Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2007
Александр Ильич Рубашкин (род. в 1930 г.) — критик, автор более 400 статей, публикаций и 10 книг, в том числе: “Голос Ленинграда. Ленинградское радио в годы войны и блокады” (Л., 1975, 1980; СПб., 2005), “В Доме Зингера и вокруг него” (СПб., 2003). Подготовил издания: “Илья Эренбург. На тонущем корабле. Статьи и фельетоны 1917—1919 гг.” (СПб., 2000), “Илья Эренбург. Портреты русских поэтов” (серия “Литературные памятники”. СПб., 2002). Публикуется в “Звезде” с 1953 г. Живет в С.-Петербурге.
ї Александр Рубашкин, 2007
АЛЕКСАНДР РУБАШКИН
“ЗНАТЬ ЛИЧНО… ОГРОМНАЯ РАДОСТЬ”
Один знакомый литератор поразил меня таким размышлением. Общаясь с крупными людьми, много прожившими, он определял личные контакты с ними как факт “первого рукопожатия”. Вот, скажем, здороваясь с имяреком, он через него общался и с великим ученым А. или выдающимся художником Х. При всей условности “второго рукопожатия” оно позволяет понять, как близки между собой люди одного века и относительно близкого круга, вне зависимости от возраста и места проживания.
Об этом заставили меня задуматься личные встречи с С. Маршаком, К. Чуковским, И. Эренбургом и еще некоторыми старшими современниками. Разговаривая с ними, я пытался увидеть через них конец XIX и начало ХХ века, о которых они помнили. Здороваясь с этими писателями, я мог представить себе, что через “второе рукопожатие” общался со Стасовым и молодым Горьким (С. Маршак), Репиным и Блоком (К. Чуковский), Модильяни и молодой Цветаевой (И. Эренбург). Да разве только с ними!..
Тут я хочу остановиться на Самуиле Яковлевиче Маршаке. С ним я встречался и разговаривал почти ежедневно в сентябре 1962 года. Я познакомился с Маршаком по его инициативе: “Кто вы, голубчик?” Недавно перечитав сказанное Твардовским о Маршаке в прощальном слове, узнал свои давние чувства: “Говорят, что любимого поэта не обязательно знать лично… Но знать лично Самуила Яковлевича было огромной радостью”.
Добавлю: мое общение с Маршаком было иным, чем с Чуковским или Эренбургом, уже давно, как и он, отмеченными памятными досками на домах в Питере и Москве. Проходя по улице Пестеля (где будто бы находилась одна из ленинградских гостиниц, в которой не нашел себе места Мистер-Твистер) или возле Дома книги на Невском, 28, где была детская редакция Госиздата, вспоминаю Самуила Яковлевича. В этом же зингеровском доме я работал через двадцать с лишним лет после него…
А в том памятном сентябре я спускался по широкой лестнице ялтинского Дома творчества. Навстречу, ближе к перилам, тяжело поднимался знакомый по многим фотографиям Маршак. Я, естественно, поклонился. Он не только ответил, но словно бы ждал этой встречи. А стоило “голубчику”, то есть мне, назвать себя и, главное, произнести “из Ленинграда”, как последовало, что и он, Самуил Яковлевич Маршак, тоже оттуда и я непременно должен сегодня же прийти в его номер на втором этаже. Такое вот начало: Маршак просто не мог пройти мимо человека, даже незнакомого.
Чуковский сразу начинал покорять собеседника, стараясь ему понравиться. Это почти всегда ему удавалось. Эренбург говорил с тобой вроде бы “на равных”, да так, что удержать планку разговора, по крайней мере мне, было трудно. Маршак же спрашивал о том, что ты делаешь, как живешь. Он не давал понять, что занят и гостю пора уходить. То же я чувствовал и общаясь с Лихачевым. Они оба не позволяли себе даже украдкой взглянуть на часы.
Маршак говорил, что не умеет ничего, кроме литературной работы, во время которой нужно, чтобы на огне стояло сразу несколько утюгов. Для него это было писание стихов, работа над переводами и критическими статьями, редактирование. Он сказал, что не умеет плавать, но, думаю, я ни разу не видел его на ялтинском пляже еще и потому, что дорого было время, которого, как Маршак проговорился, у него осталось совсем мало. Уму непостижимо, как он при этом каждый день принимал у себя людей знакомых и незнакомых.
Самуил Яковлевич постоянно работал и постоянно курил. И еще спал в самое разное время, а потом “наверстывал упущенное”. Еще он говорил, что никогда не работал на земле. Между тем о себе написал лучше других: “Я думал, чувствовал, я жил”.
