Апология очевидного
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2007
Дескать, он прикажет ей: “Помножь-ка мне
Двадцать пять на девять с одной сотою!”
А потом сидит, болтает ножками,
Сам сачкует, а она — работает.
Из песни шестидесятых годов
В том, что машина способна мыслить, нас, кажется, убедили уже окончательно. Компьютер обыгрывает человека в шахматы, доказывает теоремы, переводит с иностранного языка, пишет стихи и музыку и делает много чего такого, что напоминает разумное человеческое творчество или, по крайней мере, пародию на него. И если успехи компьютерного интеллекта впечатляют пока еще не всех, то это лишь дело времени. С учетом непрерывно возрастающего научно-технического прогресса компьютер уже в обозримом будущем должен затмить все интеллектуальные достижения человека, отбросив нас с вами на обочину столбовой дороги саморазвития мирового разума. Ничего не поделаешь — мы сами выпустили этого джинна из бутылки: в своих познавательных возможностях компьютер стартует не с нуля, он разгоняется мощной пращой нашего же с вами разума и потому вполне может стать очередной (возможно, даже окончательной) точкой роста на эволюционном древе — подобно тому как прежде ветвь приматов создала подобную точку роста в виде человека разумного. Мы в состоянии вложить в компьютер все свое знание без остатка, компьютер же, в свою очередь, сможет — в принципе самостоятельно, без дальнейшего нашего участия, — разогнать это знание далеко за пределы, положенные нам биологическими, психологическими, социальными и еще какими-нибудь другими факторами.
Так думают рационалисты. Виталисты рассуждают иначе. Человек со своей рациональностью впал в безумие, оторвавшись от непосредственной живой связи с матерью-природой. Не наращивать рациональное знание нам надо, а, наоборот, как можно быстрее стряхнуть с себя это наваждение, с тем чтобы вернуться в дочеловеческий рай природного существования. Животные, не утерявшие (в отличие от нас, людей) живой связи с нашей общей матерью-природой, намного мудрее нас в экзистенциальном смысле. И не только животные, но и растения, и камни — вообще вся природа, которую мы самонадеянно называем “неодушевленной” или “неживой”, хотя как может быть “неживым” то, что порождено нашей общей матерью и сохраняет с ней прямую связь? Наша задача заключается не в том, чтобы силами своего тщедушного разума недовольно перечить природе, а в том, чтобы слиться с ней в окончательном упоительном экстазе. Ведь если человек что-то там и мыслит, то настолько ущербно и опасно, что в космическом плане было бы лучше, если бы он вообще этого не делал.
В общем, с какой стороны ни посмотри, получается, что человек — лишний на этом празднике жизни. Оба полюса саморазвития бытия — оргиастическое торжество витальности (пусть порой и брутальной, но зато первозданно искренней и мощной), с одной стороны, а с другой — мир высочайших абстракций, утонченно-выверенных и изощренно-безукоризненных, схваченных силой идеального, очищенного от всего случайного и наносного интеллекта, — достигаются мировым самобытием в конечном счете помимо человека. С точки зрения витализма человек — просто ошибка природы, с точки зрения рационализма он не более чем промежуточное звено эволюции, которое должно быть в конце концов преодолено: “Человек есть нечто, что должно быть преодолено”. Вряд ли Ницше, произнося эти слова, имел в виду компьютер, но в наш век всеобщей компьютеризации его девиз выглядит весьма актуальным.
И здесь самое время задаться вопросом: а что, если компьютер и животное безо всякого на то права присваивают себе сугубо человеческий предикат мышления и мудрости, вынуждая нас искать новое наименование тому, что выделяет человека из всего бытия? Когда в Германии произошла революция и были отменены сословия, к известному банкиру барону Фюрстенбергу явились представители профсоюза служащих и в категорической форме потребовали, чтобы тот отныне к ним обращался не бесцеремонным — “Эй, Мюллер! Эй, Мейер!”, а демократично-уважительно: “Господин Мюллер! Господин Мейер!”, на что банкир, пожав плечами, ответил: “Ради бога, господа, как вам будет угодно. Единственное условие: меня в таком случае прошу отныне называть просто Фюрстенберг. В конце концов, должно же между нами быть какое-то различие!” Если признать, что компьютер не просто аккуратно выполняет порученные ему функции, но еще и мыслит (а животное не просто пребывает в мире, но к тому же является еще и носителем какой-то особой космической мудрости), то человек может в порыве благородного негодования заявить: “В таком случае я не мыслю и не мудрствую! Должно же, в конце концов, между нами быть какое-то различие!” Вопрос, однако, в том, нужна ли нам вообще такая игра в демократию и не проще ли, оставаясь в русле традиции, отказать компьютеру в мышлении, а животному в мудрости, оставив эти предикаты исключительно человеку. Парадоксально, но сейчас уже приходится оправдываться и заниматься апологией очевидного — столь напориста агрессия компьютера и животного, которые, к счастью, пока что действуют в этой тяжбе не непосредственно, а через своих человекоподобных адвокатов, так что диалог еще возможен. Пока не поздно, попытаемся рассмотреть подробнее, почему претензии компьютера на мышление, а животного на мудрость несостоятельны. При этом основное внимание будем уделять компьютеру: все-таки животное символизирует скорее наше прошлое, компьютер же — будущее.
