Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2007
Почитать сегодняшнюю репрезентативную, “центровую” прозу — так России вовсе нет. Ну, конечно, не белое пятно, не пустое место. Она, кажется, была; она, несомненно, будет; она — предмет размышлений, гаданий, пророчеств. Но в аспекте осязаемого присутствия, в качестве объекта прямого изображения — ее нет. Достаточно обратиться к череде нашумевших сочинений последнего десятилетия — от “Кыси” Татьяны Толстой до “Спасителя Петрограда” Алексея Лукьянова. Все эти книги полны мыслей о России, ее образов и вариаций, — но в каких наклонениях? Россия, которую мы потеряли… Россия, которая должна восстать из пепла, как птица Феникс (ага, значит, был пожар?)… Россия, павшая жертвой чудовищно ошибочного выбора (чьего?)… Россия, какой она могла бы быть… Россия, вечно возвращающаяся на круги своя… И т. д.
Россия-проект, Россия-концепт… Констатируем: утратив в субстанциональности, Россия сильно приобрела в прозрачности, умопостигаемости (быть может, обманчивой). В сложившейся духовной ситуации оказывается очень сподручно “умом Россию понимать”, строить увлекательнейшие догадки насчет причин ее нынешнего состояния, набрасывать соблазнительно-необязательные версии ее былых и грядущих судеб, превращать ее историческое движение в экзотический сад расходящихся и перекрещивающихся тропинок. Ну и, надо надеяться, среди картин, рисуемых вольным воображением вольных художников, есть и весьма интересные, многозначительные, наполненные глубокими смыслами и смелыми прозрениями?
Вот и проверим. Примем к пристальному рассмотрению три романа, вышедших сравнительно недавно и принадлежащих перьям трех незаурядных и непохожих авторов. Я говорю о “ЖД” Дмитрия Быкова, “2017” Ольги Славниковой и “Американской дырке” Павла Крусанова. Образцы выбраны не случайно. Все три романа футурологичны, все они трактуют российскую тему в отмеченном выше духе фантазийной проектности, виртуальности, чем отличаются, например, от сорокинского “Дня опричника” — тщательно выполненной, но унылой фрески, утверждающей неискоренимость в российской жизни инвариантов власти, восходящих к Иоанну Грозному.
“ЖД” — гигантских размеров семисотстраничная сказка, временами очень черная, временами переливающаяся всеми цветами радуги. Сказка с оттенками романа, памфлета, проповеди, антиутопии, скандала. Действие ее разворачивается в недалеком и устрашающем российском будущем, где царят нищета, разруха, произвол бездарных бюрократов, оголтелая демагогия милитаристов и тупая покорность народа. И это все — на фоне странной войны, растекающейся по просторам страны, между русским воинством и загадочными силами ЖДов, они же хазары. Причины конфликта, расклад сил, цели воюющих сторон — изначально неясны. Горизонты и небеса затянуты густым смогом жестокости, бессмыслицы, безнадежности.
Одному из героев романа, историку-альтернативщику Волохову, постепенно открывается подлинный механизм, действующий за этой абсурдистской поверхностью, — и одновременно разгадка российской истории. Оказывается, “коренное население” страны тысячу лет назад стало жертвой двойного завоевания: с севера и с юга. Все последующее время пришельцы-супостаты — варяги, выдающие себя за “истинно русских”, и мимикрировавшие ЖДы — боролись между собой за окончательное господство, попеременно одолевая один другого, а “коренные” пытались выжить, сохраниться между этими тяжкими жерновами. Таково концептуальное зерно. Сюжет романа являет собой подробную развертку этой фантастической посылки.
При этом фактура быковского повествования — добротна, осязаема, аппетитна. Она обладает полузабытой и освежающей прелестью литературной нормальности: картины живы и рельефны, образы персонажей достоверны (хотя перед нами отнюдь не психологический роман), чернушность — даже в показательно гротескных эпизодах — не зашкаливает, метафоры и прочие тропы — на местах и при деле.
“2017” — текст, на первый взгляд более приближенный к “плоскости обыденных представлений”. События происходят на Урале, лишь прозрачно переименованном в Рифейский край, да и время действия здесь зафиксировано точнее — смотри название. В центре повествования — история героя, талантливого резчика по камню и ювелира Крылова, его отношения с бывшей женой, а ныне успешной бизнес-вумен Тамарой и с загадочной, полупризрачной возлюбленной Татьяной. Все это — на фоне картин жизни Рифейской столицы, прозябания обывателей и подковерной борьбы элит, с встроенными эпизодами рискованных экспедиций подпольных искателей драгоценностей.
Однако реалистичность повествования тут только кажущаяся. Действительность в изображении Славниковой наполнена причудливыми метаморфозами, неопознанными явлениями, метафизическими объектами и сущностями, а процессы, происходящие в городе и окружающей его рифейской природе, явно предвещают близкий апокалипсис (которым дело отчасти и заканчивается). Своей насыщенной, почти агрессивной изобразительностью, своей резкой, до нарочитости и вычурности, метафоричностью автор остраняет мир повседневности, мистифицирует и мифологизирует его, внушает читателю представление о близком и ощутимом присутствии иных бытийных измерений.
