Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2007
Уже восходящему солнцу сдаются верхи,
уже петухи не жалеют, как унтеры, глоток,
уже, от поэта устав, отдыхают стихи,
не зная еще, что их век здесь, как выдох, коруток.
Тут самое время прервать в эмпиреях полет
и сдаться на милость какой-нибудь женщине храброй,
но этот упрямец всё слезы счастливые льет
над вымыслом личным, как будто над истинной правдой.
Отставить перо и чернила до будущих смут!
В пустыне ума — от Арала до Каспия — голо…
А он вне себя: что, как рифмы сейчас понесут
и строфы пойдут, обжигая метафорой горло?
Сей мученик смысла, раб лампы, стола и чернил
приходит в себя лишь над тающей в дымке равниной,
когда он, под крыльями Рим оставляя и Нил,
спешит, как на свадьбу, на каторгу слова с повинной…
* * *
На последний паром впопыхах — на последний курьерский,
кладь роняя, не прыгнем, от радости жалкой трясясь,
потому что так сладок для сердца здесь воздух имперский,
так с державным размахом сердечна преступная связь.
Потому что есть выход получше — в пучину бурьяна…
Как понять эту страсть к покосившимся избам? Изволь:
здесь, меж Вяткой и Тверью, вся правда — у дурня Ивана,
даже если у датского принца заглавная роль.
Не к интригам двора, а к убогим оградам погоста
тянет нас от рожденья… Да, вот еще в общих чертах:
неприметны почти и примерно такого же роста,
как в бурьяне кресты — те, что ткни — и рассыплются в прах.
* * *
Вот ты и у моря. Как будто не жил до поры —
откуда вдруг в жилах сей ужас и мощь носорожья?!
Так любят в романах, так видят с вершины горы,
немного прищурясь, оставленный мир у подножья.
А после идут, не страшась пораженья в правах,
на всё, чтобы только и прочие право имели
хоть раз перейти от смертельной тоски на словах —
по самому краю — к бессмертию духа на деле.
Ведь, если по правде, у моря бескрайнего кто ж
бездонному небу не сдастся на милость устало?
Здесь места для частностей нет, здесь все личное — ложь…
Зачем же так долго до неба душа вырастала?
Послушаем грозное! Видишь, уже не болит
под левой ключицей нелепо птенец бесполезный…
Все призрачней жизнь, и все тверже небес монолит.
И все невозможнее взгляд отвести свой от бездны.
* * *
Если только горячее то, что в полночном бреду
по слогам в беспорядке взималось с орбиты надмирной,
зачеркнуть, как химеру, к примеру, имея в виду
запредельную точность служенья палаты Пробирной,
то куда поместить меня — дудку пастушью, дупло,
отдававшее глубь свою всякой нелепой записке,
всякой павшей звезде до рассвета ссужавшей тепло?
Что ж мне делать такому? Уйти в небеса по-английски?
Если вера — нелепость, то лепет хотя бы не трожь!
Вдохновенный слепец, слов искавший в словах, а не Слово, —
вот и весь человек, тот, что (прав Псалмопевец!) есть ложь…
Но уж если всю правду сказать — не зерно, а полова.
Если вымарать все, что от Неба, то — боже ты мой! —
жизнь такая подделка, что, знаешь, не страшно, ей-богу,
даже шахты какой-нибудь братской, безвестной, немой,
где давись себе тьмой да землей становись понемногу.
* * *
Хотя бы ты не пой
про дефицит иммунный,
мой патриот квасной,
скворец мой семиструнный!
Пой, птичка, про поля,
про дали, без натуги,
о том, как жить с ноля
в какой-нибудь Калуге,
в какой-нибудь Твери —
неделями, веками…
где эту жизнь бери
хоть голыми руками.
Вот я, как белый лист, —
пиши свои рулады,
заслуженный артист
Тамбова и Эллады.
