Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2007
Умер только тот, кто позабыт…
Из Рахманинова*
Жизнь Бориса Викторовича поражает необыкновенной цельностью и последовательностью его устремлений.
Он ужасно не любил, когда его называли пушкинистом. То, чем он занимался всю жизнь, было значительно шире. Он сделал пушкиноведение областью филологической науки. Его перу принадлежат свыше двухсот работ о Пушкине. Первая написана в 1915 году — после нескольких лет жизни в Европе, которые он провел в пристальном изучении французской культуры. Уже увлеченный Пушкиным и совершенно сознательно желая “поверить алгеброй гармонию”, он поступил в Льежский электротехнический институт на математическое отделение, это был самый дешевый вариант подобного образования. Свое решение он принял самостоятельно, против воли отца, и рассчитывать мог только на себя. Он очень забавно рассказывал о своей жизни в Льеже: “Вот тогда я жил действительно при коммунизме — все было общее, кроме инструмента и женщины”. Это произносилось всякий раз, когда оказывалось, что из моей готовальни исчезал циркуль или арифметическая линейка. Очень возмущался.
В Льеже он учился с 1908-го по 1912 год. После отправился в Париж и два года занимался на математическом отделении Сорбонны. При этом усердно изучал французскую историю, живопись, музыку, литературу. Сохранились его удивительные коллекции самых простых дешевых открыток, на обороте которых написаны все необходимые сведения о данной исторической личности, архитектуре, скульптуре (четким математическим почерком, каждая буковка отдельно), написаны так мелко, что прочесть можно только через лупу, и так подробно, что по содержанию близко к энциклопедической статье. Один альбом посвящен французской истории, второй — французской живописи, а третий — скульптурам Нотр-Дама.
Уже в 1910-м он отважно вступил в спор и переписку с Брюсовым по поводу четырехстопного ямба, а также занялся изучением новаторских работ Андрея Белого.
На вечере памяти Бориса Викторовича об этом времени Б. М. Эйхенбаум отозвался так: “…новая эпоха в изучении стиха шла не из университетских коридоров, а из книги Андрея Белого └Символизм” 1910 года. Недаром Борис Викторович в одной из статей сказал, что символизм Белого начал новую эпоху в изучении русского стиха. Однако это был не единственный и не такой ясный выход литературной науки. Это было только новой перспективой, и нужно было явиться новой филологической молодежи, чтобы вступить с этим новым поэтическим дилетантизмом в борьбу. Вот эта борьба и началась в среде филологической молодежи 1910-х годов. Это было подготовкой для того, чтобы вывести литературоведение на новый, может быть, очень сложный, может быть, полный заблуждений, но живой исторический путь. Тут появление Томашевского, я повторяю, было исторической необходимостью”.
Поистине универсальны интересы Бориса Викторовича в области пушкиноведения. Он был одновременно лучшим знатоком рукописей, языка, стиха Пушкина, круга его чтения. Огромная личная библиотека составлялась по каталогу библиотеки Пушкина. В ней собралось все, что читал или мог читать Пушкин. Очень трогательным приложением к ней стали книги, которые Пушкин собирал для Натальи Николаевны. Это переведенные на французский язык Шекспир, Гофман, Байрон, Сервантес… Их приобрел для только что женившегося Пушкина Плетнев. Сейчас эти книги стоят на полках дома Китаевой, в котором Пушкины провели медовый месяц. Наталья Николаевна французский знала основательно. Пушкину было приятно, что по-французски она писала без ошибок.
Темами работ Бориса Викторовича были главным образом стихосложение, стилистика, язык, ритмика. Этому посвящена его главная книга “Теория литературы”, написанная в 1925 году и уже в 1931-м вышедшая шестым изданием.
Удивительным образом Борис Викторович никогда никого ни за что не поносил, не проклинал. Всегда ограничивался насмешкой, остротой, шутливой песенкой. Даже в воспитательных его действиях была какая-то математическая точность. Мне часто приходилось с ним оставаться одной, без мамы. Она оставалась в Крыму, где у нас был домик в горах. Папа должен был быть ухоженным и сытым, как бы я ни была занята своими делами. Никогда я не слышала от него ни одного укоризненного слова. Но однажды под чашкой, которая, по-видимому, давно стояла неубранной на столе, я нашла записку: “Поставлена сюда такого-то числа, в таком-то часу”. Этого было достаточно. Мне было так стыдно. Я не могу забыть этого до сих пор.