Крусанов в “Американской дырке” создает мистическую пикареску на тему возрождения и торжества России за счет “опускания” США. Спасителем державы оказывается предприниматель-экстремал Абарбарчук, он же Капитан, он же Сергей Курехин, гениальный пересмешник и провокатор, фантазер, “придумщик Америк” (по слову Бодлера в переводе Цветаевой, хотя тут уместнее говорить о “могильщике Америк”), воскресший из мертвых или вовсе не умиравший. Это повествование напоминает перевернутую, балансирующую на вершине пирамиду. Из ненадежной опорной точки вырастает ветвистая конструкция сюжета, довольно натянутого даже по понятиям “футуристической фэнтези”: о том, как искусно вброшенная через СМИ в общественное сознание “деза” приводит к крушению меркантильной американской империи и к торжеству одушевленно-православной империи российской.
В инициированном Капитаном проекте активно участвует герой-рассказчик по имени Евграф Мальчик, который по ходу дела переживает бурное любовное увлечение/приключение. Покорить и привязать к себе избранницу Евграф пытается с помощью вдохновенно-красноречивых, полных искрящихся банальностей эскапад из областей эзотерики и герменевтики, восточной мистики, философии Шопенгауэра и мифологии. Особую роль играет увлечение героя собиранием насекомых. Роскошная энтомологическая звукопись — “пятнистые стефанорины, ветвистороги и леопардовые восковики” — инкрустирует текст на всем его протяжении.
И вот между этими тремя произведениями, весьма несхожими по стилистике и идеологическим позициям авторов, обнаруживается множество знаменательных перекличек и пересечений — и в плане содержания, и с точки зрения изобразительных средств и приемов.
Начнем с вещей, может быть, не бросающихся в глаза, но существенных: с общих мотивов, образно-смысловых “концентратов”, присутствующих в этих повествованиях. Например, во всех трех романах недра, ресурсы, природные ископаемые играют важную, даже сюжетообразующую роль. У Быкова вся российская разруха и катастрофа вызвана простым, но фундаментальным фактом: в мире открылся новый чудодейственный источник энергии — флогистон, а обделенной этой благодатью оказалась как раз Россия, столь “богато оделенная от Господа лесами, реками, нефтью, юфтью, финифтью”. Излишне говорить, что все эти архаичные угодья оказываются для страны бесполезными.
В романе Славниковой богатства рифейских подземных кладовых являются как бы центром сюжетно-смысловой гравитации, они притягивают к себе помыслы и эмоции большинства персонажей, они порождают и вбрасывают в действие особые сигналы и объекты, влияющие на реальность, порой искажающие ее. Жизнь и главного героя, Крылова, и профессора Анфилогова, и его помощника и спутника Коляна, и других охотников за самоцветами — “хитников” — выстраивается и вертится вокруг манящих, потаенных россыпей и жил. Более того, высшее свойство драгоценных кристаллов — прозрачность — становится для Крылова неким символом недостижимого бытийного совершенства.
Ну а в “Американской дырке” всё — и сюжет, и смыслы — строится на идее сокрытых в недрах богатств, в первую очередь виртуальных, и их вполне реального влияния на судьбы государств и цивилизаций. Там, правда, идее этой придан оттенок парадоксально-мистический: Капитан, он же иноипостасный Курехин, утверждает, что попытки людей слишком сильно углубляться в подпочвенные слои своей кощунственностью уравниваются со строительством Вавилонской башни — и провоцируют небеса на аналогично суровое наказание. На этом и основывается “проект”: соблазнить американцев концепцией несметных золотоносных пластов, залегающих на огромной глубине, и втянуть их в авантюру, чреватую катастрофой.
Другой момент сходства: авторы активнейшим образом используют фольклорные парадигмы. Особенно отличается в этом отношении Быков. Весь его текст пребывает под знаком сказочной условности и мифологических архетипов. При этом в “ЖД” миф мифу рознь. С едкой издевкой воспроизводит автор дикую эклектику официального варяжского мировоззрения, где “брахманы — жрецы высшей расы, жившей на Крайнем Севере и исповедовавшие индуизм”, а образы и обороты расхожего “нордизма” — “иглы мирового льда”, “острые кристаллические грани”, “эльфийские руны” — смешиваются с выспренней христианской риторикой в дивно смешной коктейль.
Совсем по-другому относится Быков к “коренному” фольклору, в котором золотисто-лакированные фигуры русских народных сказок (Гамаюн, Сирин, Финист и прочая “гжель”) соседствуют с придуманными им самим органичными и пригожими образами, пусть и связанными с традиционным фольклором, но самостоятельными (чудо-яблонька и печь-самобранка в селе Дегунино, древние заговоры и ритуалы “коренных”, например, в эпизоде, когда девушка Аша “плавает” — уговаривает духи природы дать добрый урожай).
