Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2007
Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (1826—1889)
Основные даты жизни и творчества
1826, 15 (27) января — родился в с. Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии.
1838—1884 — учеба в Царскосельском (Александровском) лицее.
1844 — поступил на службу в канцелярию Военного министерства.
1847 — публикация повести “Противоречия”.
1848—1855 — ссылка в Вятку, служба в Вятском губернском правлении.
1856 — возвращение в Петербург, начало публикации “Губернских очерков”.
1856—1858 — служба в Министерстве внутренних дел.
1858—1862 — служба в должности вице-губернатора в Рязани и Твери.
1862—1864 — работа в некрасовском “Современнике”.
1864—1868 — служба в Пензенской, Тульской, Рязанской казенных палатах, выход в отставку в чине действительного тайного советника.
1868—1884 — работа в журнале “Отечественные записки”.
1869—1870 — “История одного города”.
1875—1880 — “Господа Головлевы”.
1869—1886 — “Сказки”.
1887—1889 — “Пошехонская старина”.
1889, 28 апреля (10 мая) — умер в Петербурге.
Ссыльный литератор: Салтыков и Щедрин
Один литературный знакомый Салтыкова оказался свидетелем разговора с элегантно одетой дамой по поводу ее рукописи. “Будьте любезны, Михаил Евграфович, — лепетала просительница. — Михаил Евграфович, будьте любезны…” — “Сударыня, быть любезным — не моя специальность”, — отчеканил писатель. Действительно, всю свою литературную жизнь Сатирический старец (такое прозвище получил Щедрин от Достоевского) не был любезен ни к людям, ни к государственным устоям, ни к отечеству.
“Специальность” Салтыкова-Щедрина — одна из самых редких в русской литературе. Его главным инструментом стал Ювеналов бич, о котором писал Пушкин: “О муза пламенной сатиры! / Приди на мой призывный клич! / Не нужно мне гремящей лиры, / Вручи мне Ювеналов бич!” (Ювенал — римский поэт-сатирик II века, имя которого стало нарицательным.) Сатирик смотрит на мир беспощадным взглядом. Поэтому он, как правило, находится в конфликтных отношениях со временем, с окружающими его людьми. Судьба такого писателя, в отличие от “незлобивого поэта”, не может быть легкой.
“Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России. Только раз в жизни мне пришлось выжить довольно долгий срок в благорастворенных заграничных местах, и я не упомню минуты, в которую сердце мое не рвалось бы к России. Хорошо там, а у нас… положим, у нас не так хорошо… но представьте себе, все-таки выходит, что у нас лучше. Лучше потому, что больней. Это совсем особенная логика, но все-таки логика, и именно — логика любви. Вот этот-то культ, в основании которого лежит сердечная боль, и есть истинно русский культ. Болит сердце, болит, но за всем тем всеминутно к источнику своей боли устремляется”, — исповедовался Щедрин в книге “Убежище Монрепо” (1878—1879).
Но это была странная любовь. Вслед за П. Я. Чаадаевым Салтыков мог бы повторить: “Прекрасная вещь — любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное — это любовь к истине… Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны родине истиной” (“Апология сумасшедшего”). Щедрин также мог бы переадресовать себе стихи Некрасова, обращенные к Гоголю: “Он проповедует любовь / Враждебным словом отрицанья”.
Михаил Евграфович Салтыков родился 15 (27) января 1826 года. Его отец, Евграф Васильевич, принадлежал к старинному, однако обедневшему дворянскому роду. Уже сорокалетним он решил поправить свои дела вынужденной женитьбой на купеческой дочке, Ольге Михайловне Забелиной; ей было всего 15 лет. Приданое невесты оказалось не очень большим, а ее характер — властным и суровым. Будучи практически неграмотной, до конца жизни писавшей с орфографическими ошибками, она быстро прибрала к рукам все дела мужа и стала полноправной и властной хозяйкой в имении и семье (Михаил был шестым ее ребенком). Один из современников назвал ее “боярыней Морозовой”.
