Документальная повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2007
Одиночка Петроградской ЧК. Юноша, ожидающий неминуемой казни, склонился над листком бумаги. Коротко стриженная голова, гимнастерка-косоворотка, на ногах — ботинки с обмотками. Пишет чернилами, мелко, стремительно.
Верит ли он, что когда-нибудь кто-то, кроме чекистов, прочтет его строчки? Вряд ли. Но он поэт, этот юноша, и исповедоваться на бумаге для него — необходимость.
И конечно, никому не дано знать в сентябрьский день 1918 года, что написанное юношей на самой заре советской власти переживет ее, вырвется из неволи, когда советская власть уже закатится за горизонт. И через многие десятки лет мы, будто заглянув через плечо узника-смертника, сможем прочитать его прощальные, неожиданные слова:
“Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы…”
Ему всего двадцать два. Совсем скоро его расстреляют за убийство наркома внутренних дел Северной области, председателя Петроградской ЧК Урицкого.
Особый архив ВЧК. Дело № Н-196, в одиннадцати томах. Бумажная гора, пугающая своей грандиозностью.
Постановления, протоколы допросов и обысков, доклады, письма, стихи, фотографии, справки, квитанции, адреса… Сваленные и замкнутые в канцелярские папки следы и знаки былой жизни, травленные временем: выцветшие и пожелтевшие, c оборванными краями, подпалинами и водяными развода- ми — поистине прошедшие огонь и воду! Масса бумаг, без разбора нахватанных при обысках и никакого отношения к делу не имеющих, и в то же время отсутствие необходимых звеньев в следственном производстве — следы утраты и, как выяснится, даже уничтожения многих материалов. Дело составлено наспех, хаотично. Его вели люди юридически малограмотные, у которых профессию заменяло емкое понятие “большевик”. В то лихое время правосудие вообще было отменено, его вытеснила простая и понятная, как кулак, упрощающая жизнь революционная целесообразность.
Криминальное происшествие вошло в большую историю не только из-за громкого имени погибшего большевика. 30 августа 1918-го, в день убийства Урицкого в Петрограде, в Москве другой террорист стрелял в главного большевистского вождя — был ранен Владимир Ленин. Двойное покушение на власть стало знаковым событием, послужило поводом для объявления массового красного террора, унесшего многие тысячи жизней, растянувшегося на десятилетия и окрасившего всю советскую историю в кровавый цвет.
Двинемся вспять времени, продираясь через разнородные материалы следствия, через белые пятна и черные дыры его, чтобы воскресить, прочертить, хотя бы пунктиром, короткую, но яркую, как метеор, судьбу необыкновенного убийцы Урицкого. Проследим по дням, часам, а иногда и минутам финал его жизни. Случай уникальный: поэт казнил чекиста, революционер — революционера, еврей — еврея…
Имя юноши — Леонид Каннегисер. Кто он — безумец или герой? Каким останется в человеческом сознании, в исторической памяти?
“Я РЕШИЛ УБИТЬ ЕГО”
Последние две недели Леня не ночевал дома. И в этот день пришел только утром, около девяти часов. Отец — Аким Самуилович — был болен и лежал в постели. После чая Леня постучался в его комнату, предложил сразиться в шахматы. “Меня только смутила нервность его и рассеянность, проявленная им особенно при игре”, — говорил потом, на допросе, отец. Леня был напряжен, волновался и, когда проиграл, очень расстроился, как будто загадал что-то на этой игре. Аким Самуилович предложил вторую партию, но сын, взглянув на часы, отказался. Надел свою черную кожаную куртку, студенческую фуражку со значком, заторопился — дела…
Следующий человек, в памяти которого он оставил след, — мальчик из мастерской проката велосипедов на Марсовом поле. Хозяина еще не было, и клиент в кожаной куртке прохаживался в ожидании его до Павловских казарм и обратно, задумавшись. В десять часов появился хозяин, выдал велосипед (“Марс” № 958) и спросил, куда клиент держит путь.
— В сторону Невского, — был ответ.
Однако вместо Невского велосипедист покатил на Дворцовую площадь. В половине одиннадцатого он подъехал к левому крылу дворца Росси и спешился у подъезда Комиссариата внутренних дел. Поставил велосипед, зашел в вестибюль и устроился у столика возле окна. Собирались посетители, швейцар Прокопий Григорьев принимал у каких-то барышень одежду; другой служащий, Федор Васильев, обслуживал подъемную машину, так тогда назывался лифт. Они засвидетельствовали, что юноша в кожаной куртке (“высокого роста, бритый, брюнет”) ни с кем не разговаривал, сидел молча, курил папиросу, посматривал в окно на велосипед и одну руку держал в кармане.
В одиннадцать приехал на своем автомобиле — реквизированном из цар-ского гаража — Моисей Соломонович Урицкий. Вошел деловито, утиной, вперевалку, походкой, маленький, подчеркнуто аккуратный: пробор на голове, светлый костюм, белая рубашка с галстуком и пенсне на шнурке. Распахнулась дверь лифта, Урицкий был на середине вестибюля, когда юноша встал и вы-хватил револьвер. Грянул оглушительный выстрел. Урицкий повалился лицом вперед, брызнула кровь. Пороховой дым застлал все помещение. Паника, крики. Убийца уже скрылся за дверью, за ним устремился лифтер Васильев. Велосипедист мчался в сторону Александровского сквера…
— Караул, в ружье! — сверху по лестнице скатилось человек шесть солдат, вскочили в стоявший у подъезда автомобиль — началась погоня.
Площадь огласили вопли: “Держи его! Держи!”, загрохотали выстрелы. Солдаты торопливо палили из винтовок, велосипедист отстреливался на ходу. В суете случился курьез: случайно оказавшийся на площади солдат бросился с шашкой наголо на другого бежавшего солдата, думая, что ловят его.
— Не я! Тот, на велосипеде!
Погнались вместе. В этот момент из арки Главного штаба вынырнул еще один автомобиль, иностранный, из немецкого консульства. Его тут же захватили, присоединили к погоне.
Тем временем велосипедист пересек площадь, обогнув Зимний дворец, был уже на набережной. Первая машина заглохла и стала. Солдаты, высыпав из нее, побежали за велосипедистом. Тот свернул направо, в Мошков переулок, по пятам гналась вторая машина. В беспорядочной стрельбе велосипедист опять свернул — из переулка на Миллионную улицу, но у ворот дома номер семна-дцать вдруг свалился с велосипеда и, хромая, бросился во двор.
О дальнейшем рассказал дворник Захарий Морковский. Увидев его, преследуемый закричал:
— Товарищи, помогите!
Но когда дворник подбежал к нему, тот выхватил револьвер и выстрелил вдоль дома. Дворник кинулся прочь, а незнакомец — в подъезд направо и вверх, по черной лестнице. Подоспел автомобиль с солдатами, которые, стреляя, ринулись было за беглецом на лестницу, но ответные выстрелы преградили дорогу.
Дом был оцеплен. События переметнулись внутрь, в квартиру номер два, где проживал князь Петр Ливанович Меликов. Когда загремели выстрелы, князь сказал жене, стоявшей у окна:
— Отойди, а то попадет шальная пуля.
Тут в кухню с черного хода позвонили. Экономка князя Катя Иванова (“думая, что звонят красноармейцы”) открыла дверь. В кухню ворвался юноша (“интеллигентного вида”) с револьвером:
— Меня преследуют. Спасите!
Испуганная Катя стала теснить его к двери:
— Уходите! Уходите!
— Я тебя убью! — Юноша наставил револьвер и отбросил ее в сторону. Потом пробежал дальше, в комнату князя, и закрылся на ключ.
Вторая прислуга, горничная Таня Сидорова, кинулась за помощью. По пути она сообщила об ужасном вторжении князю с женой:
— Уходите из квартиры, покамест не поймают этого человека!..
Все трое бросились на парадную лестницу.
— Немедленно все расскажите солдатам! — бормотал князь.
Но когда солдаты появились в квартире и ожидавшая их Катя указала на комнату, в которой скрылся преступник, комната оказалась открытой и пустой. На полу валялась кожаная куртка. Желтое пальто князя, висевшее здесь, ис-чезло.
А беглец уже был на парадной лестнице и звонил в квартиру номер три. Случайно оказавшийся там в этот недобрый час “уполномоченный дома” Василий Петрович Иванов приоткрыл дверь на цепочке и очутился лицом к лицу с незнакомцем в желтом пальто.
— Что вам угодно?
— Спасите меня, меня расстреляют…
— Не могу. — Дверь захлопнулась.
В это время в парадном подъезде солдаты замышляли, как поймать беглеца, не нарвавшись на пулю. Азартней и сообразительней всех оказался коммунар Викентий Сангайло. Придумал вот что: взял у швейцара мешок с тряпками, напялил на него свою шинель и поднял это чучело в лифте — как мишень для преступника, пусть-де расстреляет в нее патроны.
Лифт остановился, щелкнула дверь.
— Смотрите, наверно, заходит, — предположил швейцар.
— Спускай вниз! — скомандовал Сангайло.
Лифт спустился — пустой, без человека и без чучела.
Все замерли в ожидании.
И вот на лестнице показался юноша… в шинели Сангайло.
— Товарищи, идите, он там, наверху.
Товарищи молчали. А когда юноша поравнялся с ними, набросились, повалили, отняли револьвер, сорвали шинель — из-под нее проглянуло желтое пальто… Начали бить. Расправу остановил подоспевший комиссар Семен Геллер. Преступника вывели, усадили в машину и повезли в Чрезвычайку, на Гороховую, 2.
Все происшествие с убийством, погоней и двойным переодеванием заняло не больше часа.
Взволнованные жильцы отправились обсуждать случившееся — ненадолго, вскоре их тоже потянут на Гороховую, на допрос. Разбрелись и участники погони, прихватив с собой добычу: Сангайло — револьвер, солдат с шашкой — велосипед, а кто-то — кожаную куртку. Револьвер как важный “вещдок” чекисты разыщут только ночью, обыскав спавшего в казарме Сангайло.
“Беря револьвер, я не думал, что, беря его, я этим делаю преступление, — напишет в объяснении доблестный боец революции. — Я думал, что все, что было нами найдено, принадлежит нам, то есть кому что досталось. То есть я видел, один товарищ взял велосипед, другой кожаную куртку. Я думаю, что они тоже взяли себе”.
Не грабеж, стало быть, а законная добыча. Революционное правосознание в действии!
Знаменитая петроградская Чрезвычайка — особняк бывшего градоначальника. Убийцу Урицкого поднимают по лестнице-голгофе, между двумя пулеметами, нацеленными на входящих в упор. И тут же учиняют допрос.
“П р о т о к о л д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, дворянина, еврея, 22 лет, проживающего по Саперному пер., № 10, кв. 5
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией комендантом гор. Петрограда В. Шатовым, показал:
Я, бывший юнкер Михайловского артиллерийского училища, студент Политехнического института, 4-го курса, принимал участие в революционном движении с 1915 г., примыкая к народным социалистическим группам. Февраль-ская революция застигла меня в Петрограде, где я был студентом Политехникума. С первых дней революции я поступил в милицию Литейного района, где пробыл одну неделю. В июне 1917 г. я поступил добровольцем в Михайлов-ское артучилище, где пробыл до его расформирования. В это время я состоял и<сполняющим> об<язанности> председателя Союза юнкеров-социалистов Петроградского военного округа. Я примыкал в это время к партии, но отказываюсь сказать к какой, но активного участия в политической жизни не принимал.
Мысль об убийстве Урицкого возникла у меня только тогда, когда в печати появились сведения о массовых расстрелах, под которыми имелись подписи Урицкого и Иосилевича. Урицкого я знал в лицо. Узнав из газеты о часах приема Урицкого, я решил убить его и выбрал для этого дела день его приема в Комиссариате внутренних дел — пятницу, 30 августа.
Утром 30 августа, в 10 часов утра я отправился на Марсово поле, где взял на прокат велосипед и направился на нем на Дворцовую площадь, к помещению Комиссариата внутренних дел. В залог за велосипед я оставил 500 руб. Деньги эти я достал, продав кое-какие вещи. К Комиссариату внутренних дел я подъехал в 10.30 утра. Оставив велосипед снаружи, я вошел в подъезд и, присев на стул, стал дожидаться приезда Урицкого. Около 11 часов утра подъ-ехал на автомобиле Урицкий. Пропустив его мимо себя, я поднялся со стула и произвел в него один выстрел, целясь в голову, из револьвера системы “Кольт” (револьвер этот находился у меня уже около 3 месяцев). Урицкий упал, а я выскочил на улицу, сел на велосипед и бросился через площадь на набережную Невы до Мошкова пер. и через переулок на Миллионную ул., где вбежал во двор дома № 17 и по черному ходу бросился в первую попавшуюся дверь. Ворвавшись в комнату, я схватил с вешалки пальто и, переодевшись в него, я выбежал на лестницу и стал отстреливаться от пытавшихся взять меня преследователей. В это время по лифту была подана шинель, которую я взял и, одев шинель поверх пальто, начал спускаться вниз, надеясь в шинели незаметно проскочить на улицу и скрыться. В коридоре у выхода я был схвачен, револьвер у меня отняли, после чего усадили в автомобиль и доставили на Гороховую, 2.
Протокол был мне прочитан. Запись признаю правильной.
30 августа 1918 г. Л. Каннегисер
Добавление: 1) что касается происхождения залога за велосипед, то предлагаю считать мое показание о нем уклончивым, 2) где и каким образом я приобрел револьвер, показать отказываюсь, 3) к какой партии я принадлежу, я назвать отказываюсь.
Л. Каннегисер”
Итак, на Гороховой Леонид, судя по допросу, уже пришел в себя: отвечал четко, без эмоций, наверняка по заранее продуманному плану. “На допросе держался вполне спокойно”, — подтверждает в сообщении об убийстве Урицкого газета “Северная коммуна”. Не врал, не юлил, хотя говорил не все — дважды отказался назвать партию, к которой принадлежал.
Но не дает ему покоя, гвоздит мысль о позорном своем бегстве, о том, какую опасную смуту внесло его вторжение в жизнь чужих, ни в чем не повинных людей. Он пишет письмо хозяину злополучной квартиры на Миллионной.
“Уважаемый гражданин!
30 августа, после совершенного мной террористического акта, стараясь скрыться от настигавшей меня погони, я вбежал во двор какого-то дома по Миллионной ул., подле которого я упал на мостовую, неудачно повернув велосипед. Во дворе я заметил направо открытый вход на черную лестницу и побежал по ней вверх, наугад звоня у дверей, с намерением зайти в какую-нибудь квартиру и этим сбить с пути моих преследователей. Дверь одной из квартир оказалась отпертой. Я вошел в квартиру, несмотря на сопротивление встретившей меня женщины. Увидев в руке моей револьвер, она принуждена была отступить. В это время с лестницы я услышал голоса уже настигавших меня людей. Я бросился в одну из комнат квартиры, снял с гвоздя пальто и думал выйти неузнаваемым. Углубившись в квартиру, я увидел дверь, открыв которую оказался на парадной лестнице.
На допросе я узнал, что хозяин квартиры, в которой я был, арестован. Этим письмом я обращаюсь к Вам, хозяину этой квартиры, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосо-хранения и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня для совершенно незнакомых мне людей, каким-то чудом не пришла мне в голову.
Воспоминание об этом заставляет меня краснеть и угнетает меня. В оправдание свое не скажу ни одного слова и только бесконечно прошу Вас простить меня!
Л. Каннегисер”
Впрочем, покаяние это, написанное с целью отвести удар от ни в чем не повинного князя, к адресату не попало, осталось в деле. Бедному князю уже ничто не могло помочь — его ожидал неминуемый расстрел.
АРЕСТОВАТЬ ВСЕХ ВЗРОСЛЫХ
Председатель Петроградского Совета Григорий Зиновьев вспоминал, что, узнав об убийстве Урицкого, он тут же позвонил из Смольного в Кремль, Ленину.
— Я попрошу сегодня же товарища Дзержинского выехать к вам в Петро-град, — отреагировал Ленин.
А через несколько минут сам позвонил Зиновьеву и потребовал принять особые меры охраны “наиболее заметных питерских работников”. Ведь каких-нибудь два месяца назад — 20 июня — в Петрограде убит другой “красный Моисей”, комиссар печати, агитации и пропаганды Моисей Маркович Гольд-штейн, более известный как В. Володарский. А в ночь на 28 августа совершено неудачное покушение и на Зиновьева.
Еще весной, покидая Северную столицу, перебираясь вместе со всем советским правительством в Москву, Ленин многозначительно произнес:
— Мы вам оставляем товарища Урицкого! — подчеркнул тем самым большое значение маленького человека в пенсне.
И вот — не уберегли.
А вечером того же дня в Смольном снова раздался звонок из Кремля — на этот раз звонил Яков Свердлов: мужайтесь, товарищи, только что тяжело ранен товарищ Ленин…
Петроградская ЧК и милиция работали в бессонном, авральном режиме. Бразды правления принял заместитель Урицкого Глеб Бокий. Начались массовые облавы, аресты, обыски и засады. Были задержаны сотни людей, допрошены все очевидцы убийства, участники погони и поимки преступника и просто прохожие, случайно оказавшиеся в водовороте события.
Некая гражданка Борисевич спешила на рынок и, увидев толпу, имела неосторожность спросить, что это за манифестация.
— Убили товарища Урицкого, — сообщил ей проходивший мимо сотрудник газеты “Северная коммуна”.
— Что такое? Что, всех убивают? — всполошилась гражданка Борисевич, и тут же была задержана.
— Вы сказали, что нужно убивать всех, по одному! — доказывал бдительный газетчик.
Отвели любопытную гражданку на Гороховую, для выяснения личности, а после — на Шпалерную, в тюрьму.
Но прежде всего, конечно, чекисты бросились в Саперный переулок, на квартиру Каннегисеров. Произвели стремительный обыск (“взята переписка, фото и визитные карточки”), забрали ошеломленного, больного отца — матери и сестры в этот момент дома не оказалось — и удалились, вызвав по телефону смену, для засады.
Показания отца скупы, сбивчивы и выдают только его растерянность, рука дрожит, буквы разъезжаются:
“Я, Каннегисер, инженер, служу в Центральном народно-промышленном Комитете членом Президиума. Сын мой Леонид в последнее время совместно со мной не жил, имея гражданскую жену, которую я не знаю, где живет тоже не знаю. Близких друзей моего сына, посещавших мою квартиру за то время, я назвать не желаю.
О совершении убийства моим сыном Урицкого я до сегодня, то есть до моего ареста, не знал и не слышал от сына, что он к таковому готовится…
У меня был второй сын, студент университета, который в первые дни революции был избран представителем от университета в Петроградский Совет. Разряжал револьвер, придя из Совета в квартиру, случайно застрелился…”
Отец скрывает, что старший брат Леонида — Сергей — покончил с собой в мае 1917-го.
Гораздо больше Аким Самуилович расскажет о Лене позднее, на допросе 20 декабря:
“Сын мой Леонид был всегда, с детских лет, очень импульсивен, и у него бывали вспышки крайнего возбуждения, в которых он доходил до дерзостей. Поэтому воспитание его было очень трудным, хлопотливым делом. Вместе с тем он часто увлекался то этим, то другим, одно время ночью много времени уделял писанию стихов и выступал декламатором своих стихов в кружках поэтов и литераторов, вроде “Привала комедиантов”. Кутилой он не был, да и средств для этого не имел, но любил бывать в гостях и имел свой круг знакомых, причем по характеру крайне независимый, боролся против контроля с родительской стороны насчет своих друзей и знакомых. Были периоды, когда он увлекался игрой в карты, но играл он по очень маленькой, интересуясь самим процессом игры. Последний месяц особенно охотно играл в шахматы и занялся теорией шахматной игры и т. п.