Но самое главное — Быков активно мостит элементами мифа сюжетные пути-дороги. Его “коренные жители” не случайно всякому движению предпочитают движение по кругу. Не случайно и то, что в основе всех его историософских построений лежит “триада”: варяги — хазары — “коренные”. Герои романа вовлечены в два главных мифологических занятия — войну и странствование, причем главные, Громов и Волохов, постоянно подвергаются испытаниям, инициационный характер которых очевиден.
У Славниковой все несколько иначе. В ее романе фольклорный субстрат — это в основном местные, уральские поверья, ставшие широко известными благодаря книгам Бажова. Эту олитературенную мифологию Славникова и использует в своих целях. Она оживляет “языческий мир горных духов” — подземного змея Великого Полоза, юркую ящерку с короной из золота, оленя Серебряное Копыто, Златовласку. Но центральный образ тут — Каменная Девка, или Хозяйка Горы. Более того, загадочная Татьяна, возлюбленная Крылова, оказывается на поверку неким воплощением Каменной Девки.
Эта связь персонажей романа с недрами призвана придать всему происходящему трансцендентный колорит, сдвинуть происходящее в сферу сверхреального. В том же направлении действуют и многочисленные, как бы случайные “проговорки” автора о постояннно присутствующих в городском пространстве НЛО, о призраках, делящих с героями их жилую площадь, об ангелах, незримо героев сопровождающих, о всяческих “видениях”. Все эти инобытийные объекты просачиваются в повседневный мир романа. Но и он сам словно бы тяготится своей “нормальностью” и тянется к границе, разделяющей реальное и мифическое. Ибо на грани ирреальности, миражности пребывают многие дела и поступки романных героев.
В “Американской дырке” фольклор как таковой отсутствует — ему нет места в гламурно-урбанистических интерьерах этого повествования. Зато Крусанов насыщает его множеством ироничных отсылок к мифологическим представлениям разных народов и эпох: древних египтян и греков, ацтеков и японцев, славян и североамериканских индейцев. Эти отсылки и упоминания служат в романе “сырьем” проекта — с их помощью ушлые герои промывают мозги и вешают лапшу на уши недалеким американцам, предоставляя им косвенные свидетельства вечного и эзотеричного знания о таящихся в земной коре драгоценных залежах.
Щедрую дань отдают авторы мотиву игры любви и смерти, традиционному переплетению Эроса и Танатоса. В “Американской дырке” компания, где плетутся нити судьбоносного проекта, имеет выразительную вывеску ООО “Танатос”. Да и герои, Евграф и Оля, периодически заводят разговор о том, стоит ли любовь того, чтобы за нее умереть. Смерть и впрямь случается в усмешливых, двусмысленных интерьерах романа: гибнет в ДТП Капа, временная эротическая партнерша Евграфа.
У Быкова и Славниковой любовь и смерть связаны еще более серьезно и нерасторжимо. Влюбленные буквально ходят по краю пропасти и часто сверзаются в нее. В “ЖД” смертельная опасность нависает над полюбившими друг друга губернатором Бороздиным и девушкой Ашей из древнего рода “коренных”. Уходят друг за другом в смерть (в село Жадруново) Волохов и яркая, жаркая хазарка Женька. Через смертельные опасности проходят, прежде чем соединиться, капитан Громов и Аня.
В “2017” любовь и смерть соседствуют, взаимодействуют, взаимопревращаются. Бывшая жена Крылова Тамара, не оставившая надежд вернуть мужа, открывает амбициозный похоронный бизнес. А его возлюбленная Татьяна, жена профессора Анфилогова, будучи одной из ипостасей Каменной Девки, в этом качестве втягивает героя в рискованнейшие похождения. Анфилогова же Каменная Девка откровенно губит.
Но самый общий и в то же время значимый мотив всех трех повествований — это мотив непрочности, трансформируемости реальности. Здесь заключен некий инвариант авторских представлений, принцип поэтики, генератор смыслов. В “ЖД” мотив этот присутствует подспудно, он почти не явлен на сюжетной поверхности. На протяжении почти всего романа автор соблюдает конвенцию серьезности, всамделишности описываемых им событий, какими бы сказочными и фантомальными они ни представлялись. Яркостью изображения, языковой пластикой, динамичностью сюжета он создает впечатление достоверности, фактурности внутритекстового мира — при всей его очевидной фантастичности. Однако тут же весьма последовательно навязывается читателю мысль о непрочности, релятивности наших представлений о жизни, в первую очередь — о возможности альтернативных вариантов истории. Бескрайнее поле фактов и оценок с головокружительной легкостью принимает разные конфигурации в зависимости от принятых интерпретирующих кодов.
