Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2007
Звездоп
Гербпоп
Серпмоп
Звергоп
Надпись на стене дома на Четвертой линии
Васильевского острова. Конец 50-х годов XX в.
Если вы когда-нибудь попадете в Академический переулок, пересекающий Седьмую и Восьмую линии Васильевского острова недалеко от Невы, то, к своему удивлению, обнаружите там под прямым углом к нему закоулок шириною всего семь метров. Не удивляйтесь, даже не все местные жители знают про него. Хитро спрятанный между линиями, он через двести метров коленом выходит на Седьмую, заканчиваясь домом доктора Пеля, где расположена знаменитая одноименная аптека. Попав туда, вы неожиданно окажетесь в совершенно провинциальном малорослом городке, оставленном давнишними временами для контраста с современной трамвайной цивилизацией.
Застроенный низкими домами с малыми дворишками, забитыми в ту послевоенную пору поленницами дров, переулок первоначально именовался Глухим, затем, когда открыли на нем баню, — Банным, а в середине XIX века после царского переименования всех переулков Васильевского острова в честь российских рек — Днепровским. Последнее название по масштабу к нему совершенно не подходит. Как говорится, не по Сеньке шапка.
Соседские же обитатели издавна прозывали переулок Шишовым и уверяли всех, что живут на нем шиши и кто к ним за чем-то придет, тот шиш там найдет и с шишом уйдет. А еще уверяли любопытных обывателей, что у этих шишей “хотелки есть, а купилок нет”, оттого у них “рот кривой и чашки с дырой” — одним словом, голь перекатная.
Места здешние, несмотря на центральное положение на острове и древнее заселение народами, отличались особым своеобразием, возникшим по нескольким причинам. Первая из них — близость Андреевского рынка, главного рынка острова, вокруг которого в те временам сосредоточивалось и кормилось множество людишек. Вторая — морские и речные суда, швартовавшиеся у Николаевской набережной, ныне набережной Лейтенанта Шмидта, — они поставляли в изобилии моряков на линии и переулки, окружающие Андреевский. Их, полосатиков, необходимо было где-то кормить и лелеять. И третьей причиной являлось, конечно, соседство с Академией художеств, бывшей императорской. Оно вызывало у линейных и переулочных жильцов некое ощущение избранности и склонность к богеме. От этого, очевидно, вокруг Андреевского рынка скопилось порядочное количество питейных заведений под разными названиями, а также множество забегаловок, где можно было жаждущим организмам освободить и повеселить душу, а затем отправиться к прекрасным островитянкам в гостеприимные речные переулки.
На углу Шестой линии и Волжского переулка прямо против рынка с Невской стороны с давних времен работал трехэтажный ресторан “Золотой якорь”, посещаемый крупными художественными академиками, но в основном в нем гужевалось морячьё. В полуподвале “Якоря” помещалась знатная пивнуха с бильярдом под выразительным названием “Поддувало”. Заседали там просто художники и студенты соседней Академии. На углу Седьмой линии и Большого проспекта процветал ресторан “Олень”.
А сразу после войны на этом небольшом пространстве возникло еще пять-шесть пивнух, где питушился народец совсем мелкого счастья. По мере построения развитого социализма все эти заведения превращались в обыкновенные тошниловки и исчезали с глаз долой.
Вообще-то переулки вокруг Андреевского еще в исторические царские времена пользовались дурной славой. Там были малины, притоны, хазы, в них, естественно, обитали проститутки, воры, маклаки, ханыги, бомбилы, мазурики и прочий босяцкий люд.
И после Второй немецкой войны опущенный народ с окружных линий и переулков, включая Днепровско-Шишовый, кормился за счет рынка и соседних питейных заведений. Неквалифицированный трудящийся элемент, комиссованный из армии по окончании войны, склонный к “зеленому змию”, служил помоганцем у рыночных торговцев по части “поднять да бросить” — грузчиками, уборщиками, зазывалами, к тому же еще малость подворовывал. Более образованные и менее пьющие, сохранившие телеса от всех напастей, гулявших по стране, нанимались натурщиками в Академию художеств, поставляя ей в виде собственных персон обнаженные и портретные мужские, женские образы. Академическая работа считалась знатной и уважаемой в географии нашего Андреевского рынка. Поддатый пенсионер-натурщик мог хвастануть перед рыночным тяни-толкаем, что он не какой-то там мымр, а отставной натурщик Государственной Академии художеств. Особым спросом в послевоенной Академии пользовались седые бравые мужики в форменных, защитного цвета кителях-сталинках с орденами и нашивками ранений.
