Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2007
Елена Юрьевна Михайлова — доктор технических наук, профессор. В “Звезде” публикуется впервые. Живет в С.-Петербурге.
ї Елена Михайлова, 2007
ЕЛЕНА МИХАЙЛОВА
ПОЖАР
Повесть
Кто в детстве не мечтал посмотреть, как станет стыдно и горько вашим, если вы вдруг возьмете, да и умрете. Мы на них посмотрим в день наших похорон! Вот тогда-то мама с папой (бабушки-дедушки, несправедливые учителя…) поймут, какое сокровище они потеряли, какое золотое и доброе сердце никогда не забьется вновь…
…Ты как будто в сторонке стоишь за березками зелеными и смотришь. А неподалеку под синим-синим небом вокруг какого-то ящика стоит горестная толпа. А в ящике кто-то. Но не ты. Это ведь так. Репетиция похорон. Но никто не знает, что ты еще жив и здоров. Думают, ты тут в ящике и лежишь. Не знают, что ты — рядом совсем и любуешься на их стыд. Опухли от рыданий и учительница английского, и русачка, змея подколодная… А где вы были раньше? И так от картины этой сладостно сделается… А это кто? Вернейший Дик с ошейником прибежал. Гулять просится собачина наглая. Сначала покормить надо. Мама такой суп этому лохматому наварила. Что это еще на плите?.. Котлеты! Были котлеты… Скорей, побежали во двор свежий снежок нюхать.
Мне тоже часто думалось в детстве, как здорово было бы умереть понарошку. И не чаяла не гадала, что когда-то попаду на репетицию собственных похорон. Только не просто это все сложилось. Но так судьба распорядилась. Хотя, конечно, пришлось многое самой организовывать… И я услышала над собой такие слова, и увидела такое неподдельное горе близких, что осталось только одно — объявить о своем счастливом воскрешении…
“О, как я поздно понял, зачем я существую, зачем гоняет сердце по жилам кровь живую, и что порой напрасно давал страстям улечься, и что нельзя беречься, и что нельзя беречься”.
А я поняла — рано. И не береглась. О похоронном спектакле мечтала. Но в том, что это когда-нибудь и вправду случится, — не сомневалась. И все, а особо те, кто меня любил, оставались в душе моей независимо от давности последней встречи. Они порой вставали перед глазами, и я, глядя им в лицо, искала и находила свою вину за равнодушие к их болям и бедам, за собственные эгоизм и суетность, не оставлявшие времени ни для звонка по телефону, ни, тем более, для прихода в гости. Так, хотя бы на минуточку зайти туда, где тебя ждут и любят.
Но бывали случаи, жизнь устраивала встречу с обиженным мной, и боль вины затихала.
Родилась я в городе Ленинграде после войны. Моя мама заочно училась в институте. Это означало, что один зимний, а потом один летний месяц она сдавала экзамены. Остальное время мама работала, а меня отводила в ясли. Там меня один раз оставили на “круглосуточное”. Я очень боялась этого слова. Потому что мальчик Гена говорил об этом как о чем-то страшном. Надо было спать без мамы. И вот я тоже на “круглосуточном”. Мама сдавала госэкзамен. Она пришла потом за мной раньше обычного с кульком апельсинов и новой куклой. Мама все спрашивала воспитательниц: “Ну, как она? Очень переживала?” А мне — понравилось. Вечером почти всех детей увели и можно было спокойно играть во все игрушки. Хорошо помню девочку Валю. Она все время была голодной и попросила у меня сосиску. Но я не дала, хотя сосиску не съела, а запрятала в карман передника для нашего щенка Дикарика. А та девочка все просила сосиску. Но ей никто не дал, ни дети, ни воспитательница. На “круглосуточном” Валя была все время…
Несколько дет назад я встретила эту Валю на Литейном и окликнула. Она с недоумением посмотрела и приветливо стала объяснять, что да, ее зовут Валя, но она совершенно меня не помнит. Нынешняя Валя была в складной шубке, благодушная и пригожая. Растила троих сыновей, а сама стала замечательной художницей. Создавала рисунки к детским книгам. Талант! Мы зашли в кафе. Валя вспомнила, что в детстве они действительно жили в районе Пяти углов. Потом переехали… Но ни ясли, ни меня совершенно не помнит…
А моя память не давала возможности забывать даже раз увиденных людей. Но после этой встречи чувство вины перед такой теперь счастливой и румяной Валей куда-то испарилось… И вспоминалась не худенькая девочка со спущенными чулочками, а волшебные Валины рисунки к сказкам “Дикие лебеди” и “Снежная королева”.
Рожденные в этом городе жили со спокойным ощущением воспроизводимости чудес и талантов. Из асфальта холодного и пыльного Питера упорно пробивались свежие ростки новых поколений вундеркиндов. Даже если и рождены они были в тихом городке на самой тихой улочке, невская вода и питерский смрад давали талантам невиданную силу.
Так и Валя надышалась этим городом, насмотрелась на солнышко, отраженное в подвальных окнах Невского, и пошло-поехало. Чистые краски ее акварелей засияли на детских книжках, засверкали яхонтами в короне Снежной королевы, расцвели алыми розами на шляпе старой волшебницы.
Заброшенные в Питер судьбой в начале прошлого века из разных городов девочки, вчерашние гимназистки, стали снимать углы на Васильевском, чтобы закончить первый “женский университет” — Бестужевские курсы. После революции большинству из них ехать было некуда. Они остались, учили математике, литературе, языкам. А выжившие в блокаду учили уже не только детей, но и фронтовиков, будущих учителей, и учительниц, таких юных, что на них заглядывались старшеклассники мужских школ. Потом эти учителя уже учили нас и наших детей.
Свет, исходивший от бывших курсисток, старых актрис, всего того, что оставалось в Питере после всех бурь и метелей, отражался в окнах дворов-колодцев, зеркалах, осколочках стекол, накапливался и превращался в мощный поток тепла, исходивший из сердца города, его закоулков и трещинок в асфальте и пробивавшийся сквозь поколения. Низкие многослойные облака, висящие над городом, сохраняли тепло и отражали свет, а коммуналки и проходные дворы делали свою прививку стойкости.
В городе образовалось несколько “бермудских треугольников”, попав в которые вы уже не могли выбраться “на берег” — в среду менее насыщенную мыслями, легендами, фантазией. Петроградская, Васильевский, Лиговка, Литейный и кинотеатр “Спартак”, наконец, Невский с достопамятным “Сайгоном”, кулинарией “Севера” и кофейным прилавком в “Торты, пирожные” — образовывали зоны повышенного риска бесповоротно стать поэтом.