Ближе к концу Быков все чаще нарушает конвенцию, демонстрирует литературную природу происходящего, сугубую сочиненность романного мира. Автор-кукловод выглядывает из-за кулис, объявляет о своем присутствии: “Кой черт мне в порядке, когда я знаю, что от перемены атомов молекула не меняется! Тесно мне, тесно мне!” Или: “Воцарилось благолепие. Хеллер отдыхал, Гашек сосал, и я тоже что-то плохо себя чувствую”. Возникает ощущение, будто действительность — будь то “воображенная” или “оригинальная”, первого порядка, — есть по сути продукт умозрительного конструирования, “мозговой игры”.
У Славниковой это представление тоже “оказывает себя” на разных уровнях текста. Жизнь города и горожан, картины запечатленной природы в романе намеренно несут в себе элементы непрочности, невзаправдашности, “халтуры”. Это словно изображение, приблизительно намалеванное на холсте (вспомним “Золотой ключик”), скрывающее за собой неведомую, но явно высшего порядка реальность. Присутствует в романе и вполне артикулированная теория насчет действительности как жертвы “заговора” — но об этом немного позже.
Наконец, “Американская дырка” — это просто гимн манипулируемой реальности и манипуляторам — героям-одиночкам, рожденным, “чтоб сказку сделать былью” и наоборот. В этом романе особенно впечатляет та легкость, с которой действительность уступает натиску ее преобразователей. Немного фантазии, изобретательности, чуток концептуального мышления, чуток исторической эрудиции, малая толика бытийной отваги и презрения к сущему — и швы действительности трещат, верх и низ меняются местами — короче, шарик начинает раскручиваться наоборот.
Поэтому Крусанов прекрасно обходится в своем романе без жизненно-реалистического антуража (если не считать таковым описания интерьеров и меню многочисленных ресторанов и кафе, в которые с удовольствием заглядывают герои). К чему? Ведь это — лишь иллюзорный покров вещей, сдуваемый, как пена с кружки пива, пневматическими упражнениями мистиков-трикстеров…
Теперь, когда мотивно-образная система координат, в которой развертываются сюжеты всех романов, отчасти прояснилась, перейдем к плану содержательному. Как же судят авторы о России и ее атрибутах, о ее нынешнем состоянии, его причинах, о вариантах будущего? Так сказать, что было, что будет, чем сердце успокоится? Начнем опять с “ЖД”. У Быкова берется российское “национальное тело” с психеей заодно и подвергается вивисекции, или спектральному разложению на три составляющие, три начала-субъекта. Под знаком “единства и борьбы” этих противоположностей в романе и препарируются прошлое, настоящее и столь же фантасмагорическое будущее России.
Северяне-варяги — жестокие вояки, религиозно поклоняющиеся государственному началу и не способные ни к какому созиданию. Степняки-хазары — менялы, торговцы, переводчики и пересмешники, адепты ценностей рынка и либерализма. Оба эти начала неорганичны, деструктивны, они и являются причинами вековых неурядиц на Руси, определяют нелепый и трагичный характер ее исторического опыта.
Остается еще исконное местное население — “коренные”. Сия этнокультурная сущность хотя и изображается в романе с явным сочувствием и некоей поэтической задушевностью, пребывает в статусе пассивности и подчиненности. Главный атрибут “коренных” — их ментальная принадлежность к доисторическому “золотому веку”, когда люди жили в счастливом единстве с природой, в естественном и неиерархичном сословном разделении, не знали ни соперничества, ни войны, ни, боже упаси, прогресса — все двигалось по кругу и циклически повторялось. Ныне же древние устои жизни порушились, население под властью захватчиков деградировало, сокровенное знание и способность к осмысленному действию сохранились лишь у горстки его представителей.
Как видим, историософская схема в “ЖД” отличается наглядностью, логичностью — и облегченностью. Как? И это все? Тысячелетний процесс борьбы, страданий, катастроф и взлетов, формирования уникального национального характера, поражавшего мир диапазоном свойств и парадоксов, — все это можно интерпретировать с помощью нескольких идей и метафор второй свежести? Потаенный заговор/захват, столкновение пассионарности с виктимностью, “круговое” мироощущение, пассивность и привычка выживать… Поистине автор сильно упрощает себе аналитическую задачу. Особенно умиляет схема русской культуры как продукта совокупной работы двух символических фигур — “раскаявшегося варяга” и “раскаявшегося хазара”.
Тут, конечно, нельзя не поговорить о шокирующем, рассчитанном на скандал “антихазарском” дискурсе в романе. Варяги и “коренные” у Быкова — остроумно придуманные и живо изображенные, но все же виртуальные сущности. У этих “означающих” нет реальных “денотатов”. С “хазарами” дело обстоит иначе. Тут вполне конкретная отсылка к еврейскому этносу и этосу. А говорятся в романе о “хазарах” вещи в высшей степени неприятные. Многочисленные частные детали и свойства, неприглядные и раздражающие, складываются в общую картину “еврейской ментальности” и соответствующую поведенческую модель.
