Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2007
Городская история
Один мужчина сказал одной женщине:
— Я сейчас!.. — И бросился вон из самолета.
Самолет прождал его сорок минут и в конце концов улетел по заданному маршруту, предоставив оставшимся пассажирам, отщепенцам и будущим гражданам Соединенных Штатов, коротать время в пути за раздумьями о странном происшествии и гаданием: а что случилось с этим интересным мужчиной?!.
А случилось вот что.
Пока самолет честно ждал его возвращения, он стоял в объятиях юной девы и не знал, что делать.
Собственно, он выскочил из самолета только затем, чтобы еще раз, в последний раз (душе зачем-то было надо!) увидеть эту девушку, сказать последнее “прости” (душе зачем-то было надо!) и вернуться обратно — только и всего! — да так и остался стоять, не имея сил вырваться из ее слабых рук.
Вот такая киношная история, городская сплетня, которую жевали все кому не лень — высказывались мнения, сомнения, предположения, уточнялись детали — и все это было бы прелестно, если бы не мысль о той женщине, оставшейся в самолете.
То есть о жене.
Жене и маленькому сыну, а также их родственникам тоже предложили покинуть самолет, и от этого предложения по тем законам той страны невозможно было отказаться: таковы были правила игры.
И нашему несостоявшемуся пассажиру теперь предстояло все же вырваться из объятий юной девы и начать жить в новых, предлагаемых жизнью обстоятельствах: то есть бегать по инстанциям, собирать документы, оформлять развод, отвечать на мучительные вопросы посторонних людей (или не отвечать) и при этом (самое главное!) как-то глядеть в глаза жены и маленького сына. Или — не глядеть (это кому как по силам).
Через три месяца бывшая жена и сын улетели в Штаты — на том же самолете и тем же рейсом.
Он тоже улетел спустя три года — по тому же маршруту и с новой женой.
Нет, не с той девушкой.
Почему?
Опять высказывались мнения, предположения, сомнения — город зорко следил за этой историей. И гадал: а почему не с ней?.. ну почему?!.
Быть может, потому, что слишком велика была жертва?.. и она ее не оправдала?..
А может, потому, что жизнь длиннее одной любви…
И конечно, короче смысла.
Любовь Клары
Одна женщина была без ума от собственного мужа. И даже в день свадьбы знала, что он ее бросит — по причине своей красоты.
Коллеги Клары никогда не видели ее мужа, но со слов Клары знали, что он необыкновенный красавец! У Клары же были свои достоинства: мягкость, женственность, доброта, аналитический ум — немало, в общем, но!.. красота — о, красота мужа не давала Кларе покоя: кругом столько красивых женщин, говорила Клара, и по этой причине имеющих больше прав на ее красивого мужа, за что одной Кларе такое счастье?! Все, все хотят счастья.
И Клара представляла этот день (цитата из сериала): муж приходит домой, глаза долу: “Я полюбил другую женщину”.
Страшные слова.
Но Клара была к ним готова.
— Я лишь поклонюсь ему до земли, — говорила коллегам Клара. — И скажу: спасибо, любимый, за счастье, что ты был у меня.
Вот так — просто, достойно, ничего лишнего.
Или иначе, быть может, пространнее:
— Я благодарна судьбе за каждый час жизни… — ну и так далее.
То есть могли быть варианты, конечно, но суть оставалась одна: благодарность! одна благодарность — и ни слова упрека: а за что упрекать-то — за счастье?!
Кларина история прошибала до слез — Клара умела рассказывать. И все представляли: Клара в нижайшем поклоне, высокий текст, рыдающий муж.
Слезы в зале, аплодисменты.
Коллеги Клары пытались примерить ситуацию на себя, но ничего, кроме ора и битой посуды, представить себе не могли. И восхищались Кларой. И ждали…
Но красавец муж никуда не уходил, а, напротив, вил гнездо и квасил капусту (такой красивый!), вырезал из газет и журналов статьи для Кларочки (Клара была политическим комментатором) и растил детей (то есть занимался делом), пока Клара в свободное от работы время репетировала поклоны и учила тот самый текст, меняя варианты.
