Мемуар
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2007
1
С Б. В. Томашевским меня связывала и дружба, и ссора…
Дружба была подготовлена моим преклонением перед его работами и его мыслями, а потом и личным общением. А ссора — ну, об этом тоже потом.
Познакомился я с Б. В. у Г. О. Винокура (22 ноября 1937 года), где он в то время обычно останавливался, приезжая из Питера. В тот раз мы с Винокуром играли в шахматы (у меня даже сохранилась запись этой партии, почему я могу точно фиксировать дату моего знакомства с Борисом Викторовичем), а Томашевский тоже “играл” — с маленькой дочкой Винокура Наденькой, заставляя ее по картинкам угадывать, кто Пушкин, кто Гоголь, кто Лермонтов… Особо интересных разговоров в этот раз не было, а когда Б. В., отвлекаясь от своей “игры” с Наденькой, смотрел на нашу партию с Григорием Осиповичем, было ясно, что он и в шахматах понимает.
Следующее и абсолютно решающее для будущего наше свидание с Б. В. произошло весной (в апреле?) 1942 года, когда я, выходя из Дома писателя на Поварской (тогда уже улице Воровского) с обедом для дочери Маши, вдруг встретил Томашевского, про которого в то время, со слов приехавшего из ленинградской блокады В. В. Софроницкого, было известно, что он остался в блокаде с тяжелой дистрофией и вряд ли выживет. Я ужасно обрадовался, тут же передал ему “вести от Софроницкого”, на что Б. В. отвечал: “А вот с Софроницким совсем плохо: мы лежали с ним вместе, вряд ли он выживет…” А я в ответ: “Что вы, Б. В.! Я вчера был на концерте Софроницкого, и он чудесно играл!”
Так произошло наше второе знакомство. Тут же на крыльце Дома писателя я стал прикидывать, как бы “использовать” Б. В. в Москве и дать ему “прожиточный минимум”. А я в то время был деканом в сохранившемся в остатках МГПИ им. Потемкина (это “имени” присоединилось к названию института, правда, позднее) и имел даже “некоторую власть” (редкий случай в моей биографии). И через несколько дней Б. В. был зачислен профессором в МГПИ, где он читал “Теорию литературоведения”, спецкурсы, вел семинарии и состоял председателем Госкомиссии по госэкзаменам. Это было первое место работы Б. В. в Москве. Позднее он стал замдиректора Литературного института Союза писателей, штатным профессором в 1-м Иностранном институте на Остоженке, где одно время и обитал с семьей в казенной комнате против женского сортира.
Вот так и пошло наше тесное общение с Борисом Викторовичем, мы оба читали в МГПИ, в Литинституте, в 1-м МГПИИЯ, участвовали в различных кружках и объединениях. Дружба наша крепла еще и потому, что Б. В. отнесся с большой симпатией к Надежде Васильевне и нашей, тогда еще четырехлетней дочке Машке. Б. В. быстро понял все мои “причуды” и чудачества — и увлечение Достоевским, Лесковым и Сухово-Кобылиным, и культ Ваганькова и Симон Диманш, мою склонность к самоуничижению, мистификациям и разным экстравагантностям. Он включился в это русло легко и весело, с мудрой иронией, принял участие в комментировании и цитировании “Бобка” Достоевского, в поминаниях Симон Диманш; Б. В. стал позднее ревностным корреспондентом Машкиной “Жабьей стенгазеты” и своим человеком с жившими у нас зверями — кошкой Пумой, ежом. Все это отразилось в его юмористически-дружеском творчестве (см. ниже). Одним словом, Б. В. стал у нас “своим”. <…>
2
После недолгой остановки у Винокура, Б. В. с семейством перебрался на Гого-левский бульвар (Пречистенский) в квартиру “бабы Люли” — вдовы В. М. Фриче, Любови Алексеевны, которая в то время была секретарем литфака МГПИ. Там мы с Б. В. тоже часто встречались и задумывали разные планы.