Видеть Маршака праздным, “отдыхающим” не приходилось. И общение было работой, и чтение, а уж часы за рабочим столом тем более. При этом он защищал свой образ жизни, не позволяя никому на него посягать. Я не мог привыкнуть к его приступам кашля, которые вызывало курение, и позволил себе сказать, что ему необходимо бросить курить. Последовал жесткий ответ: “Следующие семьдесят пять лет буду жить, как ты мне советуешь”. Кажется, он пропустил тогда свое привычное “голубчик”.
Следующие семьдесят пять… Я пишу эти строки, перешагнув серьезный рубеж и помня, что еще успел Маршак за отпущенные ему два года. И сколько он сделал на своем веку. Нередко говорят о двух-трех жизнях, прожитых художником. О Набокове — русскоязычном и англоязычном писателе, о Бунине — в России и в эмиграции, о Пикассо, менявшем “периоды” своего творчества… Иначе разные жизни внутри одной прожили Чуковский, Эренбург, Маршак…
В начале жизни Маршаку, еврейскому мальчику из провинции, выпало встретиться в столице с известным критиком В. Стасовым и близкими ему М. Горьким и Ф. Шаляпиным. Они распознали в нем талант и помогли, поддержали, послали лечиться в Ялту. Не потому ли, уже пройдя свои “университеты”, побывав за границей (Англия, 1912—1914), Самуил Маршак так щедро помогал другим?
О первой его профессии я узнал не из книжек. Летом 1964 года В. М. Жирмунский на своей даче в Комарово рассказал своему младшему коллеге Ефиму Эткинду и автору этих строк о своих приват-доцентских годах и о том, как еще до революции привлек Маршака к переводам английской поэзии. Оказалось — на всю жизнь.
А в годы Гражданской войны Маршак попал на Кубань, “под Деникина”, о чем в дальнейшем всегда могли напомнить. Остался там на плодотворнейшие два года (1920—1921). Вместе с Елизаветой Васильевой и Борисом Клеманом создал детский городок, в котором беспризорные дети смотрели спектакли по пьесам С. Маршака и Е. Васильевой-Дмитриевой, известной в русской поэзии как Черубина де Габриак. О той мистификации 1909 года знают многие, о трагической жизни поэтессы (арестах, ссылках и ранней гибели в Ташкенте в 1928 году) сказано в недавней (2007) книге Л. Агеевой “Неразгаданная Черубина”. Многое связывало в ту пору Маршака и Васильеву, в том числе совместная книжка “Театр для детей” (1922, 1927). Через десятилетия Маршак написал краснодарским пионерам: “Не знаю, стал бы я детским писателем, если бы не этот театр”.
В 1922 году переводчик и драматург Маршак приехал в Петроград, где, как он говорил, сделал что мог для создания новой детской литературы. Работал в ТЮЗе, созданном А. Брянцевым, искал и находил молодые таланты, сам выпускал одну за другой книжки с рисунками В. Лебедева, В. Конашевича — “Детки в клетке” (1923), “Пожар” (1923), “Багаж” (1925), “Почта” (1927), “Вот какой рассеянный” (1930) и, наконец, “Мистер-Твистер” (1933). Он работал много и быстро, он успел. Потому что к тому времени власть, изгнав одних, заставив умолкнуть других, добралась и до литературы для детей. Доставалось и Чуковскому, и Маршаку. В 1961 году о трудностях с изданием “Мистера-Твистера” автор писал Д. Балашову: “В начале 30-х годов… издать ее (книгу. — А. Р.) было очень нелегко. Только вмешательство Горького помогло мне выпустить ее в свет… Приходилось уступать лжепедагогическим соображениям людей, боявшихся в детской литературе └грубого слова””. Вообще-то я не из уступчивых, но книга для детей была в то время под такой строгой опекой, что не всегда удавалось настоять на своем, особенно в деталях”.
Я помню эти книжки, уже переизданные, с середины 1930-х. Их не приходилось “заучивать”, они остались в памяти через десятилетия: “Что за станция такая, / Дибуны или Ямская? / А с платформы говорят: / Это город Ленинград”. Маршаковские стихи вошли в народное сознание как крылатые выражения: “Однако за время пути / Собака могла подрасти” (“Багаж”).
