Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2007
ї С. Гедройц, 2007
Зинаида Шаховская. Таков мой век. Пер. с фр. — М.: Русский путь, 2006.
Сыр, как известно, выпал. Коварный хищник скрылся, глотая на бегу приз, — несомненно, с чувством глубокого разочарования.
Оставшаяся же на елке якобы ни с чем птица полюбила себя и поверила в свой талант.
Правда, то и другое равно необходимо в одном-единственном жанре — не вокальном, увы: мемуарного автопортрета.
Это когда рассказываешь не столько про что случилось, а как замечательно в любых обстоятельствах себя вела.
Какая была с младых ногтей отчаян-но храбрая. До мозга костей справедливая. Беззаветно щедрая. Веселая и находчивая. В невидимых миру скобках: умница и красавица. Подчеркнуть повсюду пожирней (для широкого иностранного читателя): княжна, то есть фактически принцесса. Урожденная, не какая-нибудь.
Даже есть предписанная фольклором сцена узнавания:
“Церемония была грустной, но полной достоинства. На ней присутствовали Великая княгиня Ксения Александровна, сестра последнего царя, графиня Торби, морганатическая супруга Великого князя Михаила, внучка Пушкина по материнской линии, генерал Баратов, председатель Общества русских инвалидов войны и некоторое количество бывших придворных дам, бывших министров, бывших дипломатов и генералов… Меня попросили сказать несколько слов от имени русской эмигрантской молодежи, что я и сделала отнюдь не без смущения. Закончив свою речь, я чуть было не оконфузилась в глазах столь блестящего общества. Какой-то генерал в штатском подошел ко мне и спросил, как звали моего деда. Известно, что русские получают отчество по имени отца; я знала, что являюсь дочерью Алексея, но как звали его отца, к своему великому стыду, не ведала. Дед умер до моего рождения, и дело осложнялось тем, что я никогда не слышала, чтобы моего отца называли Алексей Николаевич. Поскольку у него был титул, к нему обращались князь или ваше сиятельство, тогда как близкие звали его Леля (уменьшительное от Алексей). Я погорела самым жалким образом. Генералу все это показалось очень странным, и он оставил меня, чтобы поделиться с присутствующими своими подозрениями. Я в его глазах, видимо, превратилась в самозванку Шаховскую, что, однако, было не так важно, как лже-Анастасия. Мой старый друг генерал Холодовский умолял меня вспомнить имя деда, поскольку от этого зависела моя честь. Он перечислял мне длинный ряд имен, и я растерялась окончательно… Но вдруг одна пожилая дама — я узнала позднее, что она была вдовой генерала Волкова, — бросилась ко мне, посмотрела мне в лицо и воскликнула, словно нашла любимую племянницу: “Но я знаю, знаю… если вы дочь Алексея, значит, вы племянница моих близких подруг — Маруси и Маши. Это же очевидно: вам по наследству перешли глаза вашей бабушки Трубецкой. Вашего дедушку, дорогая, звали Николаем”. Я испустила глубокий вздох облегчения и поклялась себе заняться генеалогией семьи”.
Легко представить, как изложил бы данный эпизод рассказчик с дарованием. Но и в таком виде (возможно, это ошибка личного чтения) он запоминается, вы не поверите, как чуть ли не самый живой.
Это при том что жизнь Зинаиды Алексеевны, как и эта книга, состояла сплошь из роковых приключений, опасных путешествий, интересных знакомств. И сама она, судя по всему, действительно была человек незаурядный — с несгибаемой волей к победе.
Но когда автор не особенно интересуется персонажами, а зато безумно нравится сам себе — а главное, принимает (и выдает) бойкость своего пера за блеск (а это, согласитесь, качества разные), — то повстречайся он и разговорись хоть с самим Набоковым, он и про Набокова через какое-то время ничего не припомнит, кроме того, что сам он был Набокова умней.
Вот давайте-ка возьмем и разберем два абзаца. Просто так, во славу искусства неподдельной прозы приглядимся к веществу поддельной: в чем секрет нестерпимости.
“Так, в 1932 или 1933 году я приехала в Берлин. Небольшое происшествие в пути: совсем молоденькая блондинка, сидевшая (учтем и весьма низкую температуру перевода. — С. Г.) напротив меня, возмущается тем, что я крашу губы, и делает мне замечание. Я решительно протестую и в свою очередь (надо думать, и в оригинале примерно так. — С. Г.) высказываю ей свое возмущение: как смеет молодая девица одергивать незнакомую ей даму, тем более иностранку. В коридоре вагона (слушайте, слушайте! — С. Г.) какой-то еврей шепчет мне о своих опасениях, впоследствии оправдавшихся, и гораздо более грозно”.