Поэзия дворянских гнезд — занятия с гувернерами, прогулки по темным аллеям, веселые игры, общение с крестьянскими детьми — досталась другим русским писателям. В имении Салтыковых господствовала суровая проза крепостной дореформенной жизни, в которой не только крестьяне, но и домашние временами чувствовали себя бесправными рабами.
Первое толстовское воспоминание светло и радостно: купание в корыте, теплая вода, ласковые руки няни. Салтыков-Щедрин в разговоре со знакомым литератором вспоминал совсем иное: “А знаете, с какого момента началась моя память? Помню, что меня секут, кто именно — не помню, но секут как следует, розгою, а немка — гувернантка старших моих братьев и сестер — заступается за меня, закрывает ладонью от ударов и говорит, что я еще слишком мал для этого. Было мне тогда, должно быть, два года, не больше” (воспоминания С. Н. Кривенко).
“Откуда я? Я родом из собственного детства”, — говорил французский писатель А. де Сент-Экзюпери. Мрачная сатира Салтыкова во многом родом из его детства. Годы, проведенные в душных комнатах с низкими потолками, спящие на полу в одной комнате с воспитанниками няньки, семейные скандалы, разделение детей на “любимчиков” и “постылых”, привычная бытовая жестокость по отношению к дворовым людям потом служили писателю неисчерпаемым источником мрачных сюжетов. Выяснение отношений с крепостным прошлым растянулось на всю жизнь. Прототипом для Порфирия Петровича (Иудушки) Головлева в “Господах Головлевых” (1875—1880) послужил старший брат Дмитрий. Арина Петровна Головлева многими чертами напоминает Ольгу Михайловну Салтыкову.
“Я вырос на лоне крепостного права, вскормлен молоком крепостной кормилицы, воспитан крепостными мамками и, наконец, обучен грамоте крепостным грамотеем. Все ужасы этой крепостной кабалы я видел в их наготе”, — как гвоздь, будет вбивать в прошлое одно и то же определение Щедрин в цикле “Мелочи жизни” (1886—1887).
Хорошей библиотеки в помещичьем доме не было. Мальчик читал книги, оставшиеся от старших братьев. Но зато очень рано и самостоятельно он прочел Евангелие, которое оказалось для него “нравственным лучом”, произвело “полный жизненный переворот”. Вечная книга стала для Салтыкова опорой, точкой отсчета, изнутри освещала наиболее мрачные страницы его прозы светом идеала. Даже самого страшного своего героя, Порфирия Петровича Головлева, он включил в евангельский контекст, сопоставив с предателем Иудой, и в то же время даровал ему в финале позднее прозрение и раскаяние.
В 1836 году Михаил был помещен в московский Дворянский институт, а через полтора года в числе лучших учеников отправлен в Царскосельский лицей, который с 1844 года был переведен в Петербург и превратился в Александровский. “Сады Лицея” в тридцатые—сороковые годы, как и все в России, сильно изменились. Из места, где “безмятежно расцветали” Пушкин и его однокашники, Лицей превратился в обычное учебное заведение николаевской эпохи, смесь школы с казармой — с наушничеством, муштрой, формальным преподаванием предметов, наказаниями за самые невинные прегрешения вроде расстегнутой пуговицы на куртке или чтения нерекомендованных книг.
Тем не менее на каждом новом курсе выбирали продолжателей пушкинского дела. Салтыков тоже писал стихи, рано начал публиковаться в журналах и рассматривался как очередной кандидат в наследники Пушкина. Однако его стихи несли на себе отпечаток своей эпохи и ориентировались на скептицизм и безнадежность поэзии Лермонтова. Не случайно встречавшаяся с юным писателем А. Я. Панаева назвала его “мрачным лицеистом”. Вскоре он прекратил сочинять стихи и позднее не любил вспоминать о юношеских опытах. Но мрачность осталась в его мировоззрении и определила его литературный путь.