Лиговка, перерезающая город от Мальцевского рынка и Баскова переулка через Кузнечный, Обводный до Московского проспекта, и парниковый питерский эффект создали несколько зон особого благоприятствования для выращивания талантов. Большой Драматический, Театр Ленсовета и Малый Областной театр, находившиеся в 5—10 минутах ходьбы друг от друга, образовывали треугольник театров. ДК работников пищевой промышленности, дворы Пушкинской улицы и кинотеатр “Правда” формировали треугольник бардов, джаза и андеграунда.
Марфа Димитриевна начала преподавать математику по окончании физико-математического отделения Бестужевских курсов. О своем выборе математики она говорила: “Таких дур было мало. Из семи тысяч выпускниц курсов за все время только две с половиной захотели напрягать головку тригонометрией и прочей абракадаброй”. Ей было 23 года, когда она пришла в гимназию неподалеку от Загородного проспекта. Гимназия стала школой, и Марфа Димитриевна проработала там 55 лет. Жила она одна и занимала малюсенькую комнату в большой коммунальной квартире, когда-то принадлежавшей ее семье. Вышитая Марфой голова прелестного мальчика висела на стене в рамке. Рядом с ней — вид ночного Парижа. Там Марфа Димитриевна бывала в детстве и прожила два раза по полгода, слушая лекции по алгебре и геометрии.
На Бестужевских курсах был предметный метод обучения, и прерывать занятия было не только возможно, но порой и целесообразно. Для окончания курсов нужно было сдать определенный минимум экзаменов. Поэтому девочки планировали занятия сами и могли отправиться слушать какое-нибудь европейское светило именно по изучаемому предмету. Так, из Парижа Марфа Димитриевна со своей подружкой Анютой умчались в Геттинген.
По словам Марфы Димитриевны, покинуть Париж ради лекций Гильберта могли только две полные идиотки, каковыми в 20 лет были они с Анютой. Аня потом долгие годы преподавала математику в провинции и написала учебник и задачник. Отослала их куда-то в министерство, а через некоторое время ее труды были изданы под именем министерского чиновника. По этому поводу Марфа Димитриевна и Аня много смеялись: “Вот привалило! Никогда мы практичностью не отличались. А тут — подарили мы себе с Анютой задачник…” Потом долгие годы по этим книгам училась вся страна…
Квартира Марфы Димитриевны находилась в пяти минутах ходьбы от школы. На довоенных школьных фотографиях Марфа Димитриевна не выглядит красавицей, но элегантна и прелестно причесана. И в 70 лет она одевалась с каким-то шиком. Зимой ходила в каракулевой папахе и черном пальто с огромным каракулевым шалевым воротником. Шарф для пальто не предполагался. В любой мороз Марфа Димитриевна шла с открытой шеей, а из-под каракулевого воротника виднелся не только костюм, но и верх сорочки ручной вышивки. Даже зимой она носила только туфли и очень тонкие чулки, которые обтягивали ее совсем не старческие точеные лодыжки. Она никогда не простужалась и презирала насморки, считая их, как и беспорядок в шкафах, дурное настроение или грязные полы, недопустимыми явлениями. За глаза в школе и в моей семье ее звали Марфа и чтили. В этом “Марфа” не было ничего пренебрежительного и обидного, как это бывает со школьными прозвищами. Скорей оно вызывало воспоминания о славянских воительницах. У Марфы, работавшей в мужской школе, была подруга-математичка, к которой вся округа также относилась с пиететом. Эти две фантазерки изучали особенности женского и мужского восприятия математики. Многие годы давали они в параллельных классах одинаковые варианты по соответствующим темам.
Статистика показывала, что девочки острее воспринимают бином Ньютона и тригонометрические уравнения, а мальчики — геометрию и логарифмы. Бедные старухи не учли возможности контакта учеников мужской и женской школ. Лучшие результаты были там, где контрольные проводились хотя бы на час позже. За перемену все варианты оказывались в школе “противоположного пола”.
Мы жили во дворе той школы, где работала Марфа, а потому, как и она, ходили в те же магазины и мылись в тех же банях — на Воронежской или Фонарном. Наша семья состояла из бабушки, моей мамы, двух ее сестер и меня. Бабушка, мама и одна из тетушек — были учительницами. Одно время все они работали в одной и той же “маминой” школе. Младшая тетя, любимая Татуля, училась в женской школе, где учительствовали наши соседи по коммуналке. Замечательных учителей в “маминой” школе было много. Марфа учила маму и еще нескольких учителей преподаванию математики. “Англичанка” (также бестужевка), знавшая пять европейских языков, пестовала молодых филологинь — свою дочь и еще двух юных преподавательниц.
“Англичанка” считалась не только одной из лучших учительниц английского, но и была необыкновенно хороша собой. Я помню ее в школе уже семидесятилетней. Царственная поступь и прекрасное величавое лицо. Замужем она была три раза. Мужья были умны, образованны и обаятельны.
Но маме она как-то сказала: “Легче за год выучить родных школьных бандитов оксфордскому произношению, чем заставить любящего мужчину менять носки и трусы ежедневно. Не смогла я, Манечка, побороть папино воспитание — отдельные полотенца для ног, лица и причинных органов… А вы будьте снисходительнее, а то одна со своей красотой останетесь!”
Английский язык нашему классу преподавала ее дочь, а математику — моя мама. Когда мама начала работать в школе, она, обладавшая редкой памятью и природным математическим даром, нетерпимо относилась к тугодумам и как-то сказала Марфе, что у нее в классе подобралось несколько особей, которым объяснять логарифмы бессмысленно. Поставит им по трельнику, чтобы никто не приставал.
Марфа ответила, что объяснять логарифмы надо так, чтобы даже шимпанзе за последней партой понял, и дала ей свой план уроков. Логарифмы поняли… Позже, переезжая в Питере, работая за границей и в Нахимовском, мама всегда брала с собой тетради Марфы Димитриевны с планами уроков. Твердый и ясный Марфин почерк. Тетрадей было три стопки: алгебра, геометрия, тригонометрия. Каждая толстая тетрадь с твердой коленкоровой обложкой соответствовала предмету и классу: “6 класс. Алгебра — 1 полугодие”. Потом у мамы завелись такие же стопочки, и она стала известной в городе умелицей объяснять труднейшие математические моменты. Особой радости ей это не доставляло.
Мама любила башковитых, долго радовалась новому, найденному кем-то из ребят варианту решения, переживала, что мало времени уделяет действительно способным. Добросовестно, но с тоской и жалостью, работала со слабыми. В ней жила неизбывная тоска, которая выражалась, как и у Марфы, в горьких и точных комментариях. Поход в баню или в магазин означал шествие сквозь строй родителей: “Ну, как там мой?” Помню, как мама, распрощавшись с какой-то родительницей, воскликнула: “Господи! У них прибавление. Еще одному обалдую объяснять, что такое „арксинус””. Но выучивала потом отменно. Видимо, плохо не умела.