Волохов, по воле автора много рассуждающий в романе на эту тему, упрекает евреев-хазар в грехах, традиционно приписываемых им уже тысячелетия: в воле к власти над миром, в презрении к “гоям”, в разрушительных тенденциях по отношению к существующим государствам и цивилизациям, в паразитизме, неспособности к подлинному творчеству, которое подменяется у них имитацией, посредничеством, пародированием… Он боится, что, когда хазары окончательно восторжествуют над погрязшим в собственной нелепости и бестолковости российским населением, их господство обернется для побежденных либо изгнанием, либо тотальным рабством.
Здесь не место анализировать конкретные творческие и личные мотивы, по которым Быков счел нужным начинить свой роман расхожей риторикой “Протоколов сионских мудрецов”. Замечу только, что в мелочах и деталях своей критики на житейско-бытовом, поведенческом уровне автор часто бывает наблюдателен и точен; но беда в том, что подмечаемые им особенности не являются исключительно “хазарскими”, не присущи всем “хазарам” и уж тем более не являются вечными и внеисторическими атрибутами “хазарства”.
Сам Волохов в разных местах романа высказывает сомнения в открывшейся ему “хазарской разгадке” русского вопроса. А не смешивается ли тут национальность с идеологией? Не объявляется ли глубочайшей духовной сутью “хазарства” либертарианская доктрина абсолютной рыночной свободы, минимизации всяческих государственных механизмов и границ, устранения качественных различий между народами? В полемике с радетелем и защитником “коренного населения” Гуровым Волохов резонно замечает: “Любое общество раскалывается на варягов и хазар, любое, в полпинка”. Однако в смысловом пространстве романа “хазары” остаются не обобщенным символом определенных свойств и потенций рода людского, а вполне конкретной этнорелигиозной группой.
К чести Быкова надо сказать, что невыносимая легкость историософских рассуждений и этнических инвектив уравновешивается злой точностью зарисовок, рельефностью, драматизмом многих характеров и эпизодов, достоверностью психологических “инсайтов”. Хорошо передана атмосфера существования под давящим сводом безвременья и безнадежности. Экспрессивно написана история погубленной любви Громова и Маши, за душу берут сцены путешествия по стране Ани и ее спутника, туземного ведуна Василия Ивановича.
Вернемся, однако, к быковскому “дискурсу о России”. Итак, наличное состояние страны скверно и беспросветно. С вопросом “кто виноват?” все довольно ясно. Что же, однако, делать? Автор, отдадим ему должное, не догматик, не раб собственной историософской схемы. Офицер Громов, проходящий в романе тяжкий путь познания и просветления, — варяг с “человеческой примесью”. А нервная, чуткая, жалеющая всех городская девочка Аня, волею судеб определенная в жены Громову, имеет примесь хазарской крови. Именно эта пара, по сюжету, может своим союзом — союзом долга и милосердия — разрушить чары дурной цикличности и принести в мир коренного населения обновление.
Собственно, в этом и заключается конкретный (и безнадежно общий, принадлежащий к сфере “wishful thinking”) ответ на вопрос “что делать?”. Если перевести мысль Быкова с языка иносказаний и метафор, то формула получится простая и даже бедноватая, тавтологичная: русский народ до сих пор пребывал в состоянии анабиоза, предоставляя действовать находящимся в его среде инородным духовным (если не этническим) началам. Задача в том, чтобы русскому народу наконец ступить на путь самостоятельного, оригинального исторического творчества.
Но есть в “ЖД” и более общий источник света и надежды. На сюжетном уровне он представлен монастырем, затерянным где-то в просторах России, с его братией и настоятелем отцом Николаем. Монастырь и его монахи представительствуют здесь от лица истинного христианства, адептом которого явно считает себя и сам автор. В беседах отца Николая с Громовым, в его суждениях и аргументах действительно открывается мировоззрение обаятельное, абсолютно адогматичное, требовательное к человеку в плане его помыслов и поступков, а не в плане соблюдения обрядов. Его христианство — содружество добрых и совестливых людей, соревнующихся в ненатужном пересечении границ собственного эго, стремящихся разделить и облегчить боль других. Они и в загробную жизнь не слишком веруют, рассматривая ее как бонус; они и бытие Божие принимают как благую гипотезу, а не в качестве краеугольного камня доктрины.
Что же — сердце и должно успокоиться столь не новым, пусть и вполне симпатичным, утверждением веры? Это авторское упование, увы, столь же фантазийно, сколь и представленный диагноз “русской болезни”. И диагноз и рецепт лечения мерцают одинаково миражным светом, красивым, но умозрительным.
Славникова в своей рефлексии о России менее размашиста и безапелляционна, чем Быков. Как уже говорилось, в “2017” создается символическая модель страны с региональным, уральско-рифейским колоритом. Однако сквозь выразительно прописанный “местный” фон проглядывают обобщения высокого уровня общности. Что же они открывают нам?