Лицей Салтыков окончил в 1844 году семнадцатым учеником из двадцати двух одноклассников. Получив чин Х класса, он поступил в канцелярию Военного министерства. Но, как и многие думающие и образованные люди сороковых годов, тяготился службой и искал иного применения своим силам и интересам. Он посещает кружок, организованный М. В. Буташевичем-Петрашевским, увлекается работами западных социалистов-утопистов, начинает писать прозу. Вскоре в “Отечественных записках” публикуются его повести “Противоречия” (1847) и “Запутанное дело” (1848).
Публикация второй повести совпала с европейской революцией 1848 года. “Но поднялась тогда тревога / В Париже буйном и у нас / По-своему отозвалась”, — вспоминал Некрасов в поэме “В. Г. Белинский”. В судьбе Салтыкова эта тревога отозвалась арестом и высылкой в провинциальную Вятку за “вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу и ниспровергших власти и общественное спокойствие” (так было сказано в секретной записке Военного министерства, которую редактировал сам император Николай I). Ссылка, возможно, избавила Салтыкова от более трагических последствий. Достоевский, который, как мы помним, тоже появится в кружке Петрашевского, в следующем году будет приговорен к смертной казни.
В Вятке Салтыков провел все “мрачное семилетие”. Ссылка его была, впрочем, странной, напоминающей перевод по службе. Назначенный на должность советника губернского правления, Салтыков пытался уже не распространять идеи, а всего-навсего “добиться простой честности и порядка”. Он исколесил всю губернию, надзирал за тюрьмами, вел следствие по делу раскольников, организовал две сельскохозяйственные выставки. Но в своих предприятиях и начинаниях он был белой вороной. Попытки “практиковать либерализм в самом капище антилиберализма” оказались неудачными. Все вятские годы писатель чувствовал “ничем не восполнимое чувство одиночества, неутоленную тоску сердца, оторванного от своего прошлого и не нашедшего пищи в настоящем”. Несколько раз родители по его просьбе подавали прошения о помиловании, на которых император собственноручно писал: “Рано”.
Освобождение из “вятского плена” пришло лишь вместе с новым царствованием. Николай I умер в феврале 1855 года. В России начиналась оттепель. Через несколько месяцев вятский губернатор получил повеление Александра II: “Дозволить Салтыкову проживать и служить где пожелает”. В декабре Салтыков наконец покидает постылую Вятку и возвращается в Петербург. Из ссылки Салтыков вывез вице-губернаторскую дочку, Елизавету Аполлоновну Болтину, которая вскоре станет его женой, и бесценный жизненный опыт, который вскоре отразится в книге, ознаменовавшей рождение нового большого писателя.
В 1856—1857 годах в журнале “Русский вестник” начали печататься “Губернские очерки” некоего Н. Щедрина, имевшие огромный успех. В топографии Крутогорска, главного места действия книги, посвященные узнали Вятку. Книга создавала многосторонний образ русского провинциального города. Ее героями стали подьячие и другие чиновники, “талантливые натуры” из интеллигентной среды, богомольцы, юродивые, мужики. Рассказчик приводил читателя в присутствие, в острог, в бальный зал и на большую дорогу. Но на самом деле “Губернские очерки” были сатирическим обобщением и преувеличением. Они обозначили новое обличительное направление в литературе шестидесятых годов. Книгу читали как беспощадную сатиру и в то же время как страшную сказку об уходящем времени крепостного произвола, чиновничьего беззакония, интеллигентского бессилия, народного терпения.
“Губернские очерки” начинаются разделом “Прошлые времена”, а завершаются главой “Дорога” с подзаголовком “Вместо эпилога”. Рассказчик уезжает из города. “Я оставляю Крутогорск окончательно: передо мною растворяются двери новой жизни, той полной жизни, о которой я мечтал, к которой устремлялся всеми силами души своей”. По пути он встречает “странную, бесконечную процессию”, состоящую из своих героев, и вступает в диалог с “добрым приятелем” Буеракиным:
“ — Разве вы не видите, разве не понимаете, что перед глазами вашими проходит похоронная процессия?