А время шло, коллеги толстели, дурнели, а с Клары как с гуся вода: стройная, с горящим взором, с тайной в очах — Клара все носилась со своим пунктиком, все ждала, все готовилась к той страшной минуте (а может, она просто обманывала судьбу, как мы обманываем дождь, беря с собой зонтик?).
Так или иначе, но иногда Кларе хотелось, чтобы муж ее уже ушел. Чтобы всё — откланяться, отблагодарить и зажить спокойно, по-человечески, без дамоклова меча над головой.
Но годы шли, а муж все солил капусту и никуда не уходил. И страдания Клары длились.
— Да с чего ты взяла, что он такой красивый?! — пытались урезонить Клару коллеги, уставшие ждать трагической развязки. — Видели мы его: ничего особенного. Мужчина как мужчина.
И Клара им не прощала.
…Так и не сгодился ее низкий поклон, зато спина была гибкой, красивой, тайна мерцала в ее глазах, а красавец муж все вырезал и вырезал из газет статейки, раскладывал по папкам и в мае любил ее больше, чем в апреле, а в июне больше, чем в мае…
Две встречи
Один мужчина сказал одной юной женщине:
— Ты так молода и прекрасна — что тебе до меня? Я стар и устал…
Ему было тридцать лет.
…Через десять лет он сказал ей, что молод и легкомыслен!..
Но она ему уже не поверила.
Дурак
Один мужчина (дурак) влез на трибуну и сказал глупость.
Все рассмеялись.
Дурак продолжил.
Смех нарастал. Причем супротив воли, желания. Потому что в зале сидели непримиримые враги (члены творческого союза) и всем было не до смеха: решался вопрос. Справа были “за”, слева были “против”. Те, которые были “за”, физически не могли видеть тех, кто был “против”, — “против” платили той же монетой. Флюиды ползали по всему залу.
И вдруг этот дурак — как нечаянная радость.
Зал грохотал от смеха, смеялись все — и слева, и справа, валясь со стульев, в дружном хоре, в едином порыве надорвать себе пузо. Это была какая-то “ода к радости”. О, никогда, никогда они не были так едины, так сплоченны, как в эту минуту, смеясь над дураком!..
А потом дурак слез с трибуны.
И смех постепенно затих — и справа, и слева…
И всем стало стыдно, неловко, не по себе — за это минутное, нечаянное единение с врагами…
Девочка-бабочка
Одна женщина спросила одного мужчину:
— А когда я буду старая-престарая, ты тоже будешь любить меня без памяти?
И мужчина ответил:
— Я буду любить тебя по памяти.
И эти слова остались…
Потому что никогда не знаешь, что запомнишь — какую ерунду, пустяк, упустив при этом что-то важное.
И он действительно любил эту женщину, женясь на других женщинах, которым всегда что-то нужно было от него, — в отличие от той, которой ничего не нужно было, даже его любви, потому что слова она любила больше поцелуев — и в благодарность за ту фразу она гуляла с ним по парку лишнюю неделю.
— Смотри, — сказала она в их последний день. — Какой сарафан на девочке — с крылышками! Девочка-бабочка. А ведь без крылышек — просто девочка…
И он запомнил. Потому что никогда не знаешь, что запомнишь… Например, любовь — это бабочка: сядет на одно плечо, посидит — на другое сядет, а потом — по каким-то неизвестным, бабочкиным, причинам! — полетит на третье!..
И она сказала:
— Я когда-нибудь влюблюсь в тебя. (То есть полетаю, полетаю и…)
— Не спеши, — ответил он. — Я подожду.
И он сдержал свое слово, любя ее где-то на краю земли, и ждал, когда же она позовет его, его девочка-бабочка…
И она бы позвала, но вот беда: она запомнила эту фразу, но… не запомнила, кто ее сказал… Потому что никогда не знаешь, что запомнишь — какую ерунду, пустяк, упустив при этом что-то важное…
Имя, например.
Ссора
Один мужчина в момент страшной семейной ссоры крикнул жене:
— А ты!.. ты можешь без меня прожить?!
— Могу!!! — в азарте крикнула женщина.
— А я нет, — спокойно сказал мужчина.
Женщина посмотрела на него и ответила:
— Тогда и я нет.
