Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2007
Летом 1974 года я уговорил Лену, и мы отправились обратно в мое детство в Антропово. Высадились мы на станции Николо-Полома, откуда до Понизья было когда-то верст пятнадцать. Уже в Николо-Поломе нас удивило, что никто толком дороги до Понизья не знал. Знали только общее направление и махали руками кто куда. Ориентиром для нас стал разъезд Тчанниково. Поплутав часа три по заросшим, непроезжим дорогам вокруг брошенных деревень, мы дошли до поселения с признаками жизни. Во время войны это была большая деревня Низятево, в которой все жители были гончарами. Рядом с деревней был овраг, из него несколько столетий подряд выкапывали гончарную глину. В каждой избе стоял гончарный круг, приводимый в движение босой ногой. На круг шлепали шмат глиняного теста, гончар втыкал в него большой палец, а остальными четырьмя окатывал боковую поверхность. Круг вертелся, под пальцами бесформенный шмат постепенно превращался в горшок, миску, крынку. Нас по очереди отправляли в Низятево учиться на гончаров. В интернате катастрофически не хватало посуды. Излишне говорить, что, кроме братьев Тихомировых, никто ничему не научился. Верхом моего мастерства стала плошка для кошки, в которую я вмазал маленькую глиняную мышку.
— Что это? — спросил Сыроежка.
— Мышка.
— Так ты ей на боку и напиши — мышка, а то кошка со страху окочурится.
— Кошка ведь не умеет читать, — возразил я серьезно.
— Жизнь научит, — заверил меня Сыроежка.
Плошка стала у порога, а кошка надолго ушла в детскую группу.
Мы проходили мимо пустых домов, мимо гончарного оврага, в котором давно уже никто ничего не копал. Дальше дорога угадывалась только по брошенной технике: тут останки трактора, там остов комбайна с торчащим в небо хедером (не путать с начальной еврейской школой). Хедер — это устройство для захвата колосьев. Кое-где из окаменевшей грязи торчали зубья лобогреек и крылья жаток.
Наконец из-за бугра со знакомыми дубами показалась деревня. Это было уже наше Степино. Мы спустились с бугра, перешли вброд ручей, вдоль которого когда-то расстилали лен, мимо бань поднялись к домам. Большая улица, первый порядок, вдоль которого стояли лучшие дома, находилась в беспорядке. Улица вся густо заросла высоким бурьяном, к некоторым избам тянулись вытоптанные тропинки. Старый колодец с журавлем находился на своем месте в самом центре порядка. У колодца ошивалась стая одичавших собак. Они обернулись на нас и злобно зарычали. Лена попробовала один из своих городских приемов и ласково заговорила:
— Собачки — хорошие, умные, такие красивые собачки.
Умные и красивые зарычали еще более злобно и, оскалившись, стали приближаться к нам. Я нащупал в кармане свой нож с защелкой, но тут раздался чей-то истошный женский голос:
— У-у-у, б…и, сейчас как врежу коромыслом по мослам!
Собаки подались назад, мы обернулись и увидели пожилую женщину с ведрами на коромысле.
— Вы куда идете? — спросила она.
— Мы уже пришли. Это Степино?
— Степино-х….но, а чего вам здесь надо?
— Вот решили навестить, я здесь во время войны в интернате жил.
— А сейчас у кого жить будете?
— Не знаю, только пришли. Может, чего посоветуете?
Она помолчала, разглядывая нас, и сказала:
— Попроситесь к Соньке Романовой — она одна живет.
— К Соньке?! Это старшая сестра Надьки?
— Она, а вы что, Надьку знаете?
— Знаю, я с ней в школе учился.
— Ну, тады вам к ней и дорога — второй дом за колодцем.
— Я помню, пятистенок.
— Во-во, давайте, а я здесь постою, чтобы собаки не бросились.
И она снова навесила им пару матюгов.
— Ничего себе местечко. Куда ты меня привез? — спросила Лена.
Соня была дома. Насколько я ее помнил, она была девица неприветливая и злющая, полная противоположность Надьке. Такой она и осталась. Только теперь уже не девица, а пожилая костлявая тетка. Она долго пыталась вспомнить меня, потом вспомнила — в основном мой репертуар, который я исполнял на детской скрипочке во время поминок по убитым.
— Ну, а приехали зачем-то? — наконец она задала самый главный вопрос.
— Вот решил навестить места детства, — снова затянул я свою песню.
