Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2007
“Приходится” прибегать к трем самым обычным махинациям:
1. ссылка на выдуманные факты,
2. ссылка на ложные авторитеты,
3. отказ слышать аргументы собеседника.
Если нет доказательств того, что хочется видеть, — приходится придумывать.
И еще стыдно, что такое может печататься в ХХI веке.
А. Буровский. “Евреи, которых не было”
В качестве необходимого вступления — почему только сейчас появился этот отклик. Русскому в Эстонии сегодня довольно редко приходится выбирать, что читать из российских книжных новинок. Только бывая в Питере или в Москве, можно позволить себе, как давным-давно, в прошлом веке, окунуться в бескрайний океан самых мыслимых и немыслимых (лет 15—20 назад вышедших) изданий. Поэтому и монография Андрея Буровского “Евреи, которых не было”1 , изданная еще в 2004 году, попалась мне лишь в декабре 2005 года. Я не историк, не культуролог, ученых степеней не имею. Но, как образованный русский человек, не смог промолчать, вчитавшись в книгу А. Буровского.
Свой труд автор относит к “популярной и в то же время объективной и научной” литературе.
И в самом деле, примерно две трети первого тома читались с интересом и даже с удовольствием. Живой язык, неожиданные сравнения, легкая ирония в изложении известных исторических фактов — все это располагало и подкупало. Незаурядный писательский дар, полемические диалоги, оказавшие бы честь профессиональному литератору. Правда, царапали глаз выражения типа “в геноциде русских евреи повинны непосредственно — это уж, простите, голый факт”, “русский народ Ленин и Троцкий предполагали истребить этак на 90% за ненадобностью”, но хотелось думать, что автору иногда изменяет уровень ироничности, что он просто сбивается на сарказм.
Затем показалось, что, несмотря на провозглашенные “фундаментальность подхода к <…> событиям и логику”, логика-то как раз игнорируется. Вот, например, А. Буровский, трижды касаясь вопроса о еврейской солидарности, а точнее, ее отсутствии, приводит высказывание римского полководца Веспасиана Флавия. В ответ на упреки в нежелании идти на штурм Иерусалима тот говорит: “Надо просто подождать, пока осажденные евреи перебьют друг друга”. Далее исследователь комментирует: “И расчеты Веспасиана, кстати, оправдались целиком и полностью” (I, 170).
Что подумает после этого читатель о причинах гибели осажденных? Естественно, решит, что евреи перегрызлись, как пауки в закрытой банке, и погибли от мечей схватившихся между собой группировок. Однако, перечитав предыдущую страницу, узнаешь, что из миллиона евреев, погибших от центурионов Веспасиана, лишь около ста тысяч легли на поле боя — остальные умерли от голода или были истреблены римлянами. А “огромное количество людей покончили с собой, не желая сдаваться; многие из них убивали сначала жен и детей, потом сами следовали за ними” (I, 169). Ровно через страницу находим подтверждение этой страшной традиции: “В 73-м году пала Масада, последняя твердыня сикариев. Не желая сдаваться и не имея сил воевать, сикарии перебили друг друга”. Другими словами, перед нами жуткая, фанатичная, но солидарность народа — не доставаться римлянам живыми.
Исследователь, вырвав из контекста пересказанных им же самим событий древности фразу римского завоевателя Иудеи — “Надо просто подождать…”, дает ей (не единожды) обратный, уничижительно-пренебрежительный смысл. Если это фундаментальный подход к известным событиям, то что тогда является легкомысленным и пустяковым анализом?
Возникают первые вопросы
Но вот анализ роли и веса евреев в обществе добрался от времен древнего Востока до “Мифа о шести миллионах” (евреев, уничтоженных во Вторую мировую войну). И тут уже — не шутливость, а гнев и обличение тех еврей-ских авторов, которые называют завышенные, по мнению автора, цифры жертв.
Приблизительно с этой главы возникло и все более крепло убеждение, что дальнейшее исследование готовили два разных человека, не читающих, что пишет каждый из них. Вот лишь несколько примеров.
“Немецкий инженер Гермар Рудольф усомнился в том, что в помещении Освенцима, представляемом как газовая камера, могли убивать людей. Этот человек не делал никаких политических выводов, он усомнился в технических деталях <…> Инженер был осужден на 18 месяцев лишения свободы!” (I, 240—241). Но в следующей главке о нем говорится уже как об аналитике: “В своей книге он проанализировал работу главы берлинского института исследований антисемитизма В. Бенца”. Когда инженер успел превратиться в социолога, автор умолчал. Как и не стал пересказывать “технические детали” анализа, за которые инженер-ученый-политолог получил полтора года тюрьмы.
На с. 242 того же тома автор повествует, что бывшего шефа гестапо в Братиславе Дитера Вислицени в 1945 году чехи “пытали настолько страшно, что об этом не хочется рассказывать”. А через несколько строк заявляет, что “потом с его головы не упал ни единый волос. Вислицени никогда не привлекался к ответственности”. Это что же, пытали страшно как свидетеля?! (Уже не спрашиваю, почему в Братиславе пытали не словаки, а чехи.)
Или приводится пример с молоденькими немецкими солдатами в Киеве осенью 1941 года, которые, обижаясь на эпитет “фашисты”, называли себя просто солдатами, поскольку в Бабьем Яру “вовсе не было людей, там были только одни евреи” (I, 263). Затем утверждается обратное: вермахт посылал “нациков” подальше (I, 271).
В одном месте А. Буровский считает “уместным заметить, что вермахт и правда был самой обычной национальной армией и вовсе не ставил никаких идеологических целей” (I, 271), а в другом — “при входе нацистов (когда только это заурядное, тривиальное воинство успевало превратиться в таковых? — А. Г.) в Белосток сразу сжигает живьем в синагоге 2000 человек” (I, 285). Дальше еще хлеще: “В СССР вермахт принимал участие в окружении места расстрела, иногда и в собирании евреев… <…> При захвате в плен воинской части селекцию военнопленных, выделение и немедленное убийство евреев и коммунистов осуществлял сам вермахт” (I, 296).
А как вам следующие две фразы, буквально на одной и той же странице (I, 296): “В Европе не было массового участия немцев в геноциде…”? Фраза, которая должна доказать, что в Восточной Европе евреев убивали местные. Но читаем через абзац: “В других странах местная полиция сторожила евреев в гетто, но никогда не принимала участия в их уничтожении. А в СССР — принимала”. Вопрос: так кто же тогда уничтожал евреев в “других странах”?
Но, может быть, это все огрехи редактуры? “…После войны Германию буквально наводняли отряды мстителей… <…> Если учесть, что судили их военные трибуналы по законам военного времени…”. Так после войны или в военное время? Известная “хрустальная ночь” (эпизод еврейских погромов 1938 года в Германии) в книге именуется “кристальной ночью” (I, 269).