Шура и негодяи
Одна женщина, звать ее Шура, имела неприятную привычку налетать как вихрь и рассказывать о людях худое: и какой Петров негодяй, и Сидоров негодяй, и даже Иванов!.. Шуру окружали одни негодяи. И было неприятное чувство, что вы за глаза у Шуры тоже числитесь на плохом счету, пребывая в плотных рядах Шуриных негодяев.
Значит, Сидоров негодяй, и Петров негодяй, и Иванов… И Иванов тоже?! Ни за что не поверим. Не может быть. Иванов!.. такой человек! милый! обходительный! мягкий! интеллигентный!..
— Негодяй! — настаивала Шура.
Шуру стали избегать.
…Но самое смешное, время показало, что Иванов действительно негодяй! Как и говорила Шура. И самое неприятное, что теперь подозрение пало и на всех остальных (включая и нас!).
Но Иванов!.. Кто бы мог подумать?!.
Как кто?! Шура! Ведь Шура нам говорила, Шура предупреждала!.. А мы ей не верили. Мы избегали Шуру, мы затыкали носы, мы бежали прочь, а ведь Шура-то была права!..
Почему же мы ей не верили?
Потому что все, что рассказывала Шура, было так безобразно! так несимпатично! так страшно! — как… правда.
Старое платье
Один мужчина впервые разлюбил женщину, когда увидел ее в старом платье.
(В том смысле, что в этом платье он ее уже видел.)
А она встречала его всегда в чем-то новом — всегда другая, немножко чужая, не его. И он привык волноваться, подъезжая к перрону, выглядывая ее в толпе, боясь не найти, не узнать: это ты?! Это я. И все начиналось сначала.
А тут он узнал ее сразу — она стояла в своем старом платье (в платье, которое он уже знал!), и он испытал досаду: она нарушила правила игры, лишила его привычных, волнующих чувств, до которых он был так жаден, — и он разлюбил ее.
Она все поняла (она всегда все понимала) и сказала:
— Сегодня на работе был сумасшедший день, я даже не успела заскочить домой и переодеться.
(А какое его дело?!)
И он не ответил.
Дома она сказала:
— Знаешь что, а давай ты приедешь не сегодня, а завтра.
Он усмехнулся (чуть полегчало: обещалась новая игра!), выдержал паузу и ответил:
— Давай.
А утром она будила его в новом платье — красном с леопардами (что было даже слишком!), в красном парике (он точно не узнал ее!), и все эти красные леопарды с париками разом накинулись на него, сонного, душа в своих звериных красных объятиях!..
— Ты сумасшедшая, — с удовлетворением сказал он и, подумав, благодушно (все было позади!) добавил:
— А знаешь, я вчера разлюбил тебя.
— Знаю, — кивнула она. — Однажды я тоже разлюбила тебя.
Он застыл: как?! Ну, он — ладно, но она?! Да как она посмела?!
— Когда? — охрипшим голосом спросил он.
— Однажды… и тоже на перроне… — Она улыбнулась. — Ты шел впереди, с вещами, я шла сзади, смотрела на твою спину… и вдруг поняла, что больше не люблю тебя.
— А что у меня было со спиной?..
— Да ничего не было. — Она помолчала. — Ничего… именно ничего — я ничего не чувствовала: смотрела на твою спину и ничего не чувствовала. И даже расплакалась.
— Я вспомнил. Но ты сказала тогда, что у тебя болит горло.
— А что я должна была сказать?!.
“Подлая! Низкая! Лживая!”
— А что было потом?
— А потом я снова влюбилась в тебя.
Она обняла его, прижалась щекой.
— Проклятая! — ответил он. — Что ты наделала!.. Теперь я буду всегда бояться повернуться к тебе спиной…
Улыбка Жанны
Одна женщина все время улыбалась. Вынуждая всех встречных улыбаться ей в ответ (по двадцать раз на дню!). А это не всегда с руки. Идешь по коридору, а навстречу Жанна со своей идиотской улыбкой — и улыбка в ответ (вымученная, после которой всегда немного неловко). Через час опять Жан- на — и опять улыбка!.. и улыбка в ответ. Мучительно же.
Жанна истерзала всех своими улыбками. Люди старались ее избегать.
