Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2007
Московским издательством “РОССПЭН” в 2006 году выпущены три книги мемуаров в новой серии “Человек на обочине войны” — “Нам запретили белый свет”, “Поиски мира” и “Зигзаги судьбы”. Именно на обочине — в плену, в трудовом лагере, в шкуре “предателя Родины”… Пронзительно искренно звучат эти воспоминания — живые часы и дни страшной войны — Николая Саенко, Софьи Анваер, Петра Астахова, Игоря Синани и др. Герои этих книг “без идеологии” скромно появляются перед читателем, ждут отклика, надеются быть услышанными. Серьезное и вдумчивое прочтение оправдает старания тех, кто так и не дожил до выхода этих непридуманных книг.
“22 июня в 12 часов дня по радио на всех перекрестках объявили войну” (Е. Егорова). Как ни странно, эхо этих слов действует на нас и сквозь историческую призму, созданную идеологией, закрепленными понятиями и естественным страхом перед воплощенным кошмаром. Для современных молодых читателей самые ужасные картины Великой Отечественной — зачастую всего лишь картины, чередующиеся клипы. Такое восприятие — следствие счастливой невозможности для многих из нас представить всю мощь и ужас происходившего.
Примечательно, как восприняли жуткую весть очевидцы: дневниковые сообщения коротки, в них с леденящей четкостью осязается пульс войны, прочитывается растерянность: “2. 10. 41. Налет самолетов на город, бомбы не сбрасывали, наши истребители вступили в бой, один наш самолет загорелся в воздухе. <…> 9. 10. 41. С начала дня поднялась паника…” (Н. Саенко). “Все летело в щепы, горели запасы на складах, горела земля, глушило людей. <…> Люди сходили с ума, растаскивались продукты горевших складов всеми, кто мог ходить…” (Е. Егорова). Мор шел семимильными шагами и не давал опомниться рассудку. Привыкание к тревоге и голоду произошло уже через несколько месяцев: “Кормить стали день со днем хуже, уже отвык говорить └есть хочется”<…> усталость, словно барометр, определяет содержимое в животе. Сердце от злобы закаменело <…> То и дело, что думаешь о еде, эта мысль никогда не выходит из головы, и если она выйдет, то наверняка наступит смерть” (В. Баранов). “Мысль — только пожрать. Иссохший мозг занят одной и постоянной мыслью” (С. Воропаев).
Состояние, названное в психологии “запредельным торможением”, отнимает у человека последние силы. Отношение к смерти меняется за считанные месяцы, народ словно несет вахту перед фатумом. Общественный рассудок забывает о пределах человеческого восприятия и отчаянно принимает инстинкты как закон этой жизни. Под постоянной угрозой смерти искажаются морально-нравственные устои. Отчаяние, истерическая радость и веселые слезы от беды становятся довлеющими себе состояниями. К каким только размышлениям не провоцировала людей жизнь бойца, военнопленного, дезертира, остарбайтера.
“Вечером читаю Пушкина… └Если жизнь тебя обманет, не печалься, не сердись”. Это стихотворение… я 10 000 раз перечитываю и все-таки не согласен с Пушкиным, с тем, что он пишет └что пройдет, то будет мило”, будет ли мне когда-либо мило все вот это. Я часто повторяю фразы <…> └лучше умереть стоя, чем жить на коленях”. Умереть, но как? Отравиться, что ли. Нет, жизнь дороже всего на свете. Кто кончает жизнь самоубийством — тот трус” (В. Баранов). Каким образом на оголенном остове бесстрашия держится сила духа? Как в существе, в котором еле теплится жизнь, зарождаются думы о чести и достоинстве, о смысле и ценности жизни, о подвиге?
“Всю правду о войне лучше не знать” — за этими словами ветерана той войны скрываются сцены жестоких боевых действий, затушевываются беды эвакуации и оккупации… и, наоборот, утверждаются легенды о злых захватчиках и добрых освободителях.
Вспоминается короткое телевизионное интервью, в котором тот же ветеран рассказывал о себе и своей военной профессии: он был фотографом и кинооператором, а еще солдатом-смертником. Всю предлежащую жизнь он видел через прицел снайперской винтовки — так что, как признается он сам, приходилось общаться только с мертвецами. Это признание точно и емко передает всю полноту человеческого ужаса и бесстрашия.