Надо согласиться с А. Буровским, что история в качестве науки так же требует доказательственности своих утверждений, как и любая другая наука. Но почему-то при оценке военных преступлений нацистов автор книги резко снижает уровень упомянутого требования. К примеру, по мнению А. Буровского, на основании признаний, выбитых под пытками из генерала СС З. Дитриха, а также Й. Пайпера, дивизия “Лейбштандарте Адольф Гитлер” была “осуждена как криминальная организация, хотя она была нормальной (?) фронтовой дивизией” (том I, 250).
Еще одно выдающееся “историческое открытие” автора — будто бы на Нюрн-бергском процессе “судили людей за поступки, которые в момент совершения не рассматривались как преступления”. А как же Международные конвенции, подписанные в начале XX века в Гааге, и в Женеве о правилах ведения войны, об обращении с военнопленными, с мирным населением и т. д.? Ученый возмущается нормой статьи 21-й Устава Нюрнбергского трибунала, согласно которой Международный суд не должен требовать доказательств общеизвестных фактов. Будто неведомо ему, что это рутинное положение многих национальных законодательств. К примеру, статья 61 Гражданско-процессуального кодекса Российской Федерации дословно гласит: “Обстоятельства, признанные судом общеизвестными, не нуждаются в доказывании”.
В один ряд с мстителями из поляков, чехов и украинцев, находивших в Германии убийц своих близких и расправлявшихся с этими эсэсовцами, автор ставит пример поимки и похищения в Парагвае нациста А. Эйхмана в 1960 году. Ставит и возмущается: “арест и похищение Эйхмана были тяжелейшим нарушением международных законов” (I, 253). Как бы не замечает историк, что с Эйхманом не расправились в Германии в 1945 году лишь потому, что он исчез. Вывезли его из южноамериканской страны и содержали два года под стражей на основании постановления суда.
Перешли к советским временам и… исторической “липе”
Когда автор желает доказать, что еврейский народ выдохся, что ему перестало хватать сил на занятие мест в советской (российской) науке, в административно-управленческом аппарате, то исследователь с явным удовольствием показывает цифры увольнения евреев — докторов наук, руководителей. Но если требуется обосновать тезис об “отрастании русской головы” в обществе 1960—1970 годов, то он вынужден признать: “После 1953 года евреев старались не пускать на руководящие должности <…> И давили, жали в том смысле, что не пускали то на престижную работу, то учиться, “закрывали” для евреев столичные институты и министерства” (II, 313). Признает Буровский и массовую эмиграцию евреев из СССР. Но тогда — сам выдохся еврейский народ или его “выдохли” из России, г-н историк?
В другом месте Буровскому нужно подчеркнуть роль Сталина в избавлении “страны от этого потока концентрированной злобы <…> от вколачивания в голову россиян бредовых представлений о России как омерзительной стране…” (II, 291). С этой целью он утверждает, что как бы ни оценивать личность и политику Сталина, однако именно с его приходом произошло такое избавление. Но когда требуется описать 20-летний “одесский (читай: еврейский. — А. Г.) период истории нашей культуры” (II, 254—257) до войны, а затем влияние этого периода еще и в послевоенное время, наш автор нечаянно забывает, что Сталин пришел к вершине власти еще в апреле 1922 года, да и первым наркомом по делам национальностей в 1917 году был именно он.
Тут Буровскому не позавидуешь: сказать, что именно сталинская культурно-национальная политика позволила расцвести полублатному “одесскому” периоду, — значит, бросить тень на великого кормчего. А утверждать, что такой период существовал против воли вождя, — какой же он тогда великий? Правомерен вопрос: а был ли вообще такой период?
Здесь любопытна еще одна “научная” особенность. Оценивая роль, удельный вес и влияние евреев в государственном аппарате подавления и в тирании русского народа в 1922—1953 годах, ученый ни разу (!) — ни словом, ни намеком — не упомянул диктатора, возглавлявшего и государство и партию в этот период. Перечисляя евреев, вплоть до зав.хоз.отделами областных ГПУ, автор даже не упоминает, кто возглавлял НКВД, МГБ и Прокуратуру СССР в 1937—1953 годах — самых страшных годах в геноциде советского народа. Особенность эту, конечно, нетрудно объяснить: не еврей был главой СССР и ВКП(б), и не евреями были Ежов, Берия, Абакумов, а также Генеральные прокуроры СССР Вышинский, Горшенин или Сафонов.
Полемизируя с еврейскими авторами, Буровский берет цитату из некоего Я. Хонигсмана: “…на 2 янв. 1939 года в лагерях ГУЛАГа находились 1317195 узников, в том числе 19758 евреев-коммунистов (курсив мой — А. Г.) <…> Этот факт также свидетельствует о полном отходе сталинского руководства от принципов демократии и социализма”.
Нам неизвестно, что А. Буровский оставил из Хонигсмана за многоточием. Будем исходить из следующих его комментариев. “Тут два простеньких соображения: во-первых, стоит подсчитать, какой процент узников ГУЛАГа составляли евреи, и убеждаешься — тут-то процентная норма не нарушена. Во-вторых, почему, собственно, посадка именно евреев — свидетельство “отхода сталинского руководства от принципов демократии и социализма”? Потому что евреи — единственные носители демократии и социализма, и пересажать их — значит погубить социализм?” — с сарказмом вопрошает Буровский (II, 394).
А вопрошает-то зря, потому что вновь умышленно подменил предмет критики. Даже из цитаты Хонигсмана, приведенной Буровским, видно, что первый автор говорит о почти 20 тысячах коммунистов-заключенных, являвшихся по национальности евреями. В этом он и видит посягательство на демократию и социализм. А сколько на самом деле лиц еврейского происхождения находилось в январе 1939 года в лагерях, ни критикуемый, ни критикующий не сообщают. Так о чем шумим, господин ученый?
Бросилась в глаза и даже обескуражила еще одна “изюминка” научного труда. Так, историк Буровский отмечает, что Западная Украина и Западная Белоруссия вошли в состав СССР после войны (I, 246), хотя из школьных учебников известно, что данное событие имело место еще осенью 1939 года. А чуть дальше автор считает нам даже “необходимым напомнить <…> (что) столицей республики Литва между 1920 и 1939 годами был Шауляй. В 1945 году Сталин создал Литовскую Союзную Социалистическую Республику в составе СССР” (I, 272). Если уж профессиональному историку приходится напоминать, что столицей Литвы до 1940 года (а не 1939-го) был Каунас, а не Шауляй, и что Литовская ССР была создана не в 1945-м, а в 1940 году, и что называлась она вплоть до 1990 года не Союзной, а Советской республикой, то какова же ценность его исторических исследований в целом? Незнание того, что в начале 1950-х годов известное ведомство уже не называлось НКВД (как дважды, не оговариваясь, пишет А. Буровский; I, 298), вероятно, граничит с невежеством.
Таким же уровнем знаний отдает его сообщение о том, что вопрос о переселении евреев мог обсуждаться в феврале 1953 года на заседании Президиума ВКП(б). Уже в октябре 1952 года Компартия получила новое название — КПСС…
Точно так же известно, что в 1918 году Петербург назывался Петроградом, но автор упорно не хочет вспоминать сей исторический факт (II, 211).
