкал слух мой.
Если бы он был задан чуть раньше. Но сейчас, после грандиозного провала, он застал меня врасплох. Это все равно что спросить: “Вы гений?”
— Нет, то есть пытаюсь. С преподавателем… — не очень уверенно выдавила я.
— Правильно, домашнее образование лучше всего. В Консерватории часто портят голоса. Желаю удачи. Приходите на концерт.
Он пригласил меня! Как это было хорошо. Но если он узнает о моем провале… Мой эгоцентризм и самобичевание обострились невероятно, заглушая голос разума.
В зале репетиция “Турандот” уже шла полным ходом. В первых десяти рядах сидели слушатели. Дирижировал сам маэстро Гергиев. Я пробралась
на свободное место в самый первый ряд, как раз напротив маэстро. На сцене трое певцов дисциплинированно сидели на стульях и ждали. По первому взмаху дирижерской палочки Принц Калаф вскочил с места и тоненько затенорил. Палочка опустилась. Принц Калаф замолк и в изнеможении упал на стул. Палочка маэстро указала на другого певца и взметнулась вверх. Певец грузно поднялся и запел великолепным густым басом. Палочка вновь опала. Певец рухнул на место. Маэстро Гергиев, словно кукольник, оживлял то одного, то другого певца, причем три часа подряд. А как же свобода творчества, полет фантазии? Нет. Только дисциплина, самообладание и слепое подчинение этой самой палочке. Признаться, я испытала даже некое сочувствие к певцам-куклам. Хотя они и были солистами, а значит, лучшими, но и солисты оказывались лишь солдатами целой музыкальной армии, которая создавала громаду спектакля. Хотела ли я быть зачисленной в ее ряды? Нет. Командное творчество меня не прельщало. Теперь я это ясно понимала.
Маэстро Гергиев был буквально в пяти шагах, с бороды его падали крупные капли пота. Вот где сила власти… Говорят, в театре он был настоящим деспотом. Однако не дай бог попасть под власть этой палочки — она не пощадит. Всю жизнь трястись над собственным голосом, идти через интриги, унижения, чтобы добиться власти над собой этой палочки? И тут я смутно осознала, что характер отношений в театре предопределен раз и навсегда: власть и подчинение, как в армии. И вечная борьба за место рядом с генералиссимусом.
Но вдруг маэстро Гергиев развернулся, молниеносно взглянул в партер и взмахнул дирижерской палочкой. Мне казалось, что он смотрит прямо на меня. Я беспомощно огляделась. Под взглядом маэстро весь партер затрепетал, зашуршал и распустился белыми лепестками, словно ромашковая поляна. Все, кто сидел в первых десяти рядах, как по команде раскрыли ноты. Оказывается, это были не случайные слушатели, а хор, знаменитый хор Мариинского театра! И только я одна маячила в первом ряду прославленного хора без лепестка, то есть без нот. Яростный взгляд маэстро обвел зал и остановился на не прикрытом нотным лепестком темном пятне, нарушающем гармонию ряда. Зазвучала музыка. О ужас! Я молниеносно выхватила какие-то ноты из пакета. Пакет предательски громко зашуршал. Мне попалась все та же злополучная “Снегурочка”. Вокруг уже все пели, уткнувшись в ноты. Маэстро по-прежнему сурово смотрел на меня. Или мне так казалось? Как страус в песок, я спрятала свою голову в ненавистную “Снегурочку”, и стала старательно открывать рот. Пели, естественно, на итальянском, и слов я не знала. Когда же вновь решилась поднять голову, маэстро уже повернулся лицом к сцене.
Поразительно, даже меня, столь далекую от театральной субординации, этот одержимый человек с демоническим взглядом заставил испытать благоговейный трепет и подчиниться. А певцы живут под гнетом этого страха каждый день. Очевидно, неспроста я оказалась и в гуще хора. Судьба дала знак. Скорей всего хор и был тем максимумом, которого я могла достичь, если бы продолжила занятия. Нет, бежать отсюда, бежать.
Пользуясь моментом, я воровато проскользнула к проходу и выскочила из зала.
Прощай, 9-й подъезд! Раз и навсегда похороню здесь хрустальную мечту мою. Пусть Мариинский театр светит мне издалека. Зачем мне разглядывать пятна на этом солнце!
Но что это был за фантастический день рождения! Увидеть самого маэстро Гергиева, его сестру Ларису, Константина Плужникова и Василия Герелло — не каждому дано. Но моя несбывшаяся мечта?! Сожалела ли я о ней? Нет. Я отчетливо поняла, что быть солдатом музыкальной армии, участвовать в интригах не мой путь.