Начнем с того, что принципиальное различие между человеческим и компьютерным мышлением (если называть то, что делает компьютер, мышлением) заключается не в скорости обработки информации и не в ее объеме, а в самом объекте мышления. Компьютер занят исключительно обработкой символов, замещающих реальность. Сверх этих символов-заместителей компьютер ничего не знает, он даже не догадывается о том, что за доступной ему символикой может стоять какой-то совершенно иной мир, ничуть не похожий на мир привычных ему символов. Только человеку дано знать то и другое: и объекты реального мира, и замещающие их символы. Живя одновременно в обоих этих мирах — реальном и символическом, человек умеет связывать их между собой, свободно переходя из одного мира в другой: мышление — это всегда балансирование между реальностью и замещающими ее символами. Животное, которому даны только объекты реального мира и не даны замещающие его символы, находится по одну сторону этого баланса, компьютер, целиком погруженный в мир символов, — по другую его сторону.
Ясно, что компьютер мыслит не сам собой, вопрос о компьютерном мышлении — это фактически вопрос о роли формализма в человеческом мышлении. Предтечами разработчиков машинного интеллекта были формалисты, работавшие под лозунгом “Позаботьтесь о синтаксисе (означающем, знаках), семантика (означаемое, смысл) позаботится о себе сама”. Формализм в широком смысле исследует связи между символами, за которыми для него ничего не стоит. В частности, предполагается, что сущность художественного произведения целиком заключена в особенностях его формы, никакой отдельной “сущности” не существует. Впрочем, формализм (позднее структурализм) в литературоведении был лишь частным (и запоздалым) проявлением глобальной эпидемии панлогизма — интеллектуальной чумы, порожденной эпохой Просвещения и выраженной в желании подвести железобетонный логический фундамент под всю мыслительную деятельность человека. Самым ярким проявлением панлогизма была философская система Гегеля, несколько позже была сделана попытка поставить на строгую логическую основу всю математику (программа Гильберта), еще позже такую же попытку в отношении логики предпринял Витгенштейн. Везде этот подход потерпел полное фиаско: гегелевский панлогизм был разоблачен как философское жульничество уже Шеллингом, программа Гильберта была уничтожена теоремой Гёделя, после чего в математике возобладало интуитивистское направление, Витгенштейн в конце концов сам отрекся от своих радикальных идей, в свое время до основания потрясших философский мир. Да и в литературоведении структурализм уже, кажется, всем продемонстрировал свою бесплодность (поздний Шкловский называл структуралистов “умными и отсталыми”).
Никаких оснований не имеет формальный подход и в попытках понять проблему мышления. В сущности, то, что умеет делать компьютер, — никакое не мышление, а лишь симуляция его формальной стороны. Чтобы в этом убедиться, зададимся таким вопросом: знает ли иностранный язык программа-переводчик? Такая программа осуществляет перевод, сопоставляя текст со словарем и грамматическим справочником, устанавливающими соответствия между обоими языками (в словарь и грамматику помимо отдельных слов вводятся также и их стандартные сочетания). Но ведь ту же самую работу (хотя и намного медленнее) способен сделать человек, заведомо не имеющий ни малейшего понятия о языке переводимого текста, — если будет аккуратно выполнять все предписания словаря и грамматического справочника. Ясно, что без насилия над здравым смыслом невозможно считать такого человека знающим язык, даже если со своей задачей он справится вполне успешно.