А что может подумать не очень сведущий читатель, узнав, что доктору — доносчице о заговоре “кремлевских врачей-отравителей” Лидии Тимашук в январе 1953 года “быстро и назидательно дали орден и еще быстрее устроили ей еще более назидательную автокатастрофу — а то вдруг начнет болтать лишнее” (II, 290)? Без сомнения, только то, что несчастную осведомительницу уничтожили. Сообщаем: как врач Л. Тимашук благополучно доработала до пенсии в 1964 году. И что еще любопытнее — орден Ленина, громко врученный в январе 1953 года, у нее действительно вскоре после смерти Сталина отобрали и, тем не менее, в 1954 году наградили другим — Трудового Красного Знамени — за успехи во врачебной деятельности и в связи с 55-летием. При чем тут подстроенная назидательная “автокатастрофа”? Дожила Тимашук до весьма преклонного возраста и скончалась в 1984 году.
Ошибается А. Буровский и в деталях, например, когда дает справку о том, что 70% евреев-юристов — выпускников Харьковского университета уехали на Запад (очевидно, в 1960—1980 годах). Сообщаю, что в эти годы в Харьковском университете не могли учиться юристы — ни евреи, ни гои, поскольку в этом городе был один из трех в СССР юридических институтов. По этой причине ни в Свердловском (Уральском), ни в Саратовском, ни в Харьковском госуниверситетах не было юридических факультетов.
Мейерхольд не мог вступить в КПСС в 1918 году (II, 358), поскольку ни Коммунистической партии, ни Советского Союза тогда еще не было. Годом возведения на престол первого из Романовых, возможно, вследствие опечатки, указан не 1613-й, а 1612 год (I, 397). Впрочем, таких опечаток в исторических датах несколько, и это на одну “научную” книгу недопустимо много.
В другие сведения верится с трудом, а иногда попросту не верится: ну, к примеру, что в ЦК не было ни одного еврея после отставки Кагановича (это, следовательно, с 1957 года). Просто по памяти можно назвать за эти 30—35 лет и заместителя председателя Совета Министров СССР, и союзных министров, генерал-полковника и т. д., которые по должности вводились если не в члены ЦК КПСС, то в кандидаты. Юрия Андропова Буровский считает евреем, но ведь тот с 1967 года был даже членом Политбюро.
Как после такого, далеко не полного, перечня провалов вообще доверять суждениям и информации, которую невозможно проверить без архивных, специальных источников? Автор явно страдает аберрацией памяти (капитан Клосс из польского телефильма конца 1960 годов ему помнится в звании полковника, а постановление ЦК КПСС о сносе Ипатьевского дома в Свердловске представляется приказом взорвать это здание). Тем более не приходится верить его анонимным “свидетелям”, которые ему “рассказывали, что они своими глазами видели” некую брошюру о необходимости выселения евреев из промышленных районов страны. Ссылаться в таких случаях на произведение Буровского — это все равно что самому преднамеренно лгать. Вот типичное в этом смысле “доказательство” историка (II, 191): “Я не могу сослаться на печатный источник, но знаю про эту историю совершенно достоверно, потому что одним (из участников некоей “истории”. — А. Г.) <…> был дед старого друга нашей семьи <…> (называть этого человека я, конечно, не буду)”.
Откровенная фальсификация — утверждение Буровского, будто в комнате, где убивали бывшего царя и его семью, колчаковский следователь Н. Соколов нашел написанное на идиш слово “Месть” (II, 202). Причем делается это со ссылкой на книгу самого Н. Соколова. Пришлось, не полагаясь на память, перечесть этот следовательский труд. На с. 218 (“Советский писатель”, 1991) автор приводит единственную обнаруженную им на стене в доме Ипатьева надпись, имеющую отношение к убийству. Надпись эта расположена в две строки, исполнена на немецком языке и дословно переводится так: “В эту самую ночь Валтасар был убит своими холопами”. Никаких слов “месть” или сходных с ним по смыслу — ни на идиш, ни на иврите, ни на других языках народов мира в Ипатьевском доме три следователя, осматривавших в разное время место убийства в 1918—1919 годах, не обнаружили.
Не уверен, испытывает ли “историк” Буровский стыд, обманывая своей фальшивой ссылкой на первоисточник десятки тысяч современников. Но твердо убежден, что белый офицер Н. Соколов, узнав, как дописывают через 80 лет его кропотливое, с научно-техническими экспертизами, фототаблицами и схемами следственное заключение, испытал бы по меньшей мере презрение и отвращение к таким новоявленным “белогвардейцам”.
Вопреки законам логики и правилам науки
Подмена одного ряда понятий понятиями совершенно другого уровня у Буровского замечается не один раз. Вот что пишется на последних страницах его книги: “Объективность как раз в том, что люди эти (т. е. Свердлов и Деникин) очень, очень разные <…> Может быть, считать всех людей равными — это антисемитизм? В этом случае я антисемит”. Как будто не знает интеллигент, ученый, что разность, неодинаковость людей — это из области этнографии, психологии и смежных с ними сфер. А равенство людей — это материя правовая, политическая.
Логическая, а следовательно, научная нечестность проявляется и в таком аналитическом абзаце: “Н. Мандельштам полагает, что └нельзя напиваться до бесчувствия <…> Нельзя собирать иконы и мариновать капусту”. Как видите, по мнению Мандельштам, запойное пьянство и └некультурность” отождествляется с любовью к иконам”, — заключает Буровский (II, 208). Персонально для ученого А. М. Буровского разъясняю, что слово “отождествлять” в русском языке означает “приравнивать, делать одинаковым, сходным”. Но из цитаты, взятой автором у Н. Мандельштам, следует, что она лишь перечисляет некие запреты, которые, как и их антонимы, то есть разрешения, не могут быть сходными, одинаковыми по своей сущности. Другими словами, не являются тождественными понятиями собирание икон и беспробудное пьянство (либо, напротив, недопустимость коллекционирования икон и нетерпимость к такому пьянству). Хотя я уверен, что красноярский профессор все это отлично знает и без моего разъяснения.
Причины двух-трех противоречий в объемном труде еше можно объяснить небрежностью автора или, повторимся, отсутствием редактуры. Но когда одни и те же явления либо обстоятельства систематически оцениваются исследователем с противоположных, прямо отрицающих друг друга позиций, вывод очевиден: создатель книги тасует исторические события и социальные факторы так, как ему в данный момент нужно.
Если требуется показать низкий художественный уровень произведений еврейских писателей, приводится “такой очень, ну очень объективный критерий — число проданных и прочитанных копий литературного произведения” (II, 273). Поэтому “на фоне постоянно и с удовольствием читаемых Чуковского и Паустовского имена гигантов еврейской России звучат убого” (там же). Но если важно подтвердить разлагающее влияние еврейской литературы на российских читателей и с этой целью в главке “Неаппетитная литература” рекомендуется не читать Бабеля перед тем, как пойти в гости к приличной, чистоплотной женщине, то Буровский сетует: “Хорошо помню, с каким ажиотажем брали книжки И. Бабеля на книжных толкучках в 1970-е. С каким сладостраст-ными стонами, прижимая к груди томик творений, с каким восторгом! Несомненно, И. Бабель оказал на духовную жизнь советского общества никак не меньше воздействия, чем К. Симонов, М. Горький, Ю. Герман или М. Булгаков” (II, 279).