Мы с братом очень радовались, когда бабушка приезжала и забирала нас к себе в Тайцы. Мы ждали этого как манны небесной. Это бывало редко. Бабушка нас не баловала, но иногда сдавала какую-нибудь ложечку в Торгсин и покупала нам пирожные. Однажды мы долго ждали ее и устремились ей навстречу из дома. Когда через несколько дней вернулись, то так же радостно кинулись здороваться с папой. Нас ждал “ушат холодной воды”. Не глядя на нас, он сказал: “А мы не прощались”. Вот так он всегда поступал. И ни одного лишнего слова!
А как папа умел внушить нам правила достойной жизни! Я была очень обидчивая девочка. Он говорил, что это совсем ненужное качество. Если ты обидишься на того, кто не хотел тебя обидеть, — тебе будет стыдно; если на того, кто хотел, — ты доставишь ему большое удовольствие.
Когда я пришла домой зареванная по случаю того, что кто-то в школе назвал меня “высокомерной”, он заметил: “А вот это напрасно. Они просто спутали высокомерие с зазнайством. Высокомерие — очень важное качество. Это означает высокую мерку во всем — в выборе друзей, книг, профессии, поступков”.
Много-много раз я слышала от него фразу: “Ребята, запомните — наш порог не переступил ни один мерзавец”. Говаривалось это то шутливо, то гневно. Обычно, когда папа приходил домой после каких-то заседаний, проработок или похорон, на которых губители лицемерно восхваляли свои жертвы, он приговаривал: “Только, пожалуйста, — меня без месткома”. А иногда просто напевал: “Жил на свете таракан, таракан от детства, и потом попал в стакан, полный мухоедства”. Или: “Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий”. Обожал сатирические стихи А. К. Толстого, Козьму Пруткова…
Из восхищавших его историй любимой был рассказ о Глазунове. В двадцать первом году умер Блок — фактически от голода. Горький обратился к правительству с просьбой помочь выжить деятелям культуры и добился каких-то особых пайков. К нему пришел Глазунов — ректор консерватории — и попросил паек для студента второго курса Шостаковича. Горький был не чужд светской жизни и бывал на концертах Шостаковича, где юный и уже замечательный пианист играл классику, а на бис — неизменно свои сочинения, от которых все были в ужасе. Горький буквально шарахнулся, услышав просьбу, и спросил Глазунова: “Неужели вы можете слушать эту музыку?” — “Категорически не могу. Но он гений”. А когда тот же Глазунов единственную стипендию, данную на весь факультет, тоже отдал Шостаковичу, профессор Лядов (в то время тоже очень известный композитор) сказал, что за такое хулиганство нужно гнать из консерватории, а не награждать. Глазунов ответил: “Мне вас очень жаль. Вам не место в учебном заведении”.
Тут папа всегда цитировал чьи-то слова: “История по-своему мстит новаторам. Она нарекает их новыми классиками”.
Сегодня, в полувековую годовщину со дня смерти Бориса Викторовича, имеет смысл вернуться в Крым, в Гурзуф, к дому и месту, где прошли его последние дни. К побережью и морю, прямо связанному с именем Пушкина.
Раевские пригласили Пушкина в Крым, где строилось их имение. Неподалеку от Гурзуфа, в Партените, по другую сторону Аю-Дага. С разрешения Ришелье, губернатора Одессы, они остановились в его скромном маленьком доме. Он стоит до сих пор в роскошном огромном парке, посаженном при Ришелье и входящем сейчас в состав двух крупных санаториев. В домике — музей Пушкина, а в 1927 году Борис Викторович с Г. А. Гуковским собственноручно повесили здесь доску со сведениями о том, что в августе 1819-го в доме побывал Пушкин и посадил под своим окном кипарис. Заботливые садовники постоянно перевешивали табличку с надписью “кипарис Пушкина” с одного кипариса на другой, чтобы сохранить достопримечательность. Ведь каждому посетителю хотелось отломать веточку на память.