…А некоторое время спустя выяснилось, что Жанна вовсе не улыбалась: это была не улыбка, а тик, зажим лицевого нерва. Вот оно как!.. И все облегченно вздохнули.
И подумали: какими же идиотскими казались наши улыбки Жанне! И как она, бедная, от них устала!..
Айва
Один солидный мужчина стоял в аэропорту и плакал при всем честном народе (можно сказать, ревел), а рядом стояла молодая женщина и тоже плакала (ревела), и эти слезы случались у них по несколько раз в год, потому что он уезжал, а она оставалась: он жил в другом городе, где у него была семья, а это, кто понимает, мучительное противоречие для честного человека (а он был честным человеком!), и все, что он мог сделать в данный момент, он делал — то есть стоял и плакал.
Женщина тоже плакала, опустив глаза, и этим бы дело и кончилось, но тут ее взгляд наткнулся на авоську с айвой, и эта айва, крупная, красивая, оранжевая, вдруг крайне заинтересовала ее.
— Что это?.. — как бы не веря своим глазам, спросила она.
Он тоже посмотрел: что это у него в руках? — и ответил:
— Айва…
— Айва? — переспросила она. — Какая айва?! (В смысле: при чем здесь айва?)
— Для домашнего варенья, — пояснил он. И почему-то мучительно покраснел.
— Для чего?!.
И женщина вдруг рассмеялась, нехорошо так рассмеялась — резко и неприятно.
— Что?.. Что ты смеешься? — спрашивал он, все еще краснея.
Женщина, отсмеявшись, в последний раз взглянула на него, улыбнулась — нехорошо так улыбнулась! — и совершенно спокойно, без слез, ответила:
— Ничего. Счастливого полета. И приятного аппетита.
И пошла прочь, не оглянувшись.
Он смотрел ей вслед, ничего не понимая (все, все понимая!), и айва (не больше трех кг) тянула руку, как пудовая гиря.
А собственно, что случилось?! Ничего не случилось (все, все случилось!).
Он поплелся к самолету, тяжело ступая, как слон с авоськой, ничего не соображая, кроме того, что это все, конец.
А с другой стороны, почему конец? Ну что такое — айва?! Да ничего, просто фрукт и все.
Но это было не совсем так. Потому что айва — это было много, айва — это было все: вина, искупление, долг. Вот что такое айва.
Дело в том, что он любил свою жену и детей, и тут все было просто и ясно, без тайн. Любовь же к этой женщине была сплошная тайна, много тайн, и хорошо бы было, если бы что-то уже стало явным. Потому что он был глубоко нравственным человеком, человеком с моралью, а страсть морали не предполагает, но он желал во что бы то ни стало оставаться честным человеком, и получалось как бы так: ей любовь, семье варенье. Ведь по-честному же? Или нет?
Любовь же этой юной женщины не была отягощена бытом, семьей и виной, и любимой книгой у нее была “Мадам Бовари”, и любимые места в ней — любовные переживания Эммы, и любовь этой женщины (нашей героини, не Эммы) была юна, высокомерна и чиста — чистый кристалл любви, хрупкий, могущий рассыпаться от любого бестактного прикосновения жизни, — и он рассыпался от соприкосновения с айвой.
Значит, так, вместо того чтобы любить ее и страдать, он тайно мотался по базару, приценивался, выбирал, может, даже (противно думать) торговался и мечтал о домашнем айвовом варенье — оскорбительно, не так ли?
И любовь ее оскорбилась. Заболела, впала в кому, и неизвестно было — выживет или нет.
Она даже подключила себя к воспоминаниям, как к аппарату искусственного дыхания, — стало еще хуже.
…Их первая встреча была нечаянна, мимолетна, легка, и он сказал ей при знакомстве:
— Я встречаю вас один раз в тридцать пять лет — и встреча так коротка…
Но он встретил ее и во второй раз… И эта встреча оказалась длинной, длиной в три года. И начались бесконечные командировки, культурные связи (он занимал ответственный пост, “сидел на культуре”, “встаньте, мужчина!” — смеялась она), телемосты, дни городов-побратимов, и жители двух населенных пунктов А и Б не знали, чему обязаны они этому нашествию культур и праздников в их столицы.
И все это рухнуло! в одночасье! — все мосты и культурные связи — из-за какой-то айвы?!!