Последний месяц он очень часто не ночевал дома, давал понять, что у него есть связь с женщиною. Развратной жизни не вел.
После Февральской революции, когда евреям дано было равноправие для производства в офицеры, он, по-моему, не желая отставать от товарищей христиан в проявлении патриотизма, поступил в Михайловское артучилище, хотя я и жена были очень против этого, желая, чтобы он кончил свой Политехнический институт. После Октябрьской революции работал в “Торгово-промышленной газете” и хорошо успевал в этой работе. Но ее однообразие ему надоело, и он принял сделанное ему кем-то из знакомых предложение ехать в Нижний Новгород в эвакуационный отряд, несмотря на то, что семья была против разлуки ее членов в столь тревожное время. Пробыл он там, однако, недолго, работа не удовлетворила его, так как он не имел там довольно самостоятельно ответственного дела, и вернулся к Пасхе нынешнего года домой.
После Пасхи он решил вернуться в Политехникум, подал прошение и был принят лишь к крайнему сроку, кажется, 1 июля. В июле он стал очень часто, как я уже указал, уходить из дому и даже не возвращаться домой ночевать.
Нам это было неприятно и даже неловко перед прислугой. Его поведение меня беспокоило, я боялся, чтобы он, при его импульсивной и романтичной натуре, не был вовлечен в какой-нибудь политический кружок. На мой вопрос, не занимается ли он политикой, он отвечал, что я напрасно волнуюсь, и давал слово, что ни в каких противоправительственных организациях или работах участия не принимает. Леонида сильнейшим образом потрясло опубликование списка 21 расстрелянного, в числе коих был его близкий приятель Перельцвейг, а также то, что постановление о расстреле подписано двумя евреями — Урицким и Иосилевичем. Он ходил несколько дней убитый горем и заявил, что отправляется поездом к знакомым на дачу, чтобы, как мы думали, развлечься. Зная его впечатлительность, я опасался, чтобы это горе не толкнуло его в какую-нибудь контрреволюцию. Я пытался утешить его и предложил ему отвезти свою сестру в Одессу, но он отказался, говоря, что в оккупированную иностранцами область он не поедет.
С дачи он вернулся в повышенном настроении, и я думал, что молодость взяла свое и что впечатление от гибели товарища стало заглаживаться”.
Мать Лени Роза Львовна была арестована, как только вернулась домой, дежурившим там для засады комиссаром Захаровым. Она была в панике и все выспрашивала, где ее сын. Старшего сына она уже потеряла “из-за рабочих и свободы”, и младший тоже борется за свободу, и что с ним теперь будет? У Захарова осталось впечатление: Роза Львовна уже давно знала о том, что Леня занимается каким-то опасным делом.
На Гороховой мать убийцы взял в оборот “начальник комиссаров и разведчиков” Семен Геллер. Как сказано в одной из докладных по следствию, “Геллер, успокоив мать, стал ей говорить, что, как она видит, он, Геллер, по национальности еврей и, как таковой, хочет поговорить с ней по душам. Ловким разговором Геллеру удалось довести мать Каннегисера до того, что она ясно сказала, что Леонид мог убить товарища Урицкого, потому что последний ушел от еврейства”.
Однако в протоколе допроса этого нет, только вполне безобидные фразы, да и под теми, как сказано, Роза Львовна подписалась с большим трудом, только после неоднократных уверений, что там ничего страшного не содер-жится.
“Я стояла в стороне от политики, почему не знала, в какой партии состоит Леонид, — показала она. — Мы принадлежим к еврейской нации и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относились индифферентно. Особенно религиозного восприятия Леонид не получил и учился уважать свою нацию”.
Самой скрытной была сестра Елизавета, или Лулу, как называли ее близкие, тоже, конечно, арестованная: “За последнее время мой брат дома не жил, как было слышно, он сошелся с какой-то женщиной, но кто она и где живет, мне известно не было. И кто были его близкие друзья и знакомые, которые посещали нашу квартиру, назвать не могу и не знаю”.
Никаких фактов не прибавил и допрос горничной Каннегисеров — Анны Ивановны Ильиной, хотя атмосферу в доме она рисует довольно красноречиво: “Роза Львовна говорила, что Леонид ночует на даче у знакомых, но где мне не говорила. Все Каннегисеры держат себя по отношению ко мне очень осторожно, при мне говорили по-французски, политических разговоров не вели. Когда я входила и несла чай Леониду, который сидел со своими знакомыми, то они моментально замолкали и ничего не говорили. Телефонные разговоры тоже были обставлены таинственным способом, чтобы я не слышала”.
Прислуга подозревала, что Леня ходит к людям, которые затевают что-то опасное. У матери его в разговорах с дочерью не раз вырывалась фраза: “Разве я не сказала ему, что не надо ходить к ним!”
Кроме того, прислуга сообщила, что мать Лени хлопотала об отправке его в Киев и в момент убийства получала на вокзале разрешение на место для него в украинском санитарном поезде. Сама Роза Львовна этого факта не отрицала, но объяснила желанием всей семьи уехать.
Конечно, главная забота родных — как-то облегчить участь Лени. Они старательно обходят все политические вопросы, отказываются называть друзей и знакомых, чтоб не повлечь новые жертвы, предлагают версию о “граждан-ской жене”, неизвестной женщине, у которой он якобы проводил время перед убийством.
Отдельным вопросом ко всей семье был вопрос о двоюродном брате Ле- ни — Максимилиане Филоненко, известной фигуре в антибольшевистском подполье, соратнике Бориса Савинкова. Чекисты хотели выйти на его след, потому что имели основания подозревать кузенов в совместной борьбе с советской властью. Да, родственники, был ответ, но уже года три семья с ним в конфликте и не встречается. “Началось это с того, что Максимилиан не пригласил нас на свадьбу, — пояснила Роза Львовна. — Максимилиан не считал себя за еврея. Он был очень самолюбивый, самоуверенный, по принципиальным вопросам у нас всегда были споры, мы не помирились до последнего времени и даже с его матерью были в ссоре”.
Так что и тут, кроме чисто личных, семейных сведений, добыть ничего не удалось.
Назначенные вести дело следователи — Эдуард Морицевич Отто и Александр Юрьевич Рикс — взялись за работу со всем революционным пылом. Прежде всего они рассмотрели переписку, привезенную из квартиры убийцы, чтобы как можно скорее установить его преступные связи. К тому времени квартира уже была обыскана три раза подряд, что все равно не удовлетворило следователей, и они сами отправились в Саперный переулок с четвертым обыском.
“Все было в таком же виде, как будто обыска там и не было!” — возмущенно докладывал Эдуард Отто, запевала и верховод в этом сыскном дуэте. Еще раз все тщательно обшарив (в уборной обнаружили запрятанную кем-то записку: “Общее собрание 25 июля 1918 г.” — жаль только, фамилий не разобрать!), захватив с собой содержимое письменного стола убийцы и как главную добы-чу — телефонную книжку, висевшую на стене, Отто—Рикс вернулись в ЧК и засели на всю ночь за разбор бумаг.
Составили схемы родственных связей и связей между лицами, привлекаемыми по делу, списки фамилий и адресов, разобрали груду писем, документов и записок, пронумеровав их по степени важности, и, в конце концов, запутались… “Арестованных по делу было много, — писали они потом в своем докладе, — ибо, помимо следователей, ведущих дело, арестовывали чины Президиума ЧК, так что первые двое-трое суток трудно было установить, кто причастен к делу, ибо их переписка не была хорошо усвоена, то есть приносилась все новая переписка, которую надо было сопоставить с имеющейся, и извлекать оттуда новый материал, ибо ни малейшего намека на связь с делом из переписки еще не нашли, что надо было дополнить допросами”.
Даже по одному тону этого сумбурного доклада ясно, что следствие совершенно захлебнулось в той человеческой лавине, которую сами же чекисты и обрушили на себя, — сводный список “лиц, проходящих по связям убийцы Каннегисера” насчитывает 467 человек!
Загребли, по существу, все окружение семьи, родственное, дружеское, культурное, служебное и бытовое, всю контору отца, всю телефонную книжку Леонида. Даже его восьмидесятилетнюю бабушку Розалию Эдуардовну сочли опасным элементом и умыкнули за решетку. Достаточно было найти адрес мебельного магазина, чтобы схватить и его клиентов, вовсе не подозревавших о существовании Каннегисеров. В ордерах на арест обычно называлась фамилия и делалась приписка: “Арестовать всех взрослых”. Вероятно, никогда еще на этот видавший виды город не набрасывалась такая частая карательная сеть.
Знакомые Леонида на допросах дают его психологический портрет, очень разноречивый и пестрый.
Юрий Юркун, литератор, когда-то посвятивший ему свой рассказ “Двойник”, показал: “Леонида Каннегисера в первый раз встретил на вечере в └Бродячей собаке“ . Я познакомился с ним, как с лицом, имеющим прикосновение к литературе. Это было в 1913 году. После этого я его встречал раз пять-шесть, был раз у него дома на литературном чтении, устроенном им и другими. После Октябрьского переворота я его не видел. Я беспартийный, но сочувствую большевикам”.
Понятно, что в том предгибельном положении, в котором очутился Юркун, он невольно дистанцируется от своего друга-преступника. Изъятое при обыске и сохранившееся в деле его письмо от 2 декабря 1913-го говорит о куда более близких отношениях: “…Не покидайте, не забывайте меня, дорогой Леня! Я ведь вас так люблю, я очень радуюсь вашим всегда — посещениям! Приходите! Приносите стихи. А может, есть проза? И ее тогда… Приходите, буду ждать. Целую вас”.
Отстраненно критический взгляд бросает на Леню степенный друг его отца, промышленник Лазарь Германович Рабинович: “Мне казалось, что идейного в Леониде слишком мало, он был человек фразы, самолюбивый, часто бывал в “Привале комедиантов”, не ночевал дома и т. п. Знал я это из разговоров с Акимом Каннегисером, своих родителей он слишком огорчал частым отсутствием из дома и своим легкомысленным поведением”.
А вот что поведал студент университета Владимир Гинзбург, однокашник и приятель погибшего брата Лени — Сергея:
“Мое мнение о семействе Каннегисеров. Старшие люди очень положительные, то есть чисто буржуазного свойства, со всеми предрассудками и т. д. Молодежь же была неуравновешенного характера, что доказывает самоубийство старшего сына, а также и дочь Елизавета Акимовна, которая представляет из себя особу довольно эксцентричную.
Про Леонида я могу сказать, когда он еще был лет 15—16, то уже начал увлекаться поэзией. По моему предположению, он занимался также и политикой. В Октябрьской революции, я не знаю, мог ли он проявить себя или нет, знаю только, что находился он в Зимнем дворце или в Павловских казармах… Интимной жизни его я совершенно не знаю. Мое мнение о нем как о человеке скрытном и еще желающим себя чем-нибудь выдвинуть. Был сторонником Учредительного собрания, к Соввласти относился критически… Однажды при разговоре о Боге он мне сказал, что Бог существует, и велел мне прочесть Евангелие, в котором, по его словам, он нашел нечто особенное.
Для следователей эти показания были уже, как говорится, погорячее, потому что чуть проясняли политическую физиономию преступника.
Но настоящая удача пришла к чекистам сама, неожиданно, без всяких усилий с их стороны. На Гороховую явился студент Борис Розенберг и дал добровольные показания. Решил, видимо, упредить арест и не ждать, когда его приведут сюда под конвоем. Допрашивал его новый член Президиума ЧК — ему дано будет сыграть в деле ведущую роль — начальник отдела по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией Николай Антипов. И вот что выяснилось.
Розенберг познакомился с Каннегисером в 1917-м, во время Корниловского мятежа. Тогда первым Всероссийским исполкомом советов рабочих и солдатских депутатов была создана специальная комиссия “по ликвидации дела Корнилова”, секретарем которой и состоял Борис Розенберг. На заседаниях появлялся и Леня — как представитель юнкеров-социалистов Михайловского училища. После долгого перерыва знакомство возобновилось совсем недавно — в июле 1918-го.
“Положение Советской власти, по его мнению, — показывал Розенберг, — было таково, что со дня на день можно ожидать ее свержения, в особенности в тот момент, когда союзники соединятся с чехословаками. Он говорил, что к моменту свержения Советской власти необходимо иметь аппарат, который мог бы принять на себя управление городов впредь до установления законной власти в лице Комитета Учредительного собрания, и попутно сделал мне предложение занять пост коменданта одного из петроградских районов. По его словам, такие посты должны организовываться в каждом районе, район предложил выбрать мне самому. На мой вопрос, что же я должен буду сейчас делать на названном посту, он ответил: “Сейчас ничего, но быть в нашем распоряжении и ждать приказания”. Причем указал, что если я соглашусь, то могу рассчитывать на получение прожиточного минимума и на выдачу всех расходов, связанных с организацией”.
Каннегисер спросил у Розенберга номер его телефона, который не записал, сказав, что и так его запомнит. Через несколько дней он позвонил и назначил свидание в одном из домов на Рождественской улице, надо было постучать в дверь три раза, тогда и отопрут. Розенберг обещал прийти, но, поразмыслив, отказался от этой затеи: все это показалось ему мальчишеской выходкой.
“После этого я его увидел в последний раз спустя недели две в Павлов-ске… Извинился перед ним, что не мог заехать. Он довольно сдержанно говорил со мной, упрекая в нерешительности, на что я ему ответил, что считаю все это не заслуживающим доверия и быть в дутой, по моему мнению, организации не хочу. На это он стал спорить со мной и доказывал, что пора приняться за активную работу, как, например, освободить арестованных в какой-то тюрьме или налет на Смольный, для того, чтобы морально воздействовать на психологию масс. Мне все это показалось смешным, я с ним простился с иронией и больше не встречался.
Вчера узнал об убийстве из газет и от брата узнал, что убийца — Каннегисер, невольно поделился вышеизложенными впечатлениями”.
Антипов не только заставил Розенберга записать эту ценную информацию, но и показал ему Леонида в тюрьме, для опознания. “Арестованного видел и утверждаю, что это лицо является Леонидом Акимовичем Каннегисером, о котором дал показания”, — добавил Розенберг и расписался.
ЛОМАКА
Пока поезд несет Дзержинского в Петроград, волна арестов, обысков и допросов все нарастает. В большинстве случаев следователи остаются ни с чем. “Казалось, что хорошие знакомые Леонида Каннегисера будут играть роль в деле, но после допроса таковых, например, Юркуна и др., пришлось немножко разочароваться, — признаются в докладе Отто и Рикс. — Это, очевидно, знакомства Леонида Каннегисера из └Бродячей собаки” и прочих злачных мест, которые усердно посещал убийца, сын миллионера”.
Разумеется, для следователей-чекистов “Бродячая собака” — только злачное, постыдное место, а не знаменитое литературное кафе Серебряного века русской культуры, и Леонид — сын миллионера, а не талантливый поэт, друг лучших поэтов России. Их имена ни о чем не говорили нашим неистовым и зашоренным революционными лозунгами мстителям.
Чудом избежал тогда ареста — только потому, что оказался в Москве, — Сергей Есенин, с которым дружил Леонид, успевший погостить у него на родине, в рязанском селе Константинове. В деле есть клочок бумаги с адресом, записанным рукой Есенина, адрес этот старательные следователи перенесли в сводный список и потом поместили среди других бумаг в специальный пакет, “за невозможностью подшить”: “Есенин С. А. Кузьминское почтовое отделение, село Константиново Ряз. губ.”; а на обороте — московский адрес: “Сытинский тупик”.
“Леня. Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно-разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись — через все и вся — поэты”. Это — Марина Цветаева, ее память о “нездешнем вечере”, параде поэтов в начале января 1916-го в доме Каннегисеров, где читали стихи она, Есенин, Осип Мандельштам, Михаил Кузмин…
В доме тогда бывал весь литературный Петербург. Часто мелькают имена литераторов и в следственных папках — Тэффи, Ходасевич, Г. Адамович, Марк Алданов, Конст. Ляндау, Е. А. Нагродская, Р. Ивнев, К. Липскеров, Н. К. Бальмонт, но все как “лица, проходящие по связям убийцы”. Между тем эти люди знали не убийцу, а поэта Каннегисера. Он еще не успел раскрыться полностью, но был поэтом настоящим и обещал многое. Георгий Адамович отмечал странную двойственность натуры своего друга, “самого петербургского петербуржца”, как он его называл. Будучи изысканным эстетом и денди, пребывая в самой гуще литературной богемы, он не сливался с ней, оставался в этом фарсовом карнавале, театре масок внутренне серьезным. Казалось, судьба уготовила ему какую-то особую роль, и это роковое предназначение, несмотря на юность и артистичность натуры, все более проглядывало в его облике трагической складкой.
Однажды, прощаясь с Адамовичем, он сказал:
— Знаете, в сущности, вы декоратор. Только декоратор. Это ведь только пелена. И все стихи вообще: надо сквозь это, за это. А так что же! Des roses sur le neant* . Только и всего…
Не сразу разгадала его Марина Цветаева: “После Лени осталась книжечка стихов — таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете, как этой внешности — поверила…”
Каким же она его увидела? “Леня для меня слишком хрупок, нежен… Старинный томик “Медного Всадника” держит в руке — как цветок, слегка отстранив руку — саму, как цветок. Что можно сделать такими руками?”
Знала бы она, на что эта рука способна! “Лицо историческое и даже роковое” — поймет она потом. Но тогда, какие стихи тогда писал! “Сердце, бремени не надо! / Легким будь в земном пути. / Ранней ласточкой из сада / В небо синее лети”.
Цветаева: “Сидели и читали стихи. Последние стихи на последних шкурах у последних каминов… Одни душу продают — за розовые щеки, другие душу отдают — за небесные звуки.
И — все заплатили. Сережа и Леня — жизнью, Гумилев — жизнью, Есенин — жизнью, Кузмин, Ахматова, я — пожизненным заключением в себе, в этой крепости — вернее Петропавловской”.
Погибнет и сам дом Каннегисеров с его “нездешними вечерами”. Чекисты разграбят его подчистую. Действовали, как налетчики, — под видом обыска и конфискации, “для доставки в Комиссию”. Вывезли все, включая платья и белье, посуду и деньги, шляпы, костюмы, телефонные аппараты, часы настольные, мраморные, с фигурой амура, граммофон и ящик с грампластинками, книги, какой-то загадочный “волшебный флакон”, наборы медицинских инструментов (мать была врачом), пишущие машинки и так далее, и так далее, и так далее… После освобождения Аким Самуилович получит обратно лишь треть своего имущества, и то после долгих хлопот, причем неясно будет, что вывезено ЧК, а что разворовано прислугой.
Куда могли деться вещи, взятые чекистами, нетрудно догадаться. Тот же Семен Геллер, начальник комиссаров и разведчиков, был в январе 1920-го приговорен к расстрелу вместе с тремя подельниками: “использовал служебное положение для хищения ценностей, конфискованных ЧК у арестованных, покровительствовал преступным элементам”. Забыл, чему учил Дзержинский — холодная голова, горячее сердце и чистые руки!
Все это будет, очень скоро, но потом. А пока, пока, в канун революции — в доме кипит жизнь, одна толпа сменить другую спешит, дав ночи полчаса. И многие видят в “пушкиниянце” Лене только салонного кривляку с червоточинкой, принимают маску за лицо. Да и сам он, наверное, не всегда понимал, выдумал он себе жизнь и следовал сюжету или был таким на самом деле. Это время, когда стихи вспыхивали по любому поводу. Вот сестра Лулу просит купить ей какое-то особенное печенье.
ЛУЛУ
Не исполнив, Лулу, твоего порученья,
Я покорно прошу у тебя снисхожденья.
Мне не раз предлагали другие печенья,
Но я дальше искал, преисполненный рвенья.
Я спускался смиренно в глухие подвалы,
Я входил в магазинов роскошные залы,
Там малиной в глазури сверкали кораллы
И манили смородины, в сахаре лалы.