Как и Марфа, мама никогда не повышала голос, но бывала резка и даже язвительна, что отнюдь не мешало их авторитету среди самой отпетой лиговской шпаны, которую они учили и без которой нашу тогдашнюю жизнь и представить нельзя.
Одну девочку из нашей школы убили ножом фактически у меня на глазах в садике против кинотеатра “Правда”. Парень, вышедший из колонии и попавший вместе с второгодниками в мамин “переростковый” класс, организовал изнасилование одноклассницы.
И таким переросткам мама иногда приносила хлеб и конфеты. Как-то, работая в “переростковом”, она обмолвилась, что сегодня вечером ее семья переезжает на другую квартиру. Посему — дополнительных занятий не будет. Когда после уроков мы вошли во двор, то увидели, что все вещи упакованы и уже погружены в автомобиль, а ее мальчишки, напялив бабушкины старинные шляпы, носятся по двору. Мальчишки эти маму инструктировали, куда посылать, если на темной улице возникнут проблемы: “Пошлите вы их, Мария Борисовна, ну, сами знаете куда!” Вот она и послала при первой же опасности так, что двое парней только ахнули: “Кисуля, где ты такого набралась?”
Анализ и совещания с филологами показали, что мама в известном выражении “Пошел ты на …” сделала ударение не на предлог, как принято, а на само существительное, обозначающее лингам. Попробуйте, как звучит.
Татуля училась в женской школе неподалеку от ДК Пищевой промышленности. Как-то учительница истории сказала на уроке, что ей очень хотелось бы перечитать “Сагу о Форсайтах”. У нас дома эта книга осталась еще с довоенных времен, и Татуля принесла ее в школу. Так мы познакомились с Марией Самойловной Ривлин. Она была дочерью известного киевского банкира, но ушла из дому. Долго жила за границей, закончила Сорбонну. Была знакома со многими революционерами, но сама в революции не участвовала. По рассказам Марии Самойловны, Надежда Константиновна Крупская часто останавливалась у нее, когда после 1924 года приезжала на родные могилы в Ленинград. Про ее семейную драму и измену мужа, которую порой сейчас так охотно обсуждают, мы узнали от Марии Самойловны еще до смерти человека, которого так боялись и Надежда Константиновна, и, как я много позже поняла, моя бабушка. А она вообще ничего не боялась.
Бабушка, по словам ее тетки, была внучкой наказного казачьего атамана. Она могла рьяно спорить с завроно о религиозности Толстого, остановиться на улице и выговорить известному всей округе бандиту Витьке-Ступе за неправильные ударения и уродование русского языка. Витька-Ступа жил во втором дворе и вернулся из колонии после отбывания срока. Ступа учил нас метать ножи и многим другим полезным вещам, которые не раз выручили в жизни. Поведать их не могу — слово, данное в семь лет на третьем дворе нашего дома Витьке-Ступе и Толику, его приятелю… “Рассказать только своим детям”. А вот научить, как ответить на дразнилки, если вы, как я, уродились огненно-рыжей, — пожалуйста. Скажите: “Рыжий седой — самый дорогой”, — и все. Проверено Лиговкой.
Бабушка о наших казачьих корнях никогда сама не рассказывала, а я и не спрашивала. Только раз, уже в 1965 году, спросила, правда ли это — про наказного атамана. Моя по-английски выдержанная бабушка вдруг задрожала и закричала на меня: “Молчи, а то нас всех сейчас же расстреляют на месте”. И вышла из комнаты. Меня долго занимал вопрос, почему бабушка, удостоившаяся похвал Бодуэна де Куртенэ и Н. К. Пиксанова, считала лучшей книгой по филологии “Вопросы языкознания”, которую часто цитировала. Со временем многое становилось яснее…
Чистота помыслов и жилищ требует неустанного борения души, труда и жизни по нехитрым правилам, которые хорошо знали и ежедневно выполняли питерские старики и старухи. Это потом сквернословие стало нормой. Вялый, неталантливый мат повис вместе с запахом пива и помоек над Невским. В городе завелись рыжие муравьи запустения, разрухи, забвения… С годами с городом стало что-то происходить. Легко и без особого сожаления раздавались по миру выращенные им таланты, а воспоминания стали ритуалом. Рыжие муравьи постепенно заполняли город. Но этого не замечали. И дома, внутренность которых была съедена, стали падать, как карточные домики.
А наши нищие “Бермуды” жили своей банно-магазинной общностью. И убитую на наших глазах девочку, и учительниц, тогда еще живых, мы встречали в очередях за апельсинами и в мыльных. Они помнятся голыми, наливающими воду в таз или моющими спины соседкам. История жизни этих женщин не будет полной без главы об их смертях, каждая из которых по-новому освещает отдельную судьбу. Обыденно переписывает смерть каждую жизненную повесть, и лучше составить усредненную главу их кончин.
Старухи-учительницы жили долго, много дольше своих детей, как люди, не знавшие душевных сомнений и угрызений совести. Они были с ней в ладу. Жили по ясным правилам своего детства. Обливались холодной водой, кидали в урны трамвайные билеты, держали в чистоте и порядке шкафы и жилище, храня город от муравьиной угрозы. Помнили Париж, Бодуэна и Гильберта, а умерли — кто в доме престарелых, кто не дождавшись приезда “скорой”. Одни ушли просто из-за невозможности купить необходимое лекарство, от других требовали одолеть с уже зашкаливавшим давлением пять больничных этажей.
Когда-то став директором бывшей царской гимназии, Макарий Георгиевич всей своей чистой душой полюбил оставшихся учителей, бывших бестужевок и выпускников университета. Эта любовь оказалась взаимной. Старые педагоги не только приняли его, но и поддерживали все его начинания. Безупречная рабоче-крестьянская биография Макария Георгиевича служила индульгенцией и надежной защитой для школы в самые тяжкие годы чисток, а его педагогический авторитет во властных структурах давал возможность немалого добиться.
Макарий Георгиевич жил так же, как и мы, в доме при школе в одной с нами парадной. Мы часто бывали в гостях в директорской квартире, где меня наградили правом беспрепятственного входа в кабинет Макария Георгиевича. Старинная мебель, бронзовая зеленая лампа. Меня усаживали в кожаное кресло с деревянными подлокотниками в виде грифонов, и начиналась неторопливая беседа. Потом беседа переходила в монолог:
— Ульянов со свойственной ему неряшливостью и пренебрежением к основам изложил многие категории гносеологии. Всё наспех, потому как всюду экстерн. Небесталанный ведь человек, а никакой системы. В итоге всех запутал и себя на суету разменял. Почитай, Оля, эти разделы у Плеханова.