Славникова охотно и небезынтересно рассуждает о мироощущении, господствующем в этих местах. Рифейский характер наделен у нее чертами независимости, непокорства, экстремальности. В нем сочетаются стремление бросить вызов судьбе, в любой ситуации настоять на своем и незнание объекта приложения своих недюжинных сил. Поэтому “мышление истинного рифейца есть мышление фантастическое”. А “истинным символом и выразителем рифейского духа” оказывается в романе грандиозная по размерам, но заброшенная и обветшавшая телебашня — “поганка”. Она устремлена ввысь пародийной параллелью Вавилонской башне, бросая абсурдный вызов небесам и соблазняя местных жителей на рискованные “полеты во сне и наяву”.
Житейско-бытовых наблюдений и зарисовок в книге немало, но они не слишком информативны, потому что жизненный материал пропускается через фильтры очень субъективной, преображающей авторской оптики, предстает в смещенной, неортогональной перспективе… Главное, что Славникова подчеркивает в своем описании российско-рифейской реальности, — это как раз ее ирреальность, театральность, невсамделишность. И еще — многослойность, какая-то “щелистость”, благодаря которой в городскую повседневность рифейской столицы все время вбрасываются явления и объекты фантасмагорические, родом из других миров. Напрашивается вопрос: это свойство именно российской действительности в ее исторической обусловленности или атрибут бытия как такового? Вопрос остается открытым, прежде всего потому, что Славникова сама окончательно не решила, какой вариант ответа предпочесть. Повествование все время колеблется между разными жанровыми парадигмами с соответствующими смысловыми перспективами: психологической прозой о созревании личности и “воспитании чувств”, гротесковой сатирой нравов, мистической притчей, социальной антиутопией. Точнее, все эти планы должны сосуществовать и взаимодействовать в романном пространстве, придавать ему особое качество. Но реализуется эта сверхзадача с заметными изъянами.
Одну из версий объяснения невзрачного состояния страны и мира, версию, условно говоря, конспирологическую, Славникова вкладывает в уста своего персонажа, продвинутой и осведомленной Тамары, улавливающей флюиды из самых высоких “атмосферных слоев”. Из лекции, которую она зачитывает Крылову, выясняется следующая картина. Человечество уже немало лет объединено — не догадываясь об этом — в “одну мировую молекулу”. Иными словами, в сверхорганизм, управляемый некими анонимными, но вполне целенаправленными элитами. Эти элиты все схватили и поделили, всем правят. Более того, в потайных лабораториях и исследовательских центрах уже найдены и отработаны рецепты решения всех проблем, лечения всех язв человечества. Уже можно накормить всех голодных, вылечить всех страждущих, снабдить жильем всех бездомных. Но это означало бы вступление мира в новую, непредсказуемую фазу. Поэтому его невидимые властители, заинтересованные в сохранении статус-кво, сокрыли все эти достижения, заморозили всякое развитие и сознательно законсервировали жизнь в некоем произвольном состоянии. Это-то и придает действительности оттенок искусственности, неподлинности. В мире утверждается “культура копии при отсутствии подлинника”, то есть господствуют симулякры (тут автор безыскусно пересказывает своими словами тезисы Бодрийяра). К тому же стирается принципиальная граница между живым, органическим, и искусственным. Славникова добросовестно, даже педантично рассеивает по тексту многочисленные подтверждения такого состояния.
В рамках этой картины мира “истинные рифейцы” вроде Крылова и его друзей-хитников, одержимые гордыней, волей к самостоятельности и самодеятельности, становятся возмутителями спокойствия. Они пребывают в глубинной, корневой связи с природой, с ее нерукотворной красотой и богатством (здесь, кстати, явная перекличка с быковской идеей “коренного населения”; к тому же у Славниковой тоже мелькает мотив колонизации, завоевания). Природа противится экспансии “мировой молекулы”, защищается и огрызается — вспышками активности, диковинными феноменами и артефактами. И рифейцы — своей острой, ребристой подлинностью и непредсказуемостью — не укладываются в уготованные для них ячейки матрицы, грозят прорвать синтетические оболочки, в которые упаковывается все живое. Поэтому “прекрасный новый мир”, сама структура “мировой молекулы” ополчается против них, стремясь их аннулировать или вытолкнуть за свои пределы.