— Но кого же хоронят? Кого же хоронят? — спрашиваю я, томимый каким-то тоскливым предчувствием.
— “Прошлые времена” хоронят! — отвечает Буеракин торжественно, но в голосе его слышится та болезненная, праздная ирония, которая и прежде так неприятно действовала на мои нервы”.
Ирония героя вскоре перейдет к автору. При всех грандиозных изменениях нового царствования оказалось, что похороны “прошлых времен” откладываются. Прошло несколько лет — и старые времена похоронили новые надежды. О цепкой силе, неизжитости крепостного образа жизни Щедрин писал всю оставшуюся жизнь.
Существует английская поговорка: “У каждого — скелет в шкафу”. Такие скелеты есть не только у людей, но и у общества. В эпоху, когда многие считали, что прошлое исчерпано и должно быть забыто, писатель упорно напоминал о скелете в российском шкафу — крепостном праве. В “Губернских очерках” уже брезжит “История одного города”. Крутогорск через десятилетие обернется Глуповым.
“Да, крепостное право упразднено, но еще не сказало своего последнего слова. Это целый громадный строй, который слишком жизнен, всепроникающ и силен, чтобы исчезнуть по первому манию. Обыкновенно, говоря о нем, разумеют только отношения помещиков к бывшим крепостным людям, но тут только одна капля его. Эта капля слишком специфически пахла, а потому привлекла внимание всех. Капля устранена, а крепостное право осталось. Оно разлилось в воздухе, отравило нравы; оно изобрело пути, связывающие мысль, поразило умы и сердца дряблостью”, — сказано в рассказе “Похороны” (1878). И в последней книге “Пошехонская старина” (1887—1889) Салтыков упорно вернется к прошлым временам “самого разгара крепостного права”.
Странный чиновник: “красный вице-губернатор”
Литературный успех Щедрина не прервал служебной карьеры Салтыкова. Обстоятельства складывались так, что надеяться на ненадежный литературный заработок он не мог, родительская помощь совсем сократилась, и чиновничье жалованье оставалось единственным постоянным источником дохода семьи. Два года Салтыков прослужил в Петербурге, а потом — с существенным повышением в чине — снова отправился в провинцию. В марте 1858 года он был назначен вице-губернатором в Рязань. На новом месте он принимается за прежнее: требует строгого исполнения законов, борется с взяточниками, защищает интересы крепостных крестьян, которых в предвидении реформ их хозяева преследуют особенно сильно.
Борьба одинокого человека с системой, со сложившимися порядками, однако, всегда необычайно тяжела и редко оканчивается победой. Уже через полгода писатель жалуется знакомому: “С самого приезда моего сюда я постоянно нахожусь в совершенно каторжной работе и не только не могу ничем заняться, но, положительно, даже прочитать ничего не могу. Одним словом, я если не раскаиваюсь, то, во всяком случае, крайне негодую на себя за то, что взял место в Рязани. Подобного скопища всякого рода противозаконий и бессмыслия вряд ли можно найти, и вятское плутовство есть не более как добродушие <по сравнению> с плутовством рязанским” (В. П. Безобразову, 29 июня 1858 года).
Став вторым человеком в губернии, Салтыков по-прежнему оставался в своей среде белой вороной. Он быстро получил прозвища “вице-Робеспьера” и “домашнего Герцена” (настоящий А. И. Герцен в это время боролся с режимом, издавая газету “Колокол” в Лондоне). Но в попытках быстро исправить существующие порядки вице-губернатор иногда сам превращался в грозное “значительное лицо”, угнетающее “маленьких людей”. Однажды он издал приказ о дополнительной вечерней работе мелких губернских чиновников, провинциальных “Акакиев Акакиевичей”. Не имея возможности дважды в день добираться до места службы с далеких окраин города, они стали просиживать на службе по двенадцать часов, оставаясь, как наказанные школьники, без обеда. После публикации критической статьи в московской газете Салтыков не только отменил свое распоряжение, но и специально отыскал скрывшегося под псевдонимом автора, чтобы поблагодарить его за урок.