В то время (во время войны!) неутомимый и энергичный театровед Вл. А. Филиппов организовал при ВТО кружок по вопросам орфоэпии и сценической речи; в этом кружке участвовали: Л. И. Базилевич, И. Я. Блинов, С. М. Бонди, Г. О. Винокур, С. И. Ожегов, Н. С. Поспелов, А. А. Реформатский, А. М. Сама-рин-Волжский, Е. Ф. Саричева, Ф. А. Фортунатов, А. Б. Шапиро и Б. В. Томашевский. Многие из упомянутых подготовили и сделали на заседаниях кружка доклады, вызывавшие интересные прения. Б. В. на заседаниях 19 и 26 мая 1943 года сделал большой доклад о русской передаче французских имен, который он обработал в статью и сдал ее по просьбе В. В. Виноградова позднее в Институт русского языка, где она пролежала в сейфе до 1968 года, когда ее извлекли оттуда, и тогда ее удалось напечатать в сборнике “Восточнославянская ономастика”, 1972 (см. с. 251 и след.).
В МГПИ во время войны была мода “взаимопосещения” лекций. Мы с Б. В. “обменивались визитами”. Я попал на его лекцию о строфике (курс теории литературоведения). Это была удивительно точная, ясная лекция с прекрасными примерами из стихов французских, итальянских, немецких, английских и русских. Я получил большое удовольствие от лекции, да и поучился кое-чему.
“Рука руку моет” — и Б. В. в том же 1942 году, будучи назначен от Союза писателей замдиректора Литературного института, сразу пригласил меня заведующим кафедрой языка, кем я и оставался до 1951 года. Вместе с Б. В. мы разработали новый план преподавания лингвистических дисциплин в Литинституте, который и продержался до моего ухода оттуда, несмотря на разные “наскоки” начальства (Ф. В. Гладков, Н. Ф. Бельчиков).
Когда комната “бабы Люли” понадобилась под новую брачную пару (Аня Михальчи + Борис Штейн), Томашевским пришлось перебазироваться, благо Б. В. как профессор 1-го МГПИИЯ получил вышеозначенную комнату на Остоженке в самом здании Иностранного института. И мы на салазках возили с Б. В. с Гоголевского бульвара на Метростроевскую их скарб, а потом отмечали там новоселье “зубровкой”.
В Литинституте мне дважды пришлось вместе с Б. В. экзаменовать аспиранток — первый раз “за упокой”, а второй раз “за здравие”. В первый раз чего-то добивалась вдова Шалвы Сослани, грузина, даже хорошенькая, но ничего не знавшая и притом с большой амбицией: “Я — вдова Шалвы, он погиб, защищая Родину!” Так-то так, но была она “ни в зуб ногой”, и мы дружно ее провалили; третьим экзаменатором был тогдашний директор Литинститута Гавриил Сергеевич Федосеев, милый человек, про которого студенты пели: “Служил Гаврила в институте, Гаврила лекции читал…”
А второй раз держала экзамен болгарка Блага Димитрова — это был прекрасный ответ! И мы, экзаменаторы, дружно вывели ей “круглое 5”. Позднее ее переводил мой ученик и приятель Володя Солоухин, и мы с ним с удовольствием ее поминали.
Новый год (1943) мы встречали в Литинституте вместе с Б. В. Пир был в подвале. “Магистром бибенди” был в тот раз К. А. Федин: он мог много выпить и оставаться любезным и остроумным. Помню, как он обходил П-образный стол, со всеми чокался, выпивал, но не пьянел! Когда он подошел ко мне, я стал ему спьяну доказывать, что у него лучшая вещь — рассказ “Старик” и что ему надо его еще раз написать! Тщетно К. А. меня убеждал, что он его уже написал.
А когда возвращались домой (ведь время то было военное, после 24 часов не полагалось быть на улице), то до Арбатской площади все было спокойно, мы шли вместе с Б. В. и со студентами. А у Арбатской площади мы расстались, и Злата Константиновна Ростковская (моя студентка, жена А. Я. Яшина) проводила меня до Дурновского (по Молчановкам) и сама добралась благополучно до 7-го Ростовского переулка, где она жила. А Б. В., которому было от Арбатской площади до дому два шага, угодил в участок!
Борис Викторович с Ириной Николаевной бывали у нас на даче в Салтыковке, где Б. В. поражал Машу (да и не только ее) своими эквилибристическими способностями: он делал стойку вниз головой, прыгал в окно… Ну и ну! А ему было в то время уже 53 года. Особенно он был яровит в плаванье. В Салтыковке был большой, подпертый плотиной пруд на Пехорке, где мы купались и состязались в плаванье. Я оказался последним, хотя был моложе моих соперников и плавал с детства, вторым был Б. А. Ларин (тоже пловец классный), а первым был самый старший: Томашевский!