Поначалу во время наших разговоров Маршак расспрашивал о ленинградских детских писателях. Я назвал Николая Сладкова, Радия Погодина, Виктора Голявкина. Оказалось, он их всех знает, ценит. Про Сладкова сказал, что в его книгах о природе всегда есть человек. Спросил о сегодняшней редакции журнала “Костер”, который он создавал. Я назвал своего друга — главного редактора Володю Торопыгина, назвал Феликса Нафтульева, умевшего в своих публицистических очерках писать увлекательно и серьезно о том, что детям интересно. Увидев, как относится Маршак к своему детищу, я перед отъездом спросил, не напишет ли он письмо “Костру”. Маршак согласился и на другой день передал мне двухстраничное послание, которым “костровцы” гордились (его напечатали сразу, в № 11 за 1962 год).
Мой рассказ вызвал у Маршака отклик. Как-то мимоходом он заметил, что многого в жизни боялся, особенно после того, как вынужденно и стремительно уехал из Ленинграда в 1937 году и тем спас себя, когда детская редакция была разгромлена, а некоторые сотрудники арестованы. Он с неутихшей болью говорил о пострадавших людях и загубленном деле. С теплотой — о соратниках-редакторах А. Любарской, Л. Чуковской, Т. Габбе и с давним неприятием — об авторах, предавших его и всю редакцию. А ведь для них было сделано так много. Маршак не требовал от людей невозможного, по себе знал, что такое атмосфера тех лет, но не прощал излишнего усердия, к примеру А. Голубевой. Повесть “Мальчик из Уржума” была, мягко говоря, “выпестована” в редакции. И вот, выступая с осуждением Маршака, которому грозил арест, она заявила, что Самуил Яковлевич… мешал выходу повести! На вопрос Маршака, чьей рукой написана рукопись А. Голубевой, она ответила: “Частично моей, большей частью — вашей”. Это лишь один из эпизодов, о которых вспоминал тогда Маршак.
Говоря о страхе, следует вспомнить и случаи его преодоления. Раньше многих, еще при жизни Горького, была арестована молодая писательница Раиса Васильева, которую Маршак высоко ценил. В начале 1930-х писателей порой приглашали в гости к Алексею Максимовичу, у которого бывали и партийные руководители. Предполагалось, что на этих встречах не следует обращаться с просьбами и поднимать политические вопросы. На одной из таких встреч (Маршак не сказал, был ли на ней Сталин, а я не спросил) Маршак вышел на кухню покурить и увидел Г. Ягоду, тогдашнего наркома внутренних дел. Времени для сомнений не оставалось. Самуил Яковлевич сказал наркому, что он ручается за Васильеву: он слышал, что у нее арестован муж, о котором ничего не знает, но в ее невиновности уверен.
После смерти Горького у Маршака не стало защитника, не раз его выручавшего. Васильева пропала бесследно, а на собрании, где поносили Маршака, сидевший в президиуме писатель Б. Лавренев вдруг бросил неожиданную фразу: “Он и за Раису Васильеву вступался…”
Самуил Яковлевич сказал мне, что это можно было узнать только в бывшем ведомстве Ягоды, которого уже сменил Ежов (их потом расстреляли в порядке очереди).
Любарскую пытали в тюрьме, выбивали показания. Молодую женщину всячески унижали. Маршак и Чуковский не знали подробностей, но решили обратиться с ходатайством к Генеральному прокурору А. Я. Вышинскому. Он принял писателей. К изумлению, на их глазах все решило “телефонное право”. Вышинский позвонил, назвал какой-то параграф, Любарскую освободили. Самуил Яковлевич не был уверен, все ли решило вмешательство двух писателей или же Генеральному прокурору нежен был спектакль, демонстрация своей силы.
До войны я, конечно, ни о чем таком не думал. Читал стихи, слышал их по радио. Во время войны узнал нового Маршака, видел иногда в газете его стихотворные сатиры, в частности в подписях под рисунками Кукрыниксов. В 1942-м он получил за них Сталинскую премию. О былых обидах вроде мог не вспоминать. Власти поощрили его тем же в 1946-м, 1949-м и в 1951 году. Но защищенным он себя не чувствовал. Ничто не спасло народного артиста СССР С. Михоэлса, “исчез” прекрасный детский поэт Л. Квитко. Потом было ужасное “дело врачей”. В начале 1953-го потребовали подписать страшное “письмо советских евреев”, которое могло привести к трагедии целого народа… Но письмо осталось ненапечатанным. Сталин умер, и дело “врачей-вредителей” закрыли.
