Записал Николай Кавин
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2007
Н. К.: Александр Михайлович, мы с вами беседуем в канун вашего шестидесятилетия. Поэтому прежде всего позвольте вас от души поздравить с юбилеем, пожелать вам, конечно, крепкого здоровья и успехов во всех ваших начинаниях.
Панченко: Большое спасибо. Конечно, шестьдесят лет — это возраст. Не зря у нас пенсия с шестидесяти лет, поверьте мне, не зря. Я это чувствую. Теперь вот говорят, с шестидесяти пяти лет наши начальники будут делать пенсию, но, даст Бог, у них это не выйдет.
Н. К.: Александр Михайлович, нетрудно подсчитать, что вы родились в 37-м году. Этот год в истории нашей страны суровый, и с этим годом связаны известные драматические события. Как главнейшие события истории нашей страны начиная с начала века (октябрьский переворот, гражданская война, годы репрессий) прошли по судьбам ваших предков, ваших родителей, по вашей судьбе?
Панченко: К счастью, все было хорошо. Заслуга в этом моей бабушки Веры Ивановны Соколовой. Когда случилась революция, Февральская еще, мы были богатые. Мы из простых, но богатые. И бабушка была такая умная, она сказала: “Надо бежать!” Где-то весной. Маме моей тогда было несколько месяцев. И они убежали в Псковскую губернию. И основали деревню. Там раньше был погост, а деревни не было. Они там поселились и основали деревню Медведово. Она до сих пор существует. Я там в детстве летом бывал. А последний раз был, сказать правду, давненько. В 47-м году последний раз там был.
А 37-й год чем для меня важен? Меня крестили. Потом долгие годы я был невыездной, а тут перестройка, и я попал сразу в Америку. Смешно сказать. В Калифорнию. Это был 88-й год. Тысячелетие Крещения Руси. Конференция там была. И вот выступает Никита Алексеевич Струве и говорит: “В 37-м году не крестили”. Я говорю: “То есть как не крестили? А меня-то крестили
в 37-м!” Но как крестили? Тайно, ночью. Бабушка и прабабушка крестили. Пришли ночью в церковь. А поп был нам свояк (почему они там и деревню основали). И вот бабушка смеялась и говорила мне, несмышленышу: “Выбирай себе крестного отца — либо я, либо прабабушка, Мария Васильевна” (Царство ей небесное, вечный покой, прекрасно ее помню, в 48-м году умерла. У нас дамы в роду долго жили). Ну, вообще, по православному обычаю крестным отцом считается священник. Так вот, утром его арестовали. Я вот до сих пор думаю: не из-за меня же, наверное, арестовали? Очередь пришла, а не потому, что он ночью меня крестил.
Бабушка (а она для меня такой оракул была) спасла нас и в войну. Я помню такие фонтанчики земли, когда немцы стреляли. Все это я видел, хотя и было-то мне всего четыре года. Но такое запоминается, видимо. И как под откос падали с поездом. Все было.
Помню и эвакуацию. Ведь не хотели же из Питера ехать в эвакуацию. Кому в голову могло такое прийти? А мой дедушка был заведующим гаражом. Он всегда был заведующим гаражом. До революции на Металлическом заводе. И до пенсии на других заводах всегда был заведующим гаражом. Один из первых шоферов Петербурга. У меня сохранилась дедушкина книжечка, там написано “шоффёр”, два “ф” и “ё” — “шоффёр”.
Ведь никто не хотел уезжать. А бабушка сказала: “Надо уезжать, будет голод!” И мы уехали в Казань. Туда дедушкин завод эвакуировался (авиационный завод, там делали самолеты, я в них сиживал, но не летал, конечно). Отец погиб на фронте. Ну, в общем, хлебнули мы горюшка. К счастью, лагерей в ближайшем родстве не было. Конечно, если дальше посмотреть, было много чего. Но вот что интересно — мы никогда не лезли ни в партию, ни в активисты, никуда. Сажали-то прежде всего их, а мы оказались в сторонке. Как я всегда говорю: вы колхозники, а я единоличник. Мы всегда были единоличники. И в этом есть некоторое преимущество.
Н. К.: Значит, корни ваши из псковской деревни, а сами вы родились в этой деревне или ваши предки уже к этому времени приехали в Ленинград?