Как-то я с Б. В. и Ириной Николаевной приехал в воскресенье в Салтыковку, и мы зашли у станции на рынок купить молока, а там была облава на дезертиров. У меня, на грех, было свидетельство, что моя отсрочка находится в данное время на пролонгации и перерегистрации. Это “ловцам” не понравилось, и меня “загребли”! Я отдал бидон с молоком Б. В. и велел передать, что, коли к вечеру не проявлюсь, то чтоб звонили в Горпед меня вызволять. Они грустно пошли, а мы под конвоем веселого парнишки направились в военкомат. После перехода железнодорожных путей наш “предводитель” велел нам всем сесть в канаву и там стал “вершить допрос”. Мои спутники, очевидно действительно дезертиры, быстро снабдили его “бумажным металлом” презренного вида, за это он их милостиво отпустил. Когда же очередь дошла до меня, и оный “предводитель” посмотрел на мой документ, то радостно воскликнул: “Дед! Дак ты с ынституту? Ну, и катись в …” После этого радостного экскламатива я спокойненько пошел домой, где меня ждали и не ждали обеспокоенные домашние и Б. В. с Ириной Николаевной. Мой доклад о происшедшем всех зело посмешил.
Меня всегда поражали в Борисе Викторовиче его энциклопедизм и точность (он учился в бельгийском электротехническом институте в Льеже и одновременно в Сорбонне). Он был прекрасный математик: когда как-то его “подрезали” в области филологии, он плюнул и два года читал математику в Институте путей сообщения.
Литературу русскую, французскую он знал до мелочей; был широко ориентирован и в истории других литератур (итальянской, испанской, английской, немецкой), он был тонкий и эрудированный лингвист, знал не только “общие места” науки о языке, но и был внимательным наблюдателем-экспериментатором в области фонетики, как русской, так и французской (см. указанную выше его статью о русской передаче французских имен), в своей статье по истории русской рифмы он дал замечательную панораму русской орфоэпии за двести с лишком лет, а в своих статьях о стихотворном ритме (см. сборник его статей “О стихе”, 1929) сделал много интереснейших чисто лингвистических наблюдений; особенно интересна его статья (с лингвистической точки зрения) о ритме прозы в этом сборнике, а кроме того, его понимание колона и синтагмы — прекрасное лингвистическое достижение. А как он прекрасно понял половинчатость фонологической позиции Л. В. Щербы и убедительность “московской фонемы”!
Борис Викторович в совершенстве знал “тайны” издательского дела и, в частности, все то, что касается набора, корректуры, опечаток (см. его два издания книги “Писатель и книга”).
А сверх всего этого Б. В. прекрасно знал и понимал музыку; он хорошо ориентировался в клавирах опер, симфоний и концертов (мы много с ним бывали в концертах, сидели с клавиром, и я поражался, как он быстро улавливал те такты, которые в данное время у пианиста или в оркестре). Дома, на канале Грибоедова, у него была прекрасная фонотека пластинок: тут была и симфоническая музыка, и инструментальная, и вокальная. Б. В. был большой любитель и знаток оперы и ее традиций, и у него были редкие пластинки Шаляпина, Касторского и др.
3
После возвращения Б. В. в Питер (слава богу, квартира осталась цела!) у нас установился обычай: когда Б. В. в Москве, он останавливается у меня, а в Питере — я у него. И оба в кабинете хозяина, куда, бывало, приходили разные интересные люди к нему (а заодно и ко мне!): С. П. Бобров, П. Г. Богатырев, Н. М. Любимов, И. Л. Андроников, Н. П. Анциферов, пушкинисты…
Свое шестидесятилетие в 1950 году Б. В. справлял у нас в Дурновском, когда к нему собрались многие его почитатели разного возраста, профиля и пола…
Пока Б. В. жил в Москве, мы с ним много планов построили совместной работы: собирались вместе писать книгу о ритме, языке и стихе (у меня сохранились эти наметки его и моей рукой). Но так и не написали…
Бывали у нас с ним и шутливые совместные дела (это удавалось проще!). На одном скучном заседании мы, попеременно чередуясь, написали общий сонет, не получивший названия. Но текст его сохранился:
СОНЕТ
1. Среди мятущихся волнений,
2. Когда все зыбко, как во сне,
3. Один незыблем ясный гений,
4. Который теплится во мне.
