Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2007
За домом вырос сад, где я сирень ломала,
на кладбище ее в тот год осталось мало,
там бабы с Магалы все обломали, видно,
и продали уже. Одновременно стыдно
и сладко вспоминать жизнь, что прошла куда-то
туда, где больше нет ни девочек, ни сада,
ни мальчика в очках, и только я брожу.
Душа моя, я знаю тут крылечко,
где можно тихо сесть спиною к гаражу
и выдохнуть колечко.
К нам урка подходил стрельнуть на опохмел,
наш был ответ простой: а Мотыля ты знаешь?
И он не лез к тебе и долго вбок глядел,
туда, где в кладке не хватало клавиш.
Мотыль в тот год учил, что если будут бить,
бежать нельзя, бить в пах ногою,
на помощь звать, “да-нет” не говорить.
И белый свет в глазах не путать с чернотою.
* * *
Училище напоминало ферму
машинного доения голов.
Ученики, переваривши термо-
динамику, слонялись средь дворов.
Однажды со стены пропал Лесков
и появилось “Соколова — стерва”.
Потом в спортивный зал внесли рояль,
учились танцевать на переменах,
а после декабря там сразу был февраль,
и штукатурка сыпалась на стенах,
когда они, согнутые в коленах,
скакали, даже нервный Баштанарь.
Танцуют Констандогло и Петров,
танцуют в паре два Аркаши рыжих,
танцуют все, выходят из углов,
стеклом увеличительным их выжег
на памяти моей Господь. Все ближе
круги подмышек, музыка без слов.
О чем же я железным соловьем?
Они передо мной пройдут колонной,
когда умру однажды целиком.
Между козлом, канатом и бревном
гори, гори, линолеум вощеный,
повисни, жизнь, как пыль, в луче косом.
* * *
Когда пришлось уборкою заняться,
тогда нашлись и ратуша, и немец
на дне того же чемодана подле
клубка носков и пары полотенец,
и берег, где стучал зубами после,
а немец говорил: пойдем купаться.
Сниму часы с руки и закопаю
в песок, пускай не будет ничего
потом, когда размелет часовая
разлуки вещество.
Ты немца посылал, ты пил из горлышка,
женился на другой и снился вновь.
Возьму увеличительное стеклышко
и докажу свою любовь.
Играя Беккета
Афишный столб в чернильных силуэтах
и гардероб, где мокрые плащи,
ботинки в целлофановых пакетах —
потом ищи-свищи.
И нас разводят с номерком в кармане,
распределив по разным этажам:
одних — в партер, других — в крыло, и там
с фонариком ведут между рядами.
Там, наступая на ноги сидящим
и уклоняясь от коленей вбок,
мы обживаем взглядом черный ящик
и белый потолок.
Моллой устал. Моллой на стул садится.
Моллой глядит. Моллой прикрыл глаза.
Ему надуло ветром поясницу.
Моллою нет начала и конца.
Моллой во сне сидит в пальто и шляпе,
Моллой встает и входит в темноту.
Сейчас Моллой протянет руку к лампе
И что-то скажет на ходу.
Нам действия Моллоя непонятны,
мы ждать устали под прямым углом.
Душа скорбит, и мы хотим обратно
в свой собственный дурдом.
* * *
Пикник разбив под общим небом
на берегу большого лета,
вино закусывали хлебом
художник С. и два поэта.
Ходила трубочка по кругу,
по треугольнику ходила,
и я протягивала руку
и всех любила.
Как хорошо в тот день в подлеске,
в весенних сумерках недлинных
неприручённые подростки
бродили в медленных осинах.
Верни мне стриженое детство,
его простое счастье-горе —
и перочинный ножик красный
в сыром заборе.
* * *
Избавились от крысы, что жила
в контейнере, набитом всяким хламом.
Когда сквозь двор наутро я прошла,
она лежала в закутке том самом,
где тлел фонарь и шелестел бамбук
и снова начинался дождик серый,
чтоб в луже рисовать за кругом круг
с упорством переростка-пионера.
И лужа, что была ее прудом
и зеркалом, в которое взирала,
и где лежала каменным комком,
в то утро ничего не отражала.
Уже, подруга, ты не будешь впредь
Делить углы двора, как биссектриса.
Что тут сказать? Что ты страшна как смерть?
Что шерсть твоя от ветра серебрится?