Туда меня влеки,
где волю возымели
Иваны-дураки
да умники Емели,
где тучное зверье
доныне топчет дали,
пока в утильсырье
нас здесь еще не сдали.
Пока временщикам,
пирующим над бездной,
лупить нас по щекам
не можно безвозмездно.
Безумная Грета
Мир выгорит дотла, но много позже,
когда погаснут камни. А теперь
шаг — и восторг мурашками по коже,
другой — и шевельнулся в сердце зверь.
Да будет тьма без проблеска рассвета!
Пусть колокол безумный бьет и бьет —
безумная идет сквозь пепел Грета,
хватая жадно пепел ртом, как мед.
Вперед, вперед, огня и пепла фея,
вперед, ударам колокола в такт.
Глаза пылают, звякают трофеи…
И у колена — кухонный тесак.
В горячей схватке с гадами средь ада,
вдыхая горечь выжженных сердец,
забудут люди, кто они. И гады
равны им духом станут наконец.
И птицезвери, рыбочеловеки
с немыми ртами, скользкой чешуей,
самих себя забывшие навеки,
без боли станут черною землей.
* * *
Ночь — сладкая отрава! Чуть сядешь за стихи —
скрипач за стенкой справа опять берет верхи:
смычком по струнам пилит. Напополам вот-вот
меня распилит или себе пупок порвет.
Что может быть ужасней возвышенной души?!
Пожар ее не гаснет, хоть гада придуши!
Не пишется, не спится… Таращишь глаз белки,
пока он дикой птицей вам нервов рвет силки.
Ну, чем не муки ада — всю ночь плотвой об лед?!
Скрипач, да что вам надо? Ведь скрипочка поет,
парит над клеткой быта! С души сползает ржа,
и вся она раскрыта, как рана от ножа.
Не можешь по-иному, как только душу брать
и резать по живому, и от любви рыдать?
О, путь прозренья тяжкий! Я знаю, плачь не плачь,
но от любви на Пряжке вас вылечат, скрипач.
В поджилки вколют страха и бросят на кровать,
чтоб душу вам от паха по грудь зашнуровать.
Так вколют, что любого несчастного из нас
от неба голубого швырнуло б на матрас…
Ни в бронзе, ни в граните не ждет вас век иной,
и, значит, извините, уйдете в перегной
одним из тысяч, энным… Уйти имея честь
растением смиренным палаты номер шесть,
в смирительной рубахе, в дурацком колпаке,
и даже не на плахе, а в грязном кабаке.
А скрипочка, а лира, а к бездне интерес?
Ах, это — не от мира. Ах, это — для небес.
* * *
1
К небу от жизни вело.
В сердце селились печали,
трудно и как-то светло
голос молчать обучали.
Право, язык прикусив,
мыслишь острее. Поверьте:
жизнь — чуть заметный курсив
к жирной кириллице смерти.
Дама валета виней,
где ваши перья павлиньи?
В небе остаться верней,
думая тихо о глине.
Так и вцепился бы в хвост
ввысь улетающей птичке!
Жду. Прихожу на погост,
как на перрон к электричке.
Молча в сторонке стою.
С чуткой сливаясь листвою,
чувствую волю Твою
и ничего здесь не стою.
2
Всё как в тумане: туман
над ядовитым лиманом,
с жалкой тщетою роман
и с непременным обманом,
Черное море тоски,
Красное море разгула,
и — между — гулко в виски
кровь, как подстрочник Катулла.
Пьяный какой-то Толян,
плывший в Стамбул из Находки,
мрачно сосущий кальян
за неимением водки.
Пряничный дух сигарет,
пятничный вопль с минарета,
эхом сходящий на нет…
Право, да было ли это?
Был ли в том смысл хоть какой?
Или с бутылкой в кармане
курсом на вечный покой
так и исчезну в тумане?
Ведь для чего-то же был
тот, неизбежный, кто, слышишь,
даже без трепетных крыл
будет там ангелов выше.