Война с блокадой нарисовали на острове печальные картинки. Часть домов была разбита снарядами. Половина старинного Андреевского рынка порушена немецкими бомбами. Мужское население острова уменьшилось на две трети. Треть оставшихся в живых и вернувшихся с фронта была обожжена, продырявлена, обрублена, контужена.
Основные тяжести по добыванию хлеба насущного в войну и после нее легли на женщин. Пока женский люд тянул лямку, не разгибаясь, на всех трудовых фронтах жизни, малолетняя безотцовщина познавала житуху на улице. На линиях и переулках пацаньё гоняло по мостовой колеса-обручи, стреляло из рогаток и самопалов по воронам и играло во дворах между дровяниками в азартную маялку.
Появляться за просто так, без реально ощутимой выгоды для местных жильцов, на Днепровско-Шишовом переулке было небезопасно. Целая стая агрессивно настроенных волченят, как ворону, обстреляла бы вас из рогаток. А если, не дай бог, попадетесь под руку комиссованным взрослым алкашам, то в лучшем случае вас огреют отборными русскими словами, а в худшем — обойдутся как с врагом Отечества и… пеняйте на себя.
Переулок, отгороженный от блуждающих глаз людей большого острова высокими домами, стоявшими на линиях, жил сам по себе. Около первого двух-этажного дома со стороны Академического переулка на старом гранитном камне, когда-то охранявшем от тележных колес его угол, каждый день с утра до вечера сидел достопримечательный однорукий старичок, по местному имени — Доманя, переулочный домовой. Он в молодые годы работал в Петроградском цирке звериным смотрителем. В голодные времена военного коммунизма по собственному недосмотру позволил подопечному, дистрофику-льву по кличке Шурик, откусить себе правую руку по локоть и съесть ее на глазах всего цирка. Став пожизненным инвалидом, тронулся головой и, спрятавшись от людей в Шишовом переулке, никуда не выходил за его пределы. Всем залетным людишкам, кому попало, без разбора, он рассказывал свою историю с мельчайшими подробностями и в конце горько плакал. Ухаживали за ним и кормили его две племянницы-двойняшки — “днепровские распашонки”, совмещавшие позирование в Академии художеств со службой в местном “титятнике”, как здесь обзывали тайный дом свиданий, где несколько днепровских девушек принимали морских волков и других охочих людей. В овальном оконце фронтона их домишки в старой деревянной раме под стеклом был выставлен послевоенный портрет Великого Кормчего в парадной форме генералиссимуса, вырезанный из “Огонька”. Причем портрет этот не просто так торчал в окне, а работал. Ежели он стоял абсолютно прямо по центру окна, то девушки свободны, если повернут на одну треть — все шкицы разобраны. Посвященные люди величали заведение “чердаком генералиссимуса”. Приводил клиентов и поставлял спиртное в “титятник” сильно поврежденный алкоголем, но сохранивший стойку усатый человек, похожий на всех усатых вождей сразу, в особенности на Буденного, по кличке Мокрый Химик. Почему у него такая обзовуха, никто не мог определить — российская загадка.
На другом конце переулка прямо против двора аптеки доктора Пеля на крепком табурете, вынесенном из дома, сидела еще одна достопримечательность — Мара Косорылая. Эта древняя Марушка когда-то находилась на службе у криминального Василеостровского аристократа Графа Панельного и дружила с его невестой, знаменитой островной красавицей Нюськой Гопницей. Прославив шалавную профессию в далекие двадцатые годы, она превратилась в главную блюстительницу традиционных нравов и обычаев древнего ремесла. Мара встречала и провожала всех закоулочных жриц любви, комментировала вслух последние события “табора”, у нее закоулочные жильцы узнавали дневные новости, а начинающие шкицы получали наставления.
“Ты что, Гашка, ищешь своего Мордобоя, — останавливала она тощую шалавку, пытавшуюся выйти на Седьмую линию в поисках своего сутенера. —Вернись назад, твой с утра ушел базаровать на Андреевский. Сегодня там перед праздником народ рублем трясет. Поднадыбить чего сможет, коли не повяжут. Лучше пивком похмелись в угловом рундуке, легче станет, туда нынче с └Красной Баварии” свежее привезли”.