Вступив в конфликт с вновь назначенным губернатором, писатель попросил перевода в Тверь. И здесь он продержался лишь два года (но это были годы крестьянской реформы) и, заработав еще одно прозвище — “красного вице-губернатора”, вышел в отставку. Однако вольная литературная жизнь Щедрина тоже продлилась лишь два года. С 1864 года Салтыков возвращается на службу, теперь в Министерство финансов, и начинает очередной круг скитаний по провинции в должности председателя Казенной палаты, надзирающего за поступлением государственных доходов. Он служит в Пензе, в Туле, опять в Рязани — и всюду переживает один и тот же цикл: служебное рвение — конфликт с губернатором — громкая отставка. “Министром финансов был тогда Рейтерн — и много пришлось ему повозиться со строптивым однокашником, — вспоминал знакомый писателя В. И. Лихачев. — Не успеет Салтыков где-нибудь прижиться, глядь, уже и поссорился с губернатором! Приезжает в Петербург — и к Рейтерну: „Давай другую Палату! Не могу с этим мерзавцем служить…” Получает другую Палату — и опять та же история. Так и переезжал до полной отставки”.
Полная отставка состоялась в июне 1868 года. Лишь с этого времени 42-летний отставной чиновник мог полностью отдаться своему любимому литературному делу. “Я писатель по призванию… куда бы и как бы меня ни бросала судьба, я всегда бы сделался писателем, это было положительно мое призвание”.
Строгий редактор: школа “Отечественных записок”
Первая книга Н. Щедрина печаталась, как мы помним, в журнале “Русский вестник”. С начала 1860-х годов этот издаваемый М. Н. Катковым либеральный журнал (Тургенев еще успеет напечатать в нем “Отцов и детей”) станет консервативным, официозным изданием и главным оппонентом сатирика. Вся последующая литературная жизнь писателя будет связана с демократической журналистикой, с некрасовскими журналами.
В промежутке между двумя службами Салтыков редактирует литературный отдел “Современника” и печатается в этом журнале. Он проявляет себя таким же неистовым литературным работником, каким чиновником-“трудоголиком” был совсем недавно. За два года он отредактировал тысячи страниц других авторов и сам опубликовал множество рассказов, очерков, критических статей. В первом номере “Современника” за 1863 год из 800 страниц более 200 было написано Щедриным.
Вернувшись после окончательного ухода со службы в “Отечественные записки”, продолжающие традиции закрытого правительством “Современника”, писатель становится одним из соредакторов, главных помощников Некрасова. После смерти поэта он отвечает за издание уже в одиночку: некрасовский журнал становится журналом Салтыкова. “Отечественные записки” преследует цензура, у них много противников, но литераторы, особенно начинающие, мечтают напечататься именно здесь. Это самый авторитетный и самый читаемый журнал в России. В отдельные годы его тираж доходит до 10 тысяч — очень большая цифра для семидесятых годов ХIХ века.
Салтыков не только внимательно читал все поступающие рукописи, но и весьма своеобразно работал с ними, становясь иногда едва ли не соавтором произведения. Он придумывал новые заглавия. В одной повести он убрал главного героя и вычеркнул целую сюжетную линию, за что получил авторскую благодарность. В другой — редактор поменял финал: вместо смерти от чахотки героиня выходила замуж; но такое внезапное изменение вызвало уже не благодарность, а слезы расстроенной сочинительницы.