Два сюжета, два разговора; первый пересказан вяло, но внятно: второй — вообще из рук вон; по дороге в Германию немка нахамила, немец (отрекомендовавшийся евреем, либо с первого взгляда опознанный как таковой) прошептал о каких-то своих опасениях. Оба случая прижаты друг к дружке вплотную, как если бы что-то значили вместе (порознь-то смысла в каждом — ровно на грош). Должно быть, сообща характеризуют эпоху. Развязная такая претензия мысли на связность. И следующий абзац подхватывает:
“В городе дышалось тяжело (! — С. Г.). На некоторых лицах читалась решимость и спесь, другие были бесцветны и будто стерты (!! — С. Г.).
В Берлине я провела два дня. Я остановилась у Владимира Набокова и его жены Веры, так как мой брат…” Пропустим про брата. “Был конец ноября, было холодно. Происходившее в Германии раздражало (глагол, будем надеяться, переведен спустя рукава. — С. Г.). Набоковых вдвойне — во-первых, из-за их неприязни ко всякой диктатуре, а во-вторых, из-за соображений личных: Вера Набокова была еврейкой. Советский режим (а советский-то режим откуда тут взялся? — С. Г.) они любили не больше, чем русский народ, — а я, конечно, вставала на защиту последнего: мне было непонятно, как можно в одном случае осуждать расизм, а в другом подобный же расизм исповедовать. Набоков, страстный энтомолог, рассматривал, наклонившись, свою коллекцию бабочек, будто это были персонажи будущего романа…”
Прервемся. Осталось чуть-чуть. Разглядывал, наклонившись (скупая художественная деталь!) бабочек и не любил русский народ, а вы вставали на защиту… И это, как спросил бы Пилат, и это всё о нем? К сожалению, нет. Нельзя же так расстаться с бывшим другом; пошлем ему отравленный воздушный поцелуй:
“В 1938 году, через несколько лет, выйдет его роман “Приглашение на казнь” (мой самый любимый), где впервые появится “нимфетка”; может быть, в нем дан ключ ко всему творчеству писателя”.
Да ладно. Не все ли равно. И даже по-своему трогательно, хотя и скучно. Какой-никакой отблеск страстей (каких-никаких). Покойница писала как думала. Думала как умела.
Разозленного же критика уподобим лисе, непонятно с чего польстившейся вдруг на кисломолочный продукт. Пленившейся, видите ли. Купившейся. “Свидетельница двух мировых войн, революции, исхода русской эмиграции, Шаховская оставила правдивые, живые и блестяще написанные воспоминания…” Даже в закаленном сердце издательская аннотация нет-нет да и отыщет уголок. И летят деньги на ветер, а время — кто же знает куда. Что — изжога? Так тебе, глупая лиса, и надо.
Виктор Шендерович. Плавленые сырки и другая пища для ума: Политическо-трагикомические хроники 2006 года. — СПб.: Амфора. ТИД Амфора, 2007.
Некоторые любят прикорнуть на гвоздях. Кое-кого хлебом не корми, а только дай побродить босиком по раскаленным углям. Или, наоборот, поплескаться в полынье. Ненависть человека к своему организму бывает изобретательной беспощадно: поместите меня, говорит, в прозрачную такую барокамеру или центрифугу и нагнетайте туда отработанный воздух со свинофермы; а я, вращаясь, буду сохранять веселое выражение лица. Вдруг такой эксперимент пойдет на пользу науке медицине.
Как раз вот это мы и наблюдаем тут. Из года в год, изо дня в день автор данной книги сознательно губит собственный головной мозг политинформацией российского производства. С той парадоксальной целью, чтобы, значит, серые клеточки в порядке самозащиты порождали разные словесные антитела.
Методика простая, но выверенная в советском еще быту: диспут с репродуктором. Который, как все равно король Клавдий, добирается до вашей барабанной перепонки.
Как только яд проникает внутрь черепа, затронутые нейроны, содрогнувшись, испускают электромагнитный импульс отвращения. Немедленно вступает вторая сигнальная система — и если она в норме, все кончается сразу и благополучно. Буквально двумя-тремя словами — автоматически, как чихнуть, — расшифровать код доступа к репродукторовой мамаше — и все, инцидент исчерпан, опасность миновала, продолжайте наслаждаться жизнью. Собственно, сам репродуктор на такой эффект и рассчитывал. Ни на какой другой. Это просто химический массаж коры: чтобы стала в конце концов нечувствительной к абсурду и фуфлу и реагировала только на команды.
В данном же случае подопытный доброволец не желает и даже не может привыкнуть к тому, что осмысленная публичная речь в стране отменена. До смешного доходит — чуть ли не с кулаками набрасывается на несчастную пластмассовую коробку: что ты все-таки имела в виду, дрянь такая? Колись! А теперь — получай!
Так эта книга и построена. Сначала фиксируется звук, изданный государством, — скрипнула пружина, щелкнул, предположим, какой-нибудь разъем:
“Диктор: Комментируя возникновение предложений о третьем президентском сроке Путина, Сергей Миронов заявил: “Люди хотят стабильности, а значит, преемственности”. Однако, добавил он, “это не укладывается в правовое поле Российской Федерации”.
Что сказано? Ни бе ни ме ни кукареку — такая взвешенность — и тем не менее понятно, что в этом фонетическом сгустке действительно содержится некий сигнал: но лишь постольку, поскольку он каким-то образом похож на стоящий вокруг запах.