Так убого в сравнении с Чуковским звучит имя Бабеля или нет, Андрей Михайлович? Или Вы через шесть страниц своей книги уже передумали применять свой “ну очень объективный критерий”?
Ряд весьма точных, в самом деле неожиданных замечаний и наблюдений А. Буровского говорят о нем как о человеке незаурядном. Например, я лично разделяю его суждение о том, что ““если еврей — коммунист, то коммунизм превращается в истину в последней инстанции <…> Если еврей — русский патриот, то с него станется и этнических русских считать недостаточно русскими: они ведь не такие энтузиасты русской идеи, как надо”. Но, повторяю, такие любопытные наблюдения соседствуют в основном с раздраженными, а следовательно, сомнительными оценками. Возьмем анализируемый Буровским памфлет Аркадия Белинкова “Россия и Черт”. В нем страна представлена ямой, в которой “татары копытами диких кобыл топтали хлеб и мутили воды медленных рек”. Ремарка Буровского: “Эх, до чего не повезло! Реки — и те неправильные, медленные” (II, 345).
Нескрываемая, без обычной иронии, неприязнь Буровского к какому-либо объекту делает его суждения, мягко говоря, неадекватными. Вот посмотрите описание А. Белинковым нашествия гитлеровцев: “Они пухли от голода, кровью своей поили вошь, костенели на блестевшем от крепости льду. Умирая, переставали верить в мудрую идею, приведшую их в яму, забывали о ненавистной идее врага и ничего не хотели, кроме хлеба, сна и тепла”. Многое могут вызвать эти строки, но только не то, что нашел в них Буровский (II, 346): “…Не знаю другого текста, написанного евреем, где походы вермахта и гибель групп его армий в зимнюю кампанию 1941 года трактовалась бы до такой степени СОЧУВСТВЕННО” (?! — А. Г.). Кажется, это та парадоксальность, которая граничит с болезненностью.
Популяризаторский стиль книги Буровского часто снижается до примитивного: “Вот и цепочка причин и следствий: огромное большинство евреев приводит к власти правительство (в Советской России. — А. Г.), которое приводит к власти Гитлера” (II, 229). На наш взгляд, автор рано остановился в своей цепочке. Давайте продолжим — Гитлер в результате своего поражения усилил влияние Советов, которые, тем не менее, в результате уже своего исторического поражения привели к власти демократов, а те — правительство Путина, которым Буровский вроде бы доволен. Так слава же евреям, которые, если еще помните, привели к власти правительство коммунистов!
Угодивший в описание Буровского поэт Иосиф Бродский (II, 347) — это “почти совсем лысый мужик со злыми неприятными глазами. Безгубым ртом недовольно проквакал что-то насчет того, что лучше быть никем в демократии, чем властителем дум в тирании… Проквакал, посмотрел еще раз злющими глазами и исчез” (с экрана телевизора). “И никто тем более не заставлял этого тонкого юношу, писавшего про питерский Васильевский остров стихи легкие, изящные, как весенний туман, превращаться в этого <…> в противную старую жабу: огромная лысина, злобный взгляд, брезгливо оттопыренная нижняя губа” (II, 349). Заметно, что во втором описании у прежде безгубого Бродского одна губа уже появилась. Это прогресс и, надо думать, стремление к объективности, так подчеркиваемое автором. Уж дал бы еще рецепт, как добровольно, без принуждения, не лысеть с годами и из тонких парнишек не превращаться годам к 60 в этих… ну, да что там говорить…
Кто первый начинал еврейские погромы,или Где были отряды самообороны для нападения
Известно, что с историей каждое новое поколение обращается как со скатертью в станционном буфете — стряхнули лишнее, перевернули, снова накрыли — готово к употреблению. Доступность этого приема связана с тем, что с годами утрачиваются документы, уходят из жизни очевидцы, снижается эмоциональный накал прошедших событий, а на смену им приходят новые страсти и потрясения. Поэтому для настоящего исторического исследования так важны находки, открытия. Ведь на их основе возможно заново проанализировать давний факт или событие, дать им новую оценку.
Когда же целью, задачей “открытия” становится полное отрицание исторического факта, “разоблачение” или развенчание исторического мифа, — жди беды. Вот и г-н Буровский приводит, например, некое заключение (которому мы, конечно, должны верить на слово) экспертизы дневников Анны Франк: “Некоторые (курсив мой. — А. Г.) записи были сделаны шариковой ручкой”. По этому поводу можно предполагать что угодно, но резюме, которое нам выдает историк, предельно ясно: “Дневник <…> написан вовсе не Анной, и после войны” (I, 259). Подобная безапелляционность делает читаемый материал не научным, не исследовательским, а бульварным.
Еще хуже, когда автору напрочь отказывает профессиональная способность из очевидных и бесспорных фактов делать такие же ясные выводы. Возьмем эпизод с кишиневским погромом 7 апреля 1903 года. Приводятся его ужасающие итоги: “всего трупов обнаружено 42, из которых 38 евреев, раненых — 456, из коих 62 христианина, один из них получил ожог лица серною кислотою”. Почти третья часть домов Кишинева — 1350 — повреждено. Как сообщает автор, христиане “разрушили практически всю еврейскую часть города, 500 еврейских лавок разгромлено, власти привлекли к ответственности 664 человека, — это кроме дел об убийствах”.
Перечислив все эти обстоятельства, А. Буровский начинает в присущей ему яркой и оригинальной манере задаваться вопросом: “А погром ли это вообще? Все-таки погром — это когда одна часть населения открыто нападает на другую. А тут — кто на кого нападает?” Оказывается, в период кишиневского погрома в отличие от “классических” — Нежинского и Балтского (где из нападавших никто не пострадал, а евреи, несмотря на массовую резню, изнасилования и разбой с гибелью имущества, почти не сопротивлялись) — еврейское население Кишинева имело ружья, револьверы, холодное оружие и палки, баночки с серной кислотой. Поэтому, делает вывод ученый, “главным образом здесь, во-первых, гражданская война: одни подданные Российской Империи воюют с другими”. (Теперь, пользуясь этим “открытием Буровского”, гражданской войной можно определять еженедельные сообщения из оперативных сводок МВД РФ типа: братья Кандейкины из села Ветряки, опившись самогоном, ходили с ружьями по деревне и, “наводя порядок”, стреляли дробью то в свинью соседа, то поверх голов сельчан. Потребовалось полдня, пока несколько трезвых мужиков, тоже с применением своего охотничьего оружия, скрутили братьев. Граждане России? Стреляли группами друг в друга? Повреждали при этом имущество той или другой стороны? Квалификацию этого события в деревне Ветряки см. у Буровского.)