Панченко: Я родился в Ленинграде, в клинике Отта. И мама родилась здесь, в Петербурге, — тогда еще дома рожали. Я всегда на эту тему со Львом Николаевичем Гумилевым пикировался. Любили мы пикироваться. Вот он здесь сиживал, где вы сейчас сидите. Это почетное место у нас. Лев Николаевич всегда говорил: “Я годился в Цагском Селе”. А он же (как и его папа, Николай Степанович Гумилев) не произносил ни одной буквы. Я, передразнивая его, говорю: “Вы вьете! Вьете, Лев Николаевич, вьете!” — “Да как я вгу?” — “Вы родились в клинике Вейдермана, где моя внучка родилась. На Большом проспекте. А я родился в клинике Отта”. — “Но кгестили-то меня в Цагском Селе, кгестил отец Яков”. Я говорю: “Ну, вот так и пишите: └Родился я здесь (Анна Андреевна меня здесь родила), в Петербурге, а крестили меня в Царском Селе“”.
Так что я василеостровский. Сорок лет я прожил на Васильевском острове. Но там с жильем было плохо, поэтому оттуда уехали. А так мы васинские.
Н. К.: Александр Михайлович, вот вы сказали, что до революции ваши предки жили довольно богато. А вы интересовались более глубокими корнями, генеологическим древом вашим?
Панченко: Мы из простых крестьян, из крестьян, уехавших в город. Прадед мой был управляющим домами здесь, в Петербурге. Он умер в 24-м году. А какие такие особые корни? “Из тех ворот, что и весь народ”. Я горжусь своими предками. Вот все, что я могу сказать.
Н. К.: Как вы прошли путь от василеостровского мальчишки до академика? Какой-то интерес к науке был уже в школьные годы?
Панченко: Вы знаете, Васильевский остров — это, по-моему, место особой культуры. Все-таки там Академия наук, Академия художеств, Университет, Горный институт там. Я всегда думал, в чем прелесть Васильевского острова? Вот, скажем, академик выходит с заседания или после лекции, берет извозчика и едет домой. Извозчик разговаривает с академиком, а академик — с извозчиком. У нас на Васильевском острове переплелись и извозчицкая культура, и академическая.
А что касается школы… Я в 44-м году поступил в школу. Мама почему-то меня послала сразу во второй класс. В первом классе я не учился, почему и окончил школу в шестнадцать лет. Школа была мужская. И в каком-то смысле это было замечательно, потому что мы по-особому относились к женскому полу. Я бы сказал — идеально. Потому что мы с девочками не учились, девочки на нас не доносили и вообще никаких недостатков девических мы не видели. А девочки-то какие были! В седьмом классе начались вечера. А танцуют-то как? Девочка с девочкой, мальчик с мальчиком — все же стеснялись. А у них платье-то было одно. Школьная форма и одно платье. И кто за кем ухаживал говорили: “Твоя голубенькая, твоя синенькая, твоя розовенькая”. Потому что бедные были. Но никто не ощущал своей бедности как порока. Никто! Никто не стремился к богатству. Было такое некорыстное отношение к жизни. И это было счастье. Нас ведь мало окончило школу. Мы ведь блокадные ребята, вернувшиеся из эвакуации. Один десятый класс, всего девятнадцать человек на всю школу. И все-таки все стали порядочными людьми, все, кто из нашего класса.
Н. К.: Какие интересы, увлечения были у вас в детстве, в юности?
Панченко: Я был театрал. Театрал по случайности. Потому что двоюродный брат моей бабушки, который был сильно ее моложе, на войне потерял ногу и стал гардеробщиком в Мариинском театре. А гардеробщик — это, знаете, фигура…
Н. К.: Театр начинается с вешалки…
Панченко: Да, да, да. Вот с вешалки он для меня и начинался. Я ходил на все спектакли Мариинского театра. Как сейчас помню: первая опера, которую я слушал, была “Черевички”. Я был совершенно потрясен. Первая опера в жизни!
Учили нас очень неплохо. У нас, помню, был замечательный историк. Он по “Ленинградскому делу” был уничтожен, бедняга. Мы все писали какие-то доклады. Он нас так приучил. Все свободное от уроков время мы сидели в библиотеке и писали доклады. Я, помню, писал о Талейране…
Н. К.: В каком классе это было?