Я Бассейную, Невский, Литейный обрыскал,
Я пускался в мудрейшие способы сыска,
Где высоко, далеко, где близко, где низко, —
Но печенья “Софи” не нашел ни огрызка.
Дико выглядит этот изящный, безмятежный экспромт в пахнущей смертью казенной папке. Как и фотография Лулу — эффектной, крупной девушки с насмешливыми глазами. Умная, светская, ловкая в разговоре, она была на год моложе своего брата.
Среди уцелевших черновиков удалось разобрать и другие строчки, записанные рукой Лени, — иронический перечень штампов салонной поэзии:
Лунные блики, стройные башни,
Тихие вздохи, и флейты, и шашни.
Пьяные запахи лилий и роз,
Вспышки далеких, невидимых гроз…
Стихи оборваны, словно бы от неохоты все это продолжать — когда кругом бушует всамделишная, не выдуманная гроза.
Здесь же, среди изъятых при обыске бумаг есть еще одно неизвестное стихотворение Лени, в котором он как бы прощается с прежде милым богемным кругом, воплощая его в образе Пьеро:
Для Вас в последний раз, быть может,
Мое задвигалось перо, —
Меня уж больше не тревожит
Ваш образ нежный, мой Пьеро!
Я Вам дарил часы и годы,
Расцвет моих могучих сил,
Но, меланхолик от природы,
На Вас тоску лишь наводил.
И образумил в час молитвы
Меня услышавший Творец:
Я бросил страсти, кончил битвы
И буду мудрым наконец.
Кому посвящено стихотворение, кто такой этот Пьеро?
Однажды, в конце 1910-го, на квартире Каннегисеров устроили любительский спектакль — поставили “Балаганчик” Александра Блока. Участник постановки, поэт Василий Гиппиус рассказывал, что сцены не было, действие происходило у камина, а наверху камина сидел Пьеро. Самого Блока пригласить не решились, но он, узнав потом о спектакле, очень заинтересовался и расспрашивал об исполнителях. Среди дилетантов выделялся один — исполнитель роли Пьеро, Владимир Чернявский. Это был молодой артист, тоже писавший стихи, друг Есенина и ярый поклонник Блока. Видимо, образ Пьеро столь поразил Леню (а было ему тогда четырнадцать лет), что он пронес его сквозь годы.
Грозная эпоха героев и поэтов. Всеобщая политическая горячка — и повальная эпидемия стихов. “В самые тяжкие годы России она стала похожа на соловьиный сад, — говорил Андрей Белый, — поэтов народилось как никогда раньше: жить сил не хватает, а все запели”.
Еще один персонаж всплывает из следственного досье Каннегисера — легендарная прелестница, достопримечательность богемного Петербурга, хозяйка литературного салона Паллада Олимповна Богданова-Бельская. Стихов и прозы, посвященных поэтами и прозаиками Серебряного века этой феерической блуднице, хватило бы на целую книгу. Безнадежная графоманка и нимфоманка, любившая и мужчин, и женщин и волочившая за собой целый шлейф самоубийств оставленных ею поклонников (в ее записной книжке, как говорили, число любовных побед перевалило за сто), она компенсировала отсутствие таланта плодовитостью и экзальтацией — “танцевала босиком стихи” Северянина, звеня браслетами на ногах и бусами на шее, вся в пестрых шелках, кружевах и перьях и в облаке резких, приторных духов. Немало следов ее поэтического фонтанирования, подаренных Лене, перекочевало из его письменного стола на стол следователей.
В 1915-м — как раз в момент выхода Каннегисера в литературный свет с первыми публикациями — Паллада обрушивает на Леню (ей — тридцать, ему — девятнадцать) все свое неистовство. Частые встречи, ежедневная переписка, посвящение в интим. Она использует любой повод, чтобы занять его внимание, иногда просто просит прислать папирос, да и повода не нужно. Ее распирают, раздирают страсти, пишет крупно, размашисто, перебегая на конверты, когда не хватает бумаги. “Целую куда попало”. “На вернисаже футуристов. Буду искать Вас… Письмо запоздало, теряет значение”. “Плачу без тебя” (“тебя” зачеркнуто, но так, чтоб видно было).
“Я не могу жить без выдумки, Леня, не могу жить без мечты и страсти, а люди должны мне помогать в этом, иначе я не верю в свои силы… Леня, я умираю, я умираю. Я все пороги обегала, сколько рук я жала, сколько глаз я заставляла опуститься — встречаясь с моими, в слезах. Есть люди все сплоченные одной злобой и презрением ко мне, все мои враги. Ухожу с подмостков после испробования всех видов борьбы за существование…”
Другое письмо:
“Есть тысяча способов добиться любви женщины и ни одного, чтобы отказаться от нее. А про меня! Есть миллионы способов заставить забыть ее и ни одного, чтобы она полюбила.
Да, я аскетка и, если бы не мое здоровье, я бы одела власяницу. Вот уже три месяца Паллада не сексуальничает и не будет до смерти или — что еще! — до огромной постельной любви!..”
Тут же фотография: “Милому Ломаке — от такой же”. И рядом — листок со стихами, посвященными — не ему ли?
Картавый голос, полный лени,
Остроты, шутки и детский смех,
Отменно злой — в упорном мщеньи,
Спортсмен всех чувственных утех…
Привычный маникюр изящных рук
И шелк носков — все, все ласкает глаз…
Моя любовь одна с волшебством мук,
И с вами пуст — любви иконостас.
Кстати сказать, революционеры на счету Паллады случались и раньше. Есть свидетельство, что в 1904-м, накануне покушения на министра внутренних дел царского правительства Плеве, Паллада отдалась его убийце — Егору Сазонову. От этого сладкого мгновенья родились близнецы — Орест и Эраст. Ей было тогда семнадцать лет. Если это правда (мальчики-то были!), а не слух, распущенный, быть может, самой Палладой, то преемственность террористов на ее ложе поистине роковая.
ЧАС ОДИНОЧЕСТВА И ТЬМЫ
Поезд с Дзержинским уже подходит к Петрограду. А там продолжается вакханалия арестов. Убийца Урицкого, не зная, что родные его уже в тюрьме, пишет им успокоительные записки, которые, разумеется, дальше следователей не идут и оседают в деле. Судя по тону, он не только обрел стойкость духа, но даже пребывает в некоторой эйфории.
“Умоляю не падать духом. Я совершенно спокоен. Читаю газеты и радуюсь. Постарайтесь переживать все за меня, а не за себя и будете счастливы”. Это — отцу.
Что же он читает в газетах, которые, стало быть, дают ему в тюрьме? Петроградские газеты 31 августа залиты трауром, кроме срочного сообщения о покушении на Ленина, они информируют о церемониале предстоящих торжественных похорон Урицкого на Марсовом поле. “Пуля попала в глаз, смерть последовала через час”, — нечаянно рифмует “Северная коммуна”, что наверняка не ускользает от внимания поэта-террориста. И лозунги, лозунги, лозунги, разлетаются шрапнелью, один кровожадней другого! “Ответим на белый террор контрреволюции красным террором революции!” “За каждого нашего вождя — тысяча ваших голов!” “Они убивают личностей, мы убьем классы!” “Смерть буржуазии!”
Чему же он радуется? Неужто не понимает, что содеял? Неужели ему не жалко своих близких, которых он прежде всего ставит под удар? Неужели еще не уразумел, что за одного Урицкого погибнут тысячи невинных по всей стране, что кровь его жертвы не только не искупит крови его погибших друзей, но вызовет целые реки, целое море новой крови? Или наивно верит: его вы- стрел — сигнал к восстанию, начало конца для большевиков? Кто-то должен начать, а там само пойдет, заполыхает, все равно им разбойничать недолго. Так тогда думали многие. Юный делатель истории не видит: его теракт, его личный подвиг лишь на руку большевикам, которые только тысячекратно превосходящим террором в состоянии удержать власть.
Человек в революции, он не мог осмыслить революции. Волны событий тащили и опережали его, и он не был способен постигнуть их истинного смысла и масштаба. Увы, это почти всегда бывает в истории. И так трудно остановиться у той грани, которую нельзя переступать ни при каких обстоятельствах, во имя любых идеалов. Способ совершения поступка иногда важнее самого поступка. Только Бог умеет превращать зло в добро, человек же часто наобо-рот — желая добра, творит зло.
Матери: “Я бодр и вполне спокойный. Читаю газеты и радуюсь. Был бы вполне счастлив, если бы не мысль о Вас. А Вы крепитесь”.
И вот вечером 31 августа убийцу вызвали на допрос к самому Дзержин-скому. Протокол вел все тот же Николай Антипов, следователей не пригласили. Этот документ уместился всего в несколько строк:
“П р о т о к о л д о п р о с а
Леонида Акимовича Каннегисера, еврея, дворянина, 22 лет
Допрошенный в ЧК по борьбе с контрреволюцией Председателем Всероссийской комиссии тов. Дзержинским показал:
На вопрос о принадлежности к партии заявляю, что ответить прямо на вопрос из принципиальных соображений отказываюсь. Убийство Урицкого совершил не по постановлению партии, к которой я принадлежу, а по личному побуждению. После Октябрьского переворота я был все время без работы и средства на существование получал от отца.
Дать более точные показания отказываюсь.
Леонид Каннегисер”
Результат допроса равен нулю. Выходит, зря, бросив сверхважные и сверхсрочные дела, специально мчался в Петроград Железный Феликс? Ровным счетом ничего не смог выжать главный страж революции из этого барчонка! Нашла коса на камень! Мальчишка чувствует себя победителем!
Что в вашем голосе суровом?
Одна пустая болтовня.
Иль мните вы казенным словом
И вправду испугать меня?
Холодный чай, осьмушка хлеба.
Час одиночества и тьмы.
Но синее сиянье неба
Одело свод моей тюрьмы.
И сладко, сладко в келье тесной
Узреть в смирении страстей,
Как ясно блещет свет небесный
Души воспрянувшей моей.
Напевы Божьи слух мой ловит,
Душа спешит покинуть плоть,
И радость вечную готовит
Мне на руках своих Господь.
Леонид ведет в тюрьме два диалога с миром: кроме формального, с чеки-стами, — внутренний, наедине с собой, языком поэта.
Стихотворные наброски — трудноразборчивые, с перечеркиваниями и исправлениями — уцелели в деле, среди канцелярщины. Продолжение встречи-поединка с Дзержинским, последний порыв творчества — уже на пороге вечности. Леонид воспаленно заполняет словами, вкривь и вкось, сплошь, весь лист, будто в страхе, что не останется бумаги, чтобы выплеснуться, выразить себя. Строка набегает на строку, одно стихотворение захлестывает другое. Но другие стихи вызваны событиями уже следующего дня.
В воскресенье 1 сентября Петроград хоронил Урицкого. Массово и торжественно. Траурная процессия — от Таврического дворца — растянулась на несколько верст: район за районом, делегации от заводов и учреждений, армии и флота. Смотр революционной решимости.
Гремят оркестры. Кружат аэропланы. Грохочут броневики.
Марсово поле, где всего два дня назад Леня Каннегисер брал велосипед на прокат. Красные знамена, черные всадники, белый катафалк. Открытый дубовый гроб, обитый кумачом, крышка откинута, желтое лицо — среди цветов. Гора венков, среди них — от чекистов: “Светить можно — только сгорая!” И речи, речи, речи красных вождей, лучших большевистских ораторов, во главе с Зиновьевым. “Счастлив тот, кому суждено принести свою жизнь в жертву великому делу социализма…” “На долю товарища Урицкого выпала самая тяжелая работа в революции…” “Не зная ни дня, ни ночи, стоял на своем посту…” “Расправа, самая беспощадная расправа со всеми, кто против!” “Какие бы препятствия ни стояли на нашем пути, победа будет не за Каннегисерами, а за Урицкими, не за капитализмом, а за ленинизмом, ведущим нас к установлению коммунистического строя во всем мире!”
На трибуне — “красный Беранже”, поэт Василий Князев. Читает стихи, написанные специально по этому похоронному случаю, — в тот же день они появились в “Красной газете” под заглавием “Око за око, кровь за кровь”:
Мы залпами вызов их встретим —
К стене богатеев и бар! —
И градом свинцовым ответим
На каждый их подлый удар…
Клянемся на трупе холодном
Свой грозный свершить приговор —
Отмщенье злодеям народным!
Да здравствует красный террор!
Прощальный салют с Кронверка Петропавловской крепости, возможно, доносится и до камеры на Гороховой. А газета со стихами Князева уж точно попадает к Леониду — не иначе как специально дают, для устрашения, — и тут же вызывает у него стихотворный отклик:
Поупражняв в Сатириконе
Свой поэтический полет,
Вы вдруг запели в новом тоне,
И этот тон вам не идет.
Язык — как в схватке рукопашной:
И “трепещи”, и “я отмщу”.
А мне — ей-богу — мне не страшно,
И я совсем не трепещу.
Я был один и шел спокойно,
И в смерть без трепета смотрел.
Над тем, кто действовал достойно,
Бессилен немощный расстрел…
Да, адресат этого стихотворного наброска, несомненно, певец красного террора Василий Князев! Он сотрудничал когда-то в журнале “Сатирикон” и поначалу Октябрьскую революцию не принял, высмеивал большевиков в своих фельетонах, а вот теперь “запел в новом тоне”.
Стоять им недалеко друг от друга в литературной энциклопедии — Каннегисеру и Князеву. Как в горячечному бреду живут они оба в угаре революции, и за каждым — своя правда, своя эстетика и поэтика, непримиримые, исключающие друг друга.
ПОБЕГ
В двери камеры — глазок и в нем — неусыпный человеческий глаз. Непосредственный стражник, приставленный к убийце и заодно передающий ему газеты, — “коммунар М. Спиридонов”, как именует он себя в докладах. Следователи Отто и Рикс называют его иначе — “бывшим каторжником”, то есть уголовником, в отличие от почтенного “каторжанин”. Время, полное химер: к поэту-террористу приставлен каторжник-коммунар. Спиридонов готов на все, лишь бы заслужить милость чекистов, и по их заданию втирается в доверие к узнику. “1 сентября с. г. я стоял на посту у Леонида Акимовича Канегисера и постаравшись залучиться симпатией и доверием, что мне и удалось. По просьбе его передать письмо кому-либо оставшимся в доме родственников я взялся исполнить. Но как семья вся арестована, а в доме засада, то в этот же день была снята копия тов. Силевичем”, — коряво рапортует коммунар-каторжник.
“Тов. Силевич” — это Александр Соломонович Иосилевич, секретарь Урицкого, доставшийся по наследству новому шефу Петроградской ЧК Глебу Бокию. Она перед нами — копия письма. Узник выражается иносказательно:
“Найдите через того, кто имитирует своих 5 покойных дядей, его ближайшего соседа. Повидайтесь; Бога ради осторожно для него. Это “адьют”. Попросите набрать 5—6 человек и мотор. Назначьте подателю сего чрезвычайно осторожную связь. Постарайтесь испытать и проверить! Сами спрячьтесь! Бога ради не надейтесь. Почти невозможно, для себя предпочитаю другое”.
Итак, узник решил действовать! Поэт продолжает жить в авантюрно-детективном жанре. Недаром он, как вспоминал его друг, писатель Марк Алданов, накануне своего теракта читал сестре вслух “Графа Монте-Кристо”, причем выбрал, несмотря на ее протесты, главу о политическом убийстве.
Бедные родители! Бедовый сынок не только не кается в том, что натворил, но еще и тянет их в криминал: устраивать побег, проверять посыльного, прятаться. Да еще и “не надейтесь” при этом…
Между тем среди чекистов назревает конфликт. Подробности его всплывают из отчета следователей о ведении ими дела. Все началось с ареста члена Президиума ЦК сионистской партии Михаила Семеновича Алейникова, который был упомянут в одном из изъятых писем. Президиум ЧК потребовал немедленно дать обвинительные данные, послужившие основанием для ареста этого человека, который заявил, что с Каннегисером он даже не знаком. К следователям явился комендант Петрограда Шатов:
— Зачем вы арестовали Алейникова? Это — сионист, а сионисты — слякоть, ни на что не способная. Так что вы этого Алейникова арестовали совсем зря, его придется выпустить.
А поздно вечером Отто и Рикс были вызваны для отчета по делу в Президиум ЧК.
Вот они — вершители судеб человеческих, пылкие максималисты, романтики революции, уселись друг против друга, все очень молоды: Антипову — двадцать три года, Иосилевичу — двадцать, Бокий в свои тридцать девять смотрится уже солидным. Все с очень серьезными, усталыми от бессонных трудов лицами. И все обречены — смертники, всех до единого ждет в будущем расстрельная пуля от своих же партийных товарищей-чекистов.
“Ну что, напали на верный след сообщников убийцы?” — был вопрос.
Отто ударился в многословные предположения. С одной стороны, нет прямых улик, что убийца — член партии правых эсеров и совершил убийство по заданию этой партии, но, с другой стороны, из писем видно, что он действовал в какой-то группе или организации, он близкий родственник небезызвестного Филоненко и друг расстрелянного Перельцвейга. И тут следователи предложили свою версию преступления. В письменном изложении Эдуарда Отто она выглядит довольно нескладно, но смысл вполне очевиден:
“Не следует забывать, что главный контингент знакомых убийцы — разные деятели из еврейского общества, что убийца сам, как и его отец, играл видную роль в еврейском обществе. Принимая во внимание личность тов. Урицкого, который чрезвычайно строго и справедливо относился к арестованным евреям, буржуям, спекулянтам и контрреволюционерам, что убийца Каннегисер до убийства был на Гороховой, получив от тов. Урицкого пропуск, и просил его не расстреливать Перельцвейга, его родственника, однако Перельцвейг был расстрелян, может возникнуть еще предположение, что тов. Урицкий, возбудив именно страшную злобу некоторых лиц, которые полагали, что можно добиться его доступности на национальной почве и можно будет влиять на него, но эти расчеты оказались неправильными, значит, он должен был быть убит. Еще когда революция после нивелирования сословных привилегий (от которого крупное буржуазное еврейство ничего не теряло, а выигрывало только равноправие) при дальнейшем своем ходе после Октября стала сильно затрагивать оборот капиталов и торговые махинации, то есть добралась до корня капитализма, тогда вместе с другими капиталистами должны были восстать и еврейские тузы, и начала выделяться именно фигура тов. Урицкого как рубящего корни благосостояния этих тузов, как человека, от которого не укроешь никакие махинации, проделываемые под советским флагом, с предъявлением всех узаконивающих эти махинации советских бумаг и разрешений, как человека, наконец, которого и последнее средство не берет, — оказывание всяких влияний, как человека, в последнее время ставшего так же на последней дороге этих жуликов, на последней артерии жизни. Я говорю о махинациях с разными переводами ценностей за границу — и там впереди них оказалась пугающая фигура тов. Урицкого…”
Короче говоря, Отто—Рикс предложили вместо результатов следственной работы, основанной на фактах, крик своей души — старую, как мир, версию вездесущего и неуловимого еврейского заговора. Какую реакцию их сбивчивая, пламенная речь могла вызвать у членов Президиума ЧК, среди которых трое из четверых были евреи и все четверо — коммунисты-интернационалисты? “Но разных предположений не дали нам высказать”, — пишет Отто.
— Вы на неверном пути! — прервал Бокий. — У нас есть два провокатора-осведомителя среди эсеров, скоро они доставят факты, показывающие совсем иное.
— Знаете ли вы, что сказал мне на допросе Борис Розенберг? — спросил Антипов и, так как следователи этого не знали, кратко изложил суть откровений Розенберга, чрезвычайно важных для дела.
И тут Иосилевич сообщил, что ему удалось поставить часовым у Каннегисера своего человека, который вошел в доверие к узнику, и что тот уже написал записку на волю. Он, Иосилевич, это дело энергично ведет, и оно может дать больше, чем сумели разведать следователи.