Но тут я вспомнила, что должна снова идти к Матрешкину. Он нуждался во мне. И только теперь я почувствовала чудовищную усталость. Эти два страстных года надежд и разочарований выжали меня без остатка. Я больше не хочу петь. Ни-ког-да! Теперь я поняла, отчего так стремительно исчез Матрешкин. Конечно, он знал, что в нашем лице представил сырой, некачественный материал. И понятно было, почему не явился наш аккомпаниатор с консерваторским образованием. Уж он-то точно знал, как звучат грамотно поставленные оперные голоса. Но для чего Матрешкин привел нас сюда? Очевидно, чтобы мы чувствовали его власть. Он хотел рассеять наши сомнения, показать лишний раз, может, даже самому себе, что чего-то стоил и еще вхож в “святая святых”. Увы, не всем суждено быть хорошими преподавателями. Кажется, он все понимал. Может, потому за свои занятия брал сущие копейки. Часто повторял, словно оправдываясь: “Я ведь только прививаю вкус к прекрасному”. Но зачем он внушал нам несбыточные надежды? Он был Наполеоном в искусстве. Такова была природа этого маленького, обидчивого, со всеми воюющего человека. Скрупулезное изучение было не для него. Он верил, что еще способен дать миру вторую Ковалеву и Атлантова. Но терпение и мастерство, необходимое для взращивания таких талантов, тонуло в хаосе из эмоций, наполеоновских планов и переживаний по поводу собственной неудачной судьбы. Меня уже не удивляло, что когда-то он не сберег собственного голоса. Он жадно брался то за одного ученика, то за другого. Очаровывался и разочаровывался. Словно безумный собиратель клюквы, гонялся по болоту за самой крупной ягодой, теряя на ходу другие, рискуя погрязнуть в трясине. А ведь из клюквы нужно было еще и варенье варить. И все-таки его было жаль. Он оставался всего лишь жертвой своих иллюзий. И тем не менее я снова пошла к нему. Почему? Инерция иллюзии? Скорее жалость к человеку, пережившему крушение надежд, но еще не до конца сломленному. Даже падая в пропасть, он продолжал спорить с судьбой и цеплялся за любой уступ. Возможно, я была этим уступом. Способные ученики служили оправданием его неудач.
— Ничего страшного, — отмахнулся Матрешкин. — Зато показала хороший голос. В следующем году подготовимся получше и будем пробоваться снова. — Он заставил меня еще раз спеть Снегурочку.
Но с каждым спетым тактом я чувствовала, что мой голос таял, как Снегурочка.
— Попейте янтарной кислоты, поделайте ингаляции, и через несколько дней голос будет как новый, — сказал Матрешкин.
Но я знала, что теряю голос. Однако трагедии в этом не было. Все вернулось на круги своя. Но во мне многое изменилось. Теперь я спокойно, даже отстраненно оглядывалась на себя прежнюю и не понимала, зачем так долго обманывала себя. Как же смешон, как зависим чрезмерно увлекающийся человек! Вот уж воистину, если Бог хочет наказать, отнимет разум. Меня грело лишь одно — теперь не я нуждалась в Матрешкине, а он во мне. Не знаю, сколько бы продлилась моя певческая агония…
Спасла меня собака. Я шла с занятий. Ноты, врученные Матрешкиным, лежали в пакете. Неожиданно из соседней парадной выскочила овчарка и с лаем кинулась на меня. Это была та самая собака, что выла за стенкой. Я узнала ее по тембру лая. К моему удивлению, меня она не тронула, а вцепилась в пакет с нотами. Рыча и работая передними лапами, она разорвала ноты Матрешкина в клочья, потом подняла заднюю лапу и пустила на остатки нот желтую струю. Зарыв останки передними лапами, она подняла на меня умную морду, как будто говоря: “Вот так вот. Делов-то”. И побежала обратно к своей парадной. Вот и утверждай после этого, что животные неразумны. Теперь о возвращении к Матрешкину не было и речи. Ведь нужно было объяснять, куда делись его ноты. Он часто звонил. Я неизменно ссылалась на занятость. Угрызений совести не испытывала. Знала, что у других учеников были копии. Вскоре он звонить перестал.
Прошло пять лет.
Вадик уже заканчивал Консерваторию и стал мелькать на городских афишах. Миша бросил институт, полностью погрузился в пение и до сих пор предан Матрешкину. Правда, поет все тише и тише и с каждым годом в Консерватории получает все более настойчивый отказ. Оля с Тошей счастливы без всякого пения. Что касается меня, то мой голос действительно растаял. Врач констатировал несмыкание связок. Несколько лет я не пела. Голос вернулся неожиданно. Вадик с рвением взялся за мое образование, нашел толкового преподавателя, который подтвердил мои редкие от природы вокальные данные. Но на восстановление их и правильную постановку голоса требовались годы. Голос был раздрызган. Время упущено. А в Мариинском и Ла Скала уже ждали других, более молодых талантов. И слава богу.
Мне удалось вырваться из капкана иллюзии и обрести свой путь.
Теперь, когда за столом душевная компания, пою “Из-за острова на стрежень”. Особенно свободно и радостно выходит: “И за борт ее бросает в набежавшую волну…”
А Леонард Карлович Матрешкин расширил круг своей деятельности и преподает в новых студиях и вузах города, где мало что смыслят в опере — тончайшем из искусств.