Панченко: В седьмом, наверное, даже, может, в шестом. Ну, а потом, я в детстве очень часто болел ангиной. А папа и мама у меня работали в Пушкинском Доме, и мама приносила мне… собрания сочинений. Вот я лежу и читаю собрания сочинений. Это были в основном собрания сочинений русских исторических романистов. В России ведь нет великих исторических романистов. Вот, скажем, Вальтер Скотт в Англии. А у нас Евгений Солиас, Всеволод Соловьев. Самый лучший из них Даниил Лукич Мордовцев.
Н. К.: Загоскин…
Панченко: Да, Загоскин. Лажечников. У нас есть великие исторические романы: “Капитанская дочка”, “Война и мир” — лучшие исторические романы в мире, я так полагаю. И вот я все читал. И те исторические романисты девятнадцатого века, которых я читал, все-таки чему-то учили. Они не лгали и не выдумывали. Пусть это не бог весть какая высокая литература, но историю по ним изучать можно. Вот так я пришел к истории.
Н. К.: Александр Михайлович, вы говорили, что ваши предки из крестьян. И в то же время ваши папа и мама работали в Пушкинском Доме. То есть они, выйдя из крестьян, стали учеными?
Панченко: Проблема крестьянского неучения — это беда нашей имперской России. Дело вот в чем. Почему крестьяне не учились и почему они так бросились учиться после революции? (Мои-то родители учились до революции.) Была же община, и если крестьянские мальчики шли учиться (барышни тогда мало учились, но все-таки барышня тоже могла учиться, уже курсы были, а после Манифеста 17 октября можно было и студенткой стать), так вот, если крестьянские дети шли учиться в город, они теряли право на свою долю общинной земли. И поэтому крестьяне боялись отдавать детей в ученье. А что, если подросток уедет из деревни, но не выучится, окажется неспособным или заболеет? Надо было рисковать. И вот мои предки рискнули. И, как видите, риск оправдался.
А папа вообще вырос в детском доме на юге. Мой дедушка по отцу умер в этот знаменитый голод в гражданскую войну. Ну, и папа попал в детский дом. Там и учился. Потом стал студентом. Потом аспирантом, в 31-м году. Он был первым аспирантом в Пушкинском Доме. Защитил кандидатскую за несколько недель до моего рождения. Причем оппонентами были Пиксанов и Долинин, а председательствовал на защите академик Орлов. Тогда еще в Пушкинском Доме не было защиты, это было в Лифли на филологическом факультете.
Ну, и мама также училась.
Н. К.: Ваш юношеский интерес к литературе и истории, интерес к исторической литературе, наверное, определил ваши научные приоритеты?
Панченко: Поступил я на филологический факультет, как иногда бывает, может быть, и случайно, по семейной традиции. А вот мои интересы определил Дмитрий Сергеевич Лихачев, за что ему большое спасибо. Он был с папой хорошо знаком, знал меня с детства. Как-то недавно Дмитрий Сергеевич сказал во время записи на телевидении: “Когда мы познакомились, мне было чуть больше тридцати, а вам, сколько помню, чуть больше трех лет”. Он пригласил меня к себе и сказал: “Предлагаю вам заниматься древностью”. Я очень обрадовался. Вот уже теперь, как пожилой человек, думаю, почему я обрадовался и почему вообще я стал заниматься древнерусской литературой? Время было сложное, надо было бежать куда-то. Кто куда бежал. Кто в диссидентство, кто в эмиграцию, ну а вот мы — в Древнюю Русь. Тоже своего рода эмиграцию. Мне кажется до сих пор, что мы там нашли прекрасную страну. И Лихачев в нее убежал, и я убежал. Убежали и спаслись.
Н. К.: Как-то мне попался в руки журнал “Знамя”, где была опубликована ваша работа о славянской цивилизации. Эта тема — один из ваших научных интересов?
Панченко: Видите ли, у нас, у русских, особая цивилизация. Даже не славянская, потому что у чехов одна цивилизация, у русских другая, у поляков третья. Кстати, поляки больше всего на нас похожи, но католичество и православие — враги, и мы никогда не сможем договориться. Такая жалость. У меня много друзей среди поляков, да и среди чехов сколько угодно.
В чем тут проблема с нашей русской цивилизацией? Глупые люди, вроде Горбачева (пусть он меня простит, потому что он в унижении, в опале), говорят: “Мы хотим в общеевропейский дом”. И что в результате получается? Нас пускают только в прихожую. Ну, вынесут стакан водки, кусок хлеба с солью и скажут: “Проздравляйте!” Вот мы до сих пор “проздравляем”.