Вынужденное пребывание человека перед фактом неизбежной или случайной кончины разжигало желание жизни необычайно. Переход за последнюю черту человеческих возможностей давал огромные силы. Все, от порядочного человека до мерзавца, хотели остаться на этой земле. Все искали пути и боролись. Борьба разнилась не меньше, чем судьбы людей. В тылу каждый жался друг к другу, стремясь к единению, но был одинок как перст. На фронте каждый мечтал быть героем-одиночкой, но в единстве порыва ничем не превосходил соседа в строю. А в плену, а у угнанных на работу в рейх?
“В душе боролись два чувства — одно чувство — это страх, тем более что сегодня у меня это первое, может быть, крещение, все-таки страшно умереть вот так, от бомбы <американцев>… <…> Второе чувство — это чувство мести, самое благородное чувство. Мне хотелось, чтобы эти самолеты американские подняли бы в воздух всю Эрлу, Тоуху, весь тот крошечный завод, который убаюкивал меня и всех нас в городе, чтобы как можно больше они попадбли, эти бомбы, на людей столь ненавистных нам, которые так изувечили русское население, и вот ради всего нашего народа, для его интереса я бы придавил бы первое чувство, патриотизм — это лучшее чувство” (В. Баранов).
Отречение от самого себя в масштабах целого отечества человеком переносится легче, чем самоубийство на почве частных страстей. Любовь к Родине — многоликое чувство. Дезертирство и плен карались именно за предательство. “Для Сталина — мы враги, так как он отказался от нас, сказав, что у меня пленных нет, а только изменники. Но для Гитлера мы тоже не нужны, так что положение у нас неважное” (В. Баранов). Неизбежность предначертанного: будь ты рабочим, школьником, инженером или шахтером, в двенадцать лет или в девяносто, — ты пленный, “предатель”. “Все смешалось в… диком порыве бегущих от страха и смерти людей, и долго еще продолжалось это бегство, пока за спиной не прекратились трассирующие выстрелы автоматчиков… Куда идти, где нам искать своих, когда все так перемешалось?.. Чувства растерянности и безысходности сковали разум” (П. Астахов).
Тема плена была запретной, на протяжении сорока лет поддерживался миф об отщепенцах, предателях. Только во времена перестройки наконец начали появляться первые публикации. Но и тогда о пленных, как пишет один из наших авторов, еще подчас говорилось так: “…взять в плен можно лишь того, кто сдается. А сдался — значит, сам захотел, значит, предал, перебежал. <…> Только изменение курса государственной политики помогло разобраться с ответом. Тогда же ответ был однозначным: <…> предатели! Их предательство — это залог… невиновности верховной власти, присвоившей себе лавры Победы” (П. Астахов). Как бы ни складывались судьбы военнопленных, мнение Сталина оставалось незыблемым: “У меня пленных нет, а только изменники”. “Немцы хорошо понимали, что пленные для Сталина — предатели. Спрашивать за их уничтожение ни сейчас, ни после никто не будет — поэтому создавались благоприятные условия для лагерей смерти и уничтожения миллионов людей” (П. Астахов).
Положение остарбайтеров мало отличалось от положения пленных. С ними не церемонились. “На молодежь организовывали облавы. Рейху нужны были рабочие руки для военной промышленности, и молодые парни и девушки с голубой повязкой “Ost” увозились под конвоем в Германию. И хотя по своему правовому положению они отличались от военнопленных, жили они тоже в лагерных условиях, в бараках, подчиняясь общим законам и распорядку в этих лагерях” (П. Астахов). В условиях непрерывной работы остарбайтеры теряли последнее здоровье и приобретали звериные черты: “Когда я посмотрел в зеркало, то я так был непохож сам на себя, что удивительно стало. Белый, как снег, голова клином, глаза дикие где-то далеко запрятаны, нос чудовищный сухой, зубы желтые, волос нет, лицо заросшее. <…> Вот как вырабатывают человека за каких-нибудь 2,5 месяца. Эх, мамочка родная, посмотрела бы ты на меня сейчас. До чего довели фашисты и их приспешники-исполнители звери-поляки” (В. Баранов). Они переживали все муки человека, гражданина, патриота, тосковали по Родине: “Читали газеты, откуда узнали, что наша местность снова забрана русскими, что немцы начинают бежать от самого Сталинграда. Как приятно вдруг стало на душе. Ребята! Если бы мы сейчас попали на родину, и притом на фронт, мы бы этих варваров зубами перегрызли, а не только оружием” (В. Баранов).