Он позвонил ей через три часа.
— Я оставил айву в самолете, — сообщил он и стал ждать: зачтется ему это или нет.
— Напрасно, — ответила она.
Не зачлось.
Потому что жена и дети до этой айвы были для нее чем-то абстрактным — где-то там, в другом городе, в другой жизни, что ей до того. Она просто не думала об этом. В голову не приходило, голова вообще отдыхала, сердце работало за двоих (это засчитывается или нет?).
Но айва была не абстрактна, айва, пошло торча из сетки, была конкретна, зрима, а еще не сваренное его женой варенье стало осязаемо до кома в горле. И впервые стала осязаема его другая жизнь — с домашним вареньем, с завтраками и детскими голосами — другая и дорогая ему жизнь… И она бросила трубку.
И ничего хуже и лучше в его жизни уже не будет, вдруг понял он. Все… Это была та самая минута, он угадал ее и наслаждался ее мукой до последней секунды.
Но еще осталось послевкусие той минуты.
Дело в том, что он не оставил авоську с айвой в самолете — он представил, что он ее оставил, то есть вообразил. Как если бы он был героем-любовником в чистом виде, не отягощенным долгом и чувством вины. Он не бросил айву, потому что вины было больше, чем любви. Он донес этот продукт до дому, как смертельно раненный солдат пакет с важными документами до командира части, и командир (жена, в смысле), как и предполагалось, сварила варенье (чудесное, кстати!), и дети съели его, и оно пошло им на пользу, но он невольно отворачивался, когда они его ели, как будто они ели его любовь. Потому что он знал: та женщина забудет все, что было между ними, кроме этой айвы.
Так и случилось: со временем эта женщина действительно забыла все, кроме этих фруктов. Потому что никогда не знаешь, что запомнишь. У нее давно был уже свой дом, своя семья, муж, дети, и любимым героем давно уже был мсье Бовари, а любимым местом в романе — сцена смерти мадам Бовари (потому что подлость и предательство — и в Африке подлость и предательство и должны быть наказаны. “Так тебе и надо, гадина!” — говорила она не то себе, не то Эмме). И когда она впоследствии покупала на базаре эти осенние плоды, приносила домой, мыла, нарезала ароматными оранжевыми кубиками и варила варенье, а дети с душой уплетали его, — она глядела на них, не воротя взор и не отодвигая чашу, а пила из нее до дна: ту горечь вины перед теми детьми, за ту айву, не съеденную ими, брошенную из-за нее в самолете, — и это был ее крест, и она несла его, хотя те дети давно уже выросли (та роковая айва пошла им в рост!) и растили своих детей, но это была уже их жизнь, и вина ее была упряма.
Хотя и вины-то, по правде говоря, не было…
Или — была?..
Счастье
Одна женщина позвонила из Европы другой женщине и печально сказала:
— Ты будешь смеяться, но я живу в городке, который в переводе звучит как “свиной брод”!..
Понятно: это нелегко человеку с амбициями. Лучше бы он, конечно, назывался журавлиный… или — фламинго.
— Это такой маленький городок, — жалуясь, говорила женщина. — Всего восемьдесят тысяч жителей!..
— А тебе сколько нужно для счастья? — вдруг перебила подруга.
Потому что для счастья нужны лишь трое: ты, друг и враг. А для удобства и экономии врага и друга можно совместить даже в одном человеке.
Грей во рту!
Один мужчина, покупая мороженое своей маленькой доченьке, всегда говорил:
— Грей во рту!
“Чтобы оно превратилось в отвратительную кашу?! — думала девочка. — Да ни за что!”
А потом она выросла, и папы уже не было, и никто не говорил ей больше: “Грей во рту!” (Да хоть заглатывай целиком, как старик Хоттабыч!) Но еще ни одно мороженое не было съедено ею без воспоминания об этой фразе. И меньше всего она думала, что когда-нибудь эти слова сорвутся с ее уст, и она, купив впервые мороженое своей доченьке, Арише Обух, скажет:
— Грей во рту!
И увидит, как все грядущие поколения Обухов, все внуки ее и правнуки — неизвестные, но любимые! — строго говорят друг другу: “Грей во рту! грей во рту! грей во рту!”