У нас же совсем другая цивилизация — сельская цивилизация. Ведь наша отличительная черта то, что называется “гнетом пространства”. Колоссальное пространство, которого нет нигде. Только у нас и в Канаде. Но, смотрите, как канадцы обращаются со своим пространством? Они живут только на юге, а на севере не живет никто, кроме бедняг-эскимосов, которым завезли алкоголь, и они стали все спиваться.
И вот мы никак не можем принять техническую цивилизацию. Как Белинский говорил: “В наш индюстриальный век”. Белинский был человек замечательный, но не очень умный. Он ходил смотреть, как строили Николаевскую железную дорогу Петербург—Москва, первую большую железную дорогу у нас в России. Ходил по стройке, кто-то его там встретил, Белинский немного смутился и говорит: “Вот, думаю, построят железную дорогу, и все будет хорошо”. А Некрасов, который называл его “Учитель!” и о Белинском хорошие слова говорил: “Перед именем твоим позволь смиренно преклонить колени”, написал “Железную дорогу”. И его слова стали мнением нации: “А по бокам-то все косточки русские. Сколько их, Ванечка, знаешь ли ты?” На самом деле никаких косточек нет. И Петербург не на костях строился. Все это ложь. Покопайте! Покопайте наконец! Но это мнение народа, глас народа. “Vоx populi — vоx dei” (“Глас народа — глас Божий”). И мы думаем, что все в девятнадцатом веке строилось на костях. Нет. А вот в двадцатом веке все на костях стало строиться. Дорога Котлас—Воркута — на костях. И копать не надо. Или Беломоро-Балтийский канал, по которому никто не плавает. Или БАМ. Что-то про БАМ в последнее время ничего не пишут. А какие песни пели еще недавно. Это железная дорога, по которой никто не ездит и ничего не возят. Вот это и есть наша цивилизация!
Горе наше, что мы попытались стать городской цивилизацией. Горе! И это самое страшное, что случилось в двадцатом веке. Не в революциях дело. Революции были везде: и в Англии, и во Франции, и в Италии, и в Германии. Везде они были. Знаете, как тот же Лев Николаевич Гумилев говорил про революцию. Он говорил: “Вот держите полный чайник. Рука дрогнула. Вода пролилась. Вот это и есть революция. Больше ничего”. Это как погода. Нам же молоко нужно давать за жизнь в нашем любимом городе. За вредность. За наш климат.
А вот в том, что мы сотворили со своей сельской цивилизацией, мы виноваты сами. Вот эти двадцатипятитысячники, десятитысячники. Давыдов приехал с Путиловского завода в село. И ведь это правда. Так и было. Он, видите ли, на Дон приехал пахать учить. Ай-ай-ай! Они, видите ли, без него пахать не умели. Он должен был их научить.
Н. К.: Александр Михайлович, мы только что говорили с вами о том, что у России свой самобытный путь развития и нам невозможно повторить развитие какой-то другой, западной страны. В чем самобытность этого пути?
Панченко: Все-таки лучше, чем Тютчев, никто не сказал: “Умом Россию не понять… в Россию можно только верить”. Умом мы не можем себя понять. Кроме того, мы не умеем познавать самих себя. В нашей цивилизации этого нет. На Западе сидят какой-нибудь Адам Смит или Рикардо и познают самих себя. А мы не умеем. Ну, что ж поделать?! Одни умеют это, другие нет. Поэтому у нас, у русских, возник комплекс неполноценности насчет самобытности пути. Мы все время где-то ищем учителей. Это началось еще при Петре Первом. Впрочем, было и до Петра, при Алексее Михайловиче. Гуго Гроций, Пуфендорф, Локк. Потом Вольтер. “Он вольтерьянец!” Вот смотрите: “В чайльдгарольдовом плаще”, “С душою прямо геттингенской”, “Нет, я не Байрон, я другой!” А кто-нибудь сказал: “Нет, я не Пушкин, я другой”, “Нет, я не Онегин, я другой”? Никто не сказал.
Потом нашли Карла Маркса, человека, который здесь, в России, никогда не бывал и терпеть не мог славян. Теперь какой-то международный валютный фонд, какого-то Сакса нашли. Кто такой этот Сакс? Почему мы должны его слушать?