И это было так захватывающе и странно, что я засовывала пальцы в пасти грифонов и сжимала их верхние челюсти, лишь бы не пошевелиться, только бы не прервать обаяние рассказов Макария Георгиевича. Мишка и Монька, собаки хозяина, лежали около книжного шкафа и спали. Шерсть у Мишки была мягкая как шелк и я гладила его большую красивую морду.
Именно Макарий Георгиевич и принес нам в коробке из-под обуви щенка. Это был Дик, наш Дикарик, который с годами превратился в широкогрудого красавца и стал еще одним членом семьи.
Каждой весной вставала проблема, где снять дачу, и Мария Самойловна посоветовала нам изменить Териокам (Зеленогорску) и поехать под Тарту, в город Эльву.
Там, в Эльве, нам пришлось оставить всеми любимого Дикарика. У нашей Татули было плохо с легкими. Плеврит. Она долго лечилась в Военно-медицинской академии. Однажды мы встречали Татулю из больницы — мама, я и, конечно, Дикарик. Взяли Татулины вещи и пошли пешком по бульвару вдоль Загородного, а навстречу нам лечащий врач моей тети.
— Что это за лохматое чудовище с вами, Танюша, проживает? Псина хорошая, но, барышни милые, постарайтесь отдать его каким-нибудь добрым друзьям. Ей дышать нужно, а тут шерсти на десять пар валенок.
Мы ничего не предприняли, чтобы найти Дику новых хозяев. А в Эльве… В Эльве на него не мог насмотреться пожилой и совершенно одинокий хозяин огромного хутора. Все лето нас уговаривал. Так и остался Дик наш любимый в Эстонии. На следующее лето и потом дедушка Каупо, так звали хозяина хутора, всегда давал Дику погостить у нас. Я кричала: “Дик, вальс!” — и Дик радостно кружился, схватив зубами собственный хвост…
В Эльве отдыхали родственники Марии Самойловны — три родные сестры, у одной из которых, Инны Михайловны, была неземной красоты дочка Натуля, моя подружка тех лет. По воскресеньям к ним в Эльву приезжал из Тарту “усатый” — их брат Юрий, закончивший Ленинградский университет.
Никогда ни в каких романах я не получала такого урока любви, как от сестер Юрия Михайловича, тогда мало кому известного молодого доцента Тартуского университета (места в Ленинграде ему не нашлось).
Каждое слово остроумных и порой резких в суждениях сестер Юрмиха, сказанное о брате, дышало нежностью… Как короля делает свита, так и безмерная бережность сестер к Юрию Михайловичу сформировала во мне его облик и составила в сознании шестилетней девочки прочную связь между талантом и необходимой этому таланту любовью. Через много лет я увидела Юрмиха на телеэкране с его комментариями к “Онегину” и представила, как девочки и мать ждали его с фронта. Бывая у Натули, всегда смотрю на фотографию — Юрий Михайлович Лотман в военной форме.
Совсем еще недавно во время моих визитов из комнаты выходила Инна Михайловна и говорила: “Принеси, дорогая, фотографии своей бабушки, мамы и ее сестер. Хочу написать о них”. Теперь о ней и всех тех, кто меня любил, попробовала написать и я… За прошедшие годы пришлось поступиться многими принципами и правилами. Но когда грязь и окурки с лестницы начинают падать на голову — подметаю подъезд.
Марфу отвезли в дом престарелых из квартиры, в которой она прожила всю жизнь. Более полувека этой жизни она проработала в школе, что находилась в пяти минутах ходьбы от дома. Огромный район в центре города был заполнен поколениями ее учеников. Но у всех, как и у нас, были иные заботы. Своя жизнь. Очень скоро в доме престарелых Марфа умерла… Вскоре выяснилось, что именно в этом заведении из-за двух-трех рублей, разрешенных иметь в наличности, стариков убивали. Было даже заведено какое-то уголовное дело…
На столетие со дня рождения Марфы Димитриевны собралось около двухсот бывших учеников. И это были люди далеко не молодые. Ведь Марфа преподавала в школе с дореволюционных времен…
А с городом что-то происходило. Почти вековая запущенность ставила под сомнение возможность его возрождения.
У магазина рядом с последней квартирой Достоевского повесили плакат: “От вкусного до прекрасного один шаг”. Вперед. Оказывается, остался только шаг. А совсем уже напротив квартиры Федора Михайловича — “Покупайте Евромедь, цены — просто ох.еть”.
В метро в промежутках между полосами эскалатора разместились огромные рекламные щиты, где изобразили такую пастораль: молодая красивая женщина протягивает солидному, хорошо одетому господину голые руки, на одной из которых сверкает кольцо, а на другой — роскошный браслет. На верху плаката замечательные слова “Любишь — докажи”, а внизу адрес и название ювелирного салона…
Знаю по сыновьям, как дети любое печатное слово воспринимают. И вот увидит мальчик в метро это “Любишь — докажи”… Или увидит девочка… Методы доказательства любви определены. Может, и на всю жизнь.
Рыжие муравьи продолжали поедать не только души, но и обветшавшие оконные проемы, межэтажные перекрытия, двери, заражали ржавчиной стальные каркасы крестов над церквами и соборами. И этим тварям не препятствовали.
Никто не вспомнил, что однажды муравьи уже уничтожили род красивых и могучих воинов, которые забыли наставления своей бабки — ежедневно и ежечасно воевать с этими упорными и ненасытными отродьями. Ее внуки занимались великими делами. Они воевали с врагами семьи и страны.
А бабка завещала им каждый день вытряхивать половики в доме, чистить и обкапывать дорожки в саду, мыть полы, не оставлять на ночь невымытую посуду, обметать путину по углам, раз в десять дней менять постельное белье, три раза в год заново красить двери и окна, чистить зубы утром и вечером, ежедневно записывать все грехи и дурные помыслы, никому не желать зла в своем сердце и исповедоваться каждую неделю.
Это только малая часть замечательных наставлений. Их полный список бабушка дарила каждому вновь родившемуся младенцу рода воинов. И эти списки потом так и валялись непрочитанными. Кроме войн ее потомки были одержимы и другой великой целью. Разгадать пророчества древней рукописи, в которой была предсказана судьба их рода. Они долго пытались разгадать непонятные знаки.
Наконец один молодой мужчина этого рода нашел ключ к рукописи и стал ее читать. На ветхих, полуистлевших листках было написано, что этот род воинов, ослушавшийся советов бабушки, полностью вымрет, когда последний представитель рода будет съеден рыжими муравьями. Годовалый сын удачливого криптографа в это время спал в саду, и отец бросился посмотреть на своего первенца. Но в кроватке лежала только тоненькая шкурка мальчика. Все его внутренности съели рыжие муравьи.