“Соавторство” Салтыкова было не насилием, а практической демонстрацией литературного мастерства, выявлением авторского лица, школой для начинающих (опытные писатели уже завоевали право писать так, как хотели). Проходило время, и читатели с удивлением замечали: те, кто блеснул в “Отечественных записках”, часто не могли больше создать ничего интересного. “Наиболее талантливые люди шли в „Отечественные записки” как в свой дом, несмотря на мою нелюдимость и отсутствие обворожительных манер. Мне доверяли, моему такту и смыслу, и никто не роптал, ежели я изменял или исправлял. <…> …большинство новых литературных деятелей… только о том и думало, чтобы в „Отечественные записки” попасть”, — со скромной гордостью признается Салтыков П. В. Анненкову, после того как его “журнальное гнездо” было разорено.
Катастрофа разразилась в 1884 году. Наводя “новый старый” порядок после убийства Александра II, власть наконец добралась и до крамольного журнала. По мнению одного крупного чиновника, журнал стал “притоном отъявленных нигилистов” (тургеневское определение стало привычным и для правительственных чиновников). “Отечественные записки” постигла судьба “Современника”: они были закрыты навсегда. Последним прибежищем Салтыкова осталось только собственное литературное творчество.
Суровый сатирик: путем Эзопа
Салтыков-Щедрин много сочинял и во время служебных скитаний, и в период редакторской работы в некрасовском “Современнике”. Но успех его первой книги больше десятилетия оставался непревзойденным. Главные книги писателя появляются с конца шестидесятых годов, в эпоху “Отечественных записок”.
Без работы в журнале писатель Щедрин был бы совсем иным. “Вторая половина XIX в. останется в литературе эпохой безраздельного господства журнализма, — утверждал поэт и критик И. Ф. Анненский. — В журнальную работу уходило все, что только было в литературе живого и талантливого. <…> Русский гений наделен такой редкой силой, скажу даже — властью, приспособляемости, что в нашей литературе были крупные писатели, которых как-то нельзя даже представить себе вне журнала. Достаточно назвать имена Глеба Успенского и Салтыкова”.
С журналистикой связан жанр главных сочинений Щедрина — очерковый цикл, обычно печатавшийся в “Отечественных записках” из номера в номер в течение года или даже нескольких лет. Одна из таких циклов-книг так и называлась — “Круглый год” (1879—1870) и состояла из двенадцати главок. Очерки обычно строились как смесь образа и публицистики, как сочетание фабульного повествования и прямых размышлений на злобу дня. В том случае, если цикл имел сквозной сюжет, он превращался в общественный роман — жанр, теоретически обоснованный самим сатириком: “Мне кажется, что роман утратил свою прежнюю почву с тех пор, как семейственность и все, что принадлежит к ней, начинает изменять свой характер. <…> Роман современного человека разрешается на улице, в публичном месте — везде, только не дома; и притом разрешается самым разнообразным, почти непредвиденным образом. Вы видите, драма начиналась среди уютной обстановки семейства, а кончилась бог знает где; началась поцелуями двух любящих сердец, а кончилась получением прекрасного места, Сибирью и т. п.” (“Господа ташкентцы”, 1869).
Такими общественными романами стали главные книги позднего Щедрина “История одного города” (1869—1870), “Господа Головлевы” (1875—1880), “Современная идиллия” (1877—1883).
Новая жанровая разновидность романа требовала особой поэтики, отличной от тургеневской или толстовской. Поскольку “мысль семейная” уступила место мысли общественной, на первый план выходит не живописание индивидуальных качеств, а изображение общих закономерностей человеческого поведения в определенных исторических и социальных обстоятельствах. Многие гоголевские персонажи стали типами, но первоначально, в сюжете “Мертвых душ” или “Ревизора”, они представлены как живые, действующие по собственной воле персонажи. Обломовщина в романе Гончарова воплощена в сложном и противоречивом характере Ильи Ильича Обломова. Салтыков-Щедрин, в отличие от своих ближайших предшественников и современников, с самого начала нацелен на изображение типа, которое он подтверждает отдельными историями-примерами. Поэтому в его общественных романах и публицистических циклах главными часто являются коллективные образы, созданные самим Щедриным или позаимствованные у других писателей.