Нафуфыренную Мурашку, шедшую на Большой проспект промышлять, сопровождала воспоминаниями: “Не форси, Мурашка, все одно не перефорсишь. Мы в двадцатые по Большому без трусиков ходили, а ты, подумаешь, лифчик сняла”.
Про Мару рассказывали, что в молодости она владела каким-то особым женским устройством — все, кто с нею хоть раз кувыркался, становились ее клиентами на всю жизнь.
Переулочная житуха не всегда была мирной. Раз в неделю всяко вспыхивал скандал, а то и потасовка между двумя-тремя насельниками, обыкновенно женскими. Чаще всего дрались и ругались между собой из-за Мордобоя две соперницы — тощая Гашка с толстой Мавкой.
Гашка орала на полнотелую Мавку:
— Да кто ты такая? Бегемотка, от твоей потребалки ничего не осталось — все стерто, манок-то давно потеряла…
— А ты, — огрызалась Мавка, — в завидках пыжишься. Тебя хоть всю открой — воробей не чирикнет, елы-палы, бодалы… Дырка ты ожидательная, вот кто! Гавка-тявка!
Две девки-чумички, одна с роскошно развитыми формами по кличке Вывеска, другая Дунька Вырви Глаз — эти блудницы с мощными раззявами враз приводили в порядок разбушевавшихся шишовок ядреным бабским языком.
— А ну, дешевка скотобойная, прекрати хулинки всякие на соседок разводить, мандяра залетная. Сейчас буркалы твои растеку и за тридевять земель в тридесятое царство ксиву выпишу… — ругала Вывеска задиру Мавку.
— А ты, зверь мясной, чудо остолоповое, унычь грабки, не то беспалым станешь, — набрасывалась Дунька на женолицего мужика, заступника Гашки, одноногого сантехника Фуню.
К чести коммунальных жителей Шишова переулка, местные свары никогда не доходили до ушей легавой милиции.
Летними светлыми вечерами из раскрашенных охочих уст и глубины нутра несовершеннолетних поддатых особ выдыхались пропитыми голосами разные переулочные страдания:
Для кого я себя сберегала,
Для кого я как роза цвела.
До семнадцати лет не давала,
А потом по панели пошла… —
или бабьи хотимки вроде:
У солдатки губы сладки,
У вдовы как медовы…
Целыми днями по брусчатке переулка ходило мелкое недоросшее существо, прозываемое на Днепровском Шишом Голоштанным, или Пупчиком. Сын тихих беспробудных пьяниц, с того момента, как встал на ноги, он был предоставлен самому себе и соседским жителям. Ходил босым и бесштанным, только в одной рубашке, перешитой из нательной солдатской. Останавливался у каждого окна и прилипал к нему, стараясь, чтобы заметили и накормили. Местные огольцы приучили его, как собачонку, “служить” за кусочек колотого сахара или малую конфетную подушечку — есть собственную ладошку-лапку.
— А кто у нас сладкого захотел, а? Пупчик сладкого захотел, сладкое надо заработать. А ну, покажи дядям, как ты сладкое любишь!
Он засовывал в свой большой ротик маленькую ладошку и начинал ее сосать, улыбаясь зрителям. За что и получал крохотный кусочек сахара или огрызок карамельки. Если кто из посторонних спрашивал его:
— Как тебя зовут?
— Пупчик, — отзывалось существо.
— Он Шишок Голоштанный, — кричала переулочная малышня и поднимала на нем рубашонку, показывая голую попку.
Эти задворки центральных линий, этот каменный мешок, не имеющий ни одного деревца и даже куста, пропахший сырым кислым запахом сосновых дров, пропитанный дыханием перегара дешевого алкоголя вроде “Клюковки” за 9 рублей 80 копеек и покрытый вековыми слоями отборного мата, вот уже более двухсот лет терпел своих насельников.
По утрам из горловины переулка на добычу в сторону Андреевского рынка выезжали на тачках, выхрамывали на костылях, выползали на кожаных задницах, стуча толкашками о брусчатку, все виды опорно-двигательных инвалидов, которых породила война.