И у нас были замечательные бабушки и прабабушки. Но уж такой неповторимый русский путь. Надо обязательно оболгать и осмеять мудрость и радение за благополучие своего дома и потомков. Мудры и правильны были советы заморской бабушки, но почитайте на досуге русский “Домострой”… В нем было три главных раздела: “О духовном строении” — основные нравственные правила; “Наказ о мирском строении” — о взаимоотношениях членов семьи; “О домовном строении” — как следует вести хозяйство. В последнем разделе содержится первая на Руси поваренная книга. “Во все год, что в столы еству подают”, в ней не рецепты приготовления, а просто список, перечень применявшихся блюд. В том же разделе “Домостроя” есть чудесные в своих разумных подробностях наставления по устройству жилища, уходу за скотом, хранению и приготовлению пищи, устройству погребов, кладовых и бань…
Все три раздела “Домостроя”, по которому учились и жили наши прабабушки, и советы заморской прабабушки чем-то похожи. В них содержатся жизненные правила, реализующие одну и ту же цель — жить как можно дольше.
Облака накопившегося по чердакам, лестницам, запасникам великих музеев мусора летали над нашим городом. А уж на земле…
Однажды кто-то неудачно бросил окурок — цепочка мусора на тротуаре загорелась, поднялась в воздух и ушла под небеса. Над городом стало летать огневое облако, бросавшее в ветреную погоду искры на землю. Многие горожане с восторгом наблюдали эту картину, принимая ночные всполохи за салют по поводу какого-то нового праздника.
Иногда случайная искра падала неудачно. И пламя охватывало обветшалые здания огромного старого города, выжигало до черных угольков души иных горожан. Но никто ничего не замечал.
Смутная тревога овладела некоторыми особенно впечатлительными гражданами. В городе с болью стали воспринимать череду краж и пожаров, падение крестов с соборов. Душу перевернуло известие о том, что сгорел полностью храм Святых апостолов Петра и Павла в небольшом поселке под Гатчиной.
Для меня же предновогоднее пламя в Петродворце, чуть было полностью не уничтожившее Фермерский дворец, эрмитажные пропажи и небольшой, быстро потушенный пожар в церкви Владимирской иконы Божьей Матери, были одинаковыми по тяжести ударами, от которых долго не удавалось оправиться…
В тот прекрасный солнечный день в самом конце лета в нашем офисе запахло гарью. Но никто на это не обратил внимания. Мы находимся в начале Московского проспекта, недалеко от центра города, и что такое запах гари по сравнению с жуткими выхлопами прорвы машин, стоящих в пробках самой длинной магистрали города! Часов в шесть вечера запах стал сильнее.
Я не блуждаю в Интернете в поисках новостей и “жареного”, поэтому сообщение о пожаре в Измайловском соборе увидела совершенно случайно. На выползшей из сети фотографии весь огромный центральный купол Собора был в пламени.
После увиденной фотографии боялась взглянуть на Троицкий (Измайловский) собор, когда в тот день вечером мы с мужем возвращались с работы. Улица была перегорожена пожарными машинами. Я закрыла лицо руками, и мы благополучно пересекли широкую Первую Красноармейскую. Ну, всё. Вот и наша Фонтанка скоро. Как медленно двигались машины… Добрались-таки до моста и встали в пробке на середине. И тут я совершила роковую ошибку — повернула голову налево…
Этот поворот головы в сторону собора — память детства. На большом своем участке с середины мостов через Фонтанку виден Собор. Умели наши архитекторы строить, и построили так, что стала Фонтанка улицей, которая ведет к храму — Троицкому собору. С первого класса я стала ходить в Аничков дворец, тогдашний Дворец пионеров, от Пяти углов по улице Ломоносова дальше — через Фонтанку. И всегда на середине Чернышева моста — взгляд налево. На Собор.
И вот теперь повернула голову налево. Пламя пожара, казалось, занимало все небо. А выше, уже совсем на недосягаемых небесах, летали, как воплощение Босховых кошмаров, огромные стрекозы. Но страшнее страшного был сам великий Собор. Мощный красивый всадник, который охранял адмиралтейскую часть города, превратился во всадника без головы…
Я закрыла лицо руками и закричала…
Очнулась в совершенно незнакомом месте. Какой-то коридор. В нем вдоль стен сидят люди. Мы с мужем — среди них. Много дверей. И почему-то люди в белых халатах.
— А зачем там были стрекозы?
— О чем ты? Господи, неужели о том пожаре? О себе подумай… И серьезно.
— А все-таки. Зачем стрекозы?
— Да вертолеты это были! С них пытались на купол Собора воду лить…
В коридоре еще неизвестного мне здания надо было заходить по очереди в разные двери, которых я насчитала аж восемьдесят три. В каждой комнате сидели люди в белых халатах. Они приветливо задавали вопросы и записывали на белые листки мои ответы.
— На что жалуетесь?
— Пахнет гарью.
— Удачи вам.
Внимательно посмотрели.
— Удачи! Все будет хорошо!
Когда до конца оставалось уже совсем немного дверей, муж обнял меня и виновато сказал:
— Мне пора. Извини. И так уже часа на три опаздываю.
Это было на него не похоже. “Извини…”
— Вещи я уже отнес на отделение. Они у старшей медсестры. Пройдешь все кабинеты — сразу поднимайся на седьмой этаж. Да, вот возьми. Новый мобильник. Не забывай заряжать. Приеду к тебе сегодня вечером. А днем — Петруха обещал… Вот деньги. Устроишься — погуляй. Звони и не волнуйся.
Седьмой этаж так седьмой. А зачем мне волноваться, если лифт есть?
На седьмом этаже я нашла кабинет старшей медсестры. Она взяла бумажки, которые мне дали в восьмидесяти трех кабинетах, и что-то записала в толстой амбарной книге.
— Ваша палата семьсот семьдесят семь. Там уже все застелено. Через полчаса обед. Все будет хорошо! Удачи! Вещи вам принесут.
Пошла в палату. Четыре пустые койки. Умывальник. Чисто и белье приличное. А где же туалет? И, главное, — где я?
На обед идти не хотелось. Я спустилась на первый этаж, вышла на широкий двор и осмотрела здание снаружи. Серый кирпич в десять этажей образовывал приплюснутую букву “П”. Слева напротив здания примостилась небольшая церквушка. Дальше — шлагбаум и въезд во двор, проходная, выход которой упирался в небольшую площадку для автомобилей, расположенную вдоль пригородного шоссе. Местность была явно не городской. Сосновый лес с редкими березками по одну сторону шоссе, по другую — сельские домики вперемежку с малоэтажными строениями из серого кирпича.