Второй довод историка Буровского: “Главное — евреи └начали первыми” (кавычки, правда, автора книги. — А. Г.), и потом тоже применяли оружие. Уж как умели — так и применяли, но ведь получается, что они ХОТЕЛИ убивать и ранить христиан <…> Христиан в городе было не намного больше, чем евреев: 58 тысяч на 50. Если они └победили”, то есть смогли убить больше евреев, разрушили практически всю еврейскую часть города, то причина этого только в одном: они оказались лучшими боевиками, чем евреи” (II, 98).
Уже отмечалась забывчивость А. Буровского при освещении одного и того же события, факта или явления. Вот и здесь, за две-три страницы до изложенного пассажа автор сообщает: “6-го апреля все началось почти как в Балте: мальчишки кидали камни в окна еврейских домов, осыпали камнями пристава с околоточными. Взрослые разгромили две еврейские лавки и несколько рундуков”. Полиция арестовала до 60 человек. Но “аресты не остановили погромщиков” (I, 95). Так кто же, если так вообще можно выражаться, “начал первым” погром в Кишиневе, Андрей Михайлович? Из дальнейших Ваших строк, правда, видно, что на следующий день, 7 апреля, “группа евреев и христиан вступили в столкновение. Кроме холодного оружия и палок, у евреев были еще ружья, из которых по временам стреляли, и бутылочки с серной кислотой, из которых они порой плескали в прохожих…” Но ведь сами пишете: “К середине дня начался собственно погром: группы христиан стали вторгаться в разные части города, уничтожая имущество евреев” (II, 96).
Такой вот примитивный, а по существу — бесчестный исследовательский прием позволяет многим и в наши дни списывать причину массовой Ферган-ской резни в 1989 году на ссору из-за кулька клубники на базаре.
Историк, похоже, искренне удивляется неэффективности револьверной стрельбы евреев: за весь день “всего 9 попаданий: несчастный мальчик Остапов и 8 раненых, которым оказали помощь”. Осуждает тогдашние упреки Зеева Жаботинского в трусости кишиневских евреев. Задает ему через 100 лет риторические вопросы: что нужно, чтобы назвать евреев храбрыми? “Истребить не четверых, а четыреста тысяч? Перестрелять христиан из пулеметов? Взорвать их вместе с собором? Сбросить атомную бомбу на христианскую часть города?” (II, 99). Произнося это, историк притворяется, будто ему не приходит в голову — четверых погромщиков из 664 человек, привлеченных позднее властями к ответственности, евреи “истребили” не на разборке двух групп боевиков (одна из которых, христиане, напомним, по мнению А. Буровского, “победила”), а при защите своей жизни, жизни и имущества своих родных и близких. Во всем цивилизованном и даже в части нецивилизованного мира и во все времена это называлось необходимой обороной. Называлось так и во время следствия 1903 года. Сам же автор приводит строки из обвинительного акта по делу о Кишиневском погроме: “часть евреев, вооружась револьверами, прибегла к самозащите и начала стрелять в громил из-за угла, из-за заборов, с балкона, бесцельно и неумело” (II, 96).
Ничего, кроме стыда и горечи у меня, русского человека (без какой-либо примеси иных кровей, отец из тульско-курских мелкопоместных дворян, мать из вятской деревни — в порядке спец сообщения для историка Буровского), выводы современного учителя молодежи не вызывают.
Заканчивая главу о Кишиневском погроме, автор, в очередной раз кокетничая, объявляет, что можно считать его “злобным антисемитом <…> но факты — вещь очень упрямая, их обвинить в антисемитизме очень трудно” (II, 100). А приводит он два таких “упрямых” факта: “после Кишинева отряды еврейской самообороны стали расти, как грибы, но ни разу не было ничего похожего на “отряд христианской самообороны”, то есть “незаконного вооруженного формирования” христиан для нападения на евреев” (курсив мой — А. Г.). Чего тут больше, бессовестной софистики, поскольку не бывает самообороны для нападения, или ну очень скромного умолчания об отрядах черносотенцев, — пусть судят студенты Красноярского университета, слушая лекции автора книги.
Впрочем, тут есть возможность еще раз оценить отвагу автора. Известно, что расслоение сознания у многих пишущих редкостью не является. Но не всякий писатель отваживается демонстрировать ее у себя так открыто. И разве не такой отвагой веет от соседства двух следующих суждений исследователя. Первое: “Тогда, в 1880—1900-е годы, никто не упоминал ни массовых убийств, ни изнасилований, ни каких-то чудовищных зверств. Но прошло всего полстолетия, и в 1920—1930 годы об этих погромах стали писать в другом тоне: “изнасилования женщин, убийства и искалечивания тысяч мужчин, женщин и детей” (II, 109). Суждение второе: “С мая (1903 года) в петербургских газетах сплошным потоком пошли сообщения об убийствах (в Кишиневе 7 апреля того же года. — А. Г.) женщин с грудными младенцами на руках, о заваленных трупами улицах, о множестве случаев изнасилования…” (II, 111).
То ли май 1903 года не подпадает под 1900-е годы, то ли у Буровского газеты России, а также лондонские или американские — это “НИКТО”. Хотя нет, сам же пишет: “Балтимор-Сан” и “Таймс” — газеты куда как респектабельные и серьезные” (там же).
Чтобы “закон возмездия” соблюдался, надо его просто открыть
Одним из ярких примеров научной и публицистической некорректности является эпизод, изложенный А. Буровским в отношении Ю. Марголина. Автор приводит длинную цитату из него о том, что тот был до войны настроен просоветски и “читая предвоенную эмигрантскую прессу, не мог отделаться от неприятного чувства… <…> Резкие антисоветские выступления вызывали во мне брезгливость…”. Затем Буровский без всякого перехода приводит другую цитату из бывшего киевлянина: “Семь минувших лет сделали из меня убежденного и страстного врага советского строя. Я ненавижу этот строй всеми силами своего сердца и всей энергией своей мысли <…> Я счастлив, что нахожусь в условиях, когда могу без страха и открыто сказать все, что знаю и думаю об этом режиме”.
Ни о чем больше не информируя читателя, автор дает свою оценку уроженца Киева: “…позиция Марголина — очень, очень еврейская <…> в силу уже двойного счета. Пока мордовали в лагерях не его, пока советская власть была проеврейской, а под нож шли русские, — он брезгливо морщился: ах, какие они мелочные, не способные беспристрастно изучать все факты, эти полуживотные-гои! А как дали по башке именно ему, когда в лагеря пошла высшая раса, гениальные дети евреек, — вот тут-то мы и заорали!”
Бесчестность публициста прежде всего в том, что он создает впечатление, будто киевлянин Марголин читал себе до войны в столице советской Украины эмигрантскую прессу да выпускал книжонку “Идея сионизма” в какой-нибудь государственной типографии на Крещатике. Затем, очевидно, его арестовали, и он возненавидел советский строй.