Перевод можно рассматривать как метафору (и даже частный случай) познания вообще: познание в широком смысле есть перевод книги природы на внутренний язык человека. Если перевод примитивного (узкоспециализированного) текста доступен в равной степени человеку и машине, причем машина даже имеет в этом случае несомненное преимущество в скорости, то адекватный перевод настоящего, полноценного текста доступен лишь человеку. Причина заключается в том, что никакая сколь угодно сложная программа не способна овладеть полноценной контекстуальной селекцией, то есть не умеет выбирать из синонимического ряда то единственное слово, которое только и уместно в данном контексте. В литературном тексте (и тем более в тексте книги природы) самые различные аспекты бытия так тесно переплетены между собой, что распутать этот клубок оттенков смысла, скрытых ссылок и тонких намеков может лишь тот, кто изоморфен всем этим аспектам. Человек — органическая часть мира и потому, по крайней мере потенциально, может быть изоморфен ему. Впрочем, потенциальная возможность еще не гарантирует ее реализации: животное, хотя и является органической частью мироздания, в полной мере ему не изоморфно, оно остается именно частью мира, не имея никаких шансов на постижение его целостности. Машина же вообще не является органической частью мира, это чистая логика, полностью оторванная от мировой органики.
То же самое можно выразить в терминах тактических и стратегических задач. Знание — это прежде всего информационное обслуживание действия (ср. фаустовское “сначала было дело”) с целью обеспечения его максимальной эффективности: “Знание — Сила”. Оптимизация действия с помощью знания может осуществляться по двум типам критериев: тактическим, важным для сиюминутного успеха, и стратегическим, учитывающим последствия отдаленные, напрямую из сложившейся к данному моменту ситуации пока что не видимые. Достаточно сложный автомат способен, исходя из предыдущего опыта, вырабатывать в процессе самообучения новые тактические критерии, благодаря чему каждую последующую задачу ему удается решать более эффективно. Он приобретает своего рода “интеллект”, если под таковым понимать усвоенный (включенный в алгоритм нового действия) опыт предыдущих действий. Но что компьютеру в принципе недоступно, так это изменить заложенные в него стратегические установки, поскольку для этого надо хотя бы смутно догадываться о том, чего в его опыте еще не было. Здесь требуется то, что мы называем интуицией, а это уже роскошь, доступная не всякому познающему субъекту, но лишь такому, внутренняя структура которого в чем-то сходна со структурой познаваемого им объекта. Интуиция — это способность к самоотождествлению с объектом познания: подобное познается подобным, познающий субъект должен быть определенным образом внутренне подобен познаваемому объекту (знаменитое ведическое “тат твам аси” — “то есть ты”, ты-видящий тождествен тому, что видишь).
Тем не менее остается все же смутное подозрение (которое, собственно, и питает надежды разработчиков искусственного интеллекта) в том, что машина, находясь в исключительно выгодной стартовой позиции (она ведь разгоняется, как уже было сказано, пращой человеческого разума), все же способна изнутри овладеть глобальными стратегическими смыслами и тем самым своими собственными силами вырваться из плена голой логики, самоусложнившись до такой степени, чтобы, вопреки нашему скептицизму, в конце концов все же достичь требуемой изоморфности с миром. Было предпринято несколько отчаянных попыток достичь этой цели. Поначалу большие надежды возлагались на стремительный рост быстродействия и объема памяти компьютеров. Однако попытка взять “числом” не увенчалась успехом: конфликт между одновременным ростом быстродействия и памяти (чем обширнее память, тем длительнее поиск в ней нужной информации) в конечном счете завел проблему в тупик. Была предпринята попытка выбраться из этого за счет распараллеливания: задачу стали разбивать на сегменты, каждый из которых просчитывается на отдельном компьютере. Но и здесь почти сразу же наметился новый тупик: эффект быстро сходил на нет за счет необходимости частых переключений между компьютерами. Условно говоря, параллельное подключение миллиона компьютеров увеличит производительность не в миллион раз, а всего в сто, от силы в тысячу, никак не более. Для того чтобы конкурировать с человеческим интеллектом, этого оказалось недостаточно. Сейчас приходится констатировать, что кавалерийская атака элементных компьютеров, так лихо начавшаяся в шестидесятые годы (тогда победа казалась предрешенной, речь шла только о сроках: уложимся в десять лет или все-таки потребуется двадцать), к настоящему времени окончательно захлебнулась.