Тихая осень пришла в пригороды Петербурга. В городе не было заметно, как осторожно день за днем менялся цвет листвы, как алый цвет ложился на верхушки кленов, а утреннее солнце все ленивей вставало уже не над зеленым, а золотящимся лесом. Хорошо было за городом!
В одном из ближайших к проходной серых домов было несколько магазинов и кафе, о чем сообщалось на рекламном щите. Кафе оказалось закутком достаточно унылого продовольственного магазина. Кофе принесли в маленькой фарфоровой чашке, и он был прекрасен. Но — пора на выход.
На торце дома, где расположился магазин, было расклеено много объявлений.
“Зачем ехать в Сочи — отдохни в Песочном!” Это была реклама вечера танцев в клубе поселка “Песочный”.
Значит, недалеко от Питера в небезызвестном поселке “Песочный”. Именно в этом живописном поселке уже много лет находится Институт онкологии.
В это время зазвонил мобильник. Митя — мой старший сын — беспокойно спрашивал, как устроилась, не дует ли в палате от окна. Новости! Митя, слова нет, всегда был хороший мальчик, не то что Петруха, но чего-то сегодня мой старший был явно не в своем жанре… Потом позвонил Вадим. Тоже. И голос, и вопросы мужа, а главное, тревожные интонации совсем не соответствовали устоявшемуся характеру наших отношений и тому, что я, как восточная женщина имела право, по сути, только прислуживать, слушать наставления и рассказы своего любимого султана.
И опять — мобильник. На этот раз звонок от младшего сына. Господи! А что это в траве? Неужели подосиновик? Кто же тебя тут мне в подарок выставил? Опять звонок! Да что они! Этот раз возьму трубку, а потом — выключу…
— Ольга Петровна! С вами говорит врач. Где вы сейчас? Гуляйте сколько хотите. Я буду вас ждать в клинике.
На обратном пути на глаза попалась табличка, которую я не заметила в первый раз. “Институт онкологии”. Вот, значит, куда меня занес жаркий ветер пожара над Собором… “Мадам, уже падают листья, и осень в смертельном бреду…”
В центре двора перед серым зданием стоял бюст немолодого человека. “Основателю Института” — и еще какие-то слова. Где же я видела это лицо? А ведь видела… Какое-то детское воспоминание стало всплывать в памяти, но звуки с неба отвлекли меня. Высоко над двором института летали большие стрекозы. Это были вертолеты: недалеко от Песочного в поселке Левашово находится учебный аэродром.
Когда я вернулась в палату, на одной из кроватей сидела и читала очень симпатичная пожилая дама. Такого приветливого и умного лица я не видела давно. Даме было семьдесят восемь лет, она всю жизнь проработала в Ленинграде на заводе “Светлана”, а до двадцати лет жила в Тверской области. Соседка передала, что врач зайдет за мной не раньше чем через час.
У меня был час времени, и я решила узнать, где все-таки здесь туалет. По направлению движения народных масс по коридору это было сделать нетрудно. Людской поток шел к окну, где разделялся по половому признаку. Я уверенно последовала в сторону, противоположную потоку мужчин. Логически оправданно. Рядом с умывальником находились две кабинки. Их устройство было элементарным. Где-то я такое уже видела. Да, конечно, в первом классе. У нас в школе были точно такие же. А потом нам с мамой пришлось жить за границей, где я уже не видела подобных конструкций…
Пристальное внимание к чистоте и опрятности отхожего места было следствием бабушкиного воспитания. Она, вопреки всему происходящему вокруг нас, упрямо втемяшивала в мою детскую голову заветы поколений наших прабабушек, соответствующие разделам “Домостроя”. Чистота души, людских отношений, жилища.
Вернулась как-то раз из школы, зашла в нашу комнату, а там бабушка сидит за столом и читает.
— Послушай, Олеся. Толстого попросили участвовать во всероссийской переписи, и он приехал в Москву.
Бабушка берет истрепанный томик и читает:
— “В первый назначенный день студенты-счетчики пошли с утра, а я, благотворитель, пришел к ним часов в 12. Я не мог прийти раньше, потому что встал в 10, потом пил кофе и курил, ожидая пищеварения”. Это значит — Толстой не мог выйти из дома. Пока по-большому не сходил. Это — тоже культура. Потому что воспитанный человек обязан следить за чистотой своего тела, за желудком и кишечником, не ходить по большой нужде в чужие уборные, где и заразу подхватить можно и не известно, можно ли руки путем вымыть…
В палате меня уже ждал врач, мужчина лет тридцати-тридцати пяти с замечательно добрым лицом Ивана Ильича Обломова. Врач сказал, что нам будет удобнее побеседовать в более камерной обстановке. И мы отошли с ним в дальний конец коридора, где около комнаты с табличкой “Перевязочная” стояли столик и три стула…
Из разговора с врачом я поняла, что нуждаюсь в срочной операции. Уже по жизненным показаниям и безотлагательно. Щекотливый вопрос о происхождении опухоли Врач как-то деликатно обошел. Мол, главное, это дело надо убрать, а там и разберемся без спешки, какой этиологии опухоль. Вырежем ее, спецам нашим, лучше которых в этом городе нет, отдадим. А они опухоль послойно проверят и ответ дадут.
— Нет, не согласна. Так жить буду. Знаю, как вы… Только бы нож взять, а там и через месяц-другой — и девчонки нет. Не трогайте меня. Совсем худо будет — на острове Капри никогда не была. Теперь повод будет. Есть там скала, а на ее верхотуре — вилла Тиберия. Сначала в подземелье виллы пытали врагов Рима. А потом уж — со скалы эти бедолаги сами сальто делали. Залезу на скалу, на всю синь средиземноморскую гляну, да и сделаю знаменитое сальто Тиберия — сигану в ущелье глубокое, взглянув напоследок на зеркало Неаполитанского залива. Эх, славно полечу, со свистом! Тот не живет больше, кто живет дольше.
Все эти слова говорились мной не для какого-то осмысленного разговора. Тем более, что все эти ужастики о Тиберии, по всей видимости, — побасенки для туристов.
Но в тот момент мне надо было самой ситуацию понять и успокоиться… Тем более, кусочек моей бренной плоти уже взяли на биопсию и саму меня готовят к операции, которую будут делать вне зависимости от результатов анализа…
В окно коридора была видна верхушка пылающего клена, рядом с которым расположился его желто-зеленый товарищ. И эти клены, и собственные слова про сальто Тиберия, вызвавшие в памяти до оскомины многократно цитируемую в картинах и фильмах, но оттого не менее прекрасную панораму Неаполитанского залива, ослабили удар всего того, что я узнала от Врача. И он сам говорил со мной, выдерживая некую паузу и явно взвешивая и обдумывая каждое слово. Врач только внешне напоминал Обломова. Как я потом заметила, все его разговоры с больными были наполнены внутренним напряжением и пристальным вниманием к страждущему.