Но это же не так. Из контекста главы “Миф про поляков-преступников” можно сделать точный вывод, что Ю. Марголин проживал до войны в Польше! Потому и отмечается, что в его книге “нет и следа враждебности к Советскому Союзу”. С каким-либо таким следом враждебности никакая книжка в СССР выйти вообще не могла. Когда же Советский Союз в сговоре с фашистской Германией, расчленил Польскую Республику и десятки тысяч польских граждан, в том числе упоминаемый Марголин, оказались в советских лагерях, обличаемый “историком” Буровским бывший киевский еврей стал оценивать советскую действительность не по эмигрантской прессе, которую читал, вероятно, в Варшаве, а по собственным пересылкам, этапам и баракам усиленного режима. Что же тут “еврейского”? Где тут двойной счет? Разве не известны Буровскому факты, когда тысячи жителей Эстонии, Германии, Австрии тайно перебирались через границы СССР в 1930-х годах, чтобы жить в стране победившего социализма? Судьба этих несчастных также общеизвестна: в лучшем случае — возврат в страну своего гражданства (лиц до 16 лет), в худшем — статья УК РСФСР за незаконный переход границы, а то и за шпионаж в пользу иностранной державы. Этих людей теперь, по логике Буровского, тоже надо считать лицемерами и подлецами, если они утратили в тюрьме свои иллюзии об СССР…
После подобных силлогизмов Буровскому уже ничего не стоит объяснять массовую резню евреев в польском городке Едвабно 23 июня 1941 года (сожжено в один день по разным, приводимым автором источникам, от 400 до 1300 человек) тем, видите ли, что осенью 1939 года “многие евреи бежали навстречу советским войскам: ура! Наши пришли!” (I, 281). Именно в трагической истории польского сопротивления 1939—1944 годов, когда никто в Европе не помог ни повстанцам в гетто, ни восставшим в 1944 году варшавянам, российский ученый Андрей Буровский открывает неизвестное до него общественным наукам действие “закона возмездия”. И поскольку, продолжим мы идею автора открытия, законы общества объективны, а значит, неумолимы, о какой ответственности палачей в погонах — военных или полицейских (жандармских, гэбэшных и т. п.) преступников можно говорить?! Все просто осуществляли возмездие.
Так, “научно, с доказательствами и анализом” преподаватель сибирского вуза незаметно оправдывает зверства и массовое истребление гражданского населения, военнопленных.
Самое же отталкивающее в этой части книги Буровского состоит в том, какими приемами автор пытался развеять “миф о преступлениях поляков” в отношении еврейского населения. Миф, о котором российский читатель до книг Буровского, пожалуй, и не знал. Единственным источником этой легенды красноярский историк называет монографию американца М. Даймонта “Евреи, Бог и история”. Но россиянин пытается разоблачить своего заокеанского оппонента как приведенными выше подтасовками, так и софистикой.
Освободив, как ему кажется, весь польский народ от навета в антисемитизме (уверен, впрочем, что народ Польши в этом не нуждается), наш автор в качестве заключительного аккорда приводит выступление против геноцида митрополита Андрея Шептицкого во Львове, который обратился с посланиями к Гитлеру и Гимлеру, а также к прихожанам. Но тут же, в противовес, Буровский привел факт обращения уже в Словакии группы евреев к местному католиче-скому епископу: “Помогите! Нас угоняют на восток!” — и реакцию словацкого священника. “Вас не просто отправят на восток, — ответил епископ, — вы не просто умрете там от голода и болезней. Вас перебьют всех от мала до велика, женщин вместе с детьми, и это будет наказание, которое вы заслужили за смерть нашего Господа и Спасителя”.
Теперь очередному историку, очевидно, придется исследовать миф о “преступниках-словаках”.
Один из выводов первой части книги Буровского следующий: не могут народы — немецкий, польский и, вероятно, русский — нести коллективную ответственность за злодеяния против евреев. Во всяком социуме есть, мол, свои сукины сыны. Но что касается современных евреев, то “они взволнованы другим: какие-то злонамеренные личности смеют отрицать уникальность их собственных страданий! Но тогда почему они считают, эти милейшие люди, что их страдания должны интересовать кого-либо, кроме них самих? Долг платежом красен, господа…” (I, 308).
На этих строчках “историка” ученость его заканчивается. Начинается зоологическая борьба видов. Попробуйте и угадайте — может быть, в Италии или в Германии ХХ века написано об ужасе “перед тем, что сделали с моим народом, сделали меня злым, жестоким человеком”? И кто их написал — дуче, фюрер? Увы. Это самоописание современного русского учителя высшей школы (II, 205).
Вся глава о “Шести миллионах, которых не было” пронизана авторскими ремарками, от которых становится зябко: “…истории про └самовозгорающиеся” трупы выглядят особенно забавно” (I, 261), или “когда └ревизионисты” передают нелепые слухи о Бабьем Яре, трудно сдержать улыбку” (I, 263).
Все, что было не со мной, помню
Автор явно раздваивается, многократно называя советское время поганым, маразматическим (например, II, 229, 254), но через сотню страниц, или прозрев, или забывшись, пишет про “интеллектуальный пир умных людей (а в советское время был такой пир, поверьте мне)”, который ныне сменился зарабатыванием денег с помощью своих знаний и умений. “Тогда же, в советское время, зарабатывать деньги было не особенно важно. Люди охотно тратили время и энергию на то, чтобы читать книги, думать, обсуждать и спорить” (II, 328).
Или вот такой пример расщепленности мировоззрения. В начале книги Буровский приводит одно утверждение, которое, казалось, полностью разделяет: “Племенное сознание первобытного человека исходит из коллективной вины: └один за всех и все за одного”” (I, 236). На наш взгляд, этот пионерский лозунг несет в себе не вид ответственности, а призыв к поддержке, солидарности.) Но в конце того же тома звучит настойчивый душевный вскрик ученого ХХI века в адрес евреев: “Долг платежом красен, господа. Как аукнется, так и откликнется” (I, 308). На первобытного человека интеллигент Буровский не похож. От какого же племени он сохраняет такое сознание?
Не хотелось делать догадок об иных причинах раздвоений автора книги, кроме коньюнктурных, но нельзя умолчать еще об одной, буквально выпирающей. Обвиняя евреев в представлениях о своей исключительной даровитости, в маниакальном самомнении, в чрезмерном самовыпячивании, в “уходе этих людей от человеческого мира в непонятное, бесформенное пространство без верха и низа” (II, 177), Буровский для иллюстрации цитирует Эдуарда Багрицкого и, в частности, приводит следующие строки:
Я мстил за Пушкина под Перекопом,
Я Пушкина через Урал пронес,
Я с Пушкиным шатался по окопам,
Покрытый вшами, голоден и бос!
Странно, что именно этой вполне рутинномой поэтической фигуре, ничего общего не имеющей со снобизмом и высокомерием, Буровский вскользь, походя, выносит приговор: “Как говорит мой знакомый психиатр, └нетривиальная ассоциативная связь”” (II, 277).
И все бы ничего; читая “яркую по стилю и увлекательную по изложению” (см. аннотацию) книгу, поневоле привыкаешь к “подчас спорным и неожиданным ответам”. Только вот как быть с таким откровением: “Слишком часто я, автор, словно раздваивался при написании текста <…> Внесу полную ясность в вопрос: все, что происходило с моими предками или друзьями семьи, тем самым сделано по отношению ко мне. Это я стоял в нетопленой церкви (в 1921 году. — А. Г.), ожидая, откроет ли огонь носатое, очкастое творение Божие. Это я весенним ветреным вечером наводил карабин на существ, догонявших меня по степи” (в 1919 году. — А. Г.) (II, 187, 188).