Через некое время собака-поводырь выводила за ними сильно тощую фигуру мужского человека с одним измерением — по вертикали, в длинном плаще бывшего темного цвета, широкополой шляпе и с брезентовой прямоугольной сумой, какие носят художники.
Островитяне, оставшиеся в живых с довоенных времен, помнили, что учился он в Академии художеств. И подавал громадные надежды по рисовальной части всему василеостровскому человечеству. За небольшую денежку снимал чердачок под мастерскую на Днепровском. В 1941 году с дипломного курса ушел на фронт артиллерийским наводчиком. Война оставила его жить, но сожгла хорошо нарисованное лицо и превратила в незрячего инвалида. Глазными останками различал он только свет и мрак.
На опаленном напалмом лице торчали огромные темно-зеленые стекла-очки. Они держались на оставшемся куске переносицы. Прямо под ними зияло носовое отверстие, а ниже никогда не закрывающаяся щель рта без губ. Казалось, что на лицо живого человека надета страшная плоская маска с приклеенными к ней очками. Малышня с линий, видевшая его впервые, пугалась и требовала снять маску. “Зачем, дяденька, такую страшную штуку одел, сними, пожалуйста”. Этого человека в Средние века прикарманила бы ватага скоморохов и хорошо бы зарабатывала на его страхолюдии. А сейчас он вынужден скрывать свои безобразия от людей, не особо показываясь на глаза островитянам.
Поводырем у него служил дворового звания пес — такой же высокий и тощий, как хозяин, со странной кличкой Ефимон. В отличие от большинства переулочных инвалидов, инвалид-художник с поводырем направлялся не на Андреевский, а на Неву. Дойдя до набережной Лейтенанта Шмидта, они поворачивали в сторону Горного института и у бывшего Императорского Морского Кадетского корпуса, который оканчивал, а затем руководил им знаменитый русский мореплаватель Крузенштерн, переходили на набережную как раз против памятника адмиралу.
За высоким гранитным пьедесталом памятника, украшенным девизом Крузенштерна “Spe fretus” — “Живущий надеждой”, художник снимал свою сумку, доставал из нее складную треножную табуретку с брезентовым сиденьем, какими пользуются живописцы на этюдах, спускался на последнюю ступень подле воды и усаживался рядом с Ефимоном. Из той же сумы вытаскивал разборное удилище и металлическую банку из-под дореволюционного шоколада “Жорж Борман” с накопанными пацанвой в Академическом саду на Четвертой линии червями и, не торопясь, под бдительным наблюдением поводыря, начинал готовить орудие лова. Затем в правую руку брал удилище, в левую — леску со всеми атрибутами и с правого плеча ловко забрасывал ее в воду.
Ефимон, следивший за всеми движениями хозяина, вперивался глазищами в вынырнувший поплавок и застывал в ожидании клева. На это зрелище с ближайших линий и переулков приходила зырить мелкая пацанва. Устраивалась амфитеатром на ступенях спуска вокруг рыбака с поводырем и замолкала в напряжении, боясь пропустить клев.
За несколько секунд до клева Ефимон начинал тихо рычать. По такому сигналу художник осторожно поднимал удилище и приготовлялся к подсечке. Буквально за полсекунды до того, как поплавок уходил в воду, пес гавкал, и ловкие руки хозяина через мгновение вытаскивали на гранитные ступени набережной бьющуюся рыбешку — к великой радости всей пацаньей оравы. Если улов срывался с крючка и падал на гранит, Ефимон лапою прижимал бушевавшую жертву и, осторожно забрав ее в пасть, отдавал художнику.
В полдень от памятника адмиралу в сторону Восьмой линии и потаенного переулка двигался завернутый в длинный плащ высокий силуэт человека с сумой художника на плече, в черных галошах фабрики “Красный треугольник” и с зонтиком-тростью времен царей. Впереди него шел пес, в зубах которого находилась темно-зеленая авоська с пойманной в Неве рыбой. Малолетняя шпана провожала их островными виршами-дразнилками:
На Шишовой улочке, где шиши живут,
На Шишовой улочке шишечку сосут.
Отсосали шишечку, тошно стало им.
А когда ж мы все-таки что-то поедим?
Квартировал художник с поводырем Ефимоном все на том же чердаке, с которого ушел на войну. Опекала его самая симпатическая тетенька среди местных шишовок — Падшая Магдалина, про которую соседки хвастали, что она не просто наша, как мы, здешние бадалы, а иноземных кровей и сильно образованная. Прошла через все вертепы и любострастные болезни, а в закоулок попала с проспекта после постарения и порчи механизмов.