— Так, ни с того ни с сего и решил? Ты это в школе расскажи первоклашкам, может, они тебе и поверят, а я должна точно знать, раз ты ко мне на постой собрался. Дом, что ли, покупать хочешь? Тут уже многие дома скупили, ваши же, интернатские.
Мы с Леной переглянулись: пожалуй, это был выход. И я сказал:
— Да, хотелось бы. А что, продают еще?
— В Степине уже нет, а ты походи кругом, поспрошай, может, какую развалюху и купишь. Тебе же ведь не круглый год жить, только на отпуск. Ну ладно, проходите. Если устроит, то и устраивайтесь.
И она повела нас в хорошо знакомую мне избу. В избе по стенкам висели грамоты, из которых мы узнали, что Соня заведовала избой-читальней, а теперь поселковой библиотекой. Сельская интеллигенция. На что же она живет? И, как бы читая мои мысли, Соня сказала:
— Коровы и козы у меня нету, обрат с фермы беру. Картошка с огорода, а хлеб два раза в неделю привозят из района. Аккурат завтра привоз, так что с утра пораньше собирайтесь в сельпо, дают буханку в одни руки. Мы три возьмем, две сменяем на сметану и яйца — будет чего на завтрек. Вы чего с собой привезли — выкладайте, чтобы в сидорах не задохлось.
И мы выложили свои городские припасы: копченую колбасу, масло, конфеты, пряники и бутылку — куда же без нее. При виде бутылки Соня первый раз улыбнулась и пригласила садиться за стол. Она поставила котелок с картошкой, хлеб, простоквашу, мы — все остальное, разлили бутылку, и начался вечер воспоминаний.
За тридцать лет много воды утекло. Сестра Надя с семьей уехала в Ленин-град, иногда приезжает летом. Маманя умерла сразу после войны. Батю еще при мне убили на фронте. Председатель колхоза, после того как все колхозы сельсовета объединили в один, остался без дела, уехал на Полому к вдове. Потом вдова пропала — стали ее искать. Нашли в погребе в кадушке. Ее председатель задушил, на куски разрубил и засолил. Так кадушка в подвале и стояла. У Лены закрылись глаза, и она медленно поползла со скамейки под стол. Я вывел ее на крыльцо.
— Эти ужасы когда-нибудь кончатся? — спросила она слабым голосом.
Я подумал, что они только начинаются.
— Ванилу помнишь? — спросила меня Соня.
Ну как же можно было забыть Ванилу! Он был первый силач во всей округе. Еще школьником он поднимал трактор за передок. По слухам, это могли сделать еще два мужика в районе. Ванила никуда не рвался из деревни, работал и плотником и кузнецом, на драки не ходил, но часто разнимал дерущихся: поднимал буяна вверх тормашками и засовывал его головой в бадью с водой или в навозную кучу — что было ближе. У колодца его и застрелили из охотничьего ружья. Долго разбирались, кто и за что, а потом списали на пьяную драку, хотя Ванила и в рот не брал. Может, поэтому его и убили. На этом я вечер воспоминаний закрыл, чтобы можно было прийти в себя до утра, до похода в сельпо.
Дорога в Понизье, раньше такая ровная, стала вся в буграх и рытвинах. Брошенной техники по краям тоже поприбавилось. Прямо выездная сессия МТС или, как деревенские ее назвали, “железный погост”. У сельпо на ящиках и бревнах сидели жители и ждали открытия. Мы заняли очередь и сели на пустой ящик. Тут же к нам подошел пожилой мужичок в ватнике на голое тело. То ли у него не было рубахи, то ли он хотел, чтобы все любовались наколками на его груди. Он сел по-зэковски, на корточки, закурил сигарету, пустил дым в нашу сторону и спросил:
— Из Питера?
— Из Питера.
— Интернатский?
“До чего же быстро здесь вести распространяются”, — подумал я.
— Интернатский.
— Я тоже, — сказал он.
Я впился в него глазами. Он ухмыльнулся:
— Хочешь признать? И не пробуй, я уже потом в интернат попал, после войны, тогда ваших питерских мало оставалось.
Это было новостью для меня. Я думал, что с концом войны все собрались и уехали по домам, а домов-то, оказывается, уже у многих не было и родных не осталось. Вот они и застряли здесь, а интернат стал местным детдомом. Вот какая история.