В цикле “Господа Молчалины” (1874—1875) писатель оживляет и переносит в современность заглавного и других героев грибоедовского “Горя от ума”. В “Современной идиллии” ему понадобился Глумов, персонаж комедии А. Н. Островского “На всякого мудреца довольно простоты”. Ташкентцы (“Господа ташкентцы”), глуповцы, помпадуры (“Помпадуры и помпадурши”, 1863—1874), пошехонцы (“Пошехонская старина”) — уже коллективные персонажи. Подобные образы близки басенным, для них тоже характерна однозначность, аллегоричность, прямая связь с авторским поучением. Вот почему еще одним важным жанром писателя стали “Сказки” (1869—1886), по структуре напоминающие басни (не случаен поэтому заголовок нескольких нелегальных изданий: “Сказки для детей изрядного возраста”).
Главным методом в циклах и общественных романах Щедрина является сатира во всем разнообразии выработанных историей приемов и видов. Салтыков улыбается, иронизирует, потешается, издевается, глумится, обличает, разоблачает, срывает маски. Жизнь писателя-сатирика в условиях русской цензуры была более трудной, чем жизнь его современников. Писать о поцелуях двух любящих сердец можно было без особых проблем. Злоупотребления чиновников, положение крестьянства, сравнение русской и западной действительности, аресты и ссылки, конечно же, сразу вызывали цензурные преследования и запреты. Поэтому одним из основных приемов сатиры Щедрина становится эзопов язык (по имени древнегреческого баснописца) — особый вид косвенного, иносказательного изображения, шифровки истинного предмета высказывания, когда намек на то или иное событие или факт позволял обойти цензуру и одновременно дать сигнал читателю об истинном предмете разговора.
“Я — русский литератор и потому имею две рабские привычки: во-первых, писать иносказательно и, во-вторых, трепетать, — объяснял Щедрин в цикле “Недоконченные беседы” (1875). — Привычке писать иносказательно я обязан дореформенному цензурному ведомству. Оно до такой степени терзало русскую литературу, как будто поклялось стереть ее с лица земли. Но литература упорствовала в желании жить и потому прибегала к обманным средствам. Она и сама преисполнилась рабьим духом и заразила тем же духом читателей. С одной стороны, появились аллегории, с другой — искусство понимать эти аллегории, искусство читать между строками. Создалась особенная, рабская манера писать, которая может быть названа езоповскою, — манера, обнаруживающая замечательную изворотливость в изобретении оговорок, недомолвок, иносказаний и прочих обманных средств. Цензурное ведомство скрежетало зубами, но, ввиду всеобщей мистификации, чувствовало себя бессильным и делало беспрерывные по службе упущения. Публика рабски-восторженно хохотала, хохотала даже тогда, когда цензоров сажали на гауптвахту и когда их сменяли”.
Приемы эзоповой речи у Щедрина чрезвычайно разнообразны.
Во-первых, это переносы и подмены: подмена политического содержания личной тематикой; замена русских общественных проблем западными (“Турция” или “Испания”, под которыми подразумевалась Россия); разговор о прошлом, хотя имеется в виду современность (так строится только что приведенное рассуждение об эзоповой речи). Во-вторых, это умолчания, намеки, которые не мог вычеркнуть цензор, но хорошо понимал читатель. В-третьих, это защита той или иной идеи, противоположной авторской, и дискредитация, разрушение ее изнутри путем доведения до абсурда. В-четвертых, это фантастическое, гротескное повествование, которое, тем не менее, было для Щедрина не самоценной игрой воображения, а еще одним способом разговора о современности. (О смысле этих приемов мы будем говорить в связи с “Историей одного города”.)
Вынужденные ограничения, однако, создали уникальный художественный мир, сопоставимый с мирами величайших сатириков (например, Ф. Рабле или Д. Свифта). Белинский, как мы помним, назвал пушкинский роман “энциклопедией русской жизни”. Н. К. Михайловский, соратник Салтыкова по “Отечественным запискам”, перефразировал это определение, заметив, что в произведениях сатирика заключена “критическая энциклопедия русской жизни”.