В выходные дни, а выходные в ту пору были только по воскресеньям, у небольшого домишки, почти по центру переулка, где жила наша пара рыбарей, безотцовая малышня собиралась послушать очередную историю про Шишей — предков теперешних обитателей Днепровского переулка. Рассказывал слепой им только по одной байке за вечер, но каждое воскресенье разные. Послушайте одну из них.
“Давным-давно, давнее давнего, когда наш переулок еще назывался Глухим и на нем жили лишь одни шиши, дома не имели номеров и обзывались по-разному: Крысиный, Мышиный, Тараканий, Клопиный. Да и жители не имели имен, а отзывались только на кликухи. В Блошином доме жил очень богатый Дырявый Шиш. Главным богатством его были дырки — много, много дырок. Причем везде, где только можно: на крыше дома, в потолке, стенах, полу, одежде, в карманах и даже в голове — целых пять штук. Про его такое богатство по Глухому переулку пошел слух, что у Дырявого Шиша дырок хоть пруди и отбавляй, дырка на дырке дыркой погоняет.
И вот Шиш Брюхатый из Крысиного дома вместе со своим дружком-корешком Шишом Конопатым из Тараканьего дома, услышав о таком чудесном богатстве Дырявого, стали ему сильно завидовать. Завидовали, завидовали и решили ограбить богатого Шиша, забрать у него лишнее. И вот однажды ворвались они в его Блошиный дом с брюхато-конопатыми кулаками и хряснули ими по единственному дырявому столу, да так сильно, что он разлетелся вдребезги. А после этого потребовали у Дырявого вывернуть карманы и отдать им, Брюхатому и Конопатому Шишам, все свое богатство.
Шиш Дырявый страшенно перепугался — богатства-то у него никакого не было, кроме дыр, и отдать-то он мог только дыры, а более ничего — шиш, одним словом. Но что поделаешь — встал он перед ними на дырявый пол, растопырился, вывернул свои дырявые карманы, правый и левый, и сказал Брюхато-Конопатым разбойникам: “Берите все, чем я богат, мне такого богатства не жалко”.
Забрались они к нему в карманы, Брюхатый в правый, Конопатый в левый, и давай там шуровать по дырам — богатство искать. Искали, искали и провалились сквозь них на пол, да угодили в подполье, а там исчезли в глубоких дырах, исчезли насовсем.
И стало на Глухом переулке на два шиша меньше. На два шиша меньше, на два больше — все одно — ни шиша. Шиш от шиша отнимешь — шиш и получишь. Вот и сказка вся”.
— Дядюшка Художник, а у нас тараканы в доме и дыры в полу. А Шиш Брюхатый с Шишом Конопатым не могут из них вылезти и напасть на нас? —обратился к нему малёк, стриженный ножницами наголо.
— Нет, не смогут, их давно нет, а если вылезут, отдайте им тараканов.
— А у нас дом клопиный…
— А у нас потолок течет и мыши водятся…
— А у нас…
Много о чем спрашивали дядюшку Художника безотцовые дети. И еще много всякого рассказал им Художник у дома Падшей Магдалины в Шишовом переулке, пока питерская чахотка не прибрала его с Васильевского на небесные острова и не осиротила всю мелкую островную шантрапу вместе с Ефимоном.
Поводырь, потеряв хозяина, стал бродить по островам города. Его по утрам и вечерам можно было видеть на набережных Большой и Малой Невы сидящего рядом с каким-нибудь рыбаком и следившего за поплавком. За полторы-две секунды до того, как поплавок уходил под воду, раздавалось рычание и гав, когда поплавок исчезал в воде. Непосвященные рыбаки пугались такого действия и гнали его от себя, а посвященные делили с ним улов.
С каждым годом из щели спрятавшегося от любопытных глаз переулка все меньше и меньше выезжало, выхрамывало, выползало военных инвалидов, а восстановленный Андреевский рынок все более и более хирел.
Сорок лет спустя на бывшем чердаке дома Падшей Магдалины среди всяческой рухляди обнаружили остатки самодельного мольберта и репродукцию “Весны” итальянского художника Боттичелли, наклеенную на довоенный добротный картон.