Во время той нашей первой беседы я сидела лицом к окну. В окне порфировыми листьями шелестел высокий клен, а за ним виднелась высокая серебристая ель, и я на мгновение ушла в созерцание осеннего парка около института. Там, под елью высокой, быть может, ежики живут… Какой чудный день и какое высокое небо! В городе такого не бывает.
Врач расположился так, что видел весь длинный коридор, упиравшийся в ординаторскую. Судя по всему, кто-то прошел в ординаторскую…
— Ольга Петровна! Наш профессор вернулся с совещания и хотел познакомиться. Воспользуемся случаем, — сказал Врач.
Мы пошли в профессорский кабинет.
Впоследствии я поняла, что институт состоит из нескольких достаточно самостоятельных клиник, каждой из которых руководит свой Профессор.
Мой маршрут оказался весьма крутым. За четыре месяца я побывала в тридцати трех различных клиниках Института.
В каждой из пройденных мной клиник профессор-руководитель являлся главным специалистом и настоящим знатоком в той области онкологии, которой и занималась руководимая им клиника. Формальных руководителей не имелось. По крайней мере не пришлось таковых видеть… Профессор — руководитель клиники — оказался воспитанным и красивым мужчиной.
Операцию мне взялся делать другой замечательный хирург этой клиники. Его подтянутость, манеры, быстрота и энергия располагали чрезвычайно. И костюм ладно сидит, и пальто правильное. Европеец.
— Ольга Петровна! Мы с вашим врачом ознакомились с результатами некоторых предварительных исследований. Но этого слишком мало, чтобы определить объем и план операции. Мы тут в институте верим только нашим лабораториям, а потом у каждого хирурга есть, знаете, свои причуды, любимые методы диагностики, да еще чтобы определенный специалист результаты описал. Так что… У нас какое-то время еще уйдет на обследование…
— А результаты биопсии ждать будем?
— Мне они не нужны. На план повлияют мало. Вам операция нужна по жизненным показаниям. Потом… Ольга Петровна… Я болезнь эту наблюдаю почти тридцать лет. Поверьте моему опыту. Вот входит человек в этот кабинет — я сразу вижу онкобольного. А на вас — нет печати этой болезни.
Но результаты показали: опухоль, что сидела во мне, несла “зло”… Европеец тотчас зашел в палату, где в этот момент не было никого, обнял меня и сказал:
— Вот мы и подготовились к операции. У вас все будет хорошо. Нет печати болезни. Значит, интерес к жизни сильнее страха ее потерять.
От всех в клинике — врачей, медсестер, санитарок — я ощутимо чувствовала ненавязчивую поддержку и скрытое тепло. Для многих из них институт стал домом и смыслом существования, и большое число работников жило не в городе, а где-то неподалеку: в самом Песочном, Сертолово, Парголово, Осиновой Роще…
Европеец и Врач вроде никакой умностью и специальными медицинскими словами не щеголяли, а вот доверие вызывали абсолютное. И я доверилась. Устала принимать решения, куда-то спешить. Странное дело, но я и правда достаточно легко приняла всю ситуацию… Никогда не собиралась пребывать в этом мире вечно. Так что пока на осень полюбуюсь и, может, еще подосиновиков найду.
Только повторяемость и предопределенность жизни может вызвать иллюзию ее вечности. А если вы родились или жили в одном из “бермудских треугольников” Питера, вас быстренько лишат этих иллюзий. Уж очень много засело в трещинках асфальта дум и мыслей. Вот, например, один рожденный в этом городе чудак в ответ на вопрос, как надо воспитывать детей, ответил, что детей надо баловать, так как неизвестно, что им предстоит в дальнейшем. И все. Жизнь предстает чем-то хрупким, трепетным и уязвимым, как крылья бабочек, которых изучал этот чудак.
У Вадима от предыдущего брака остались две дочки, Ксюша и Лизочка. Девочки жили с родителями умершей жены Вадима, но так получилось, что если я при всей занятости и находила свободную неделю, то отправлялась куда-нибудь именно с Лизочкой. Как-то очень мы с ней ладили в поездках. Этим летом “куда-нибудь” стала Швейцария, где у нас в Берне жили друзья. На следующий день после приезда мы отправились на поезде из Берна в Монтрё с пересадкой в Лозанне. А что такое Монтрё? Небольшой городок на берегу Женевского озера. Но так сложилось, что именно в этих местах любили отдыхать, лечиться, а то и крутануть рулетку Байрон, Жуковский, Герцен, Достоевский, Грэм Грин, Хемингуэй, Набоков и иные славные мира сего.
Здесь в тихих лечебницах надеялись на преображение или доживали свой век многие русские, которым здесь, на чужбине, не оставалось ничего другого, кроме как сидеть в инвалидном кресле и бессмысленно смотреть на Леман с одной из многочисленных террас, которыми Альпы спускаются к озеру. Где-то в окрестностях Монтрё происходит и последняя встреча читателей с князем Мышкиным.
Всего несколько раз в жизни мне пришлось закричать от ослепляющей красоты. Так и перед Лозанной, когда из-за поворота открылась картина огромного синего Женевского озера, окруженного желтоватыми августовскими виноградниками, а с другого берега выросли огромные Альпы… Лизавета строго на меня посмотрела. Серьезная четырнадцатилетняя девушка.
Никак не могу понять, в чем разгадка красоты Женевского Лемана. Может, в том, что Альпы высоко-высоко поднимают небесный свод над озером, отчего небеса кажутся такими недосягаемо далекими…
Пересев в поезд, идущий до Монтрё, мы уже не отрывали глаз от окна. Боялись пропустить нашу остановку. Объявляют: “Следующая станция Веве”. И вдруг, совсем недалеко от железной дороги, крохотная православная церковь с золотыми маковками, чем-то напоминавшая церковку у входа в Институт онкологии. Вышли мы с Лизой из поезда и пошли к Шийо, замку “Шильонского узника”, а по дороге на крытом высоким куполом рынке купили абрикосов и персиков, которые вымыли тут же в фонтане на небольшой приморской террасе.
Какое счастье, что мы не послушались советов американцев из поезда и не сели на автобус до замка! Каждый шаг к Шийо наполнял восторгом среди свежего запаха чистой воды и цветущих растений вдоль дороги. И вот — русская привычка. Надо всё руками потрогать или хоть пальчиком дотронуться. Пляжей вдоль дороги не было, но я все-таки искупалась в озере, спустившись в воду с деревянных мостков. Всё, теперь это мое озеро. Вода была теплая и чистая, а по Леману плыли лодки и кораблики…
Много так трудно зарабатываемых денег я поразмотала на путешествия, но зато как поддерживает воздушная подушка воспоминаний, когда остается держаться только за воздух!