— Так что ты меня не знаешь и не слышал, если не чалился (в смысле, не сидел).
— Нет, я не ходил (в смысле, на зону). Учился, потом работал.
— Меня Петя зовут, — сказал мужик. — А тебя?
— Меня Арсений.
— Не слыхал. Ты сюда маляву не засылал?
“Проверяет, — подумал я, — прикидываюсь фраером или ботаю”. Но всегда лучше меньше прикидываться, и я ответил просто:
— Не, мы так приехали, дом присмотреть и вообще.
Я вынул из кармана нож и стал обстругивать какую-то палочку, чтобы показать, что беседа меня не шибко интересует.
— Ну, гляди, присматривай себе дом, — сказал Петя и отошел к группе мужиков.
Он им что-то говорил вполголоса, и они поглядывали на нас без особого дружелюбия. Вскоре прикатила продавщица на хлебном фургоне. Мужики быстро сгрузили хлеб и стали без очереди, но стояли они не за хлебом, а за водкой. Взяли под расписку по бутылке, по банке килек, один кирпич хлеба на всех и пошли вниз к ручью, где и в старое время было много уютных проплешин в зарослях ивняка.
Кирпичи были всё такие же тяжелые и сырые, но из них уже не торчали остья и колосья. Муку, видать, привозили заводскую, а не по колхозным сусекам собирали. Я отломил корочку и положил в рот. И все эти тридцать с лишним лет исчезли, как будто вчера еще я так же поднимался из Понизья к Степину и жевал такую же корку. Вот так вся жизнь прочитана от “корки до корки”.
У колодца нас ждали всё те же собаки. Увидев нас, они зарычали и стали медленно наступать.
— Ну скажи же им что-нибудь! — нервно вскрикнула Лена. — Они же разорвут нас!
— Что я им скажу?
— То, что вчера говорила эта женщина с ведром!
И я все вспомнил, и то, что было вчера и тридцать лет назад, открыл рот и заревел на них отборным. Эту косматую шпану как ветром сдуло. Лена с интересом взглянула на меня, и мы прошли к дому.
У меня еще в городе была намечена программа посещения окрестных деревень, но на первой же экскурсии программа зависла из-за бездорожья. Там, где раньше проходили хорошие наезженные дороги, остались одни бездонные выбоины и колдобины. Чтобы попасть в соседнюю деревню, надо было вернуться в Понизье, а оттуда уже — в деревню. Понизье стало центром здешнего мира, за пределами которого все остальное к реальной жизни отношения не имело. Знаменитого базара в Палкино уже не было, да и не известно, существует ли само Палкино.
Кое-как мы добрались до деревни Угол, постучали в одну избу, показавшуюся обитаемой. Никто не отозвался, мы пошли дальше. Нас догнал мальчишка, спросил:
— Мамишна послала спросить, вы чего стучались?
— Мы меду хотим купить, раньше здесь везде пчел держали.
— Банка есть?
Мы показали банку в рюкзаке.
— Пошли к мамишне.
Вышла “мамишна”, уткнув руки в боки. Спрашивает сына:
— Эти чего хотели? Ты чего привел?
Он ей толково отвечает: вот, мол, питерские (как он узнал — на нас написано, что ли!) ходют с банкой, хочут меду купить. “Мамишна” помолчала, сказала:
— Давайте банку. А соты вам надо?
— А они запечатанные? — спросил я.
— Вестимо, — ответила она и посмотрела на меня повнимательней. — Ты из какой деревни пришел?
— Из Степина.
— А-а-а, из интернатских, значит.
“Ничего себе, — подумал я, — как у них дедукция работает”.
— Чего же вы сами двери не открыли — парнишку послали?
— Дык, чего же ее кажному открывать! Мало ли кто шляется! Какой от них прок? Может, вам чего еще? У вас-то в Степине ни х.. нет. Как были голодранцы, так и остались.
— Тогда нам хорошо бы молока и сметаны.
“Мамишна” оживилась и по нашим лицам прочитала, что мы ничего хорошего давно уже не ели.
— Тады здесь посидите, на скамейке, а я сейчас чего-нибудь соберу.
Парнишка остался с нами за часового.
— Тебя как зовут?
— Леха.
— А фамилия?
— Ну, Александров, ну.
— А по отчеству не Михайлович?
— Михайлович. А ты почем знаешь?