Тривиальная эта ассоциативная связь или нетривиальная? Если учесть, что первая история — с венчанием в церкви — произошла с дедом и бабушкой автора книги, то вторая, когда Буровский наводил карабин на “существ” (а точнее, по тексту — на “жидов”), приключилась с сотрудником и помощником деда, то скорее всего — нетривиальная. Это, конечно, навскидку, без консультаций со знакомыми психиатрами, пользуясь лишь “методом Буровского”.
В целом же авторская самохарактеристика полностью, на мой взгляд, изложена в следующем лирическом отступлении: “Так рафинированный антисемит упоенно слушает еврейскую музыку, пляшет “семь сорок”, чуть ли не лучше раввинов разбирается, когда надо трубить в шофар, и старается как можно чаще общаться с гонимым племенем. Сам вид евреев, звуки их голосов, характерные жесты вызывают у него возбуждение, инстинкт преследования, агрессию. Общение с евреями так же необходимо ему, как душевно здоровому человеку хочется читать хорошие книги, целоваться с умной и красивой женщиной или гулять по сосновому лесу, вдыхая аромат сосны, — это для него стимул к активности, к действиям, к самому существованию” (II, 239).
Вновь цитирую Андрея Михайловича: “Ну и сделайте собственные выводы” (II, 270). Хорошо, сделаю — если учение дедушки Фрейда, так презираемое и, одновременно, так влекущее А. Буровского, хоть отчасти верно, то перед нами самая обычная авторская проговорка. И очень грустно, что написавший это признание умом-то понимает: его стимулы к активности резко отличаются от стимулов душевно здорового человека, да уже ничего поделать с собой не может.
При этом автор, очевидно, справедливо считает себя бессребреником, а также “хорошим и умным человеком” (“Многие евреи пытались помочь мне стать богатым <…> Относился я к этому с юмором, и собеседники рано или поздно начинали возмущаться легкомыслием такого поведения. Для них было совершенно очевидно: хороший человек, умный человек обязательно должен быть богатым! <…> Чем лучше они относились ко мне и чем выше оценивали, тем сильнее хотели помочь обогатиться: то путем устройства на кафедру истории КПСС, то путем спекуляций иконами” (II, 321). И в другом месте он не оспаривает мнение о себе как об “умнике и интеллигенте” (II, 366).
Но есть и другие характеристики, причем данные А. Буровским самому себе: “Эксперименты были интересные, результаты давали бесценные, но сами были порой довольно жестокие. В семье Айзенбергов я больше всего виноват перед мамой моего знакомого, Светой Айзенберг. Я посыпал пеплом “Беломора” ее любимый ковер, снимал грязные носки в ее вылизанной гостиной, рассказывал ее гостям анекдоты, от которых упал бы в обморок поручик Ржев-ский. Кроме того, я так чавкал за столом и лез пальцами в подливку, что самому становилось противно <…> Зато как стало весело, когда гости однажды специально сбежались посмотреть на русскую свинью, а я стал есть ножом и вилкой, рассказывая про свою трудовую деятельность в запасниках Эрмитажа!” (II, 366).
После этого пассажа у меня только два вопроса к пытливому ученому. Первый: сколько дней перед своим научным опытом он носил, не меняя, носки и как во время этой подготовки реагировали неевреи на вонь от историка-социолога? И второй вопрос: неужели он думает, что если свинью выдрессируют есть ножом и вилкой, она действительно перестанет быть таковой? Вон Шарикова и на балалайке обучили…
На вкус закуси товарищей нет
О художественных достоинствах книги много говорить не стоит, это действительно дело вкуса. На мой личный взгляд, ее разделы написаны с упоминавшейся уже ошеломляющей разностью — в одних сквозит, как отмечалось, легкая ирония, даже веселость, другие насыщены мрачностью, злобой, откровенно глупыми комментариями (например, подглавка “Те, кому было плохо” в главе 5-й тома II), а то и матерщиной (II, 317). Не поленился и посчитал, сколько раз в научно-популярном издании, как анонсирована книга, у Буров-ского встречаются в разных сочетаниях слова “визг” (особенно “визг до небес”), “орали и выли”, “выли и приплясывали”, “вопли”, либо “вопли и стоны”, “хай”,“истерики” (кошачьи, бабьи и простые), — больше трех десятков! В последних главах II тома слова “злоба”, “злобно орут”, “еврейская кодла”, “гнали пургу” попадаются через страницу. Разумеется, нет нужды — читатель догадался и сам — доказывать, что упоминаются эти выражения только в отношении тех, кто может лишь покритиковать Андрея Михайловича, либо тех, кто сам по себе “завывает ритуально”.
Даже заканчивая свой двухтомник, автор, ерничая, заявляет, что кто-то наверняка сочтет его книгу “недостаточно объективной”, и с вызовом бросает: “Докажите! Не выкрикните, не провизжите, не тявкните… а докажите”. (Что ж, извольте, Андрей Михайлович. Насчет визга не гарантирую, вряд ли Вам тут угодишь. А вот что-нибудь из десятков примеров приведу. Когда Вы цитируете наиболее резкие высказывания еврейских деятелей о русских, Вы не даете ссылок на источник. И это при том, что общее число отсылок в обеих частях книги достигает 400! Вы сплошь и рядом рассказываете от себя лично то семейные предания, то воспоминания “одного знакомого”. “Случай подлинный”, — для убедительности повторяете при этом. Либо ограничиваетесь более скромным: “Есть, кстати, данные, что турки (при резне армян в 1914—1915 годах. — А. Г.) только были исполнителями воли верховной власти Турции, а эта власть была еврейской”. Так Вам, оказывается, “объяснили ученые Армении еще в 70-е годы”. Или еще один источник: “Из уст в уста ходит история про то, как…” (I, 32). Не правда ли, весьма “научно и объективно” для издания, вышедшего под классификатором “Научная и производственная литература”.
Я намеренно не спорю с оценками автора “еврейского характера”, “свойств иудаистской цивилизации”, храмовых обрядов евреев и т. д. Каждая оценка опирается на сравнения с “русским” (или, как любит говорить Буровский, европейским) характером, со свойствами “европейской цивилизации” и т. д. Другими словами, равный спор — без подмены понятий, с предварительным условием о предмете спора — с авторами, тип которых представляет Буровский, невозможен.
Порой перо автора настолько быстро скользит за мыслью, что, видимо, не дает ему возможности хотя бы перечитать изложенное. Упоминая о молодых людях, приехавших специально на место, где когда-то были похоронены солдаты и офицеры армии А. И. Деникина, Буровский открывает нам, что “ребята из рабочих захотели зачать сына над прахом русских воинов.
— Откуда знаете, что будет сын? — только и нашелся я спросить.
— Знаем! — смеялись ребята” (II, 305).