5. Источник разных вдохновений
6. (Мной обретаемых в вине),
7. Он не всегда от царства теней
8. Освобождает нас вполне.
9. И часто серые туманы
10. (Кто скажет, что мы просто пьяны?)
11. Нам раскрывает тот простор,
12. Который так для сердца дорог,
13. Как сороков московских сорок…
14. Ки мё дира, кё ж’э ю тор?*
В этом тексте строки 4—9 принадлежат Б. В. Томашевскому, а строки 1—3 и 10—14 — А. А. Реформатскому. Дата его написания — 25 сентября 1942 года. Сонет не каноничен, поскольку четырехстопен; была у меня его последующая переработка в пятистопный вариант (позднейшая переделка), но куда-то утратилась…
А позднее Б. В. написал мне сонет-акростих: АРЕФОРМАТСКОМУ, вот текст этого сонета:
Атлет фонетики, но не сонета,
Разъявший звуки мудрый анатом,
Елей лиющий благосклонным ртом,
Филологический источник света, —
Отныне вашего ищу совета —
Разумен ли я в мнении таком:
Мне немец горек и едва знаком,
Американцы сладки, как конфета, —
Таков развязен я, но между тем
Сонет идет, как приводная лента,
Кончать его пора уже совсем,
Одна осталась мне для вас “пуэнта”:
Меж неизведанных еще фонем —
Унылое молчание студента.
(1943)
Я писал ему ответный сонет-акростих, но не успел закончить, а Б. В. неожиданно переехал в Ленинград… Текст этого “ответа” куда-то затерялся и был мною обнаружен лишь позднее, так что Б. В. его так и не видел. Вот текст этого “ответа” БВТОМАШЕВСКОМУ:
ПРО ДОМО МЕА**
Берусь я доказать и вновь сонетом
Возможность сочетать с моим нутром
Тот факт, что оперировать пером
Отраду мне дает зимой и летом.
Меня считают многие отпетым,
А я люблю весенний первый гром,
Шучу порой и мню себя поэтом,
Елей же чту не более, чем бром.
Веленью сердца слушаться готов,
С друзьями пить могу я среди льдов,
Коньяк предпочитаю цинандали.
* Но кто же мне скажет, что я был неправ (фр.).
** Pro domo mea (лат.) — о моем доме, о себе самом, о своем.
Опохмелясь, я снова, как во сне:
Мечты мои — на розовом коне
Уносит Муза в облачные дали…
(1943, ред. 1970)
Мы все в те годы очень привязались к Борису Викторовичу, он стал для нас совсем своим; Машка, которой еще не стукнуло десяти лет, называла его “Борвик”, а сам Борвик писал различные корреспонденции в ее “прессу” (“Жабья газета”). Кое-что из этих опусов Бориса Викторовича и сохранилось:
К этому “жабьему циклу” примыкает и следующее послание Б. В., адресованное уже не Маше, а мне:
А. А. Реформатскому,
папаше Маши
(ПОСЛАНИЕ О ЖАБАХ)
24 / 11 46 Москва
Б. Томашевский
Так по-разному откликнулся маститый ученый на жабью проблематику.
Внимательное отношение Б. В. ко мне и к моему окружению (не только к Надежде Васильевне и Маше, но и к Мишке-Куне, кошке Пуме, к нашему ежу и другим спутникам тех времен) можно видеть в великолепном послании Бориса Викторовича ко мне из Ленинграда, написанном в то время, когда меня внимательно травили в каждом номере “Литгазеты” в связи с опубликованием моего “Введения в языковедение” в 1947 году. Это послание — образец мудрой благожелательности автора к адресату, а комментарий — бесподобная пародия на разные публикации.
А. А. Реформатскому
31 января 1948. Б. Томашевский
Примечания
Ст. 1. Ср. стих И. И. Козлова “Вечерний звон” и А. К. Толстого “Навозный жук”.
Ст. 20. И помни то, что пел Гораций. Имеются в виду стихи из од:
I, IV:
Pallida mors aequo pulsat pede pauperum tabernas
Regumque turres*, etc.
I, XI:
…Dum loquimur, fugerit invida
Aetas: carpe diem, quam minimum credula postero*.