И вот автор жжет свой личный словарный запас, активирует логику, фантазию, включает юмор — все ради того, чтобы растереть гнусный сгусток. И разогнать запах силой ума:
“Стабильность, не укладывающаяся в правовое поле Российской Федерации… Не пугали бы вы нас эдак в пору весеннего авитаминоза, Сергей Михайлович, и без того шатает. Впрочем, тут надо уточнить, что именно не укладывается в правовое поле — стабильность или преемственность, и главное: что имеет в виду наш защитник выхухоля под этими понятиями? Потому что есть стабильность и преемственность смен времен года, а есть стабильность и преемственность морга. Стабильность в этом последнем случае заключается в том, что все лежат ровненько и никаких эксцессов не предвидится, а преемственность — в смене дежурных по моргу. И этот политический морг, уже почти сооруженный, действительно не вписывается в правовое поле Российской Федерации, о чем и горюет спикер верхней палаты…”
Гонг. Раунд закончен. И выигран вчистую. Противник практически в нокдауне. Однако на следующей странице он опять свеж, даже вроде бы стал чуток потяжелей. Исключительно устойчиво держится на глиняных своих ногах.
И поединок продолжается. Так сказать, в ритме пытки: в ответ на тупой удар — остроумная контратака.
“Диктор: Через две недели после первого выхода в эфир на канале “Домашний” прекращено производство программы Светланы Сорокиной и Алексея Венедиктова “В круге Света”. По сведениям газеты “Коммерсантъ”, причиной закрытия стали прозвучавшие в прямом эфире оценки российского суда как “полицейского”, а также слова о “наглом вмешательстве” ФСБ в работу “третьей власти”. Это и вызвало столь резкую реакцию ряда акционеров канала, в частности “Альфа-групп”, пишет газета”.
Тут пафосом, даже ироническим, не взять. Пафоса цинизм не боится. Попробовать, что ли, пародию?
“Ну, еще бы. Представляете, сидит себе тихий олигарх Фридман где-нибудь… даже фантазии не хватает представить где… главное, не в Краснокаменске сидит, а совсем с другой
стороны бытия… и тут звонит ему, допустим, банкир Авен и сообщает: Миша, слушай, тут по нашему каналу говорят, что ФСБ нагло вмешивается в работу суда. Миша, это у нас что, концепция поменялась? Тут у Миши сразу заканчивается валидол. Ну? Поступают так с людьми, г-н Венедиктов? Это ж вам не радио, это ж телевидение, его люди смотрят — миллионы граждан, которым потом за это же самое голосовать…”
Выпад блестящий. Колосс повержен. Запомнит надолго. Будет знать.
А так, посмотреть со стороны, свысока — скажем, с вертолета через бинокль ночного видения — бродит человек по комнате и разговаривает, оживленно жестикулируя, неизвестно с кем. Прислушаться — с призраками. Сразу с двумя — сочувствующим и враждебным.
На самом деле — с двумя модусами ума. Из которых один — обыкновенный, широко распространенный в Европе, Америке, Австралии, отчасти в Антарктиде: так называемый здравый смысл. А другой представляет собой довольно сложную местную галлюцинацию. Передающуюся историческим путем. И обладающую материальной силой, которая обеспечивает репродуктору постоянную подзарядку.
А у здравого смысла — только инстинкт самосохранения. То есть дело его плохо.
Но Виктор Шендерович дьявольски упрям. И к тому же дерзок. Регулярно нарушает конвенцию. Негласную. Которую на заре времен заключили между собой сатира и тайная полиция — и поручили присутствовавшей цензуре следить за соблюдением. Старуха временно отрубилась — и Шендерович бессовестно этим пользуется.
Плюет на Эзопов комплекс. Черное и белое называет, “да” и “нет” говорит, вместо обобщенных типов — органы как есть, с действующими фамилиями.
А что неприличней всего — нет в этом авторе настоящего уныния. Подобающего проигравшим и обреченным. И горечь у него какая-то не безнадежная. Вызывающе, подозрительно весел. Как если бы он воображал, что не все погибло. Или, например, верил в этот самый здравый смысл: что якобы он неистребим.
Да нет, не может быть.
“Прояснению картины текущего времени немало поспособствовали юбилей Леонида Ильича и соцопросы по этому поводу. Оказалось, у большинства россиян брежневское время ассоциируется с благополучием и достойной жизнью! Я тут и фильмы по телеку посмотрел, и статьи почитал… — оказывается, хороший был человек! Любитель охоты и женщин, добряк, в старости — чудак с симпатичными слабостями… А раздавленная Прага, замордованная страна, мордовские лагеря, психушки имени Сербского, талоны на еду и Афган напоследок — это мне, стало быть, почудилось… А впрочем, может быть, именно все это и есть достойная жизнь в представлении большинства россиян?..”
Неистребим, говорите, здравый смысл? Тем хуже: долго мучиться.
С. Гедройц