О достижениях в генной инженерии и искусственном оплодотворении, конечно, известно многое. Но чтобы ребята (без девчат) зачинали детей…
Или загадочная фраза “дураков не люблю. Умных — очень. Независимо от национальности”. Загадкой тут остается насчет умных — то ли любит их очень красноярский ученый писатель, то ли очень не любит.
О том, что книга Буровского не только о евреях, читатель уже понял. Красноярско-питерский ученый за полстраницы развенчает вам образ гения А. Энштейна, за пяток страниц (тут до дюжины раз российский философ упоминает слово “писька”) раскусит З. Фрейда. Познакомит он вас и с русской диссидентщиной. Кстати, что это такое? Автор объясняет дословно: “общение с типами, у которых явная психиатрическая клиника. Запойное пьянство. Отвратительные квартиры, где лампочка без абажура, как в привокзальном сортире, освещает испитые морды, на газетах разложена закусь — классические рыбьи скелетики, а пахнет так, как из гнезда канюка” (II, 382—383). При этом автор уверяет, что чистоплотного человека в их жилье калачом не заманишь. Но жилье это он, Буровский, каким-то образом все-таки видывал.
Тут представляешь себе либо испитые морды А. Сахарова, С. Ковалева, Л. Пономарева, либо, в самом деле, — бомжей, которых профессор Буровский по какой-то причине (может быть, из-за той же неважной закуски) принял за русских диссидентов.
И все же главной особенностью историко-популярного труда Буровского является то, что у него отсутствует какая-либо научная концепция вообще. Он отрицает даже естественные психологические явления — то, что “предки” (то есть родители или деды) могли бороться на ниве одной идеологии, а их дети или внуки — придерживаться совершенно другой: “Папа родственницы моей первой жены, некоей Натальи Рабовской, был сотрудником НКВД. Но не было в Москве более законченного либерала, более непримиримого борца за демо-кратию, чем Наталья Рабовская!” (II, 361). “Мало ли что папа Н. Эйдельмана был в рядах строителей ГУЛАГа, а Померанец (так у автора. — А. Г.) еще в 1960-е годы прошедшего века объявлял себя невероятным ленинцем?!” (II, 362).
Ничего противоестественного в этом нет. Если признавать “наследственный детерминизм”, то дочь царского генерала Софья Перовская или, напротив, сын крестьянина М. И. Калинин никак не могли обладать идеологией, отличной от родительской, а академик А. Сахаров или генерал П. Григоренко не вправе были, по теории Буровского, в течение жизни развивать и даже менять свое мировоззрение. Или же то, что Буровский у неевреев допускает, противоречит законам социума у евреев?
Мне неинтересно, кстати, является ли Андрей Буровский семитом, антисемитом, юдофилом или русским патриотом. А может быть, действительно, белогвардейцем или профессиональным (а не любительским, как он себя представляет) провокатором. Интересно совсем другое, что я и хотел подтвердить приведенными выше наблюдениями, — А. Буровский не является ни объективным исследователем, ни добросовестным историком.
В обоих томах своей монографии А. Буровский неоднократно “честно предупреждает”, что он никому и ничего не должен — ни одной политической группировке, ни одной партии, ни одному народу.
Многократное упоминание о своей неответственности лишь укрепляет очевидный факт: автор отлично сознает, что если печатает книгу на русском языке, считает себя русским человеком, издает свой труд в России, то уж перед одним-то народом он должен нести ответственность.
Обязательной целью издания книги в тысячах экземплярах является распространение тех знаний, выводов, суждений или даже открытий, которые произвел автор. Своей книгой он, естественно, стремится укрепить имеющиеся у него исследовательские, идеологические, художественные позиции. Несомненно, желая при этом повлиять на всех тех, кто будет его труд читать, изучать, и/или даже ссылаться на представленные в печатном издании факты и мнения.
Поэтому А. М. Буровский в очередной раз лукавит — будто он писал “эту книгу не как русский, не как еврей, негр или индеец Южной Америки”. Не уверен был до Буровского, что существует такая национальность, как негр, но то, что рассматриваемый труд написан не на одном из семитских языков и не индейцем, а русским преподавателем Андреем Михайловичем Буровским, чей дед был немцем, а себя он считает русским, — это все мы знаем от него самого.
А ответственность писателя, на 800 страницах рассуждающего на межэтнические темы, перед читателями, по меньшей мере, одна: не посеять национальную рознь среди тех, кто ее не испытывает, не толкнуть двадцатилетнего безумца с ножом в руках броситься в синагогу резать евреев, “попивших кровушки” у русского народа. Буровский загодя, еще при написании своей книги отказался такую ответственность нести сам. Что, очевидно, помогает ему цитировать “одного неглупого российского еврея: └Лишь люди без роду и племени отказываются от ответственности”” (II, 230).
Раздумывая над смыслом и целью двухтомного труда, автор которого сам же — непроизвольно — не оставил от всех выдвинутых в нем против евреев обвинений камня на камне, понимаешь, что задачей автора было не просто пополнить “Библиотечку русского патриота” из 25 брошюрок, список которых привел А. Буровский. Главная мысль, ради которой, кажется, и писалась эта сумбурная и сама себя разоблачающая книга, выражена в маленькой главе “Страна Великого Разочарования”: социализм — это мечта еврейства (а вовсе не явление, будто бы присущее общинному сознанию русского человека, как до сих пор твердят зюгановцы). А раз это так, то социализм — это еврейский эксперимент, считает Буровский. И кто тогда виноват в убийстве “неправдоподобного количества людей”? Кто виноват, что пришлось “столько врать, воровать, лицемерить, гадить… и получить такой пшик…” (II, 374)?
В общем, все свелось, увы, к банальному: если в кране нет воды, значит…
Завершая книгу, автор откровенно лицемерит, выражая надежду, что его труд “станет одним из камушков, которыми засыпается пропасть между нашими народами”. И тут же рассказывает читателям историю из книги Д. Кьюсак “Жаркое лето в Берлине” о том, как девушку-горничную судил нацистский суд, приговорив к повешению за то, что она “оскорбила честь немецкого народа, защищаясь от побоев немки”. Видимо, считая, что заполняет упомянутую пропасть, Буровский без какого-либо перехода, то есть вне логической или фактологической связи, делает вывод: “Так что имейте в виду: если еврей даст вам оплеуху или плюнет на вас, а вы закроетесь или утретесь, то этим вы оскорбите весь еврейский народ и заслуживаете повешения. Поэтому приходится ввести еще одно определение: антисемитизм — это попытка вытирать со своей физиономии еврейские плевки” (II, 400).
И в этой ситуации жаль лишь тех российских — красноярских или питер-ских — ребят, а также девушек, которые учатся на лекциях доцента (а может быть, уже профессора) Буровского, как надо передергивать факты, смешивать понятия, нарушать научные правила и простейшие законы логики. Как за ширмой огромного массива якобы знаний, под лаком будто бы научных наблюдений строить “научные” же выводы и какими камнями сближать русских и евреев.
1 А. М. Буровский. Евреи, которых не было: Курс неизвестной истории. В 2-х т.: М.: АСТ; Красноярск: Издательские проекты, 2004.