Гораздо худшим было существование заключенных концлагеря. Уму непостижимы страдания, которые они испытали. “Ведь мы хорошо знали, что отсюда быстро никого не выпускают, что здесь много из нас погибнет тяжелой мучительной смертью” (А. Пилипенко). Некоторых заключенных перебрасывали из лагеря в лагерь — они были своеобразной элитой, но лагерь этого не прощал.
“Стремительный марш немецких войск и массовые окружения породили военнопленных и их лагеря. С каждым днем число их росло. Немецкое командование не могло разместить всю эту массу людей — не было лагерных зон, бараков, продовольствия. Первые лагеря разбивались прямо в степи, под открытым небом или на окраинах жилых объектов. Огораживали территорию колючей проволокой, ставили вышки для охраны и загоняли туда пленных. Чем дальше уходила на Восток армия, тем больше оставалось таких зон. В летнюю пору можно было переносить все трудности и лишения. С наступлением осени и зимы положение пленных становилось безвыходным — умирали десятки и сотни в день от холодов и голода. Жизнь под открытым небом, дождь и грязь, снег и морозы не оставляли надежды на жизнь, и по утрам многочисленные трупы свозили в общую яму, и команда из таких же доходяг хоронила их” (П. Астахов).
В каких только условиях человек не вынужден жить… В плену скудный быт упрощался до примитивного, полузвериного. Но и в условиях изоляции невыясненная вина не отпускала узника: “Виноват ли я в случившемся и должен ли нести ответ за это?.. Если не был предателем и не совершал злодеяний — значит, не виноват. Ведь судят за содеянное! За умышленное действо против человека, против общества! <…> …План └Ost” предусматривал освоение восточных земель до Урала с делением их на отдельные государства — северные, центральные, южные, — управляемые армейским командованием и гебиткомиссарами. На этой территории предполагалось заселение граждан немецкой национальности, которые осуществляли бы управление над коренным населением” (П. Астахов). Противник распорядился таким образом, советский вождь не перечил, и миллионы понесли назначенное наказание.
Вина их, согласно статье 58 УК РСФСР, заключалась в “измене Родине”: пункт “1б” квалифицировал преступления военнослужащих, пункт “1а” — гражданских лиц. “…Не хватало главного — заключительной страницы — судебного заседания со слушанием обеих сторон. В них проглядывало единственное желание убрать меня из общества и навсегда лишить возможности вернуться в него обратно. <…> Каков же был статус советского военнопленного, а если его, статуса, не было, то почему? <…> …Пленные Советского Союза были в положении бесправных рабов, и любой военнослужащий Вермахта мог поступать с ними, как хотел, списывая любые противоправные действия на └обстоятельства”” (П. Астахов). И “предатели” страдали нещадно, обреченные “ежечасно получать пощечины, пинки… удары” (С. Воропаев). “Тяжелая работа, отсутствие элементарных условий бытия, болезни, голод, грязь превращали пленных в человеческие отбросы” (П. Астахов). “Неужели виной всему существующее в Красной армии положение о последней пуле для себя? И если не выполнил его и сохранил жизнь — значит, виноват?” (П. Астахов).
Все же неверно представлять человека на обочине войны и в самом пекле деятельным участником общего коллектива, целой страны (и в таком утверждении чувствуется влияние советской идеологии). Ведь в военные годы на фронте и в тылу простой человек был наедине с самим собой, мир купался в крови без него, а он здесь, на обочине, слабо ведал, что творится, лишь поминутно интуитивно предчувствовал смертельную опасность. И не “за Родину” и не “за Сталина” шел он в бой и воровал брюкву. Стыдно, но сейчас уже можно сказать: он геройствовал, чтобы выжить. Не нужно перечитывать горы исторических книг, повторяться или притворятся первооткрывателем этих истин. На каждой странице дневников самими авторами каждодневно представлена борьба одиноких существ — лучшего посекундного доказательства не найти.
Контрастность описаний потрясает: “С противоположного берега красные дали с дальнобойных орудий по городу несколько выстрелов. Бомба попала в госпиталь. Много убитых и раненых. По распоряжению городского Медицинского управления устанавливается денежная уплата за посещение врача в амбулатории 2 рубля… <…> Немецкий патруль убил женщину, собиравшую щепки возле детских яслей, где люди разламывали забор. Погода на дворе изменилась, дует северо-восточный ветер…” (Н. Саенко). Сдержанность создает впечатление быстрого письма, свойственного дневнику; переживания трагических моментов спрятаны за емкими фразами: “Вдруг раскричалась, да так громко, моя маленькая дочка. <…> Немцы стучали, кричали, ругались на нас. <…> Дочь не унималась <…> А за дверью просунули автоматы на нас — все ахнули. Я решила, чем расстреляют 12 человек, лучше я ее своими руками задушу. Я положила ее на нары и навалилась на нее, сердце замерло и у меня, и, видно, у нее: она вздохнула и замолкла так же внезапно, как и начала” (Е. Егорова). Читать это тоже страшно!