Сатира тесно переплетена с другой противоположной эмоцией. В черновиках Достоевского есть важная мысль, многое объясняющая в поэтике Щедрина (хотя его имя не упомянуто): “Но разве в сатире не должно быть трагедии? Напротив, в подкладке сатиры всегда должна быть трагедия. Трагедия и сатира — две сестры и идут рядом и имя им обеим, вместе взятым: правда” (записи к “Дневнику писателя” за 1876 год). Анненский прямо связал этот художественный принцип с творчеством Щедрина: “Эзоповская, рабья речь едва ли когда-нибудь будет еще звучать таким злобным трагизмом”. Сатирический гротеск Щедрина объяснялся трагическим восприятием русской жизни. Его мрачная фантазия обуславливалась верой в будущее и требовательным поиском правды. Его отрицание вдохновлялось чувством бесконечной любви. Его литературная деятельность опиралась на идею общественного служения.
“Был он писатель в большей мере, чем другие писатели, — размышлял В. Г. Короленко. — У всех, кроме писательства, есть еще личная жизнь… О жизни Щедрина в последние годы мы знаем лишь то, что он писал. Да едва ли и было что узнавать: он жил в „Отечественных записках”…” Когда “Отечественные записки” были закрыты, началось медленное угасание.
В своей семье Щедрин был чужим: куколка-жена, воспитывавшиеся ею в “светском духе” дети совершенно не понимали его. Журнальный круг единомышленников распался: сотрудники “Отечественных записок” должны были с трудом искать себе новые пристанища. Тот читатель-друг, который все понимал с полуслова, хохотал над сатирами Щедрина и учился по ним разбираться в русской жизни, как казалось писателю, тоже исчезал.
“Современный русский читатель неуловим и рассеян по лицу земли, как иудеи, — провоцирует повествователя Глумов, постоянный персонаж щедринской сатиры. — Он читает в одиночку, он ничего не ищет в литературе и ни с кем не делится прочитанным. Печатное русское слово не зажигает сердец и не рождает подвигов. Нигде и ни на чем не увидишь ты следов влияния действующей русской литературы”. В конце этой беседы повествователь принужден согласиться с оппонентом: “Глумов прав: достоверного, веского читателя современная русская литература не имеет…” (“Недоконченные беседы”).
Одиночество художника, отсутствие прямой реакции на его слово, которое для поэтов “чистого искусства” было нормой и идеалом, для Салтыкова оказывается трагедией.
Посетители, появлявшиеся в квартире писателя в последние месяцы жизни, слышали из-за закрытой двери: “Занят, скажите: умираю…” Тем не менее он начал очередную книгу. О ее идее рассказал в воспоминаниях Н. К. Михайловский: “Были, знаете, слова, — говорил он мне незадолго до смерти, — ну, совесть, отечество, человечество… другие еще. А теперь, потрудитесь-ка их поискать! Надо же напомнить…” Напомнить, однако, Щедрин уже не успел. “Забытые слова” оборвались на первой странице.
В бреду он беседовал с умершими Тургеневым и Некрасовым. И похоронить себя просил на литераторском Волковом кладбище около Тургенева (как Тургенев хотел оказаться рядом с Белинским). В последнем письме сыну он завещал: “Паче всего люби родную литературу и звание литератора предпочитай любому другому”. Не только книгами, но и этим отношением к делу своей жизни останется Салтыков в истории русской культуры. Михайловский закончил свой некролог “Памяти Щедрина” так: “Почтим же память Щедрина не только словами и слезами, а и делом: постараемся сравняться с ним — конечно, не талантом; постараемся работать так, чтобы, подобно ему, иметь право гордиться своим званием литератора и завещать эту гордость потомству”.
Продолжение следует