IV, VII:
Immortalia ne speres mevet annus et almum
Que rapit hora diem
Pulvis et umbra sumus.**
Но не рекомендуется вспоминать I, XXXVII, то есть: Nunc est bibendum,*** etc.
Ст. 24. “Копченую султанку”. Ввиду отсутствия слова “султанка” в словарях русского языка (напр., Академии 1847 г. и под ред. Д. Н. Ушакова) сообщается, что речь идет о рыбке mullus barbatus, L., иначе именуемой “барбуия”. “Рыбка эта не бывает более четверти аршина в длину и красиво испещрена розово-золотистыми крапинками” (В. Х. Кондераки. Универсальное описание Крыма, ч. VII, СПб., 1875, стр. 40). “Древние римляне платили за крупных султанок, на наш взгляд, положительно невероятные суммы” (Крым: Путеводитель под ред. К. Ю. Бумбера, Л. С. Вагина, Н. Н. Клепикова и В. В. Соколова. Симферополь, 1914, с. 153). При отсутствии султанок рекомендуется заменять их иной портативной и легкоусвояемой закуской, на выбор.
Ст. 27. С. П. Г. — сокращенное именование 150 гр. (примечание А. A. Реформатского).
Ст. 31. “Слезки три”. См. “Евгений Онегин”: “Умильно на пучок зари / Они роняли слезки три”.
Ст. 34. “Почтив слова Экклезиаста”. Ближайшим образом имеются в виду гл. II, ст. 3; гл. V, ст. 18; гл. X, ст. 19.
Ст. 50. “Не забывай модели милой”. Модель — неточная передача американского слова “pattern”. Самая неточность освобождает поэта от всякого обвинения в низкопоклонстве.
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
Благой, Дмитрий Дмитриевич, педагогический академик.
Гораций — известный древнеримский поэт.
Диманш, Симон — genius loci.
Еголин, Александр Михайлович, член-корреспондент Ак. наук, директор Мировой литературы.
Ёж — житель кабинета Реформатского А. А.
Жена — Надежда Васильевна Реформатская.
“Литературная газета” — орган, в разные годы редактировавшийся А. А. Дельвигом и В. В. Ер-миловым.
Маша — Мария Александровна Реформатская.
Мишка — заслуженный деятель семьи Реформатских.
Пума — дымчатый кот, герой лирических произведений А. А. Реформатского.
Реформатский, Александр Александрович — адресат настоящего послания.
Смердюченко — лицо неустановленное; возможно — мифологическое существо.
Экклезиаст — произведение известного Соломона.
Поэма и комментарии вложены были в конверт, на котором надписано: “Александру Александровичу Реформатскому (et de Simon Dimanche)”.
4
В июле 1949 года мама с Машей ездили в Крым и останавливались в Гурзуфе у Томашевских. Я в этой поездке не участвовал и не могу о крымских днях ничего рассказать, а занятного и примечательного там было много (там были еще С. Т. Рихтер и Н. Л. Дорлиак, О. Л. Книппер; был обед в Доме Чехова в Ялте, где Н. Л. Дорлиак и И. С. Козловский пели дуэтом “Не искушай…”, Маша плясала с И. С. Козловским, а О. Л. Книппер и М. П. Чехова угощали).
Но мне хочется вернуться к “московским дням” Бориса Викторовича и кое-что сказать о его докладах, слышанных мной, и о некоторых иных чертах его характера.
Первый раз я был свидетелем гнева Б. В. на заседании кафедры русской литературы, когда он сделал доклад о строфике “Евгения Онегина”, доклад интересный, на широком сопоставительном фоне и, как всегда, точный и доказательный. А тогдашний завкафедрой полез с какими-то глупыми возражениями. Б. В. вскипел и стал почти кричать на своего оппонента: “Вы не видите, как Пушкин любил свою Татьяну!” Оказывается, Б. В. не только не прощал глупости, но мог вскипеть и накричать.
Кроме этого доклада и двухвечерового доклада в ВТО (см. выше) я хорошо помню его доклад о становлении лирики Пушкина от “южных поэм” и до “Пророка” — им заканчивал свой доклад Б. В. и читал “Пророка”, как в свое время Достоевский! Этот доклад был проникнут такой любовью к Пушкину и таким проникновением в его мысли и идеи, и был так великолепно “подан”!