— Перечислите арестованных по делу! — потребовал Антипов. — Слишком много народу сидит, и среди них много невинных. Начните с Алейникова. Его надо немедленно освободить!
Что-то члены Президиума уж слишком пекутся об этом Алейникове. Не потому ли, что он для ЧК — свой человек, тайный агент среди сионистов? Не на него ли намекал Бокий, говоря о “провокаторах-осведомителях”? Скоро Алейников, без всякого согласия следователей, будет выпущен на волю, а через некоторое время даже послан за границу для закупок с крупной суммой денег как агент Центрального союза потребительских обществ.
Но в ту ночь следователи упираются, доказывают, что роль Алейникова не выяснена, роются в бумагах… Терпение Президиума иссякло. Оставив упрямых следователей в одиночестве, члены его удалились в соседнюю комнату на совещание, а вернувшись, заявили, что время позднее и пора расходиться.
Разочарованные Отто и Рикс поняли, что им не доверяют. Президиум ЧК ведет параллельно свое следствие по этому делу, не посвящая их в него и не пользуясь добытыми ими сведениями. Определились два взгляда на существо и мотивы преступления. И этот раскол среди чекистов — принципиальный.
Только утром 2 сентября Леня узнал, что его родные арестованы. Заступивший на дежурство у камеры каторжник-коммунар Спиридонов вернул ему письмо. И получил другое, полное ребусов — для передачи по новому адресу:
“Если не трудно, прошу вызвать моего приятеля. Его номер: 1) первая цифра: сколько дочерей у того, “кто всегда пылает, как бензин”; 2) вторая: сколько букв в отчестве “доморощенного Платона” (без знаков); 3) третья: сколько букв в имени того, кто “всегда пылает” (без знака); 4) как вторая; 5) сколько сыновей у того, кто “всегда пылает”. Имя приятеля: как отчество толстой дамы, которая считает себя Анной Карениной, которую любит моя сестра и которой нет в Петрограде. Отчество приятеля так же. Нужно прибавить “сын”, когда будете звать к телефону. Пожалуйста, повидайтесь и где-нибудь чрезвычайно осторожно, не называя, сведите с подателем сего.
Надеждинская ул., последний дом по левой стороне (48 или 50). Угол Манежного. Софья Исааковна Чацкина”.
Софья Исааковна Чацкина среди культурной публики Петрограда — лицо известное. Издательница журнала “Северные записки”, держательница литературного салона, печатавшая Ахматову и Цветаеву, Есенина и Клюева, Мандельштама и Ходасевича, — публиковала и первые стихи Леонида Каннегисера. Она приходилась ему теткой и была очень близким, доверенным человеком. “Нервная, изящная женщина… с виду тишайшая, но внутренне горячая”, — как видел ее философ Федор Степун. В деле сохранилось письмо Лене — Левушке, так его принято было называть в семье, — подписанное “Регентка” и “Твоя тетя”, очевидно, от Софьи Исааковны и переданное через Спиридонова. Судя по всему — единственный родной голос с воли, дошедший до узника.
“Милый мой! Да хранит тебя Бог. Будь бодр и не падай духом. Милый, дорогой мой Левушка, так много хотела бы написать тебе, но не нахожу слов. Мало слов о горе.
Но одно хочу сказать тебе, мой бедный мальчик. Всеми мыслями, всеми чувствами я всегда с тобой. Ни разлука, ни расстояние не уменьшили моей безграничной к тебе нежности. Без тебя жизнь и без того печальная, стала для меня совсем темной и тусклой. Думала ли когда-нибудь, что такое горе стрясется. Будь мужествен, дорогой мой, будь добр, не падай духом и да хранит тебя Бог! Обнимаю тебя, Левушка, мой милый, как люблю от всего исстрадавшегося и любящего сердца”.
Спиридонов дважды в этот день побывал по указанному адресу. В первый раз застал там только прислугу, которая объяснила, что хозяйка уехала в Павловск. Через несколько часов пришел опять и стал ждать. И не напрасно.
Явилась молодая дама, представилась: Ольга Николаевна, двоюродная сестра Лени, и, узнав, откуда гость, предложила:
— Будьте со мной так же откровенны, как с Чацкиной.
Потом пригласила Спиридонова в гостиную, где тот вынул папиросы и извлек запрятанное в одну из них письмо. Прочитав его, Ольга Николаевна сказала:
— Я не пойму, это разберет Софья Исааковна, — и пустилась в расспросы.
Спиридонов изложил план побега Лени: отбить его от стражи, когда повезут в Кронштадт.
— Ну, слава богу, что попал такой человек! — отвечала Ольга Николаевна. И пообещала: — А мы не пожалеем хотя бы тысячи, десятки тысяч рублей…
Потом, оставив гостя одного в доме, велела ждать, а сама поехала за Чацкиной. И на удивление скоро вернулась вместе с ней. Спиридонов докладывал:
“Моментально раздевшись и закрыв кругом двери в гостиной, Софья Исааковна Чацкина взяла письмо и начала читать и высчитывать, что для меня было непонятно, а разобравши все, сказала, что надо звать по телефону № 17872 Генриха Генриховича, его сына, с которым она должна была меня свести. Все было безуспешно, звонили долго, дозвониться не могли”.
Новую встречу назначили назавтра в половине девятого утра, у церкви в Летнем саду. Однако и назавтра, 3 сентября, женщины ничего нового не сообщили: ни с Генрихом Генриховичем, ни с его сыном они свести не могут, звонили всю ночь — нет дома, будут звонить еще. Софья Исааковна “как очень умная, предусмотрительная женщина”, по определению Спиридонова, призналась, что боится предпринимать что-нибудь, потому что арестованы все родственники и много знакомых, и не последовал бы расстрел всех за этот побег. Того же мнения была и Ольга Николаевна и просила посланца переговорить с Леней, берет ли он на себя последствия для своих родных в случае побега.
Шифровку Лени его стражник “переснял такими же буквами” для Иосилевича, а оригинал вернул автору, как тот просил, с тем что “напишет другое”. Переговоры о побеге продолжались. Стало быть, узник взял на себя все последствия…
Если при аресте, по горячим следам свершившегося, Леонид кается перед князем Меликовым в преступном легкомыслии, краснеет и просит прощения за то, что подверг опасности совершенно незнакомых людей, то теперь ввергает в смертельную опасность, втягивает в свое “сияние” самых близких. Трансформация личности — в час одиночества и тьмы. Идеал требует жертв — все больших и больших.
Но кто тот человек, которого ищет Леонид, который, как он надеется, может спасти его, хотя это “почти невозможно”?
“Адьют” — назван он в первом письме. Родители должны повидаться с ним и попросить “набрать 5—6 человек и мотор”. Судя по письму, это человек влиятельный и родным Лени хорошо известный. Кто же он, этот “адьют” — “адъютант”?
Так Каннегисер мог назвать только одного человека — своего двоюродного брата Максимилиана Филоненко. Это о нем так пристрастно расспрашивали чекисты. Во втором, шифрованном письме Леня называет этого человека “приятелем” и сообщает, что имя его “так же”, как и отчество, и что нужно прибавить слово “сын”, чтобы позвать его к телефону. Максимилиан Максимилианович Филоненко — сын Максимилиана Филоненко и Елены Самуиловны Каннегисер, другой тети Леонида. Чацкина называет его Генрихом Генриховичем из конспирации, как о том просил в своей записке Леня: “Чрезвычайно осторожно, не называя, сведите с подателем сего”. И номер телефона тоже, видимо, ложный: вряд ли Софья Исааковна, “женщина умная и рассудительная”, будет сразу раскрывать гонцу все секреты.
Вечный адъютант — таким предназначением наделила Филоненко сама судьба. До революции он был адъютантом командира броневого дивизиона и прославился тогда зверским отношением к своим солдатам и мордобоем. Но после Февраля быстро перелицовался и превратился в защитника солдатских интересов. В шальное революционное времечко он под покровительством еще более крупного, гениального политического авантюриста Бориса Савинкова делает блестящую карьеру и становится Комиссарверхом — комиссаром Временного правительства при Ставке Верховного Главнокомандующего, генерала Корнилова. Здесь он интригует и двурушничает изо всех сил, действуя сначала на стороне мятежного генерала, а потом, когда заговор провалился, всячески топит его и требует смертной казни. Во время подавления корниловского мятежа он снова “адьют”, помощник Бориса Савинкова, ставшего петроградским военным губернатором. Поэтесса Зинаида Гиппиус, увидев Филоненко несколько раз, дала ему проницательную характеристику: “Небольшой черный офицер, лицо и голова не то что некрасивы, но есть напоминающее └череп“. Беспокойливость взгляда и движений. Очень не глуп, даже в известном смысле тонок, и совершенно не заслуживает доверия. Я ровно ничего о нем не знаю, однако вижу, что у него два дна… Филоненко поставил свою карту на Савинкова. Очень боится (все больше и больше), что она будет бита. Но, конечно, исчезнет, решив, что проиграл”.
И после октябрьского переворота Филоненко в той же роли — рядом с Савинковым, но уже в подпольной борьбе с советской властью. Они делят сферу действий примерно в той же пропорции, что Ленин с Зиновьевым: Савинков закрепляется в Москве, а его “адьют” — в Северной столице. Оба считались злейшими врагами большевиков и оба были неуловимы. Антипов в своем отчете о работе Петроградской ЧК пишет, что Филоненко менял фамилии, как одежду: Мухин, Карпов, Яковлев, Звиппер, Корнфельд…
“Адьют”-то “адьют”, но из тех, кто, прячась за спину первого лица, кого-то более сильного, тайно и ловко влияет на ход событий в свою пользу. Типичный политический карьерист и перевертыш, которые во множестве размножаются в смутные времена. Несомненно, с ним-то через цепь посредников и ищет связи Леонид.
6 сентября. Семь часов вечера. Летний сад. Очередная конспиративная встреча. Проливной дождь. Каторжник-коммунар терпеливо ждет кузину Лени Ольгу Николаевну. За ним наблюдает посланный комиссаром Геллером разведчик со странной фамилией — Тирзбанурт. А за ними обоими, как успевает заметить осторожный разведчик, в свою очередь, внимательно следят двое неизвестных — один с правой стороны сада, другой — с левой.
Все начеку и ждут. Дождь не утихает. Срок конспиративной встречи истек, а Ольги Николаевны все нет.
И тут разведчик замечает еще двоих мужчин, выросших как из-под земли, один в студенческой форме, другой в офицерской. Надо что-то делать. Что? Арестовать! — решает разведчик. Но силы неравны. Разведчик решительно направляется к Спиридонову, чтобы действовать вместе. И в этот момент появляется Ольга Николаевна.
Полный провал! Все разоблачены — и чекисты и заговорщики. Все всё видят и всё понимают. Разведчик бросается с револьвером к женщине: “Вы арестованы!” А четверо незнакомцев в ту же минуту испаряются, исчезают в дожде…
Разведчик Тирзбанурт, чтобы хоть как-то поддержать свою подмоченную дождем репутацию, заканчивает рапорт о случившемся похвалой себе: “Арестованная женщина предлагала крупную сумму денег (какую именно, она не сказала), лишь бы ее освободили, но в этом ей было отказано категорически”1 .
Раздосадованный Иосилевич послал Ольгу Николаевну к следователям на допрос. А тем, кроме того, что она служила где-то сестрой милосердия, ничего от нее добиться не удалось. Она наотрез отказалась отвечать на какие-либо вопросы.
Так неожиданно и нелепо рухнул хитроумный план — и побега, и чекистской ловушки.
МЫЛОВАРЕННЫЙ ЗАВОД ИМЕНИ УРИЦКОГО
Именно в эти дни засверкал разящий меч революции. 5 сентября Совнарком принимает знаменитое постановление “О красном терроре”: “Необходимо обезопасить Советскую Республику от классовых врагов путем изолирования их в концентрационных лагерях… Подлежат расстрелу все лица, прикосновенные к белогвардейским организациям, заговорам и мятежам…” Нарком внутренних дел Петровский в циркулярной телеграмме предписывает произвести аресты правых эсеров, представителей крупной буржуазии, офицерства и держать их в качестве заложников. А при попытке скрыться или контрреволю-ционных вылазках — массовый расстрел, немедленно и безоговорочно. “Ни малейшего колебания при применении массового террора!”
Старт дан. Кровавая истерия охватывает всю страну. Уже назавтра, 6 сентября, петроградские газеты публикуют сообщение ЧК за подписью Бокия и Иосилевича: расстреляно 512 контрреволюционеров и белогвардейцев. Тут же — список заложников, продолженный в трех следующих номерах газеты — 476 человек, очередь к смерти: если будет убит еще хоть один советский работник, заложников расстреляют.
“В эту эпоху мы должны быть террористами! — восклицал на заседании Петросовета Зиновьев. — Да здравствует красный террор!”
Долгие, несмолкающие аплодисменты всего зала, переходящие в овацию.
Тот же Зиновьев предложил позволить рабочим “расправляться с интеллигенцией по-своему, прямо на улице”. Но тут уж партактив воспротивился: ведь нас перещелкают в первую очередь! Управлять расправой, держать под контролем! Тогда и понеслись по всем районам “спецтройки” — для выявления контрреволюционных элементов.
Революция приняла людоедское, зверское обличье. Газеты призывают: “Не нужно ни судов, ни трибуналов. Пусть бушует месть рабочих, пусть льется кровь правых эсеров и белогвардейцев, уничтожайте врагов физически!” Кипят митинги. “Нет больше милости, нет пощады!” “Через трупы бойцов — вперед к коммунизму!” Движется отряд коммунаров, впереди — черное знамя с надписью: “Пуля в лоб тому, кто против революции!” И вот уж — настоящая живодерня — из письма рабочих в “Красной коммуне”: “Вас, жирных, за ваши преступления и саботаж надо бы препроводить на утилизационный завод и переварить на мыло, которым пользовались бы труженики, чтобы знать, что их кровь и пот, что вы из них высосали, не пропали даром”.
И эту “классовую психологию”, а вернее сказать, худшие человеческие инстинкты, красные идеологи тут же оформляют, навязывают и закрепляют в сознании, как им кажется — навсегда.
Нервными пальцами белую грудь раздираю
И наношу оголенному сердцу удар.
В чашу причастную красную кровь собираю,
Гневен и яр.
Жадно прильнув к опененному алому краю,
Пей, коммунар!..
Этот политический садомазохизм — из “Красного евангелия” того же Василия Князева, изданного в 1918-м.
А как же детям расти с таким “евангелием”? Не жутко? Ничего, воспитаем бесстрашных!
“Девочка двенадцати лет боится крови. Составить список книг, чтение которых заставило бы девочку отказаться от инстинктивного отвращения к красному террору”. Это из “Сборника задач по внешкольной работе библиотек”, выпущенного в скором времени, в 1920-м году.
Общую идейную базу советской власти — диктатуры пролетариата — подвел универсальный гений Ленина: “Научное понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть”.
В дни красного террора повсеместно проводится кампания переименований. Делать им больше нечего — в нищей, голодной, истекающей кровью стране! Имя Урицкого получат десятки поселков, районов и улиц, фабрик и пароходов, рудников и фортов. Дворцовую площадь и Таврический дворец в Петрограде отныне надлежит называть площадью Урицкого и дворцом Урицкого. А в Харьковской губернии появится Первый государственный мыловаренный завод имени Урицкого (“Вас, жирных, надо бы… переварить на мыло”)!
И все это — под истерические вопли о победоносном шествии револю- ции — в Германии, Европе, во всем мире. Кажется, вот-вот — и карта Земли насквозь пропитается кровью, пущенной большевиками в России.
Большой террор обрушился на страну с первых же лет революции, нарастая волнообразно, а не в конце тридцатых годов, как многие до сих пор думают. Один из его организаторов и идеологов, чекист и литератор, писавший, по сути, не чернилами, а кровью, Мартын Лацис (Судрабс) чеканил публично в ноябре 1918-го: “Мы не ведем войны против отдельных лиц… Мы истребляем буржуазию как класс. Не ищите на следствии материалов и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против Советов…” Вот оно, нетленное “Слово и дело государево”! “Первый вопрос, который вы должны ему предложить, — к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, воспитания или профессии. Эти вопросы и должны определить судьбу обвиняемого. В этом смысл и сущность красного террора”.
Интересно, к какому разряду для истребления отнес себя Лацис, когда через двадцать лет сам был поставлен к стенке?
Кто наш и кто не наш, кому жить, а кому умереть — задачка решалась пугачевски топорно: по социальному, классовому признаку и партийной принадлежности. По свидетельству того же Мартына Лациса, ВЧК раскрыла 28 кадетских организаций, 107 черносотенных, 34 правых и 50 левых эсеровских, 18 меньшевистских и 175 “неопределенных”. Гуманитарная профессия служила дополнительным показателем неблагонадежности. И, разумеется, пишущее сословие заведомо попадало под подозрение. Сколько литераторов и журналистов подверглось репрессиям в политической круговерти первых двух лет революции? А сколько было подбито и выбито тех, кто, профессионально не причисляя себя к писателям, — среди дворян и священников, офицеров и ученых, среди юристов, учителей, чиновников, врачей — обладал даром слова, выразил себя в нем, умел держать перо?
В адресно-телефонном справочнике “Весь Петроград” за 1917-й чуть ли не на каждой странице в графе “профессия” находишь — “литератор”. Страна писателей. Почему лишь немногих из них мы знаем? Куда они все делись? Погибли? Эмигрировали? Сменили профессию? Призадумаешься… Разметало пишущее сословие.
Еще до объявления массового террора, в ночь на 18 июля 1918-го недалеко от Алапаевска Пермской губернии сброшен в шахту живым талантливый поэт, юный князь Владимир Палей, сын великого князя Павла Александровича Романова. Когда был издан приказ о регистрации членов семьи Романовых, его вызвал Урицкий и предложил отречься от своего отца и других родственников. Князь наотрез отказался и был отправлен в ссылку, где его и ждала гибель.
Духовный писатель и церковный деятель, председатель Общества распространения религиозно-нравственного просвещения протоирей Философ Николаевич Орнатский расстрелян в августе на берегу Финского залива вместе с группой офицеров, тела сброшены в море.
То же — и в Москве. 4 сентября казнен протоирей Иоанн Восторгов, настоятель Покровского собора (храма Василия Блаженного), “златоуст” Русской Православной Церкви, издавший до революции пятитомное собрание сочинений. Тогда же был заточен в тюрьму 86-летний монархист Дмитрий Иванович Иловайский, автор официозных учебников по русской и всеобщей истории, на которых воспитывалось несколько поколений.
20 сентября убит без суда и следствия выездной группой ЧК (отряды смерти) на берегу Валдайского озера, напротив знаменитого Иверского монастыря Михаил Меньшиков, публицист “Нового Времени” и литературный критик.
Новый, 1919-й умножил печальный список. В ночь с 27-го на 28 января по приказу Ленина расстрелян во дворе Петропавловской крепости великий князь Николай Михайлович (Романов), историк, председатель Русского географического общества, переизбранный на этот пост уже после Февраля. Говорят, он вышел на место казни с котенком на руках, перед расстрелом — выпустил и произнес прощальное слово. Записать было некому… Сначала великий князь содержался на Гороховой и там, в тюремном коридоре, успел сказать Лулу Каннегисер, что видел ее брата и что тот “вел себя как истинный герой и мученик”.
11 июня в том же Петрограде расстрелян юрист и филолог, член “Союза русского народа”, профессор Борис Владимирович Никольский. Зинаида Гиппиус записала в дневнике, что сыну Никольского на просьбу выдать тело отца для захоронения цинично заявили, что оно скормлено зверям зоологического сада. Имущество его и великолепную библиотеку конфисковали. Жена сошла с ума. Остались — дочь 18 лет и сын 17. И это при том, что борцом против новой власти Никольский не был, говорил про большевиков: “Делать то, что они делают, я по совести не могу и не стану; сотрудником их я не был и не буду, но я не иду и не пойду против них: они исполнители воли Божией и правят Россией если не с Божией милостью, то Божиим гневом и попуще-нием”.