Впрочем, это лишь частичная схема весьма разноплановой и многоэлементной авторской концепции бытия. Среди прочего разлито по тексту довольно смутное и противоречивое богоискательство. Мол, внутренний мир рифейца ущербен и неполон, поскольку образ Божий начисто выпал из его повседневного духовного обихода. Однако протест Крылова и иже с ним против навязываемой участи, стремление прикоснуться к настоящему сквозь второсортный глянец связывается с неосознанной попыткой ощутить Божественное присутствие, спровоцировать Высшее начало на вмешательство в халтурный ход событий. А присутствие и благодетельность этого Высшего начала автор постулирует, но как-то декларативно, неубедительно. Например, любовь Крылова к Тане подается как встреча с судьбой, с подлинным и — соответственно — как приобщение к Богу. Но при этом Таня предстает в романе посланной в мир инкарнацией вполне языческой властительницы рифейских недр…
Ближе к концу романа Славникова делает упор на социальном изводе своей концепции. Это линия, изображающая события в городе и России, приуроченные к празднованию 100-летия революции. Празднование задумано властями (плотью от плоти “мировой закулисы”) как очередной развлекательный маскарад, призванный добавить к куску хлеба, бросаемому плебсу, толику зрелищ. Карнавал бутафорской исторической реконструкции, “ряженая революция” перерастает, однако, в реальные и ожесточенные столкновения между “красными” и “белыми”, в неуправляемый, кровопролитный взрыв страстей. Славникова видит в таком развитии событий потенциал позитивности: оказывается, не все еще унифицировано и приведено к послушному безразличию, Россия еще способна на бунт, пусть внешне бессмысленный, на спонтанную активность — на возвращение из мира подделок и миражей в историю, опасную, непредсказуемую, но живую…
К этому сводится “благая весть” повествования, сильно напоминающая и по сути, и по степени умозрительности смысловой итог “ЖД”. Бросается в глаза и знаменательное совпадение финалов романов: в обоих случаях сюжет завершается уходом двух людей (в “ЖД” это Аня и Громов, в “2017” — Крылов и его друг Фарид) из привычных и опостылевших обстоятельств навстречу неведомому.
Перейдем к Крусанову и его “Американской дырке”. Здесь в фокусе критического рассмотрения оказывается не столько Россия, сколько мировая цивилизация в ее западной по преимуществу ипостаси. Диагноз ей автор ставит почти окончательный: омертвение тканей, загнивание достоинства, чувства чести, воли к жизни и властвованию, к отстаиванию и продвижению своих исконных ценностей. Запад погряз в алчности, в абстрактности, в помоях душевного комфорта и политкорректности.
Соответственно Россия предстает в романе символическим воплощением про-тивоположных потенций и тенденций. Как уже говорилось, реальной картины российской жизни здесь нет программно. За точку отсчета берется условный упадок 1990-х—начала 2000-х годов, который по ходу действия сменяется феноменальным подъемом и расцветом, спровоцированным авантюрным подвижничеством героев. В центре же авторского внимания — Россия как виртуальный топос “инакости”, отрицающей унылые закономерности и целеполагания западной цивилизации. В роскошных риторических тирадах Капитана Россия предстает отчизной православных героев, пророков и мистиков, противостоящей меркантилизму, всеядности и расслабленности Запада: “Вождем этого обновляющегося мира будет Россия, но для того она должна возвыситься, стать сильнейшей среди равных. — Глаза Капитана горели, его вдохновенно несло. — По мере воцарения новой России царство Земли обретет порядок. Современное искусство и современная политика идиотов будут заменены новой магией, которая учредит свое искусство и свою политику. Искусство перестанет быть имитацией ритуала, но станет самим ритуалом, а политика превратится в прямое мифотворчество, занявшись сакральной архитектурой народов”.
Присутствуют здесь и манифестации новейшего культур-радикализма, не стесняющегося помянуть слово “фашизм” в положительном контексте: “Чем больше в обществе зла, тем более оно уравновешивается высочайшими проявлениями добра. А гуманизм в своем стремлении искоренить зло непременно разрушает добро и таким образом разрушает мораль. — Капитан пощипал бородку, а я отметил про себя, что похожая мысль и самому мне пришла в голову сегодня по дороге в Псков. — Если без истерик — из всех существующих идеологий ответственнее других эту диалектику осознают фашисты. Они открыто говорят, что сделать нечто лучшее можно только за счет того, что кому-то станет хуже. То есть зло и добро бессмысленно искоренять, есть смысл их просто перераспределить”. А рядом — диалектические рассуждения о безграничной свободе, проистекающей из духа аристократизма, чувства долга и незыблемой иерархичности…
Крусанов находит чеканно-звонкую формулу для обозначения миропотрясающей деятельности своих персонажей: “корректировка эйдоса мироздания”. Однако на сюжетном уровне проект “Второй председатель” оборачивается весьма профессиональной, порой зловещей при всей своей шуточности, практикой группы работающих по найму журналистов, ученых, компьютерщиков и специалистов по черно-серому пиару. Их деятельность на первый взгляд напоминает “веселую науку” магов из НИИЧАВО (см. “Понедельник начинается в субботу” Стругацких). Но у Крусанова эта активность предстает слишком уж “целевой”, прагматичной, не говоря о том, что декорируется она звонко-жестокими максимами об исчерпанности гуманизма, слякотности либеральной демократии, необходимости переоценки всех ценностей: “А между тем идея гуманизма, языком жаркой лавы истекшая из недр Европы, изначально мертва и бесчувственна, поскольку неспособна, в силу своей минеральной природы, впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни”.