Еще в 1932 году Томашевские приобрели крошечный домик с земляным полом в две комнатки в изумительном по красоте месте между Бахчисараем и Ялтой, под названием Коккоз (Голубой глаз). После войны дом сгорел, и местное начальство предложило родителям переехать на курортную сторону Яйлы и выбрать себе любой дом взамен этой коккозской сакли. Естественно, был избран Гурзуф. И главным условием для Бориса Викторовича было, чтоб дом был не татарский. Для него было невозможно воспользоваться несчастьем народа, только что высланного из родного им Крыма. Выбран был домик умершего доктора Яворского, расположенный рядом с чеховским домиком на скалах, воспетых Пушкиным:
Приют любви, он вечно полн
Прохлады сумрачной и влажной.
Там никогда стесненных волн
Не умолкает гул протяжный.
Это были счастливейшие годы нашей крымской жизни. Соседство с Ольгой Леонардовной Книппер-Чеховой превратилось в настоящую дружбу. Ее друзья стали нашими друзьями. Ольга Леонардовна обладала удивительным даром открывать таланты и царственно их опекать. Там мы близко узнали Рихтера и Дорлиак. Там подружились с Олегом Ефремовым, еще студентом, но уже отмеченным Ольгой Леонардовной. Сама она была удивительной рассказчицей. При этом на прямые вопросы о Чехове всегда говорила: “Это было так давно. Неужели помню, как это было?”
Надо сказать, что знакомство началось нелепо. Почти со скандала. Маму вызвали в сельсовет и сказали: “Приходила Книппер и требовала, чтобы вы перекрасили калитку”. Дескать, Чехов называл этот домик “Синей калиткой”. Дело в том, что стенка каменного забора, огораживающая наш участок, продолжает стенку чеховского дома. И мы поэтому должны покрасить калитку… Мама пришла разъяренная: “Что, Ольга Леонардовна не могла это нам сама сказать?”
Папа тут же защитил Ольгу Леонардовну: “Она не обязана знать, что мы не крокодилы”.
Отправились в Ялту искать краску. В 1946 году это было непросто. Но отыскали какую-то грязно-зеленую. Разбавили белилами и покрасили. На следующий день явилась к нам Капитолина, очень колоритная фигура — бывшая чеховская горничная, и поставила на стенку целый снайдеровский натюрморт со словами: “Барыня просили благодарить”. Роскошный поднос с фруктами и цветами с листом агавы из чеховского садика.
Дом и садик Чехов купил заочно. Поглядев на него с какого-то катера. На улицу Чехова, а точнее на прибрежную тропинку, выходили только глухая торцовая стена дома и беленый забор из евпаторийского камня с синей калиткой. Теперь на торцовой стене висит доска с надписью о том, что тут Чехов написал “Вишневый сад”, хотя куплен был домик тогда, когда “Вишневый сад” уже был написан.
Потом под нашими стенами сделали пристань, поставили общественную уборную и столб с радио, которое хриплым голосом сообщало о прибытии катеров.
Тут Капитолина произнесла: “Место потеряло свое реноме”.
За небольшую плату Капитолина охраняла и наш домик. Писала уморительные письма-отчеты. Папа их собирал, а Капитолину называл “Савельичем”. Письма начинались: “Милостивая барыня, покорнейше Вас благодарю”, а кончались: “Милой барышне кланяюсь низко. Слуга Капитолина”.
Борис Викторович был спортивным человеком, обожал дальние пешеходные прогулки. Иногда с ночевками в горах, лесных шалашах и т. д. Замечательно плавал. Далеко. Особенно утром, когда еще никаких осводовцев и запретов не было. Плавал на Одолары. Утреннее купание любил особенно. Всегда говорил: “Самое счастливое — когда я плыву навстречу солнцу”. Очень любил в море читать стихи. Целыми главами мы читали “Онегина”, “Царя Салтана”. Пока не запнемся. Тогда возвращались. На все уговоры не плавать далеко отвечал, что человек, который умеет плавать, никогда не утонет.