В сентябре 1919-го в Петрограде были произведены массовые обыски и аресты кадетов, и среди них оказалось немало людей, причастных к литературе…
Тюремную камеру на Гороховой за несколько месяцев до ареста Каннегисера обживал писатель Михаил Пришвин, а вместе с ним, как он говорил, “12 Соломонов нашей редакции”, сотрудников газеты “День”. Там они и встретили мимолетное видение своей демократической мечты — Учредительного собрания. А через несколько месяцев после Каннегисера, может быть, даже в ту же камеру, попадет Александр Блок, арестованный заодно с целой плеядой известных писателей (Евгений Замятин, Алексей Ремизов, Иванов-Разумник), “заметенных” по делу левых эсеров. Правда, их вскоре выпустят, но ведь и короткий срок может вместить многое, для выстрела хватает и се-кунды.
Поругание интеллигенции подпитывали и сами интеллигенты. Немало их по убеждениям, слепоте или конъюнктурным соображениям оказалось в большевистском стане. Леонид Каннегисер еще мог прочесть в тюрьме статью “Интеллигенция и трагический театр”, подписанную “Незнакомец”, в “Петроград-ской правде” от 15 сентября. По строю мысли и речи видно — писал интеллигент, но он отрекается от своей среды и, задев ее больное место, грозит радикальным отсечением от народа.
“Ну, а теперь, когда вы, граждане-интеллигенты, голодные, обнищавшие, без всякого почти дела, сидите по своим углам, — поняли вы, наконец, в чем заключается сущность истории русской интеллигенции, та сущность, которая привела сейчас всех вас к тупику?
Ведь вы, если хотите, до самого последнего времени не жили в подлинном смысле данного слова. Вы └литературничали”! Наиболее талантливые из вас творили образ, └сочиняли модель”, по которой вы и └одевались”. Поэтому-то у вас каждое десятилетие └менялось платье”. Вы были немножко а-ля Вольтер, потом вы сентиментальничали с Карамзиным, разочаровывались в жизни с Лермонтовым, думали окончить романтизмом, но, бросив его, пошли за Базаровым, не удовлетворившись им, отправились в народ, к мужику, пред которым клялись и которому навязывали свои чувства и идеи; отмахнувшись затем от последнего, обратили свое внимание на рабочего, для чего сделались марксистами и неомарксистами, но, соскучившись над сухой материей, └ударились” в декадентство, символизм, потусторонний анархизм, дойдя пред войной до └последней черты”. Война вызволила вас, сделав националистами. Революция с Керенским опьянила вас словоизвержением, а в октябрьские дни на вас напал столбняк, который вы назвали └саботажем”. └Саботажная мода” уже вышла из моды. Вы готовы переодеться, но у большинства из вас не хватает средств на новое платье. Вы стараетесь из саботажного костюма выкроить пролетарский. Увы, из этого ничего не выйдет, — на последнюю одежду надо больше материала. Вот почему в лучшем случае вы выглядите сейчас комично. Вас можно только слегка пожалеть. На вас даже и рассердиться нельзя по-настоящему. Ваши ориентации на └союзников” и немцев, ваши восстания и заговоры, ваши надежды на то, что вот └приедет барин”, который и └рассудит”… все это так же └литературно”, как и вся ваша история в прошлом…
Очистите души свои страданиями. Страдание возвращает человека к самому себе, то есть к действительной жизни. Греки были не глупы, когда запрещали женщинам ходить на комедии и разрешили — только на трагедии, созерцанием которых дух очищался и укреплялся.
Нашей развинченной, абсолютно чуждой героизма интеллигенции, очень женственной по своему душевному складу, не мешает приобщиться в той или иной степени к театру трагедии. Что делать, если русский интеллигент не знает, не чувствует всей великой трагедии переживаемого народом момента! Так пускай хоть └литературным путем” придет к нему!..
Горе тому, кто этого не видит, не слышит, не понимает, не чувствует! Он будет выброшен за борт и явится только навозом для удобрения… Жизнь сострадания не знает”.
Впрочем, о чем печалиться! Даешь новую интеллигенцию! На смену старорежимной, отжившей свой век уже зародилась и подрастала не по дням, а по часам — бодрая, мускулистая, резвая и трезвая, без слюней, соплей и слез, без комплексов и сомнений, “наша в доску”! Вроде того же “красного Беранже” — Василия Князева, воспевающего массовый террор. Или баснописца Демьяна Бедного — когда расстреливали покусившуюся на Ленина Фанни Каплан, “красный Крылов” напросился посмотреть, как это делается, — и вдохновился на всю оставшуюся жизнь!
КАЗНЬ
Убийца Урицкого переведен в Кронштадтскую тюрьму, откуда его возят иногда в Петроград на катере для допросов. Председателю местной ЧК Егорову снова удалось спровоцировать через охранника переписку Леонида с волей. Узник еще рассчитывает на побег, но уже через других людей. Один из его адресатов — Александр Рудольфович Помпер, который к тому времени арестован, о чем Леонид, конечно, не знает. Опять разрабатывается план бегства, причем, по словам следователей, уже называется и сумма, необходимая для подкупа охраны, — 85 тысяч рублей. Эти деньги должен дать друг семьи Каннегисеров Лазарь Рабинович, тоже уже арестованный.
Помпера (“лысина через всю голову, женат, имеет детей, важный инженер, занимал ответственную службу в конторе └Сталь””) допросили 18 сентября. И вот что он поведал:
“В последнее время у нас на квартире бывали: Леонид Каннегисер, Марк Александрович Ландау , Исай Бенедиктович Мандельштам для игры в карты… Где ночевал Л. Каннегисер я не знаю, замечал, что он дома не ночует, где ночует не спрашивал, полагая, что мне могут не дать ответа. Л. Каннегисера я знаю как родственника, племянника моей жены. Приходил иногда обедать, иногда играть в карты. Помню, что, засидевшись долго у меня, он раза два оставался ночевать”.
Вот, собственно, и все, что сообщил Помпер, но следователи уцепились за него очень крепко. Хотелось как можно скорее найти сообщников убийцы. Среда сплошь еврейская, подозрительная…
“Страшно трудно было допрашивать Помпера, человека ловкого, — пишут в отчете по делу Отто и Рикс, — но у нас были улики, письмо убийцы, и наконец мы добились от Помпера ценного признания в том, что Л. Каннегисер до убийства недели две проводил вечера вместе с Мандельштамом и Поповым Григорием, школьным товарищем по гимназии Гуревича, — у него, Помпера, и там ночевал. Очевидно, там же выработан план убийства тов. Урицкого. Что касается просьбы убийцы Каннегисера к Помперу, чтобы тот раздобыл крупную сумму денег для побега его и таковой побег подготовил, то Помпер дело это объяснить отказался, не дав никакого разъяснения”.
Хорош этот скоропалительный, ни на чем не основанный вывод: “Очевидно, там же выработан план убийства тов. Урицкого”! Допросили и прислугу Помпера, которая подтвердила: да, в последнее время гости ночевали. Но пускать велели не всех, а только того, кто, спросив хозяина, повторял три раза: “Миля, Миля, Миля”, только тогда и отпирали. Вот тебе и пароль, и конспирация, и подпольная организация!
После допроса Егоров увез Помпера и его жену к себе в Кронштадт, а Отто—Рикс отправились в Президиум ЧК доложить об успехе, а заодно подписать новую пачку ордеров на арест. Но там их охладили и поставили на место. Антипов и Иосилевич объяснили, что все это им уже известно от самого Егорова и что Президиум сам ведет за Поповым и другими тщательное наблюдение, чтобы вы-явить побольше сообщников, поэтому с арестами надо подо-ждать.
Два следствия, независимых один от другого, продолжались, каждый — своим путем.
Григорий Попов, однокашник Леонида по гимназии, бывший прапорщик, служивший в это время конторщиком, будучи все-таки арестован, заявил, что ни к какой партии или организации он не принадлежал и не знал о подготовке покушения на Урицкого. Леонид был слишком большой позер, они часто ссорились, и отношения у них испортились. Последний раз виделись в июне… Но “числа около 15 сентября ко мне пришел один господин в военной форме и передал записку от Леонида, в которой он просил помочь в материальном отношении, а также оказать помощь в побеге, который он думал совершить. Я передал принесшему записку господину 250 рублей для передачи Леониду, а также передал два адреса лиц, которые знали Леонида и которые, по моему мнению, могут помочь ему в доставке пищи. Принимать участие в организации побега я не намеревался, так как считал это бредом больного человека”.
Кроме того, Леонид посылал записку с просьбой помочь в побеге еще одной своей тете, актрисе Софье Самуиловне Каннегисер, которая вела переговоры с подателем записки, но от плана побега тоже отказалась из-за его невозможности.
На этом тема побега в следственном деле обрывается. Прекращаются и допросы, и все другие действия. Судя по всему, до 18 сентября Леонид еще был жив, но потом что-то случилось.
И это “что-то” — казнь…
Первое известие о ней появилось в неожиданном месте, не из официального источника. 1 октября в Архангельске, оккупированном войсками Антанты, газета “Отечество” сообщила со ссылкой на сведения, полученные из Петрограда, о расстреле Леонида Каннегисера. Ближайшее участие в издании этой газеты принимал исчезнувший на время и вынырнувший теперь на поверхность далеко на Севере, под покровительством оккупантов, кузен Леонида — тот самый Максимилиан Филоненко. “Адьют” в очередной раз сменил шефа.
Ни приговора, ни акта о расстреле в деле нет. Постановление по делу, написанное через три месяца, бесстрастно фиксирует: “По постановлению ЧК расстрелян… сентября”. День почему-то не указан. Леонид Каннегисер был казнен в спешном порядке, до окончания следствия, по чьему-то устному приказу или по решению местной, кронштадтской расстрельной тройки. Публично чекисты объявили об этом только 18 октября: “По постановлению ЧК… и по постановлениям районных троек, санкционированных ЧК, за период времени от убийства тов. Урицкого по 1 октября расстреляны:
по делу убийства тов. Урицкого — Каннегисер Леонид Акимович, б<ывший> член партии народных социалистов, член “Союза спасения Родины и Революции”, бывший районный комендант право-всероссийской военной организации, двоюродный брат Филоненко…” Дальше идет список казненных по другим делам.
Из-за отсутствия в документах точной даты расстрела Каннегисера до сих пор в разных источниках и энциклопедических словарях эта дата “гуляет”, различается. Мы и теперь не можем точно определить ее, но, по крайней мере, на основе изучения материалов дела имеем возможность сказать, что Каннегисер погиб в один из дней после 18 сентября и до 1 октября.
На следующий день после официального сообщения о его расстреле на конференции Чрезвычайных комиссий Северной области Бокий отчитался: “За время красного террора расстреляно около 800 человек”. Но только в Кронштадте, по докладу Егорова, главы местной Чрезвычайки, “в связи с красным террором произведено до 500 расстрелов”. На самом деле число жертв было еще больше, и разгул террора в ряде мест уже вышел из-под контроля — об этом говорит хотя бы подозрительная округленность объявленных цифр. Историк революции Сергей Мельгунов собрал свидетельства очевидцев тех событий: многие сотни людей были расстреляны бессудно, даже без приказа центральной власти, по воле местных советов и чрезвычаек, а то и просто из разыгравшейся жажды классовой мести, нередко в пьяном угаре. Вывозили небольшими группами в места поукромней, раздевали и укладывали пулей навечно в наспех вырытые ямы.
С кем вышел на расстрел Леонид Каннегисер? Или его казнили персонально, отдельно от всех? Остается только гадать. Известна история видного священника отца Алексия (протоирей Алексей Андреевич Ставровский), старца 84 лет, благочинного всех морских церквей. Он был арестован как заложник и тоже в конце сентября переведен в Кронштадтскую тюрьму. Однажды заключенных вывели, построили в ряды и объявили: за убийство товарища Урицкого каждый десятый из вас будет расстрелян! Отец Алексий оказался девятым, десятым стоял совсем молодой священник. И старец поменялся с ним местом.
Мельгунов приводит еще одно сообщение: примерно в те же дни были потоплены в Финском заливе две барки, наполненные офицерами, трупы их потом выбрасывало на берег, многие были связаны по двое и по трое колючей проволокой. У Михаила Кузмина в цикле “Северный веер”, посвященном Юрию Юркуну, есть восьмистишие:
Баржи затопили в Кронштадте,
Расстрелян каждый десятый, —
Юрочка, Юрочка мой,
Дай Бог, чтоб Вы были восьмой.
Казармы на затонном взморье,
Прежний, я крикнул бы: “Люди!”
Теперь я молюсь в подполье,
Думая о белом чуде.
Пришло время, когда люди, с точки зрения поэта, перестали быть людьми…
Арифметика смерти и у Василия Князева, он вел тогда свой подсчет:
Да ведают скопища тех берегов,
На лагерь наш меч подымая:
Семь пуль в браунинге — шесть трупов врагов
И труп коммунара — седьмая…
Ходило несколько рассказов о финале жизни Леонида Каннегисера. Был случай, когда катер, на котором его везли в Петроград на допрос, попал в сильный шторм. Все перепугались, а он острил: “Если мы потонем, я один буду смеяться”.
Будто бы чекисты ускорили казнь: узник так располагал к себе кронштадтских матросов, что они могли освободить его. А уже после расстрела кто-то из чекистов дал отцу Лени фотографию сына, сделанную в тюрьме: “Возьмите, ваш сын умер как герой…”
Поэт Леонид Каннегисер пережил видение смерти за год до гибели:
Потемнели горные края,
Ночь пришла и небо опечалила, —
Час пробил, и легкая ладья
От Господних берегов отчалила.
И плыла она, плыла она,
Белым ангелом руководимая;
Тучи жались, пряталась луна…
Крест и поле — вот страна родимая…
Ночь поет, как птица Гамаюн.
Как на зов в мороз и ночь не броситься?
Или это только вьюжный вьюн
По селу да по курганам носится?..
Плачет в доме мать. Кругом семья
Причитает, молится и кается,
А по небу легкая ладья
К берегам Господним пробирается.
ТРЕБУЕТСЯ ГЕРОЙ
15 марта 1896 года в Петербурге, в богатой еврейской семье родился мальчик. Отец — потомственный дворянин, видный инженер-путеец, был директором правления Русского акционерного общества “Металлизатор”. Мать — врач, но всю себя посвятила мужу и детям. Это был большой гостеприимный дом, “патрицианский”, как называл его друг семьи поэт Михаил Кузмин: огромный зал с камином и роялем, медвежьи шкуры, ковры, стены, обтянутые шелками, роскошная иностранная мебель. В лучшие годы, до революции — лакеи, слуги, швейцар. Отец — с барской внешностью, Цветаева называла его “лордом” — считал себя “товарищем и другом великих писателей и поэтов нашей родины”, которым он “с юности поклоняется”. Принимали широко — от царских министров до революционеров-террористов. Летом уезжали на дачу в Одессу.
Вокруг — целый клубок всевозможной родни, двоюродные и троюродные, дяди-тети, кузены и кузины, селились поближе друг к другу, гнездами. Лева, Левушка (семейное имя Лени) был общим баловнем, его обожали. Стройный, высокий, элегантный, черные миндалевидные глаза, нос с горбинкой, на всех фотографиях — серьезный, значительный вид. Исключительная одаренность, независимость, обостренное чувство достоинства — это проявилось очень рано.
В гимназии, вместо классного сочинения — первое стихотворение — “Дон Жуан”. Тогда же — первый поединок. Память о нем — бумажка, перекочевавшая из письменного стола Лени в следственное досье. Штрих к характеру, подписанный его гимназическими товарищами. Почерк — еще детский.
“Суд чести нашел, что пощечина, данная Каннегисером Маленбергу, явилась слишком сильным эксцессом, и потому постановил выразить Каннегисеру порицание и выражает желание, чтобы стороны помирились.
Г. Попов, П. Волянский, Б. Бутлеров, К. Кузнецов, В. Струве и др.”
Что там случилось, кто такой этот Маленберг, нам неведомо, но бумажка хранилась бережно — как боевая реликвия.
Юношеский максимализм, крайности и метания запечатлены в дневнике: Леня то безмятежно путешествует по Италии, то хочет уйти в монастырь, то рвется на фронт добровольцем. Но в девятнадцать лет — первые важные самостоятельные решения, заявление о себе: выход в литературный свет, публикации стихов и одновременно — вступление в революционную среду.
“Я не ставлю себе целей внешних, — записал Леня задолго до своего звездного часа. — Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, — я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, — но единая моя цель — вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю”.
Это сквозная нить судьбы Леонида, одна, но пламенная страсть. При всей внутренней противоречивости натуры и внешних метаниях жизнь его сложилась вполне последовательно. Цель — не счастье, а “сияние”. Вспышка света во тьме, какой представлялась ему действительность.
Идеализм, героизм, жажда подвига, стремление к великой цели — люди с этими редкими качествами, всегда очень одинокие, выходят на историческую сцену чаще всего именно в революционные, переломные моменты. Время требует героев — и они появляются.
Просиять! — об этом грезил за сто лет до Каннегисера декабрист Муравьев-Апостол:
В конце пути — по вспышке света
Вы опознаете меня…
А вот — во времена Каннегисера. “Орел” Николая Гумилева устремился в небесный полет, все выше и вперед, к Божьему престолу. Пока не задохнулся от блаженства.
Лучами был пронизан небосвод,
Божественно холодными лучами,
Не зная тленья, он летел вперед,
Смотрел на звезды мертвыми очами…
Александр Блок говорил, что надо ставить перед собой в жизни только великие задачи.
Человек с таким мироощущением становится поэтом. Или революционером. Или тем и другим. Именно русская интеллигенция и сделала русскую революцию. Из лучших побуждений. Торопила историю. Ведь что такое революция, как не историческое нетерпение, истерика Клио — Музы истории? Разлад между идеалом и жизнью — и судорожная попытка преодолеть его, даже ценой жизни. И недаром Муза истории первоначально была Музой героической песни.
На свитке пергамента, который держит Клио, должен сохраниться поразительный человеческий документ нашего героически-истерического прошлого — письмо из Петропавловской крепости девушки-дворянки из богатой семьи, дочери члена Государственного совета Натальи Климовой. Она же — эсерка-максималистка, участница взрыва дачи председателя Совета министров Столыпина 12 августа 1906-го. Письмо написано в момент ожидания смертной казни и предназначено близким друзьям.1 Как похоже на судьбу Каннегисера — и возраст, и ситуация, и настрой! Может быть, она, эта духовно высокая и просветленная героиня, исключительная натура, красавица и умница (все знавшие ее отзывались о ней с восхищением), сожалеет, что в результате взрыва пострадало около ста человек, 27 убито на месте, что ни в чем не повинной дочке Столыпина были повреждены ноги, в то время как сам Столыпин отделался лишь легкими царапинами? Ничуть не бывало! Что же она переживает в ожидании казни, эта смертница?
“Доминирующее ощущение — это всепоглощающее чувство какой-то внутренней особенной свободы. И чувство это так сильно, так постоянно и так радостно, что, внимая ему, ликует каждый атом моего тела, и я испытываю огромное счастье жизни… Что это? Сознание ли это, молодое, свободно и смело подчинившееся лишь велениям своего └я”? Не радость ли это раба, у которого, наконец, расковали цепи, и он может громко на весь мир крикнуть то, что он считает истиной? Или то гордость человека, взглянувшего в лицо самой смерти и спокойно и просто сказавшего ей: └Я не боюсь тебя”?.. Это ощущение внутренней свободы растет с каждым днем…”
Царские жандармы и тюремщики удивлялись, что террористы бодро и радостно шли на эшафот. Как объяснить это?