Этакий освеженный (освежеванный?) Ницше, к тому же подлакированный “истинным православием”: мир — это то, во что мы верим… мир слагается верой и волей… все — в реке… По сюжету, однако, в реке оказывается главный герой, Евграф Мальчик, приревновавший свою любимую Олю к Капитану-Абарбарчуку и отправившийся с горя в путешествие с партнершей и сотрудницей Капой. По ходу путешествия их машина и оказывается в воде, при этом не случайно, а во исполнение предназначения. Мальчик-то искупался и этим отделался, а Капа, ни в чем не повинная, погибла всерьез. Как выясняется, она — та самая “закрепляющая жертва”, о необходимости которой для успешного завершения проекта говорил Абарбарчук.
После этого (квази)трагического события все в романе складывается превосходно до приторности. Америка и Россия окончательно меняются местами на шкале богатства и мирового господства, Евграф с Олей примиряются и начинают вить семейное гнездышко, Капитан-Абарбарчук получает право издать заключительный торжествующий аккорд: “Могущественная империя… Тысячелетнее царствие Христа… Национальная идея… Базовые ценности… Внутренний враг”.
Выясняется, что и побочная (при этом самая фантастическая и запредельная) цель его тоже достигнута: вывелась-таки в его аквариуме порода поющих рыбок! А это, в зявленной им самим системе приоритетов, настоящий “штурм небес” — не чета опусканию Америки в геологическую дырку.
В общем, финал романа оказывается бравурным и пафосным до головокружения. А если взглянуть ретроспективно, то к этому добавляется и нарочито аляповатая линия любовных переживаний героя — с восторгами, подозрениями, ревностью и изменой, словно взятая напрокат из молодежной прозы тысяча девятьсот лохматых годов. И — риторическая взвинченность, избыточная напряженность и одновременно вторичность, расхожесть “установочных проповедей” Капитана и самого Евграфа по ходу действия.
Становится ясно, что вопиющая несерьезность, дух пародии, провокации и пересмешничества — главные моменты не только стилистики романа, но и его “мессиджа”. Ни к чему тут нельзя относиться серьезно, ничто — включая самые экспрессивные мировоззренческие манифестации — не следует принимать на веру. И центральная оппозиция романа — обновляющаяся, но верная своим исконным ценностям Россия, растленный и упадочный Запад — растворяется в едко-кислотной среде насмешливого повествования. Изощренные концепты и идеологемы новейшего российского патриотизма дезавуируются тональностью и некритическим пафосом “нашизма”. Перед нами не более чем забавно-эпатажная фантазия, зазеркальный мир, где любые суждения и утверждения предполагают собственную относительность и обратимость.
Предельно ироничное, не скрывающее своей смеховой природы сочинение Павла Крусанова обнажает, таким образом, тенденцию, завуалированно присутствующую и в сочинениях Быкова и Славниковой. Во всех этих произведениях ткань и конфигурация повествования словно подмигивают читателю, указывая на собственную эфемерность, артистическую безответственность. Мол, актуальных намеков тут много, однако не забывайте: сказка — ложь.
Самым общим знаменателем всех этих разнородных, непохожих, индивидуально-оригинальных текстов о России и ее судьбах оказывается их программная произвольность. Авторы расстилают перед нами яркие ковры, украшенные роскошными узорами их воображения, остроумия, изобретательности. Всего этого там в достатке. Не хватает сущей малости: аналитической — если не строгости, то дисциплины, воли к постижению действительных тенденций и закономерностей жизни, к проникновению в ее невыдуманные макро- и микроструктуры.
Поневоле вспоминаешь авторов, работавших в условиях советской несвободы, табу на любую критическую концептуализацию и вообще на масштабные идейные построения. При этом Трифонов и Шукшин, Битов и Искандер, Астафьев и Маканин ухитрялись, складывая мозаики из частных жизненных фактов и явлений, исподволь выделять в них иероглифы обобщенных, зачастую наполненных пророческим смыслом суждений. Я уж не говорю о фантастических притчах братьев Стругацких, влияние которых на поэтику Быкова и Крусанова ощущается.
Впрочем, о чем я… Понятно, что изменилось время, а с ним и культурные коды, что нынче не принято требовать от литературы целостных картин мира, рентгенограмм, диагнозов, рецептов. Литература, с трудом поспевая за царицей наук физикой, перешла наконец от атомарно-корпускулярных взглядов к волновым. Поэтому-то все в ней волнуется, размывается, струится потоками невещественных энергий.
Не обязательно прибегать к жупелу постмодернизма, чтобы объяснить это. Ни одна страна за последние четверть века не претерпела столько потрясений и метаморфоз, как Россия. Вихрями перемен из ее “жизненного пространства” выдуло всякое постоянство, всякую уверенность, остойчивость. Почва уходит из-под ног, бедному ratio не на что опереться, причинность с логикой заодно, похоже, отдыхают.
Именно такое состояние общественного сознания рождает потребность в масштабных и завораживающе расплывчатых картинах, мифопоэтических галлюцинациях на вечные темы национального бытия.
Размывается граница между “всерьез” и “в порядке стеба”. Нет ни точек опоры, ни сопротивления материала. Трудно, да и излишне что-либо понимать. Зато какая дивная свобода — плакать и смеяться, грезить наяву, придумывать правила игры, следовать им и нарушать их…