Эмоциями, порожденными столкновением с извергами и адом, переполнены страницы дневников. В них — надрыв, обида, обманутые надежды, голод, осознание себя, снова и снова мысли о своей вине, пустые фантазии и великое терпение. И рядом — дыхание чудовищ, леденящее и их жертву: “На протяжении нашего пребывания в Германии мы были лишены своего имени и фамилии. Фашисты не считали нас за людей. Наши спины и брюки были исписаны масляной краской, которая не отстирывалась. Я был во многих лагерях, много товарищей осталось в памяти. Я припоминаю их по лицам, закрыв глаза знаю их номер, но не помню их имени. Так каждый день вызывали, отмечали, называли лишь номер” (А. Пилипенко). “Если бы сообщили мне вернуться на родину, то я бы предложил себя какому-нибудь институту для изучения человека в качестве наглядного пособия” (А. Галибин, дневник был найден в братской могиле советских военнопленных). “Проволока терзает душу, так и хочется поверить, что находишься в зверинце. Вместо человека превратился в сумасшедшего зверя” (В. Баранов). Рассуждения о жизни и смерти лишены патетики, но вопиющи фактически. Двадцатитрехлетнего Сергея Воропаева немцы замучили голодом в Ламсдорфском лагере в Польше. Пронзительны и страшны страницы его дневника: “Еще всем хочется жить, большинство — это молодые люди, которые еще не видали жизни”.
Много страниц — о зверствах лагерной охраны. “Гестаповцы прежде всего смотрят, здоров ли физически человек. И если им покажется, что на вид обвиняемый крепок, то и побьют его сильнее. Это особенно заметно в концлагере. Пройдет комендант перед строем и всегда ударит того, кто на вид кажется более здоровым. <…> Гумма — это резиновая шланга, которой в Германии избивали пленных, рабочих. Для усиления ударов в гумму заправлена дробь и сделана рукоятка. Удары гуммой нами считались └легкими”, так как во многих случаях взбешенный зверь бил чем попало: лопатой, топором, гаком, ложей винтовки. <…> Молодчики озверели. …Берут в руки палки, держаки от гаков для штопки путей (на железной дороге). После каждого удара гаком человек падал, обливаясь кровью. <…> Вечером… нас отводили в лагерь и передавали полицейским. Стоило только майстеру сказать, что такой-то из нас плохо работал, и человека сейчас же избивали до полусмерти. <…> Вижу: кого-то остановили возле полицейской будки, бьют. …Тело превратилось в комок, но человек еще живой. <…> Один фашист… сел на мотоцикл и начал переезжать через побитого” (А. Пилипенко).
Показательные казни — обыденное дело на войне — очень напоминали отлов кошек и собак. “На протяжении двух с половиной месяцев моего пребывания в военнопленном лагере Ровно — он находился в бывших казармах у дороги, проходящей через железнодорожный переезд, — каждый вечер мимо территории лагеря проезжали крытые машины (похожие на наши └воронки”) с евреями из гетто, которых везли на расстрел. Эта процедура чудовищного уничтожения продолжалась около часа. Нам слышны были автоматные очереди, человеческие крики — потом наступала тишина, а машины возвращались вновь в гетто за новыми жертвами. Наутро специальная Waschkomando из пленных выходила на место казни и закапывала трупы, обрабатывая хлоркой участки захоронения. Пленные, работавшие на захоронении трупов, были источниками информации, происходящего рядом с лагерем геноцида” (П. Астахов).