Наталья пишет, что раньше она испытывала невыносимый разлад, конфликт между собственным “я”, своим сияющим идеалом и внешней жизнью, российской действительностью, с ее неравенством, дикостью и произволом. Словом, вначале она была типичной чеховской героиней. Суждены нам благие порывы, да свершить ничего не дано…
Чехов не был любимым писателем русских революционеров. Когда другая, знаменитая террористка, тоже одухотворенная, талантливая, мужественная и прекрасная — Вера Фигнер — вышла на свободу после двадцати лет заключения в Шлиссельбургской крепости, она спросила, что теперь читают. Чехова, ответили ей. Открыла — и захлопнула: Господи, ничего не изменилось, опять это мещанство и бытовщина, барышни и чиновники, ахи, и вздохи, и заламывания рук. Стоило, в самом деле, столько лет сидеть в камере ради такого народа!
Вот и Наташа Климова мучилась и металась вначале от разлада с миром и собой, искала выход из тупика чеховской интеллигенции, разочарованной и вялой. Надо что-то делать, но что?
“Это обычная, тяжелая по своим последствиям болезнь русской интеллигенции, — продолжает свой анализ Наташа. — Появилась она с того момента, когда человек почувствовал, что его └истина”, └право” и └должное” не есть для него пустая фраза, праздничное платье, а есть живая часть души его, и начал понимать все яснее и яснее, что борьба с └русскими разладами” (в которых его истина, право и справедливость нарушались ежеминутно) может дать удовлетворение лишь на основе девиза: └все или ничего”… Или отдаться борьбе без возврата, без сожаления, борьбе, идущей на все и не останавливающейся ни перед чем, или, пользуясь всеми преимуществами привилегированного положения, отдаваясь науке, природе, личному счастью и семье, рабски подчиниться и открыто и честно признаться в полном равнодушии к тому, что когда-то считал святая святых души своей… Многие всю жизнь мучаются, изнывают и стонут так же, как и я мучилась, стонала и металась… Вперед или назад?
Лишь теперь я могла убедиться, — и убедиться бесповоротно, в чем └моя” истина-правда и что нет в мире той силы, которая могла бы заставить меня от нее отказаться. А из этого ощущения родилось и новое… Это не та любовь инстинкта физической жизни, трепещущая перед смертью и цепляющаяся за жизнь даже тогда, когда она в тягость, а та бесконечная мировая любовь, что и самый факт личной смерти низводит на уровень не страшного, простого, незначительного, хотя и очень интересного явления…”
Вот история “высокой болезни” русской интеллигенции, выведенная Наташей Климовой на основе проведенного над собой опыта. Это иной взгляд, совсем другой диагноз, чем большевистский, выраженный в “Петроградской правде” “Незнакомцем”.
Поступиться личным счастьем — ради идеала.
“Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние”, — пишет Каннегисер в одиночке Петроградской ЧК. И ему вторит Марина Цветаева в стихах как раз 1918-го года:
Есть на свете поважней дела
Страстных бурь и подвигов любовных…
И позднее, через восемь лет, в письме Борису Пастернаку она говорит: “Держа слово, обороняясь, заслоняясь от счастья…”
А еще раньше Цветаевой — звонкоголосая перекличка поэтов во време- ни! — Федор Тютчев, в письме Жуковскому, вспоминает об их беседе: “Мне очень понятны Ваши слова, что счастье — это не главное в жизни”.
И, конечно же, пушкинское: “На свете счастья нет, но есть покой и воля”. Поэты перекликаются, как в соловьином саду.
И в самом деле, счастье — что это? Оно мало зависит от самого человека, это дар судьбы: привалит или минует. А вот сияние — это дар не человеку, а дар — человека.
“Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние, — торопливо записывал перед казнью Леонид Каннегисер. — Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы. В этой жизни, где так трудно к чему-нибудь привязаться по-настоящему, на всю глубину, — есть одно, к чему стоит стремиться, — слияние с божеством. Оно не дается даром никому, — но в каких страданиях мечется душа, возжаждавшая Бога, и на какие только муки не способна она, чтобы утолить эту жажду.
И теперь всё — за мною, всё — позади, тоска, гнет, скитанья, неустроенность. Господь, как нежданный подарок, послал мне силы на подвиг; подвиг свершен — и в душе моей сияет неугасимая божественная лампада.
Большего я от жизни не хотел, к большему я не стремился.
Все мои прежние земные привязанности и мимолетные радости кажутся мне ребячеством, — и даже настоящее горе моих близких, их отчаянье, их безутешное страдание — тонет для меня в сиянии божественного света, разлитого во мне и вокруг меня”.
ПОСЛЕДНИЙ НАРОДОВОЛЕЦ
Стремясь сбить терновый венец с головы Каннегисера, Григорий Зиновьев заявлял, и Леонид мог прочитать это в “Северной коммуне” 1 сентября (“читаю газеты и радуюсь”):
“Убийца сравнивает себя с Балмашевым . Несчастный! Он не заметил разницы между Сипягиным и Володарским или между Плеве и Урицким. Пламенного друга народа смешал он с опорой царского трона… Да, англо-французские банкиры могут с радостью потирать руки от удовольствия: они нашли себе убийц в такой среде, из которой до сих пор вербовались мстители, направлявшие дула своих револьверов в головы царских министров”.
Что правда, то правда — Леня с раннего детства вдохновлялся образами героев-революционеров. И за идеалами далеко ходить не надо: его духовным учителем был близкий семье Каннегисеров человек — легендарный народоволец, патриарх русского освободительного движения Герман Александрович Лопатин. Друг Маркса и Энгельса, первый переводчик “Капитала” на русский язык. Тоже приговоренный в свое время к смертной казни и тоже поэт, автор революционных стихов. Анна Андреевна Ахматова уже незадолго до своей смерти с ужасом вспоминала одну фразу Леонида, сказанную в дни выхода ее “Четок”, в марте 1914 года. На приеме, устроенном в доме Софьи Исааковны Чацкиной, Леонид, сидевший рядом с Ахматовой, произнес:
— Если бы мне дали “Четки”, я бы согласился провести столько времени в тюрьме, как наш визави…
Напротив них сидел как раз Герман Александрович Лопатин, который провел в Шлиссельбургской крепости восемнадцать лет.
В революции Леонид — с 1915-го, убежденный “энес”, член партии народных социалистов. А в феврале 1917-го революционный смерч уже неудержимо кружил его, готового ко всему, даже к гибельному подвигу:
…И если, шатаясь от боли,
К тебе припаду я, о мать! —
И буду в покинутом поле
С простреленной грудью лежать, —
Тогда у блаженного входа,
В предсмертном и радостном сне
Я вспомню — Россия. Свобода.
Керенский на белом коне.
Две стихии неразрывно владеют им, питая друг друга, — революция и поэзия. Пронзительный, распахнутый лирик — и партийный активист, горячий сторонник народоправия. В деле сохранились страницы его дневника того времени, когда он отправился в Ригу пропагандистом, растолковывать солдатам избирательное право.
“18-го мая, в день моего отъезда из Петрограда, вечер был теплый, воздух мягкий. Я поехал на трамвае к Варшавскому вокзалу и соскочил на мосту, что через Обводной канал. За Балтийским вокзалом догорала поздняя заря, уже тускло поблескивая в стеклах Варшавской гостиницы. Я знаю — 12 лет назад в этих стеклах на миг отразилась другая заря, вспыхнувшая нежданно, погасшая мгновенно. Отблеска не выдержали стекла кирпичной гостиницы. Очевидец рассказывает, что они рассыпались жалобно, почти плаксиво. Если они жалеют кого-нибудь, то кого из двух, лежавших на мостовой? Мертвого министра или раненого студента? Да, здесь Сазонов убил Плеве. Такие мысли, как молния, пробегают через сознание, а потому я даже не остановился. Сделав несколько шагов, я вспомнил другое: на этом же мосту всего два с половиной месяца назад солдаты расстреляли гофмейстера Валуева. Его арестовали на вокзале и повели, но на мосту ему крикнули: “Стой, шапку долой! Молись! Расстреляем”. А он был смирный человек с седой бородкой, был глух и добр и верно служил царю”.
Здесь же, рядом с дневниковыми записями, лежит конспект лекции Леонида об избирательном праве. Жар и воображение, с которыми он отдается этому делу, выдают поэта:
“Что такое избирательное право. Средство организовать воли… Котлы дают пар. Сравнить с локомотивом. Хорошо слаженный нагоняет дурно слаженный… Мы должны построить власть. В этом мы должны принять участие — все. Мы будем властвовать по праву. Нас ничто не испугает. Один гражданин — один голос”.
Или:
“Как избирать? Прямо — почему? Чтобы непосредственно выразилась народная воля. Тайное голосование. Чтобы не было давления — чиновники, фабриканты, все начальствующие лица. Весь расчет — по боку. Наедине со своей совестью должны избиратели подойти к избирательной урне…”.
И вывод:
“Учредительное собрание, избранное таким способом, будет истинным выразителем воли народной — вся полнота власти, моральной и физической. Что же постановит Учредительное собрание? Какой быть России. Что такое конституция. Виды конституций — монархия, республика. Мы думаем, что будет республика. Монархия оставила себя ненавистной в памяти народа. Восстановлять эту ветошь — глупо. Голос Учредительного собрания должен звучать, как архангельская труба. Вперед смолкаем перед приговором демократии”.
В дни октябрьского переворота Леонид — на гребне событий. Он — среди юнкеров, охраняющих Зимний дворец, резиденцию Временного правительства. В решающую ночь революции его одинокая фигурка вдруг возникает, как при свете прожектора, на краю пропасти, разделяющей Временное правительство и большевиков. Это тот момент, когда Ленин пишет членам ЦК из конспиративной квартиры: “Надо, во что бы то ни стало, сегодня вечером, сегодня ночью арестовать правительство, обезоружив (победив, если будут сопротивляться) юнкеров, и т. д… Промедление в выступлении смерти подобно”. А Каннегисер пытается вмешаться в историю, предотвратить кровавую развязку.
24 октября, ночь октябрьского переворота. Записка карандашом:
“Тов. Вейцман! В Смольном представители разнообразнейших соцпартий признают, что Временное правительство провоцирует большевиков, которые совсем не собирались выступать, закрывают газеты, разводят мосты. Вы бы хорошо сделали, если собрали бы гарнизон Зимнего дворца и предложили вызвать членов Временного правительства, чтобы сказать ему, что, если вследствие репрессий большевики выступят, вы стрелять не будете. Это смогло бы сыграть большую роль, и на заседании Центрального Исполнительного Комитета в 23 часа сегодня представители Временного правительства были бы уступчивей. А это — дай Бог!
Мое мнение я сейчас сообщал видному члену Центрального Комитета и он одобрил.
Жму руку.
Л. Каннегисер”
Мы не знаем, кто такой Вейцман и почему записка оказалась в следственном деле. Экстренное совместное заседание Центрального исполнительного комитета советов рабочих и солдатских депутатов и Исполкома советов крестьянских депутатов состоялось в ночь с 24-го на 25 октября. Примирение с большевиками, на которое надеялся Леонид, не удалось: они покинули заседание к моменту принятия резолюции, которая, наряду с осуждением большевиков, была направлена против подавления их восстания силой.
В эту же ночь Леонид был задержан красногвардейцами, попал, вместе с другими юнкерами Михайловского артучилища, в Петропавловскую крепость, но вскоре выпущен оттуда с особым заданием. Правда, комиссар переименовал его в “Ганегиссера”.
“24 октября 1917 г. Военно-революционный комитет Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов предлагает передать в распоряжение уполномоченных комитетом юнкеров И. Г. Раскина и Л. А. Ганегиссера — юнкеров, задержанных по выходе из Зимнего дворца… для препровождения в училище и передаче списка таковых Революционному Комитету (подписи неразборчивы)”.
И еще записка:
“Пропустить из Крепости тт. юнкеров Ганегиссера и Раскина. 25 октября.
Комиссар Тер-А…”
Ураган революции достиг пика. Леонид еще успевает попасть в Смольный на исторический Второй Всероссийский съезд Советов. Вот документ, выданный Исполкомом Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов 24 октября:
“Удостоверение
Дано настоящее представителю Союза юнкеров-социалистов Петроград-ского военного округа Л. Каннегисеру на право входа на заседания Съезда Советов рабочих и солдатских депутатов”.
Съезд открылся поздно вечером 25 октября, после полуночи на нем было объявлено о взятии Зимнего и аресте Временного правительства. Власть — в руках Советов. На трибуне съезда — Ленин, уже в роли властителя. И производит на Леонида сильнейшее впечатление! — об этом вспоминал Марк Алданов. Поэт Михаил Кузмин записал в дневнике через два дня, 27 октября: “Кто-то был. Да, Ленечка. Хорошо рассказывал о Зимнем дворце. Почти большевик”.
Впрочем, увлечения этого хватило ненадолго. Революционная горячка при трезвом взгляде на то, во что выливается “победоносное шествие” советской власти, сменялась разочарованием и апатией. Это хорошо передает письмо Леонида от 17 декабря, не отправленное и изъятое при обыске. Адресовано оно одному из завсегдатаев “Бродячей собаки”, талантливому композитору и поэту (с репутацией безнадежного алкоголика и наркомана) Николаю Карловичу Цыбульскому, оказавшемуся в тот момент в Баку:
“Дорогой Николай Карлович! Раз сто собирался ответить Вам на Ваше милое письмо, но столько же раз откладывал, ожидая вдохновений. Не думайте, однако, что на этот раз я в особенном подъеме, — наоборот, я в состоянии крайней “депрессии”, но пишу для того, чтобы узнать, как Вы существуете… У вас резня и у нас резня. Словом, если приедете, ничего не потеряете.
А что здесь было! Петровская мадера, наполеоновский коньяк, екатеринино шампанское — все это потоками текло по улицам, затопляло Фонтанку и Мойку, люди бросались на землю и, подставив губы, пили с мостовой драгоценную жидкость! А Вы прозевали! Чувствую, что Вы от досады грызете ногти.
Ваше письмо написано ко мне 24 окт., т.е. как раз накануне переворота. После этого у меня было много “острых ощущений”. Наше Училище, как и все, пережило всякие пертурбации и теперь ликвидировано. Я вишу в воздухе, вроде Вашего друга, и не знаю, что я сейчас такое. Впрочем, я на это не обращаю внимания и вот уже больше месяца провожу время очень приятно: сижу дома, читаю книжки, пополняю свои знания и веду весьма примерный, регулярный образ жизни…
Очень по Вас скучаю, дорогой Николай Карлович! Ваше отсутствие страшно чувствуется, ей-богу! В Петербурге все поразительно бездарные люди. Они не умеют отвлечься от дороговизны и большевиков, говорят только об этом, да и об этом очень плоско и однообразно. Одно утешение — книги. Я бы с большим удовольствием уехал бы куда-нибудь, но не могу бросить родных.
Жалею, что не могу сообщить Вам ничего веселого. “Beati qui rident*”, а я не могу. Конечно, мне не достает “голубого света” и пр., но я помирился сейчас хотя бы и на “зеленом змие”…
Целую Вас, дорогой Николай Карлович…
Ваш Л. Каннегисер”
И все же революционный пыл еще не иссяк. Еще не все потеряно, впере-ди — выборы в Учредительное собрание, оно и решит, какой быть России.
“Удостоверение
Предъявитель сего, член партии Леонид Иоакимович Каннегисер делегируется трудовой народно-социалистической партией, выставившей по гор. Петрограду список кандидатов за № 1 в 67 участковую комиссию по выборам в Учредительное собрание.
Председатель районного комитета (подпись неразборчива)”.
Учредительное собрание! Впервые в истории России созванное демократическим путем для выбора государственного устройства, оно открылось 5 января 1918-го в 16 часов в Таврическом дворце. Большинство его членов, в том числе и энесы (они имели три мандата, то есть победили в трех округах), было враждебно настроено к октябрьскому перевороту. Поэтому уже в пятом часу утра следующего дня большевики, не церемонясь, разогнали это вече, а манифестацию в его защиту рассеяли выстрелами. М. Горький, тогда еще противник большевиков, писал в “Новой жизни” 9 января: “Лучшие русские люди почти сто лет жили идеей Учредительного собрания — политического органа, который дал бы всей демократии русской возможность свободно выразить свою волю. В борьбе за эту идею погибли в тюрьмах, в ссылке и каторге, на виселицах и под пулями солдат тысячи интеллигентов, десятки тысяч рабочих и крестьян. На жертвенник этой священной идеи пролиты реки крови — и вот “народные комиссары” приказали расстрелять демократию, которая манифестировала в честь этой идеи”.
Разгон Учредилки, как насмешливо называли Учредительное собрание большевики, окончательно развеял иллюзии. Уже тогда стало ясно, что большой крови в русской революции не избежать. Раскол в освободительном движении между большевиками и другими социалистическими партиями стал неотвратим. “В России нет сейчас более несчастных людей, чем русские социалисты, — писал в то время философ и публицист Георгий Федотов, — мы говорим о тех, для кого родина не пустой звук. Они несут на себе двойной крест: видеть родину истекающей кровью и идеалы свои поруганными и оскверненными в их мнимом торжестве”. Вот что определило жизненный выбор Каннегисера и все его дальнейшие поступки.
В марте 1918-го судьба заносит Леонида в Нижний Новгород со случайной и странной для него миссией — в предписании народного комиссара по военным делам Михаила Кедрова он командируется как “член эвакуационной комиссии с несением функции казначея”. Но и там ищет друзей по партии — энесов. В приобщенном к следственному делу письме из Нижнего Новгорода 2 апреля он просит мать:
“…Если увидишь Марка Александровича, скажи, пожалуйста, что я не могу здесь найти никого из наших общих “товарищей”. Я был бы очень благодарен, если бы он послал мне сам или через тебя указания, где их разыскать. То же можно сказать и Якову Максим., если Алданова нет. Они могут, конечно, очень легко узнать все, что мне нужно, в Центр. Комит.”
В Нижнем Леонид пробыл недолго — к Пасхе уже вернулся домой. К этому времени он уже сознательный враг новой власти. Газета его партии “Народное слово” выходит под лозунгом: “Долой большевиков. Спасите Родину и революцию”. Лидеры энесов — инициаторы создания подпольного “Союза возрождения России”. Леонид становится заговорщиком. “Последний народоволец” — одно из прозвищ, которое получит пылкий ученик Германа Лопатина. В конце мая — начале июня он приобретает кольт, с которым не разлучается. До выстрела остается три месяца…
“ЕВРЕИ… РАЗНЫЕ БЫВАЮТ…”
Случайно ли жертвой этого выстрела стал еврей? А окажись на месте Урицкого — латыш, грузин, русский? Или в поступке убийцы была некая сверхзадача: смыть кровь, которой евреи-большевики запятнали свой народ и историю России, — кровью одного из них?
Если расчет на такую реакцию — частично он оправдался. Вот несколько откликов на теракт. Литератор Амфитеатров-Кадашев записал в дневнике: “В Петербурге молодой человек убил Урицкого. Огромная радость… Такие евреи, как Каннегисер, лучше всех воплей о правах человека доказывают неправоту антисемитизма и возможность дружественного соединения России с еврейством, — если даже при старом угнетении среди евреев могли появляться настоящие патриоты, значит дело небезнадежно”. Алданов был уверен, что Каннегисера вдохновляла не только горячая любовь к родине, но и “чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых”. Были, конечно, и другие мнения. “Два праведника не искупают Содома, — высказался популярный писатель Арцыбашев, имея в виду под “праведниками” Каннегисера и Фанни Каплан, а под Содо-мом — непропорционально большой процент евреев в рядах революционеров и большевиков. Разноголосица мнений протянулась до наших дней. Зинаида Шаховская напомнила об убийце Урицкого уже во времена горбачевской перестройки: “Противопоставим же имена евреев, любивших Россию, именам евреев, которые ее ненавидят”.