Ныне надежды возлагаются в основном на “нечеткую логику” и в особенности на “нейронные сети” — вспомнили-таки суворовское “не числом, а уменьем”. Нейрокомпьютеры — это уже нечто качественно совершенно иное, чем привычные “тупые” компьютеры, — они способны обучаться на наборе вводимых в них примеров. Подходящая тренировка позволяет машине вырабатывать рефлексы (почти по Павлову), которые могли бы в дальнейшем обеспечить ей адекватное поведение в мире. Новый подход, который ныне бурно развивается, основан на представлении о мозге как о реальном и успешно действующем прототипе сетевого нейрокомпьютера. В качестве рабочих элементов чело-веческого нейрокомпьютера рассматриваются нейроны (их у нас в мозге порядка ста миллиардов), представляющие нечто вроде транзистора, только с очень большим количеством входов. Каждый нейрон суммирует (с различными весовыми коэффициентами) поступающие на него от других нейронов нервные импульсы и, как только их взвешенная сумма превысит некий порог, генерирует импульс, адресуемый десяткам тысяч других нейронов. Нейроны обмениваются информацией и способны запоминать ее, благодаря чему нейронная сеть способна удерживать в памяти образы, “вспоминая” их по требованию.
До самого недавнего времени оптимистично полагали, что если естественный интеллект пока еще сильнее искусственного, то по той лишь причине, что его вычислительные ресурсы намного превышают ресурсы современных компьютеров. Однако в настоящее время уповать на такой разрыв не приходится: вычислительные возможности мозга и современных суперкомпьютеров уже сравнялись. Общее число информационно значимых событий, которые могут происходить в мозге за одну секунду, — например, генерация нейроном выходного импульса — оценивается величиной порядка сотен миллиардов, что вполне сопоставимо с числом операций в секунду, совершаемых современным суперкомпьютером. То есть по своей вычислительной мощности компьютер уже догнал мозг (потому-то машина стала систематически выигрывать у человека в шахматы), тогда как по части настоящего мышления ни о каком сравнении по-прежнему нет и речи. И это при том, что нейрон как “элементная база” по всем статьям уступает микросхеме: он невероятно медлителен и ненадежен, максимальная частота импульсов в нем просто смехотворна — какие-то десятки герц, скорость передачи нервных импульсов в миллионы раз меньше, чем скорость передачи электромагнитных сигналов между элементами компьютера, — по всем критериям передачи и хранения информации нейрон из рук вон плохой функциональный элемент. Каким же образом агрегат, состоящий из столь несовершенных элементов, может не просто конкурировать с компьютером, но и бесконечно его превосходить?
Это может означать лишь одно: дело не в вычислениях. Наш мозг вообще ничего не вычисляет, человеческое мышление основывается на совершенно иных принципах, нежели те, на которых работает любой компьютер. Да что там человеческое мышление! Самая глупая муха, самая бездарная бактерия и даже самый примитивный вирус, состоящий, кажется, всего-то из одной молекулы, — все они намного хитрее и намного умнее самой хитроумной вычислительной машины. Все они реагируют на явления внешнего мира гораздо адекватнее машины не потому, что быстрее просчитывают варианты своего оптимального поведения, а потому, что являются органической частью этого мира и, следовательно, внутренне ему хотя бы отчасти подобны, тогда как компьютер — это всего лишь механическое воплощение голой логики, он не вырос из мира, он присутствует в мире как инородное тело. Человек как часть мироздания причастен к чему-то такому, что важнее и глубже рационального знания: у нас есть интуиция как связь с мировым целым не по принципу логического знания, а по принципу аналогии и метафоры. И эту имманентную нам связь с мировым целым мы при всем желании не можем вложить в компьютер, потому что источник этого знания нам просто не принадлежит, во всяком случае распоряжаться им рационально мы в не состоянии.