Еще один доклад был прочитан Борисом Викторовичем в Институте мировой (мы ее звали “моровой”) литературы об истории русской рифмы, где Б. В. блеснул своим лингвистическим пониманием основ просодии, показывая особенности и возможности русского стиха от Симеона Полоцкого и до Маяковского на фоне орфоэпических норм русского языка за двести с лишним лет. Особенно интересной была интерпретация разноударных рифм в русской силлабике в связи с равноударностью слогов в слове при чтении стихов в то время и [соображения о] “комплексной рифмовке” в стихах Маяковского (этот доклад был позднее напечатан как статья “К истории русской рифмы”, 1948).
Уже в 1950-е годы в конференц-зале Института русского языка, на Волхонке, 2/18, было обсуждение изданий Гоголя, где несправедливо “жали” В. А. Жданова и Э. Е. Зайденшнур, и среди “жавших” был и давний знакомый Бориса Викторовича — А. Л. Слонимский. И как на него обрушился Б. В.! Распаленный гневом, он даже оборвал себя на полуфразе и, не закончив выступления, сошел с эстрады.
Позднее и мне пришлось испытать на себе гнев Бориса Викторовича.
В 1950-е годы жизнь моя резко изменилась: во-первых, после языковедческой дискуссии в “Правде” (май-июнь 1950-го) я из постоянно гонимого стал “несколько уважаемым” (да, именно: только “несколько”!); во-вторых, на этом основании В. В. Виноградов, тогдашний директор вновь сформированного Института языкознания АН СССР и диктатор лингвистики тех времен, пригласил меня работать в этот новый академический институт, где работали мои друзья и единомышленники (Р. И. Аванесов, В. Н. Сидоров, П. С. Кузнецов, С. С. Высотский, В. Д. Левин и др.), где для меня была нужная научная среда и возможности печатания трудов; в-третьих, кое-что менялось в моей личной судьбе…
И вот на этом фоне произошло одно нелепое, досадное и обидное происшествие, когда я в очередной раз “стоял” в Питере на канале Грибоедова, приехав в командировку в Питер. Я имел привычку перед repas* выпивать две-три рюмки водки, чего у Томашевских не полагалось. Тогда я из вежливости и по глупости приносил четвертинку и тайком выпивал перед едой, а потом ставил эту четвертинку за гардиной у окна в кабинете Бориса Викторовича. И шел обедать с хозяевами (“с глаз долой”!).
Как-то раз Б. В. пришел домой в раздраженном состоянии и наткнулся на эту недопитую четвертинку за гардиной. Как он распалился на меня! Не помню уж, что он тогда говорил, но я чувствовал себя “униженным и оскорбленным”, виноватым и обиженным… Сконфуженный, я собрал свои манатки и ушел из дома на канале Грибоедова…
В оставшееся время я ночевал в коридоре Ленинградского отделения ИЯ АН СССР (благодаря любезности тогдашнего ленинградского директора — К. А. Тимофеева). Было это не вполне удобно, так как уборщицы приходили с утра к восьми часам, и вставать приходилось в семь, но зато весь вечер я сидел в директорском кабинете в пустом институте и читал корректуру второго издания своего “Введения…”, которое было опубликовано в 1955 году, значит, все описываемое происходило в 1954 году. У меня с собой были бутерброды и неизменная четвертинка, из которой я, кончая ночью чтение корректуры, угощал ночного сторожа, а он, под мирную беседу, угощал меня чаем.
Но у Томашевских я с тех пор не был…
Когда Б. В. после этого приезжал в Москву (а он останавливался у жившего в Москве и женатого на москвичке своего сына Н. Б. Томашевского-Медведева), я всячески старался наладить прерванные отношения, но Б. В. как-то неохотно шел навстречу. Возможно, что тут играли роль, главным образом, факты моей личной биографии, а не горестный эпизод с четвертинкой.
И вдруг я получаю по почте тяжелый том: “Пушкин”! И с такой надписью:
Александру Александровичу Реформатскому
свой труд
на строгий суд
автор
с повинной головой.
4 октября 1956. Б. В. Томашевский
Увы, столь желанный для меня миг настал, но в августе 1957 года Бориса Викторовича не стало… Так эта последняя надпись мне от Б. В. и осталась недореализованной…
21—25 июля 1973