Видимо, поначалу придерживались планов, списков и отсев велся строго по чинам и заслугам, мероприятие “торжественно” обставлялось, имело логическое начало, трагический конец и даже катарсис (для тех, кто что-нибудь понял и прочувствовал): “Голодных и обессиленных их вывели из сарая, поставили перед ними деревянные козлы, перевитые колючей проволокой, и заставили перепрыгивать через них. Потом, пробежав мимо кухни и обогнув ее, они бежали дальше к открытым воротам, выходящим на зону, к уже вырытой яме. Там, у ямы, их ожидал избавляющий от мук и позора выстрел в затылок…” (П. Астахов). “В станице Платовой по подозрению в принадлежности к партизанской группе расстреляли около 70 человек мужчин, а остальных всех угнали в Мариуполь” (Н. Саенко). И уже расстреливали всех подряд, выделяя специальное место для общих могил: “1943, 1/IX. В 9 часов утра объявлена выемка с Петрушиной балки расстрелянных немцами заключенных. 29 и 30/ VIII на место расстрела собралось множество народа. При выемке трупов, еле-еле присыпанных на скорую руку землей, трупы начали разлагаться от жары, многие падали в обморок и приходили в истерику, у каждого были слезы на глазах. Трупы были многие со связанными назад руками и расстреляны в голову и лежали все головами в одну сторону, все раздетые наголо и, как видно, при расстреле им приказывали ложиться. Есть и дети-подростки, лет до 15” (Н. Саенко).
Долго ли, коротко ли, но война приближалась к завершению. Жили бы мы совершенно иначе, в другом мире или вовсе не родились, если бы не было Победы. Ожиданием Победы держались души всех советских людей, и единственная мысль была о ней. “Кончилась война в Европе. Сколько миллионов свободно вздохнули, сколько спасено от голодной смерти в германских концлагерях и др<угих> лагерях. Помнится, всегда в тяжелые моменты жизни каждый из нас в концлагере на вопрос: зачем жить? — давал ответ — увидеть День Победы, день конца войны. А тогда…” (А. Пилипенко). А тогда… “Саперы разминировали над Волгой блиндажи с мертвыми нашими бойцами и складывали их штабелями, как дрова, где и кто слышал такое глумление над героями войны <…> во-первых, они лежали за колючей проволокой — к ним не подойдешь, мы ходили каждый день между проволок и живого памятника наших бойцов <…> мы, женщины, обращались к военным, чтобы предали земле убитых немцами: они были в шинелях, лица сравнялись с землей, солнце уже грело хорошо и разлагало трупы. Мы кричали от обиды и требовали от первого попавшегося бойца обратить внимание. Наконец их убрали <…> Ставили столбы вдоль берега Волги и чуть присыпнутый вскрыли маленький блиндаж. В нем потолок свисал, но не обрушился, и сидел на скамеечке один молодой боец, в руках — телефонная трубка, даже фуражка еще сидела на голове — совсем свежий. Рабочие взяли документы, отправили в штаб армии, бойца похоронили <…> Мы ездили на берег Волги, с берегу воду брать было нельзя: весь берег был усеян какими-то лоскутами, полоскавшимися, как медузы, в воде туда-сюда. Когда разглядели, оказалось, это тела людей: руки, ноги, головы были убраны, а тела, прижатые камнями, бело-розовые, полоскались. Мы нашли поближе колодец. <…> Когда выхлестали всю воду, увидали на дне красноармейца, погибшего не знаю каким образом; другой лежал сверху около асфальтовой дороги: торчала нога, думали, что это ботинок, а когда поднимать стали, оказался человек. Тоже молодой боец, еще не разложившийся. Таких горестей было много. И как все вмещалось в понимание человеческой души?” (Е. Егорова).
Вспомним и солдат штрафных батальонов, 8 мая бравших Берлин…
Действительно, “поклонимся великим тем годам, тем славным командирам и полкам…”. История не знала такого океана страданий и моря лжи.
Жизнь поставила участников Великой Отечественной войны в четко определенные условия и не дала выбора. Они не предполагали заранее никаких перспектив, поэтому многие руководствовались совестью с первоначальной детской непосредственностью. Жизнь без детства. Зрелость, оборванная пулей и голодом. Вечная молодость в памяти людей, без старости. Исключительное чувство единения: “мы все видели”, “мы негодовали”, “мы начали ругать”, “нас высадили”, “нам приказали” — употреблением местоимения “мы” пестрят дневники. Укоренившееся за годы совместного бытия “коммунальное сознание” еще имеет здесь благородный смысл. При естественной открытости и миролюбивости — внезапная подозрительность и взрывоопасный гнев. Максимализм, как перед врагом, в оценке окружающего. Постоянная собранность, требовательность — больше к себе, чем к другим. Таков характер победителей.
Таковы и черты тех, кто сумел отстоять себя во вражеском аду — в плену, в оккупации.