В общем, как писал Чаадаев: “Мы люди смирные и существа смиренные. Такими нас воспитала Мать наша Православная церковь”. Это Чаадаев, западник, говорит. Горе нам, если мы от этого откажемся. Надо тихо жить, смирно. У нас хватит всего. На одной клюкве проживем. Смотрите, сколько клюквы-то гибнет! Никто ж ее не собирает. Давайте клюкву собирать! Картошку сажать! Хватит нам всего!
Только не надо этот комплекс неполноценности развивать: “Мы тоже, как вы!” Нет! Мы, как мы. И это совсем неплохо. Нам есть чем гордиться, слава тебе господи!
А ведь нас, русских, за многое уважают. В частности, за то, что нами не ставилась корысть во главу угла. А теперь вот главным стали деньги. Кто же нас за это будет уважать? Никто не будет уважать. Потому что наши деньги всегда неправедные. Деньги в русском фольклоре всегда высмеивались. А фольклор — это крестьянское создание. У крестьян же не было вообще никаких денег. Деньги в народном сознании с экскрементами связывались, пардон, с дерьмом. Деньги — это дерьмо, с точки зрения русского народа. И я
с этим совершенно согласен.
Н. К.: Александр Михайлович, помнится, несколько лет назад я брал у вас интервью, и главной мыслью в этом интервью, которая потом вышла в заголовок, было: “Мы создали цивилизацию дилетантов!”. Ваше мнение по этому поводу спустя несколько лет не изменилось?
Панченко: Нисколько! Наоборот, оно углубилось. Мы, русские, способны на очень многое. Но мы же не придумали ни одного экономического закона. Нет, пожалуй, придумали единственный экономический закон — главный экономический закон социализма — “Неуклонное повышение благосостояния трудящихся”. Вот и все. Почитайте Кейнса — западного экономиста, там все описано. Значит, у них есть экономические законы, а у нас их нет. Значит, наша экономика не по законам развивается. И те, кто утверждает, что они что-то про нашу экономику понимают, дилетанты. Я слушаю их, и мне стыдно.
Варвара Павловна Андрианова-Перетц, моя любимая учительница, всегда говорила: “Как надо начинать работать? Надо прочесть все-все по этой теме. Даже если это на японском языке, а вы его не знаете. И только после этого о чем-то можно говорить”.
Н. К.: Александр Михайлович, можно ли ваш такой образный призыв “собирать клюкву” понимать так, что каждый из нас должен заниматься своим делом, заниматься профессионально? Может быть, тогда мы перестанем быть цивилизацией дилетантов и все-таки нащупаем какой-то выход из сложного сегодняшнего и социального, и экономического положения России?
Панченко: Ну, конечно, единственная наша дорога, которая, может быть, нас выведет из пропасти, в которой мы сейчас пребываем, — это становиться профессионалами. Вот смотрю телевизор. Выступают разные певцы и певицы. И никто петь не умеет. Конечно, исключения есть, но в основном-то мы все делаем дилетантски. Это и есть цивилизация дилетантов. Потому что в деревне (простите, а пока мы еще большая деревня) не надо диплом консерватории предъявлять на гулянке. Пожалуйста, выпил сто пятьдесят граммов и пошел. Пой, пляши. Умеешь, не умеешь. Но когда же мы наконец станем цивилизацией профессионалов?! Если мы стали городской цивилизацией по численности населения, когда же мы станем ею по качеству?
Про собачек хочу сказать. Меня все время страшно мучает вопрос: почему все вдруг собак завели (ну, сами стали собаками, это я понимаю)? А потому, что с людьми не хотят общаться, в гости соседи не ходят теперь друг к другу, как бывало. А собачки, они верные, не обманут, не обкрадут, не убьют. Хотел сказать: “Доноса не напишут”. Ну, это раньше. Теперь это не важно, хотя пущай пишут, что люди, что собаки. Увлечение собаками — это, конечно, отрыжка крестьянской избы. Там собачка обязательно есть, она лает, охраняет.
Гибель нашей сельской цивилизации, гибель русской деревни сродни гибели страны. Ведь ничего же у нас не получается с фермерством. Ну никак. Говорят, крестьяне сожгут. Ну, так жгли уже. Это трагические симптомы. Ведь сожгли же усадьбу Пушкина в Михайловском. Разгромили, уничтожили пушкинский дом. А Пушкина-то, простите, тогда все знали. “Буря мглою небо кроет…” Или там: “У лукоморья дуб зеленый…” Все знали. Но сожгли. Потому что это чужая культура.