Утром 24 августа 1957 года он ушел к морю один. Был сильный береговой ветер, когда море становится буквально недвижимым. Громко и комично распевая “Выхожу один я на дорогу…”, папа спустился к морю.
У нас гостил Коля Двегубский. Спал под орехом у калитки. Услышав пенье Бориса Викторовича, побежал за ним. Поплыли. Но Коля плавал неважно и довольно скоро повернул к берегу. Когда вышел и посмотрел в море, Бориса Викторовича было уже не видно. И он стал ждать.
Борис Викторович не любил нарушать распорядок жизни. Завтрак под орехом накрывался к десяти часам. А его нет. Борис Викторович был всегда настолько точным, что, когда без десяти минут десять он не появился на тропинке, поднимавшейся с моря к нашему дому, все заволновались. А в десять уже бежали вниз. Коля Двегубский сидел и ждал. Вещи Бориса Викторовича лежали рядом. Мой брат кинулся в воду и поплыл на Одолары, думая, что папе там стало плохо. Его жена Катя пошла по берегу к мысу, который был ближе всего к Одоларам. Вдруг, устав, Борис Викторович поплыл самым коротким путем…
Тут появилась милиция. Милиционер спросил: “Что вы тут делаете?” (это место не было официальным пляжем). Катя ответила, что ищем “деда”, который поплыл на Одолары. “Ваш дед в морге”, — сказал милиционер, сел в катер и отправился к скалам. Там он нашел Николая Борисовича, посадил его в лодку и отправился в гурзуфскую милицию, не дав потрясенному брату даже одеться. Вместо того чтобы отправить его в Ялту, куда уже увезли труп с ярлыком “Неизвестный сорока лет”, милиция четыре часа добивалась, чтобы Николай признался, что утопил своего отца…
Была ужасная жара. В морге не было льда. Собирали его, выпрашивая в гастрономах…
Потом выяснилось. Шли рыбаки, в том числе сын Капитолины. Бориса Викторовича же все знали (и милиционеры в том числе). Рыбаки даже говорили, что по Борису Викторовичу сверяли время. Раз он плывет, пора поднимать сети. А тут увидели человека, как будто плывущего брассом, но лежащего на воде лицом вниз, без маски, без трубки, без движения. Перевернули его веслом и положили в лодку. На берегу сдали милиции как неизвестного. Никому и в голову не пришло, кто это.
Вот и вся история.
Я уже упоминала, что, возвращаясь с каких-нибудь похорон, Борис Викторович всегда говорил: “Меня, пожалуйста, без месткома”. Желание его исполнилось. Даже бывшие его друзья, Шкловский и Виноградов, узнав о случившемся, решили не нарушать свой отдых в четырнадцати километрах от Гурзуфа в ялтинском Доме творчества, разумно прислав сочувственные телеграммы. Виноградов подписался: “Академик Виноградов и жена его Надежда Матвеевна”.
Иначе отозвалась на эту смерть Анна Ахматова, приславшая из Комарово телеграмму: “Горько оплакиваю великого ученого. Благодарю друга. Ахматова”.
И написавшая 27 августа 1957 года в стихах:
А теперь! Ты, новое горе,
Душишь грудь мою, как удав…
И грохочет Черное море,
Изголовье мое разыскав.
Хоронили Бориса Викторовича местные рыбаки и семья.
Высшей наградой для себя Борис Викторович считал то дело, которому служил всю свою жизнь, и был совершенно равнодушен к разным наградам и званиям. Д. С. Лихачев рассказывал, что, наряду с предложением баллотироваться в Академию Наук, Бориса Викторовича попросили представить список того, что он сделал в науке, тогда он отверг это предложение, сказав, что не хочет состоять в Академии, которая не знает, что он сделал.
Но высшую награду он все-таки получил.
В поисках камня для надгробия на могилу папы (все же он в четвертом поколении петербуржец) я нечаянно набрела на невзрачный обломок нестандартного размера. На мой вопрос “как он будет выглядеть в обработанном виде?” я услышала: “Вы сходите на площадь Искусств, это же кусок Пушкинского пьедестала”.
Это ли не чудо?!