Как сам Леонид относился к “проклятому вопросу”? Закомплексованности на своем еврействе у него не было. Ни в дневнике, ни в стихах, ни в памяти современников об этом — ничего. Вот Яков Рабинович, друг Леонида, вспоминает: “Говорили обо всем… до сладостной смерти — подвига — обо всем, только не об Израиле, не о сионизме” — хотя оба входили в Союз евреев-политехников. Не иудей — собирался креститься в православии, еврей в русском дворянстве. Возможно, Леониду была бы близка позиция другого поэта — Иосифа Бродского, который не любил разговоров на эту тему: “Хватит говорить о моем еврействе. Родина поэта — язык”. Но, конечно, его человеческое достоинство не выносило никакого антисемитизма. И хотя дом Каннегисеров по духу и укладу был вполне европейским, Леонид, как мать говорит о нем, “учился уважать свою нацию”. Это усугубило в его глазах вину Урицкого — еврея-палача.
И отец объясняет на допросе: сына сильнейшим образом потрясло то, что постановление о расстреле его ближайшего приятеля — Перельцвейга — подписано двумя евреями — Урицким и Иосилевичем…
Вспомним о жертве. Моисей Соломонович Урицкий происходил из тех местечковых евреев, которые, вырвавшись из-за черты оседлости, устремились в революцию. Полные долго сдерживаемой энергии, пассионарии, как выразился бы сын Николая Гумилева и Анны Ахматовой — Лев Гумилев, они жаждали реванша, кто горя общественным идеалом, а кто просто делая карьеру. Стоящая на распутье, ослабевшая Россия стала подходящим полигоном для их социальной активности… Это имела в виду Цветаева, выразившаяся в записной книжке так: “Не могу простить евреям, что они кишат”. Цветаеву, жену еврея, говорившую, что все поэты — жиды, в антисемитизме уж никак не обвинишь.
Судьба Урицкого типична для революционера — еврея. Родился на Украине, сын торговца. Готовился стать раввином, но после ранней смерти родителей выбрал другую профессию — юриста, закончил университет. Однако истинным делом его жизни стала революция — место Талмуда занял Коммунистический манифест. Подполье, конспирация, многократные аресты, тюрьмы, ссылки, туберкулез. Писал в газеты, редактировал, стал журналистом, партийным литератором.
Интересно, как Урицкий ответил бы на вопрос о его профессии? Профессиональный революционер? Это не для анкеты. Юрист? Но он не работал юристом до службы в ЧК, а там юриспруденция была лишь прикрытием революционного насилия. Может, литератор, журналист, как Ильич? Вся эта публика, во главе с Лениным и Троцким, пряталась под масками литературных псевдонимов и партийных кличек, с пером наперевес пополняя ряды пишущей братии. Так что об убийстве 30 августа 1918-го на Дворцовой площади можно сказать и так: поэт убил партийного литератора…
Способный, старательный, неутомимый, всегда с невозмутимой улыбочкой и спокойным голосом, Моисей Соломонович — идеальный чиновник. На во-прос служебной анкеты: “В каком отделе желали бы работать в Петроградском совете?” — ответ: “В каком прикажут”. Аскет, холостяк, горит на работе, часто засыпает тут же, в своем кабинете, за ширмой. Воплощенная скромность. Или посредственность? Ан нет! Один из златоустов революции, нарком просвещения Анатолий Луначарский на концерте-митинге в память Урицкого заливался соловьем: “Я не ошибусь, если скажу, что товарищ Урицкий для торжества коммунистической партии в России сделал больше, чем товарищ Троцкий. Урицкий играл всемирно-историческую роль. Когда историками будет исследован октябрьский переворот, имя Урицкого будет вписано в историю освободительного движения золотыми буквами. И вот какой-то дегенерат, какой-то истерик, о котором говорят, что он мечтатель и идеалист, что он поэт в душе, предательским выстрелом вырвал этого титана из наших рядов… Бесконечно жить в благодарных сердцах народных масс — вот венец и слава товарища Урицкого. Он счастлив, миллион раз счастлив, Моисей Соломонович! Та кровь, которую он пролил, сделалась цементом лучезарной и свободной жизни восставшего народа” и т. д., и т. п. “Несмотря на просьбы не аплодировать, публика не выдержала и устроила т. Луначарскому шумную овацию”. Создание кумиров, апостолов красных идей, “нашего Бога” — этого идеологического эрзаца религии — носило маниакальный характер и сопровождалось неумеренными восхвалениями и преувеличениями, доходящими до глупости.
Табель о рангах среди большевиков в это время еще не утрясся и зависел, конечно, от того, кто из них окажется, в конце концов, наверху крутой пирамиды власти. Тот же Луначарский писал: “Моисей Соломонович Урицкий относился к Троцкому с великим уважением. Говорил… что как ни умен Ленин, а начинает тускнеть рядом с гением Троцкого”. Тут уж что получается? Троцкий выше Ленина, а Урицкий — выше Троцкого? Поживи Моисей Соломонович подольше, до владычества Сталина, не поздоровилось бы ему от такого предпочтения! А может, нарком просвещения, лукавый кремлевский царедворец, произведший свое имя от “чар луны”, просто интриговал?
Каннегисер — Урицкий: поединок судеб, противостояние двух линий жизни.
Решающая ночь Октябрьского переворота. Оба не спят: Каннегисер мечется около Зимнего дворца, делает наивную, детскую попытку предотвратить столкновение с большевиками, Урицкий — в Смольном, один из главных руководителей восстания, бессонный, похудевший, но все такой же невозмутимый, отдает короткие приказания…
Январь 1918-го. В Таврическом дворце открывается Учредительное собрание — последняя надежда демократии в России. Каннегисер — горячий сторонник народного форума, а Урицкий — большевистский комиссар над ним. Это по его приказу матрос Анатолий Железняков разогнал собрание: “Заседание объявляется закрытым… Покиньте зал. Караул устал…” Так кончилась свобода в России. Зиновьев потом патетически восклицал: “Кто не помнит этого дня, который был кульминационным пунктом, высшей точкой в деятельности товарища Урицкого?!”
Все это делается именем народа и во имя народа. А что же сам народ? Свидетель тех событий, офицер Преображенского полка Милицын записывал в дневнике: “Вот во что вылилась давнишняя мечта всех наших свободолюбцев об Учредительном собрании. Толпа, идущая приветствовать это собрание, расстреливается не царскими полицейскими, а русскими рабочими, и народ молчит и не встает на защиту своих избранников. Какая же цена этому народу и какое у него может быть будущее?”
Еще один “проклятый вопрос”! Мифическое понятие “народ” придумано интеллигенцией. На самом деле народ — это по определению все население, а не какая-то его часть, пусть самая многочисленная. А тот “народ”, который имели в виду интеллигенты, всегда был и оставался инертной массой, скорее объектом, чем субъектом истории. Он не только послушно отдал впервые приобретенную свободу, не зная, с чем ее едят, но и собственными руками разрушил государство, которое создавал веками. В лучшем случае он рассуждал, как швейцар Прокопий Григорьев, свидетель убийства Урицкого, сказавший на допросе: “Я человек беспартийный, никаких убеждений не имею, работаю из-за куска хлеба…” В худшем — “Грабь награбленное!”.
“Народ”, именем которого действовали большевики, вовсе не собирался ждать обещанного рая и не упускал случая добыть хоть какие-нибудь блага немедленно, здесь, сейчас. В исторический момент, когда в России гибнет свобода, происходят и более мелкие события, можно сказать курьезы, но весьма характерные. Видный большевик Бонч-Бруевич рассказывает в своих мемуарах о двух таких происшествиях. Утром, в день открытия Учредительного собрания, Ленин и Урицкий должны были встретиться в Смольном перед отъездом в Таврический дворец. Но Урицкий куда-то исчез. Не было его и в Таврическом. Наконец он там появился, но в странном виде — подошел, своей утиной походкой, шатаясь, расстроенный, бледный.
— Что с вами? — спрашивает Ленин.
— Шубу сняли…
— Где? Когда?
— Поехал к вам в Смольный для конспирации на извозчике, а там вон, в переулке наскочили двое жуликов: “Снимай, барин, шубу. Ты, небось, погрелся, а нам холодно”. Так и пришлось снять. Хорошо, шапку оставили. До Смольного ехать далеко. Так я пешком, переулками, и придрал в Таврический. Хорошо — пропуск с собой, еле отогрелся…
Ленин делает серьезное лицо:
— Кто ответственен за этот район?
— Я, — отвечает Бонч-Бруевич.
— Что же это у вас, батенька, воры там пошаливают?
— От воров не убережешься…
— Прошу расследовать…
Второй курьез произошел уже когда большевистские вожди, разогнав Учредилку, покидали Таврический. Ленин, надев пальто, вдруг схватился за боковой карман, где у него всегда лежал браунинг. Пусто. Ясно — украли! Тут как раз подошел Урицкий.
— Кто ответственен за порядок в здании Таврического дворца? — грозно вопросил Ленин.
— Я, Урицкий! — отозвался комиссар по делам Учредительного собрания.
— Позвольте заявить вам, у меня из кармана пальто, вот здесь, в Таврическом дворце, украли браунинг!
— Как? Не может быть!
— Да, да-с! Украли! Ну, вот видите: с вас воры утром сняли на улице шубу, а ко мне сегодня же вечером залезли в шубу и украли браунинг. Вот, видите, какая у них круговая порука!
У Ленина сперли револьвер, с Урицкого средь бела дня шубу сняли, а бравые солдатушки, ничтоже сумняшеся, схапали револьвер, куртку и велосипед у арестованного Каннегисера… Роль народа в истории революции еще не оценена по достоинству.
Линии жизни убийцы и его жертвы противостоят вплоть до лета 1918-го, когда они стали стремительно сближаться и пересеклись.
Урицкий знал о том, что на него готовится покушение. “Его неоднократно предупреждали и опредленно указывали на Каннегисера, — пишет в своих очерках о Петроградской ЧК Антипов, — но т. Урицкий слишком скептически относился к этому. О Каннегисере он знал хорошо по той разведке, которая находилась в его распоряжении”. Больше того, Леонид пошел на прямой контакт со своей будущей жертвой, разговаривал с Урицким по телефону (и доверительно сообщил об этом Алданову). О чем они могли толковать? Вероятно, Леонид просил за Перельцвейга, хотел его спасти, звонить после гибели друга было бы уже бесполезно и опасно. И, возможно, пригрозил местью. Но и это не все. Следователь Отто добавляет еще больше: что Каннегисер до убийства был на Гороховой, получил от Урицкого какой-то пропуск и просил не расстреливать Перельцвейга.
А ведь он, Моисей Соломонович, вовсе не был кровожаден, он был едва ли не самым мягким из большевистских вождей, едва ли не единственным, кто возражал против массового террора. Спорил об этом и с Зиновьевым, и даже с самим Лениным. В июне на конференции чрезвычаек предлагалось даже отозвать его с поста и заменить более стойким и решительным товарищем.
В брошюре чекиста Уралова об Урицком приводятся такие факты.
— Слушайте, товарищ, вы такой молодой и такой жестокий, — сказал как-то Урицкий одному из членов Президиума Петроградской ЧК. — Сразу видно, что вы — еще не перебродившее революционное вино.
— Я, Моисей Соломонович, настаиваю на расстрелах не из чувства личной жестокости, а из чувства революционной целесообразности, а вот вы, Моисей Соломонович, против расстрелов исключительно из-за мягкотелости…
— Ничуть я не мягкотелый! — рассердился Урицкий. — Если не будет другого выхода, я собственной рукой перестреляю всех контрреволюционеров и буду совершенно спокоен. Я против расстрелов потому, что считаю их нецелесообразными. Это вызовет лишь озлобление и не даст положительных результатов.
На заседании коллегии Питерской ЧК, последнем для Урицкого, в августе 1918-го, речь шла как раз о раскрытом заговоре в Михайловском артучилище, где учился Леонид, и о необходимости применения террора. Перед этим Урицкий провел на президиуме постановление о том, что при вынесении расстрельных приговоров, если хоть один член коллегии будет против, то приговор в исполнение не приводится. И вот теперь лишь председатель горячо выступил против расстрелов. Он сильно нервничал — может быть, что-то обещал Каннегисеру при разговоре, как-то обнадежил его, но когда дело дошло до голосования… воздержался. Не стал голосовать против, и это его коллеги расценили как замечательный “урок самодисциплины в интересах коллектива”. Однако постановление коллегии о расстреле 21 человека, в том числе и Перельцвейга, было опубликовано в газетах за подписью Урицкого как председателя ЧК. Положение обязывало. Предчувствовал ли он, что с этой минуты подписал и себе смертный приговор?
Да, притупил бдительность Моисей Соломонович, недооценил своего антипода. Всего за месяц до рокового дня Урицкий распорядился снять охрану с главного подъезда своего комиссариата: “Комиссариат внутренних дел должен быть учреждением легко доступным каждому рабочему и крестьянину, куда можно пройти без всяких пропусков”.
Большевистский диктатор Петрограда Григорий Зиновьев в речи на торжестве в первую годовщину Октября, как полагается, обрушился на врагов революции: “Они пишут, Володарского и Урицкого убили евреи и Ленина ранила также еврейка. Но евреи бывают разные… Богатые евреи отлучили от еврей-ской церкви — синагоги таких евреев, как я, как Троцкий. Ни у кого из нас не выпало ни одного седого волоса”. Бурные аплодисменты всего зала.
Почти в то же время, в сентябре 1918-го, другой человек — противоположней Зиновьеву трудно придумать! — ведет разговор на ночлеге со случайными попутчиками. Происходит это на станции Усмань Тамбовской губернии, куда этот человек приехал из Москвы, чтобы добыть продукты для себя и своих детей.
“Левит: —…Ваши колокола мы перельем на памятники.
Я: — Марксу.
Острый взгляд: — Вот именно.
Я: — И убиенному Урицкому. Я, кстати, знала его убийцу.
(Подскок. — Выдерживаю паузу.)
…Как же, — вместе в песок играли: Каннегисер Леонид.
— Поздравляю вас, товарищ, с такими играми!
Я, досказывая: — Еврей.
Левит, вскипая: — Ну, это к делу не относится!
Теща (одного из спутников — авт.), не поняв: — Кого жиды убили?
Я: — Урицкого, начальника петербургской Чрезвычайки.
Теща: — И-ишь. А что, он тоже из жидов был?
Я: — Еврей. Из хорошей семьи.
Теща: — Ну, значит, свои повздорили. Впрочем, это между жидами редкость, у них это, наоборот, один другого покрывает, кум обжегся — сват дует, ей-богу!
Левит, ко мне: — Ну и что же, товарищ, дальше?
Я: — А дальше покушение на Ленина. Тоже еврейка (обращаясь к хозяину, любезно) — ваша однофамилица: Каплан.
Левит, перехватывая ответ Каплан: — И что же вы этим хотите доказать?
Я: — Что евреи, как русские, разные бывают…”
Фраза та же, что и у Зиновьева — красного вождя, бессмертная, старая и вечно новая. Принадлежит она Марине Цветаевой, Цветаевой, которая по собственному признанию, однажды, проходя по улице, непроизвольно и совершенно неожиданно для себя плюнула на красный флаг, который задел ее по лицу.
Параллели пересекаются, полюса сходятся. Целью жизни убийцы было — “сияние”. Надпись на похоронном венке его жертве — “Светить можно — только сгорая”. Поединок закончился ничем. Ведь не только Каннегисер убил Урицкого, но и Урицкий — Каннегисера.
СЛЕДСТВИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Исполнение смертного приговора не поставило точку в следствии по делу Каннегисера. Интриги, скрытая идейная борьба внутри ЧК продолжались и дальше. “Из незаконченных дел находится дело об убийстве т. Урицкого”, — констатировал на конференции чрезвычаек Бокий.
В ноябре Отто и Рикс были отправлены в Нарву, бороться за советскую власть в Эстляндии. Их преемник и единомышленник — следователь Галев-ский — никаких следов своих действий не оставил, кроме такой записи: “Еще на производстве, но ясно, что действовали еврейские капиталисты — сионисты и бундовцы. Причина убийства — принадлежность Урицкого к интернационалистам и его даровитость. Благодаря первоначально неправильно взятому курсу дело в известной степени └смазано”. Кроме того, здесь же играла роль международная солидарность буржуазии”.
А 24 декабря 1918-го Николай Антипов — он уже заместитель председателя Петроградской ЧК — подписал “Постановление по делу убийства тов. Урицкого”. И в нем подвел итог тому, что смогли узнать чекисты о преступнике и преступлении:
“…После Октябрьской революции Л. Каннегисер принял активное участие в работе белогвардейской контрреволюционной организации, поставившей своей целью свержение Советской власти. Организация объединяла все партии и группы, стоящие на точке зрения союзнической ориентации и имела все время непрерывную связь с “союзными” агентами…
Л. Каннегисер занимал в этой организации в период усиленных заговоров и восстаний против Советской власти — июнь, июль и август — видный пост коменданта Рождественского района (в каждом районе имелся комендант и его заместитель; предназначались они на случай свержения власти Советов), а также имел непосредственную связь с видными контрреволюционерами”.
Среди этих контрреволюционеров назван некто Поморский — руководитель белогвардейской группы, имевший в своем распоряжении автомобили, на которых он якобы предполагал “устроить налеты на тюрьмы для освобождения арестованных офицеров”, а также “ближайший родственник” Леонида — Максимилиан Филоненко, который “в то время как раз находился в Петрограде”.
“Занимая ответственное место в белогвардейской организации, Л. Каннегисер, по заявлению свидетелей по данному делу, был далеко не идейный человек, кутил в разных притонах, хотя от отца получал лишь по 40 руб. в неделю, был большой фразер и позер в └Привале комедиантов”, в └Борзой (Бродячей. — В. Ш.) собаке” и т. д. Читал стихи собственного произведения — стихи, писанные для развлечения пьяной компании…
Хотя точно установить путем прямых доказательств, что убийство тов. Урицкого было организовано контрреволюционной организацией, не удалось, но принимая во внимание
1) что контрреволюционные организации в тот момент рассматривали террористические акты против ответственных представителей Соввласти как средство против этой власти;
2) что Л. Каннегисер был связан с верхами контрреволюционной организации и сам занимал в ней ответственный пост;
3) что расстрел его друга Перельцвейга вызвал в нем жажду мести и
4) что в тот день, когда был убит тов. Урицкий, было покушение также и на тов. Ленина (совершенного членами партии эс-эр.),
принимая все это во внимание, необходимо вывести заключение, что убийство тов. Урицкого было решено контрреволюционной организацией, в которой состоял Л. Каннегисер.
Таким путем организация эта желала избавиться от человека, который, зная об их контрреволюционных планах, в корне уничтожал всю их преступную, направленную против народа деятельность, а также стремилась этим убийством расстроить работу ЧК и, пользуясь нервным состоянием Л.Каннегисера, избрала его орудием для осуществления своего постановления.
Участие других арестованных (список арестованных при сем прилагается) в убийстве тов. Урицкого не установлено.
На основании вышеизложенного постановил: всех арестованных по этому делу освободить, возвратив им все отобранное при аресте.
Дело прекратить и сдать в архив”.
Антипов закрыл дело, но не закончил его. Прошло несколько месяцев, и по-явились люди, которые потребовали продолжить расследование. Это были все те же неугомонные Отто—Рикс, оскорбленные в самых праведных своих чувствах, в революционном рвении. Эстляндская Советская Республика, где они служили, — Отто в качестве председателя ЧК Эстляндской трудовой коммуны, Рикс — наркома финансов, — пала, и они снова вернулись в Петроград, на Гороховую. Ни Антипова, ни Бокия, ни Иосилевича уже не было — их перевели в Москву. Отто и Рикс были поражены, когда узнали, что все арестованные ими по делу лица — на свободе, что Антипов обвинил их, Отто и Рикса, в антисемитизме и тенденциозном ведении дела, так как среди арестованных ими почти все — евреи. “Обвинение в антисемитизме следователя Отто является лишь предлогом для окончания следствия по делу, — восклицал в очередном своем докладе уязвленный Отто. — Обвинение в антисемитизме следователя Отто ни на чем не основано. Как ком-мунист следователь Отто свободен от национальных предрассудков!”