Говорят, что вот нам надо возвращаться в “Россию, которую мы потеряли”. Была б хорошая, не потеряли бы. Во времена Столыпинской реформы ведь тоже громили хутора и отруба. Это правда, и никуда от этого не денешься. Когда мы распростимся с общинным сознанием, с этой мирской правдой? Почему так много жуликов, убийц?.. Потому что это деревенское сознание. В деревне можно быть жуликом, но все знают, что ты жулик. И отворачиваются от тебя. И вот деревенские жулики приезжают в город и думают: “О, здесь народу много, все можно!” Когда они наконец поймут, когда мы все поймем, что ни там, ни здесь многого нельзя: нельзя красть, нельзя убивать, нельзя взрывать, нельзя жульничать. Вот когда это все поймут и перестанут этим заниматься, тогда, может быть, мы куда-то и придем.
Н. К.: Александр Михайлович, критики современного состояния России предлагают нам вернуться в начало века, до октября 17-го года, и пойти другим путем, не тем, каким повели нас большевики. Возможно ли это в современных социальных и экономических условиях? И каков, на ваш взгляд, может быть сегодня, в новых условиях, самобытный путь России?
Панченко: Ну, насчет самобытного пути, это-то я знать не знаю, но твердо уж знаю и убежден, что никакого возврата к старому быть не может. Приведу вам пример, ссылаясь на свою бабушку (она была лучший историк из нашей семьи, хотя и не училась нигде и никогда). Вот она как-то сидит здесь, за этим столом (где вы сидите), и читает Достоевского (она любила читать Достоевского). А мне скучно, я думаю: “Надо поболтать с бабушкой”. Я уже профессор, бабушка мною гордится. Я говорю: “Бабушка, а ведь Распутин, как болтали, не спал с царицей, и кабель не шел из Царского Села в ставку Вильгельма, и никто никаких военных тайн по нему не передавал”. Бабушка от Достоевского отрывается и говорит: “Ты — мой внук, ты профессор, я тебя люблю, но Распутин с царицей спал, и кабель шел. И пошел вон отсюда”. И вот тогда я понял, что такое была революция. Как туда вернуться?
Мы были богатые, но ведь голосовали-то мои предки в Учредительное собрание за пятый список, за большевиков. Почему? Уже все пропало, уже все отнято. “Ну, как же, — говорит бабушка, — они же сказали, что все будут равны”. Ну, потом-то они все поняли, скоро поняли, но уже поздно. Равен-ство — вот в чем идеал русского народа. Ни справедливость, ни совесть, ни что-то другое, а равенство, “чтобы все были ровные”, как говаривали у нас в Псковской губернии. Но бабушка (мой оракул) как-то сказала: “Бог лесу не сравнял, а тем более людей, конечно, не сравняет”. Но вот заблуждаемся мы по поводу равенства.
Нет, никакого возврата к прошлому не будет. Никакой монархии не будет. Никто не жалел о царе, никто. За редким исключением. Ведь великих князей, которые пытались вступить в Белую армию, Деникин же не принял. Потому что это была полная компрометация идеи. Все кончается, и монархия кончилась. Ну, что ж поделать?!
Мы утописты, русские, утописты. Как моя бабушка голосовала за пятый список, за большевиков, хотя сорок тысяч рублей, которые в банке лежали, уже “ляпнули”. Тот же пятый список и “ляпнул”, между прочим. Мы все хотим, чтобы у нас был идеал. Но нам надо наконец смириться с тем, что мы построим какую-то более-менее сносную жизнь. Более-менее сносную. Всеобщего счастья не будет. Не будет “неба в алмазах”. Чехов, самый здравомыслящий писатель, и тот: “В Москву! В Москву!”, “Мы еще поживем!”. Его герой едет и думает, что через сто лет все так будет прекрасно, как это солнечное утро. Не будет! Надо успокоиться, перестать идеализировать, и тогда мы сможем жить более-менее сносно.
Это все ложь, что русский человек лентяй. Русский человек очень работящий. Другое дело, что мы привыкли заниматься третьим видом безделья. Есть три вида безделья: не делать ничего, делать плохо и делать не то, что надо. Вот третий вид безделья — это наша русская болезнь. Какие-то партии создаются, выборы, перевыборы… Не надо этим заниматься. Надо сажать картошку и собирать клюкву!..