Я посмотрел на него повнимательней. Да, та же порода, крепкий парнишка, немногословный и смотрит набычившись. Вдруг он спросил:
— А тебя как зовут?
— В твоем возрасте меня Гулишна звали.
Леха раскрыл глаза:
— Тады я тебя знаю, батя рассказывал, что он тебе хотел башку оторвать. —И он закричал внутрь дома: — Мамишна, а мамишна, это за медом Гулишна пришел!
Она вышла, вынесла банку золотого меда, вафли сочащихся сот, половину пласта свежего творога, крынку сметаны и соленых огурчиков.
— Вот, собрала на скору руку, — сказала она и, обращаясь к Лехе, спросила: — Какой Гулишна?
— Ну, интернатский, про которого батя рассказывал, кореш этого поганки.
— Сыроежки? — догадался я.
— Во-во, Сыроежки!
— Так это вы с нашим батей воевали? — спросила хозяйка. — Он как на побывку приезжает, то иногда выпимши рассказывает.
— А где он сейчас? — спросил я.
— На Северах, нефть ищет, не в колхозе же батрачить.
— Ну ладно, передавайте ему привет, когда увидите.
Мы расплатились за мед; за творог и сметану она с нас не взяла. Леха нас проводил до околицы и все спрашивал:
— Гулишна, а Гулишна, а ты сам с батей дрался?
— Нет, — говорил я, — куда мне супротив твоего бати. Он ведь быка за рога валил. С ним Сыроежка дрался.
— А Сыроежка какой был?
— А вот поменьше тебя, но никого не боялся, даже твоего батю.
У околицы мы расстались, и я сказал Лене:
— А теперь ходу, ходу, пока не затемнело, а то без дороги все ноги поломаем.
Мы спотыкались на глинистых увалах, карабкались на пригорки и скользили в низинах. Вокруг простирались непаханые, несеяные, некошеные поля. “Поля войны, — подумал я, — война прошла где-то там, а поля остались здесь, постепенно превращаясь в брошенную целину”.
Еще через тридцать лет мы с Леной снова ходили по полям, на этот раз новгородским. Все та же безбрежная целина, заросшие бурьяном деревни, в которых доживали последние дни последние колхозные пенсионерки, но уже начинали копошиться приезжие дачники. В стране менялись правители, режимы, лозунги, только в деревне ничего не менялось. Она продолжала дичать и вымирать.
Когда разгоняли армию за ненадобностью, то двести тысяч офицеров пожелали стать фермерами. Армия могла дать им технику, построить дома, провести дороги, хотя бы грунтовые, могла, но не получила приказа. Россия упустила свою золотую возможность, свой шанс к возрождению крестьянства. Двести тысяч еще молодых офицеров с крестьянскими корнями не вернулись в деревню. Они пошли в охранники, бандиты, “челноки”, лавочники, оставив бесценную и бесхозную землю. Нет уже больше крестьян, скоро не будет и земли.
Вытянет Мишка Александров “на Северах” последний кубометр нефти из тундры, задвинет шибер и вернется в свой Угол лечить застуженные ноги лопухами и гнать самогон из картошки.
Дома нас ждала встревоженная Соня.
— Уезжать вам надо завтре с утра. Петька дружкам говорил, что ты его убивать приехал, будто тебя из зоны специально нарядили. Так он сказал, что раньше сам тебя убьет. Завтра “техничка” из Поломы прикатит, вот на ней и езжайте.
Соня задернула все занавески в доме, приперла дверь колом. Я положил топор рядом с кроватью и прокемарил всю ночь, прислушиваясь к каждому шороху.
Утром мы взяли рюкзаки и пошли к мастерской ждать “техничку”. Шофер поломался для близиру, но потом согласился за бутылку и обещание помогать, если захряснем. Как я уже говорил, дороги не было, было общее направление, по которому каждый кормчий сам выбирал себе путь. Главным видом транспорта была тракторная волокуша. Гусеничный трактор тянул здоровенные сани, у которых полозья были вытесаны из цельных бревен. На санях располагались груз и пассажиры. Так что после двух тысяч лет со времени распространения колеса в этом краю сюда снова вернулись сани в качестве всесезонного транспортного средства.
Пятнадцать километров до Поломы мы ехали три часа. Два раза выходили, подкладывали сучья при переправе через лужи. На станции мы взяли билеты на первый же проходящий поезд. Поезд шел в Ярославль. Путешествие в детство благополучно закончилось.