Компьютерный разум — это пародия на разум, гротескная имитация внешней логической структуры, никак не передающая самой сути процесса мышления. Лихорадочное быстродействие компьютера уже само по себе является уг-рожающим показателем его глупости. Причем порок компьютерной глупости — врожденный, его невозможно исправить: всякий компьютер является, в сущ-ности, машиной Тьюринга, и потому если он и “мыслит”, то лишь одномерно. Любое живое существо умнее его на целую степень свободы, поскольку “мыслит” двумерно — используя аналогии. Человек же превосходит животное еще на одну степень свободы: он мыслит трехмерно — метафорически. Способность к наиболее эффективному — метафорическому — мышлению, по-видимому, обусловлена волновой природой работы нашего “процессора”. Хотя с формальной точки зрения наша нейронная сеть состоит из отдельных фиксированных элементов, сеть эта столь безнадежно запутана, что функционально ее следует рассматривать как сплошную среду, структурно практически однородную. Примерно так, как в гидродинамике жидкость рассматривается в качестве сплошной среды, хотя, строго говоря, она состоит из отдельных молекул. В этой квазисплошной нейронной среде не существует передачи однозначно определенных информационных импульсов от нейрона к нейрону: информация передается автоволнами возбуждения и торможения, охватывающими обширные участки мозга. Между прочим, природа этих волн не электрическая, а химиче-ская, точнее, биохимическая (что-то вроде волн Белоусова — Жаботинского), хотя они и приводят к появлению электрических потенциалов на клеточных мембранах. При этом особенно важно то, что переносимая этими волнами информация не относится к непосредственному содержанию той или иной мыслительной “картинки”, отображающей некое явление внешнего мира. Исходные реальные картинки, пройдя некий анализатор, уже аппроксимированы фрактальными структурами, которые, в свою очередь, кодируются очень небольшим количеством управляющих параметров. Примерно так, как акустиче-ский сигнал подвергается в нашем ухе обработке частотным анализатором, разлагающим поступающую на него извне звуковую дорожку в спектр. Фрактальные структуры хранятся в мозге в виде очень простых программ, которые при поступлении инициирующего импульса запускают соответствующие итерационные процедуры, формирующие нужный образ-картинку.
Фрактальная программа существенно отличается от детерминистской: она задает лишь генеральное направление, общую идею картинки, никакие детали в ней не прорабатываются, они возникают сами собой при итерационном процессе выполнения программы в соответствии со сложившимися на данный момент обстоятельствами. Задается стратегическая цель, а как к ней идти — дело тактики, которую подсказывает конкретная ситуация. Между прочим, на таких же фрактальных принципах работает и генетический код: его отдельные фрагменты включаются (и даже иногда модифицируются) в зависимости от условий окружающей среды. В этом же и суть так называемого “Божественного промысла”: это не жесткий детерминизм, а некое задание, для успешного выполнения которого нужны еще и подходящие внешние условия. Нужно прийти к заданной Божественной тонике, даже если приходится двигаться к ней весьма окольным путем, создавая попутно целую жизненную симфонию.
Благодаря исключительно экономной кодировке в мозге в латентном виде может существовать огромное количество наложенных друг на друга волновых “голограмм”, наличие которых не создает никакой особой нагрузки на его вычислительный потенциал, подобно тому, как по одному проводу оптоволоконной линии связи могут передаваться одновременно миллионы различных сигналов. При необходимости нужные из голограмм быстро запускаются в работу, формируя соответствующие образы, близкие к исходным реальным первообразам. При этом важен именно “голографический”, то есть распределенный, не элементный характер мыслительных картинок: все они одновременно хранятся и воспроизводятся везде — в каждом, пусть самом небольшом фрагменте пирамидной области серого вещества мозга, поэтому выход из строя даже значительного количества (сотен миллионов, возможно, миллиардов) нейронов любого участка этой области никак не повлияет на функционирование мозга в целом: картинки будут сохраняться и воспроизводиться, возможно, с небольшими вариациями, но без принципиальных искажений.
В первом приближении все такие образы-картинки независимы друг от друга, однако в определенных обстоятельствах они — в силу своей нелинейности — способны частично взаимодействовать. Именно в силу такого “перекрестного” влияния оказывается возможным метафорическое мышление как результат “индукции”, возникающей при неожиданном (и зачастую совершенно случайном) соприкосновении образов различных аспектов бытия. Благодаря нелинейному взаимодействию наложенных друг на друга мыслительных картин наше мышление оказывается не одномерно-логическим и даже не двумерно-образным, но трехмерно-метафорическим. Более того, хотя мы существуем в трехмерном пространстве и являемся существами трехмерными, воспринимаем мы внешний мир так, как если бы мы были существами четырехмерными. И это не пустые слова, под этим утверждением имеется реальная физическая база. Дело в том, что орудие нашего интеллекта — кора больших полушарий мозга — является структурой фрактальной. Ее поверхность столь сильно изборождена извилинами, что имеет размерность больше двух, а ее объем, заполненный пирамидальными клетками “серого вещества”, имеет размерность, приближающуюся к четырем, за счет того, что каждая отдельная клетка контактирует не только со своими ближайшими соседями (как у элементов обычного трехмерного тела), но и — посредством десятков тысяч дендритов и аксонов — со многими весьма и весьма отдаленными клетками. Отсюда-то и происходят все наши — столь загадочные и сверхъестественные для автомата и животных — способности. Благодаря своей фрактальной “четырехмерности” мы бесконечно выше не только произведенного нами компьютера, мы выше самой произведшей нас природы: никакое природное тело не имеет такой сложной структуры, какую имеет наш мозг. Создав его, природа вышла за пределы присущей ей трехмерности, тем самым превзойдя самоё себя. Именно этим определяется неотмирность — Божественность человеческого разума. Человек способен познавать мир, потому что выше его. Познавая мир, человек “осмысливает” его в двояком понимании этого слова: не только осознает, понимает его, но и наполняет его смыслом. В природе как таковой никакого смысла нет, смысл в нее вносит познающий человеческий ум.