В годы наступившей “оттепели” Маршак все чаще возвращался мыслями к погибшим, “вычеркнутым” из жизни и литературы писателям. Вновь вышла “Республика ШКИД”, которую Л. Пантелеев, один из самых близких ему писателей-ленинградцев, не разрешал печатать без имени своего сгинувшего в 1938 году соавтора Г. Белых. В “Литературной Москве” Эренбург напечатал статью о Цветаевой. А когда запретные ранее имена появились в мемуарах Эренбурга, Маршак обратился к нему за советом, что можно сделать для возвращения имени Елизаветы Васильевой. Он говорил о ней также с молодым критиком С. Рассадиным. К сожалению, осуществить свои замыслы Маршак не успел, но многие страницы жизни Е. Васильевой-Дмитриевой (он называл ее Лилей) отражены в работах В. Давыдова и В. Купченко и в уже упомянутой книге Л. Агеевой.
В начале 1960-х Самуил Яковлевич, несмотря на болезни, был самоироничен, деятелен и жизнелюбив. Он увлеченно рассказывал мне о полученной от А. Твардовского, еще до публикации, повести А. Солженицына (потом, в январе 1963-го, статью Маршака о ней напечатала “Правда”). Ему привезли в Ялту запись песен Новеллы Матвеевой. И вот над горой, на которой стоит Дом творчества, разносилось: “Какой большой ветер напал на наш остров…” Вечерами слушать эти песни приходили к Маршаку гости, хотя слышно было и так всему дому.
Из современных молодых поэтов отмечал Е. Евтушенко, однажды прочитал по памяти стихотворение “Глубина”, хотя в других его вещах отмечал недостаточную проработку, неряшливость. Когда, спустя 35 лет, Евтушенко выпустил огромный том — антологию русской поэзии “Строфы века”, — он среди тысяч строф не привел ни одной из наследия Самуила Маршака, даже из цикла “Четверостишия”, поскольку “поэзию для детей” представил в томе — один за всех — Чуковский. Составитель “позабыл” о существовании философской лирики Маршака. Вот характерный ее пример: “Питает жизнь ключом своим искусство. / Другой твой ключ — поэзия сама. / Иссяк один — в стихах не стало чувства. / Забыт другой — струна твоя нема”. Когда эти строки прозвучали, автор сказал мне, что, к сожалению, забывают об этом источнике искусства: “Чем были бы наши стихи без Пушкина, Некрасова, Фета, Блока, Цветаевой”. Маршак назвал имена наиболее близких ему поэтов.
В 1966 году вышла книга Л. Пантелеева “Живые памятники”. По просьбе нашего издательства (“Советский писатель”) автор написал для нее воспоминания о Маршаке. В них упоминалась статья из “Правды”. Горлит потребовал убрать имя уже опального А. Солженицына. Л. Пантелеев отказался, и воспоминания были изъяты на долгие годы.
В 1962-м Ленинскую премию за книгу о поэзии Некрасова присудили Чуковскому вопреки рекомендациям ЦК. В 1963-м такую же безоговорочно дали Маршаку за книгу “Избранная лирика” и стихи для детей. Через год власти об этом пожалели. Оба писателя-лауреата и композитор-лауреат (Чуковский, Маршак и Шостакович) встали на защиту молодого поэта И. Бродского, осужденного “за тунеядство”.
Маршак чувствовал себя наследником традиций русской культуры — и в поступках, и в творчестве. В одном из самых личностных стихотворений о городе на Неве писал о его “живой душе”: “…Страницей Гоголя ложится Невский, / Весь Летний сад — “Онегина” глава, / О Блоке вспоминают Острова, / А по Разъезжей бродит Достоевский”.
Отношение поэта к прошлому проявилось в живой сценке, которую я увидел незадолго до своей последней встречи с Маршаком. Это было в конце еще жаркого крымского сентября. Возле писательского дома, у автомашины, стоял по-городскому одетый Маршак вместе со своим английским другом — парламентарием Эмрисом Хьюзом, приехавшим к нему на несколько дней. Они собирались сесть в машину. Поймав мой вопрошающий взгляд, Маршак пояснил, что едут неподалеку — “в гости к Антону Павловичу Чехову”. Так Самуил Яковлевич возвращался в свою раннюю юность, старую Ялту начала века.1 Там, в небольшом доме, ставшем музеем, еще жила сестра писателя Мария Павловна. Спустя год о ее кончине Маршак написал: “Дом Чехова во второй раз осиротел”. Теперь, осенью 1963-го, жребий поэта “был измерен”. Через несколько месяцев его не стало.
Этот уход не был внезапным (болезнь, старость). Он напомнил его строки, прозвучавшие по-новому:
Дорого вовремя время,
Времени много и мало.
Долгое время — не время,
Если оно миновало.
1 “Я видел Ялту в том году, / Когда ее покинул Чехов. / Осиротевший дом в саду / Я увидал, сюда приехав”, — писал Маршак в стихотворении “Ялта”.