Нужен был случай для реванша. И он скоро представился. В мае 1919-го стали разгружать переполнившийся архив ЧК и сжигать ненужные бумаги, чистили даже столы членов Президиума. И вот тут-то следователь Отто, “случайно”, как он пишет, заметил в груде выброшенного знакомые, бережно собранные когда-то им и его напарником документы и переписку. Можно ли было стерпеть такой вандализм? Нет, нет и еще раз нет! Отто, конечно же, подобрал все, написал подробный доклад и послал его, вместе с уцелевшими вещдоками, в Москву, на Лубянку — “для успешного хода следствия”.
Усилия его были не напрасны! Мы должны благодарить Отто за бдительную настырность — ведь именно он спас для истории не только материалы о тер-рористе Каннегисере, но и стихи, и записки поэта Каннегисера. Благодаря интригам между чекистами мы теперь их читаем.
Прошел еще год. А несгибаемый Эдуард Отто все еще жаждет крови и справедливости. 29 августа 1920-го он строчит очередной доклад начальству:
“Приближается вторая годовщина убийства нашего глубокоуважаемого тов. Урицкого. Я, один из тех следователей, которым пришлось вести это дело, не могу обойти молчанием этот день, ибо совесть моя приказывает не молчать о том, что мне известно. Причастные лица к этому убийству гуляют на свободе. Отец убийцы Каннегисера в настоящее время служит здесь в Совнархозе, как и родственник убийцы, инженер Помпер. Сионист Алейников, тоже освобожденный т. Антиповым (тогдашним членом Президиума ЧК), отправлен Центросоюзом за границу… Живут здесь и другие члены этой шайки, прямо причастной к убийству. Причиной освобождения всех злоумышленников по делу Антиповым (кроме убийцы) ничем не объяснить. После убийства тов. Урицкого был объявлен массовый террор и расстреляна масса буржуазии и, следственно, в первую голову логически надо было ожидать расстрела замешанных в подготовке организации убийства тов. Урицкого буржуазных родных и знакомых Каннегисера. Чем это объяснить? А с внешней стороны Антиповым была придумана причина освобождения злоумышленников: антисемитизм и неправильное ведение следствия следователем Отто. Этот мотив не выдерживает ни малейшей критики, ибо дело вел не я один, а сообща со следователем Риксом, и после нашего отъезда на Эстляндский фронт в ноябре 1918 следователи Галевский, Владимиров и Малеванный, которые нашли ведение нами дела правильным и продолжали после нас его. В деле было много обвинительного материала, как протоколов допросов, так и вещественных документов. И почему-то получилось так, что много обвинительного материала было выброшено из дела и, как говорили, было во время уборки в столе ушедшего из ЧК Антипова, откуда во время чистки комнат с прочим мусором его стали таскать на двор для сжигания. Странно, что Антипов, хорошо зная про существование этого материала, послал дело убийства тов. Урицкого в Москву, т. е. почти пустые крышки этого дела, после освобождения преступников. Найденный нами среди хлама во время сжигания обвинительный материал был тщательно подобран, сшит, написан приложенный при сем доклад и все это препровождено в Москву, в МЧК, где продолжали вести дело убийства тов. Урицкого. Что там сделано по этому делу нам не известно, но однако мы видим, что сообщники убийцы: Каннегисер — отец, Ольга Каннегисер, Помпер, Попов, Мандельштам, Алейников и др. находятся на свободе…
Настоящий доклад прошу Президиум переслать в Москву, в МЧК и ВЧК.
Пом. уполномоченного по лево-социалистическим партиям
Эд. Отто”
Возможно, из-за настойчивости Отто в марте 1921-го семья Каннегисеров вновь попала за решетку, правда, ненадолго — никаких доказательств ее преступности чекисты и на этот раз найти не смогли. А в 1924-м Каннегисеры уехали из России, навсегда. Когда отец Леонида пересекал границу, в Совет-ском Союзе еще печаталось его трехтомное “Практическое руководство по административно-хозяйственной организации предприятий”, где он излагал свои идеи по организации управления.
К тому времени начинают исчезать один за другим участники расследования дела Каннегисера. Оборвалась чекистская карьера Отто—Рикса: их уволили. Александр Юрьевич Рикс послужил еще по финансовой части, а Эдуард Морицевич Отто стал фотографом — заведовал фотолабораторией в Русском музее. Затем они, как и почти все их бывшие сослуживцы, пали жертвой той организации, которой верой и правдой служили. И в смерти они оказались неразлучны — оба были расстреляны как враги народа — “террористы” (!), участники мифической организации “Фонтанники”.
Питерским чекистам так и не удалось вполне раскрыть преступление. Убийца Урицкого был казнен, но остался открытым вопрос: в какой именно контрреволюционной организации состоял Каннегисер, было ли убийство Урицкого его личным делом или коллективным заговором и кто его сообщники. И чтобы узнать это — выйдем за пределы дела № Н-196 “Об убийстве Урицкого”. Продолжим расследование — на основе того, чего не знали питерские чекисты в 1918 году…
О Каннегисере вспомнили четыре года спустя, когда на судебном процессе правых эсеров всплыли на свет материалы, проливающие свет и на его дело.
Осужденный на этом процессе член ЦК партии народных социалистов Владимир Иванович Игнатьев, близко знавший убийцу Урицкого, поведал о нем много важных подробностей.
“Приблизительно в конце марта 1918 года, — рассказал он, — ко мне явился Каннегисер… и предложил мне сорганизовать или, вернее, оформить уже существующую организацию беспартийного офицерства, которая поставила своей задачей активную борьбу против Советской власти. Он сказал, что свыше ста человек разбиты по разным районам города. Город разделен на комендатуры. Я осведомился, каково политическое кредо этой группировки. Ответ получился такой, что они стоят на точке зрения идейного народоправства… Я просил более ответственных руководителей (организации) и комендантов прийти ко мне на совещание. Около полумесяца ушло на эту организационную работу”.
В результате военный штаб был создан, а политическое руководство Игнатьев взял на себя. Между тем в городе действовали и другие антибольшевист-ские военные группировки, например, правых эсеров. В конце концов, все они слились в единую организацию под началом “Союза возрождения России”. Туда же вошла и беспартийная военная организация, руководимая Игнатьевым, Канннегисер ведал в ней связью и занимал пост коменданта Выборгского района (в “Постановлении по делу” указан другой район — Рождественский). Цель была одна — подготовка вооруженного восстания.
Игнатьев говорит о своем молодом соратнике как о “на редкость искреннем, чистом, несколько фанатичном работнике”, энтузиасте “с большой выдержкой и твердостью характера”. И, как оказалось, он участвовал не в одной организации. Однажды Каннегисер предложил Игнатьеву вступить в связь с другой, действовавшей самостоятельно, антисоветской группировкой — “Союз спасения Родины и Революции” — во главе с его родственником, эсером Максимилианом Филоненко (об этой организации чекисты знали, как и то, что программа ее написана Филоненко). Леонид говорил о нем восторженно, как о человеке исключительной воли и энергии, и был явно под его влиянием. И все же из этого ничего не получилось.
“От встречи с Филоненко я отказался, — показывал Игнатьев, — так как, по моей информации, организация его носила правый уклон и слишком личный характер, служила не для достижения общих целей, а для честолюбивых устремлений Филоненко к власти… Непременным условием для совместной работы с его организацией ставилось признание Филоненко в качестве будущего премьера и военного министра”.
На прямой вопрос следствия о причастности Филоненко к убийству Урицкого Игнатьев ответил, что встречался с ним позднее в оккупированном “союзниками” Архангельске и что “он в целях поднятия своего престижа распространил версию об участии своем в убийстве Урицкого, совместно со своим родственником Л. А. Каннегисером. Я не знаю, чего здесь больше было — истины или бахвальства. Это совершенно беспринципный человек, но несомненно талантливый, энергичный. Он не брезговал никакими средствами для достижения карьерных своих целей”. Вскоре после этого Филоненко исчез и из Архангельска, прихватив с собой деньги, выданные французами на борьбу с большевиками. И объявился уже в Париже.
Много лет спустя его имя по ассоциации всплывает в памяти друга Леонида — Якова Рабиновича: на томике стихов Каннегисера он делает запись на полях: “Филоненко Макс (его двоюродный брат) утверждает, что был в заговоре. Врет ли?”.
Последняя встреча Игнатьева с Каннегисером произошла в середине августа в Вологде, где готовилось выступление против большевиков. Так вот куда исчезал Леонид незадолго до покушения на Урицкого, а вовсе не на дачу в Павловск, как он говорил родителям! Он должен был связать Игнатьева с офицерами находившихся в Вологде полков, которые были настроены против большевиков. Однако выступление провалилось.
Следствие по делу правых эсеров, таким образом, вернулось к делу об убийстве Урицкого, но и тут не пришло к определенным выводам.
Новые подробности о нашем заговорщике появились еще через несколько лет, в 1926-м. В тот год не стало верховного участника следствия по его делу — умер Феликс Дзержинский. В белоэмигрантском сборнике “Голос минувшего на чужой стороне”, выходившем в Париже, появился мемуар “Белые террористы”. Автор, Николай Дмитриевич Нелидов, штабс-капитан Преображенского полка, рассказал, что в мае 1918-го вступил, по приглашению Каннегисера, в подпольную организацию Филоненко, которая ставила целью истребление видных большевистских деятелей. Вспомним признание Леонида на допросе о том, что револьвер появился у него за три месяца до убийства Урицкого, то есть где-то с конца мая. Мемуарист говорит о прямой и честной натуре Каннегисера, о том, что “на борьбу с большевиками он смотрел, как на святой подвиг, и был готов пожертвовать жизнью в этой борьбе”.
Во всех подробностях Нелидов рисует, как шла слежка за Урицким и как рушились один за другим планы заговорщиков застрелить его — сначала на улице у его квартиры, потом на вокзале, затем убить, заодно с другими главарями большевиков, с помощью пяти баллонов синильной кислоты, разбив их на Всероссийском съезде совдепов (Филоненко взялся достать билеты на съезд). О каком-то таинственном ящике, который бережно прятал Каннегисер и которым он “предполагал взорвать Смольный”, вспоминает и Алданов… И вот, наконец, Леонид достиг цели! Получалось, что убийство Урицкого задумано и приведено в жизнь организацией Филоненко.
Но через год в том же журнале выступил еще один аноним — за подписью “Х”, который тоже участвовал в террористической группе Филоненко. И отверг версию Нелидова: “Что Л. Каннегисер участвовал в тайной организации и, благодаря своим личным данным, играл в ней значительную роль — это несомненно верно. Но террористический свой акт Каннегисер совершил независимо от организации, задумав и выполнив его самостоятельно”. В последних числах июля состоялось совещание “начальников районов” — что делать? — но вопрос так и остался висеть в воздухе (уж не след ли этого собрания был обнаружен Отто—Риксом в уборной дома в Саперном в виде записки: “Общее собрание 25 июля 1918 г.”?). “Х” пишет, что после арестов среди заговорщиков царили моральная подавленность и растерянность. Видя это, Леонид решил действовать: сам задумал и сам совершил свой теракт. Никто из организации не знал о его плане, а один из заговорщиков даже чуть не попал в засаду, когда явился к Каннегисерам, чтобы сообщить о сенсации — убийстве Урицкого.
Вполне вероятно, что правы оба сообщника Леонида: сначала теракт готовился целой организацией, коллективно, а в конце концов Каннегисер осуществил его сам, единолично. Иначе бы ему, конечно, помогли бежать сразу после выстрела в Урицкого, и он бы так глупо не попался.
Но вот подготовка побега из тюрьмы все же оставляет сомнения. Загадочна фраза Леонида в записке родителям: “Для себя предпочитаю другое”. Дру-гое — то есть смерть. Но тогда почему все же он готовит побег? Или были предварительный договор с кем-то и чье-то обещание помочь в случае ареста? “Набрать 5—6 человек и мотор” должен “адьют”…
Можно предложить такую версию событий. После того как провалились одна за другой три попытки убить Урицкого, Леонид решил действовать. И поделился планом с Филоненко, своим кузеном и патроном, под сильным влиянием которого находился. А тому позарез нужны доказательства боеспособности его разваливающейся организации — хотя бы перед “союзниками”, которые снабжали его деньгами. Чекистам было известно через свою агентуру, что и Савинков упрекал своего сообщника: живя так долго в Петрограде, не может организовать ни одного теракта! А тут — Леня, горячая голова, авось и получится… И, надо думать, “адьют” не стал категорически возражать ему, возможно, даже пообещал, что в случае ареста выручит, организует побег.
Однако доверчивость Леонида была жестоко обманута: то, что для него, идеалиста и героя, стало подвигом, самопожертвованием, для Филоненко явилось лишь очередной авантюрной комбинацией, при любом исходе которой он хотел бы выйти сухим из воды. “Адьют” подставил своего юного друга — и предал, сбежал из Петрограда. А вскоре объявился в Архангельске, среди интервентов. И там, в безопасности, встретил смерть Леонида, о которой ему сообщила его петроградская агентура, и первым объявил о ней, заработав на том политический дивиденд — намеками о своей причастности к убийству Урицкого. Раскрывать всю правду о замысле этого теракта ему было невыгодно, а второй человек, знавший ее, уже не мог сказать ничего и никогда.
Следствие по делу Леонида Каннегисера длилось почти век и так и не было закончено.
“А ТЬМА УПОРСТВУЕТ”
Шло время. Неотвратимо исчезали люди, причастные к тем событиям.
Умрут в эмиграции родные Леонида, отец — в Варшаве, мать — в Париже. Лулу, младшую сестру, замучают фашисты в Освенциме. Покровительница молодых талантов Серебряного века, “тетя” и “регентка” Софья Исааковна Чацкина, бездомная и нищая, будет искать пристанища в послереволюционной Москве и пропадет там в безвестности. Один из бывших авторов ее прославленного журнала, Федор Степун, разыщет ее в подвале Дома писателя на Поварской. “Когда я неожиданно вошел к ней, она варила себе какую-то кашицу в выщербленной ночной посуде. Она была душевно уже надломлена и вскоре умерла”.
Из родни Леонида дольше всех проживет Максимилиан Филоненко: он сделается видным парижским адвокатом, будет вести громкие русские дела, например, дело певицы Надежды Плевицкой, а после войны “адьют” отыщет себе нового шефа-покровителя — зачастит в советское посольство, выступит патриотом серпа и молота, пропагандистом возвращения на родину.
Однако рекордсменкой долголетия окажется неистовая Паллада Олимповна Богданова-Бельская, наставница стремительного Леонида в кратких любовных утехах, — она покинет сей свет в Ленинграде, в 1968 году, восьмидесяти трех лет, в полном одиночестве, оставив горестный вздох в письме Анне Ахматовой: “Наверно, я вскоре умру, потому что очень хочу вас видеть и слышать — а я теперь тень безрассудной Паллады. Страшная тень и никому не нужная”.
Дело об убийстве Урицкого станет роковым для многих судеб. Припомнят его и через двадцать лет — приговоренному к расстрелу писателю Юрию Юркуну, и через тридцать — арестованному в пятый раз и заморенному в казахстанской ссылке двоюродному дяде Леонида, переводчику Исайе Мандельштаму. Расправа растянулась на всю жизнь.
Что же до питерских организаторов красного террора, то они сами стали жертвами глобального кровопускания, которое уже не могли остановить. В очередной пик Большого террора, 1936 — 1938 годы, родная советская власть расстреляет и вождя коммунаров Зиновьева, и коменданта Петрограда Владимира Шатова, и чекистов Глеба Бокия, Александра Иосилевича и Николая Антипова. Не пощадит никого. Вспоминал ли, умирая в марте 1938-го в концлагере на Колыме, глухой старичок “дядя Вася” Князев свой популярный двадцать лет назад “Гимн коммуны”: “Никогда, никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!”? Солагерники рассказывали, что “красный Беранже” повторял в бреду, что он — птица и хочет полетать над всей Россией, посмотреть, что там делается.
Дело Леонида Каннегисера было поднято из архивной пыли в эпоху перестройки. В реабилитационном потоке Прокуратура, рассмотрев его, вынесла 20 ноября 1992 года вердикт: “Реабилитации не подлежит”. Преступник-террорист. И останется таковым до тех пор, пока не будут юридически, законом признаны преступниками-террористами Урицкий, Зиновьев, Ленин и все прочие красные палачи. Но не заведено уголовное дело на них…
“Мир раскололся, и трещина прошла через сердце поэта”, — говорил Генрих Гейне. Это — о таких, как Леонид Каннегисер, роковых избранниках истории. Через него прошла линия раскола, линия фронта в русской революции, разделившая народ и страну на два враждебных лагеря — партию Урицкого и партию Каннегисера, красных и белых, и погрузившая всех в гибельную пу-чину”.
“Россия — безумно несчастная страна, — записал перед казнью в одиночке Петроградской ЧК юноша-смертник. — Темнота ея — жгучая, мучительная темнота! Она с лютым сладострастьем упивается ею, упорствует в ней и, как черт от креста, бежит от света.
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды, —
говорит Пушкин. И до сих пор не взошла эта звезда. Тьма тём на небе ея. Отдельные безумные сеятели выходят из густого мрака и, мелькнув над древнею окаменелою браздою, исчезают так же, как явились. Одни теряют только “время, благие мысли и труды”, другие больше — жизнь.
А тьма упорствует. Стоит и питается сама собою”.
Ключевые слова — “питается сама собою”. Откуда же тьма, где источник ее, эта черная дыра? Космические причины — силы земли и неба? Биология, генетика? Или историческая судьба, рок, предопределенность? Бог весть. Но все в нашей истории происходит так, будто в нас, русских, нарушен инстинкт самосохранения или заложен инстинкт самоуничтожения.
Что раньше, то теперь! Как русские князья воевали друг с другом, вместо того чтобы встать против общего супостата, так и в веке минувшем: революция, гражданская война, белые и красные, гибель крестьянства и дворянства, интеллигенции и духовенства, массовый государственный террор, геноцид — собственного народа… Не разумное и гуманное начало, а самоедство и самодурство. И что внешние враги — никто не принес столько зла России, как русский человек! Стало быть, корень зла — в нас самих. Страшные чудики — “Мы такие. Мы — жуткие” — как говорят о себе герои Платонова.
Век Каннегисера и Урицкого — позади. Одного хоронили скрытно, в безвестной могиле, другого — торжественно, с почестями, имя одного известно лишь горстке интеллектуалов, имя другого до сих пор звучит в названиях улиц. Оба хотели улучшить мир: один грезил о “сиянии”, другой мечтал — “светить”. И что, стало светлее от этих вспышек? Ушли одни террористы — пришли другие. В минувшем веке террор в России был беспросветен, менялись лишь формы его.
И новый, двадцать первый век начался с волны насилия, со зловещего символа — взрывов новыми террористами жилых домов в Москве и других городах и весях. Когда Россия, казалось бы, вышла на простор исторического творчества и могла бы выбрать себе достойную форму жизни, — опять смута и развал, мафия власти и власть мафии, признаки вырождения и вымирания. На краю пропасти мы заняты не спасением друг друга, а взаимной обреченной борьбой. “Тьма упорствует”…
Пока не разрешена эта внутренняя драма России, в ней будут возникать и убийцы Моисеи Урицкие и убийцы убийц — Леониды Каннегисеры.