Уникальная особенность человеческого мышления заключается в парадоксе творчества. Парадоксальность творчества в том, что оно по своей сути основано на ошибке (здесь надо отдать должное формалистам, которые поняли это первыми). То, что для любой формальной системы является катастрофой, для человека удивительным образом становится источником дополнительных возможностей. При работе элементного компьютера ошибка в одном-единственном разряде двоичного кода вызывает немедленное прекращение всех вычислений и возвращение системы в исходное состояние. Это связано с тем, что формальные системы не различают главного и второстепенного, в них все равным образом важно. В нашем же “голографическом компьютере” случайная ошибка может привести к деформации исходного образа, иногда весьма значительной, но никогда к полному его исчезновению: если какой-то штрих оказался почему-то не на месте, это еще не означает, что образ воспроизведен неверно и потому подлежит немедленному уничтожению. Небольшие ошибки, приводящие к несущественному искажению образа, чаще всего классифицируются как безобидные и либо снисходительно игнорируются нашим сознанием, либо им автоматически корректируются — исходя из контекста, которым наше сознание владеет. В умении различать главное и второстепенное — отделять зерна от плевел — главное преимущество человеческого разума. Никакие формальные системы на это не способны: еще никому не удавалось свести семантику к синтаксису.
Однако время от времени могут иметь место и серьезные сбои в работе сознания, вызывающие принципиальные искажения исходного образа. Они связаны главным образом с нелинейными взаимодействиями различных голограмм, оказавшихся активированными в нашем сознании одновременно. Аналогией этому явлению может служить возникновение так называемых паразитных автоколебаний в резонансном контуре радиоприемника: вместо того чтобы выделять и усиливать внешний сигнал, приемник неожиданно начинает генерировать свой собственный. Применительно к мышлению это означает, что, помимо “отражения” внешнего объективного мира и учета этих данных для выработки оптимальной стратегии поведения во внешнем мире, человеческий мозг способен созидать свои собственные субъективные миры — фантазии, сны, мечты, идеи. То есть ошибка, сбой может стать источником и условием творчества: случайные отклонения при воспроизведении первоначально однозначно закодированной картинки вызывают не только причудливость фантазий и путаницу сновидений, но делают возможным и конструктивное творчество. В том числе и самопознание как углубление в себя есть добровольный отказ от приема “полезных” сигналов внешнего мира в пользу сознательной настройки на собственную “частоту” — настройки, с точки зрения приспособления к внешнему миру не только совершенно бесполезной, но, возможно, даже вредной и опасной. Здесь приходится признать частичную правоту виталистов: такого рода не предусмотренные природой настройки могут оказаться патологическими — это случай паранойи, чрезмерной зацикленности на самом себе. Но где-то между олигофренией животного и шизофренической паранойей ницшевского “сверхчеловека” — гипотетического гиперкомпьютера — существует узкая и опасная область подлинно человеческого творческого мышления.
Сможет ли человек когда-нибудь создать искусственный интеллект, равноценный естественному? Сможет, если создаст среду из ста миллиардов нейронов, каждый из которых будет связан с десятками тысяч своих собратьев по разуму, образуя сплошную среду, в которой одновременно будут существовать миллионы образов, преобразованных во фрактальные структуры, в которых информация будет передаваться с помощью биохимических автоволн, которые, в свою очередь… и так далее до бесконечности. Проект построения полноценного искусственного интеллекта напоминает проект Наполеона по созданию взамен христианства новой религии, в центре которой находилась бы личность самого императора. Когда он спросил совета у Фуше, как это лучше всего сделать, тот незамедлительно ответил: “Очень просто, сир. Прикажите себя распять и на третий день извольте воскреснуть!”