Каждый раз мне хотелось посмотреть то, что бабушке, маме и ее сестрам было бы интересно. Потащила усталую и голодную Лизу уже после замка смотреть отель, в котором жил Набоков. От замка мы немного проехали на троллейбусе, а потом еще изрядно отмахали вдоль Лемана до отеля. Почему-то меня сразу почтительно впустили в один из самых дорогих отелей мира, несмотря на немыслимое платье для коктейля. В отеле — пятикомнатные апартаменты Набокова. Так за всю жизнь этот любитель бабочек своим жильем и не обзавелся. Дом был только один. Их особняк в Петербурге. Большая Морская, 47. Адрес детства. Дом, который Набоков покинул в семнадцать лет, а остальное, как, впрочем, и у многих из нас, — только съемные квартиры.
Вспомнилось, что где-то читала: сестра Набокова после войны уже приезжала в Ленинград, хотела свой дом родной посмотреть, а там — какая-то организация. Елена Владимировна говорит, мол, жила я в этом доме, пустите посмотреть. А ей в ответ:
— Укажите, в какой комнате жили!
— А мы во всех и жили, — простодушно сказала Елена Владимировна и убралась восвояси.
А быть может, и не в рыжих мурашах дело. А в нас. И у Собора купол провалился потому, что не мог он больше спокойно со своей высоты видеть пакости такие. Зачем нам Стасов, Паоло Трубецкой? Замените доминанты города на внятные фаллические символы, как на Знаменской площади, только поогромней, чтоб мажору больше!
— Уеду в Швейцарию, с церквушкой русской, что в Веве стоит, обвенчаюсь и заживу на Женевском озере. Пошли вы все на… — сказал Измайловский собор, но, в отличие от моей мамы, артикуляция у него была самая правильная.
Однако, как сказано Лизаветой Прокофьевной в эпилоге известного романа Достоевского: “Довольно увлекаться-то, пора и рассудку послужить. И все это, вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, все это — одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… помяните мое слово, сами увидите!”.
И преображение свое не в Италии и Швейцарии искать нам надобно…
Наверное, осознание конечности срока пребывания в подлунном мире свойственно не всем. Поэтому такой страх и вызывает у иных горожан институт, наша “Песочница”…
Каждый подъезжающий и приходящий, пусть даже просто навестить друга, впервые задает себе вопрос: а сколько еще осталось и по ком сейчас идет поминальная служба в маленькой церкви у входа в Институт…
Но я подобными вопросами не задавалась, а вела себя самым бессовестным образом. Определенного плана не имелось… И сейчас не понимаю, как тогда пришло в голову нагловатое намерение устроить нечто подобное собственным похоронам. Я позвонила практически всем родственникам и друзьям.
Сообщать маме, бабушке, Татуле и Наташе не пришлось. Слава богу, не дожили. И жившим в Тбилиси родителям Вадима тоже не сказали ничего. Не смогла я позвонить и своим двоюродным сестре и брату.
Видеть страдания Вадима и обоих сыновей порой было просто невыносимо. И мальчики, и, особенно, Вадим, определенно измучили себя самобичеванием за мелкие, и не очень, поступки, свойственные мужской половине человечества. Вот дураки! Я же знала, как они ко мне относятся. А тут пришел Митяй, мой старший сын. Мою руку держит…
— Мамочка, мамочка…
А сказать ничего больше и не может.
Хорошо, мои мама и бабка этого не видят. Почему-то от таких трогательных моментов какой-то протест появлялся. Ну куда я от этих балбесов денусь?!
Петруха же все время старался делом доказать сыновние чувства. Звонил, спрашивал, что привезти, гулял со мной по поселку, где до поздней ночи жужжали пилы. Стучали топоры. Все старые развалюхи, государственные деревянные домики барачного типа были раскуплены, всюду ставились новые высокие заборы, за которыми вырастали причудливые коттеджи в два-три этажа. Двадцать километров от Питера, по сути, сам Питер и есть, а вот поди ты — то ли Швейцария, новое уже российское Монтре, то ли нормандские поместья… Хорошо и красиво построено.
Гуляли как-то в Песочном с меньшим моим сыном. Вдруг он вынимает какую-то коробочку из кармана куртки и дает мне. Кольцо! То самое, что много лет назад у меня из квартиры вместе с другими бабкиными драгоценностями украли. Петька еще мал был, но обещал кольцо найти непременно. Знал, очень моя бабушка им дорожила. На хлеб в блокаду не выменяла.
— Это от нас с Митей.
Я обрадовалась, конечно, но от всего этого какое-то чувство вседозволенности у меня возникло. Раньше всегда промолчу, не скажу ничего. А тут…
— Петя, чем деньги тратить да это кольцо искать, лучше бы следующим летом у нас на даче траву скосил. Тебе работы на два часа. Обещаешь?
Побледнел мой Петечка. А я не поняла сразу, чего он так испугался, и продолжаю:
— Правда, ты и в это лето божился выкосить.
Говорю — и вдруг понимать начала. Мальчик мой бедный и не чаял меня живой в мае следующего года застать, и колечко это мне, по сути, в гроб кладет. А я — с этой косилкой…
Не дождетесь! Придется вам, детки мои, весной поработать, а я проверю, чисто ли выкошено.
Но вернусь к организации своих похорон…
Прежде всего стала звонить всем, кто меня искренне любил и кого любила сама. А таких верных людей у меня было не так уж мало… Ведь Вадим — мой семнадцатый муж, если считать штампы во всей совокупности менявшихся паспортов…
Первым делом о том, где я нахожусь и что со мной случилось, сообщила моим шестнадцати покинутым мужьям.
И, что удивительно, все оставленные по причине моей очередной любви мужья оказались равным образом добры ко мне. Говорят — все мужчины одинаковы, что они всегда остаются детьми. Но в этой детскости столько понимания чужой боли, беззащитности и доверчивости!
Для меня одинаковость поведения мужчин имела целительный характер. Мне говорились самые прекрасные и необходимые слова. Все, что говорилось, могло быть неправдой, но необходимой мне неправдой.
Когда я позвонила моему первому мужу Ивану и сказала, где я, что скоро операция и диагноз сомнений не вызывает, то через пару минут молчания услышала ответ, эхом повторенный впоследствии остальными пятнадцатью бывшими спутниками жизни.
— Только с тобой я был по-настоящему счастлив как мужчина, и не твоя вина, что у нас так сложилось. Ты была молода и так хороша, что немудрено… А я… Был исполнен самоуверенности и лени, не уделял тебе внимания, а только самоутверждался. Дурак я, Лялька. А то, что у тебя нашли, сейчас прекрасно лечат. Через год забудешь, а если и вспомнишь, то как будто это не с тобой было. И не переживай. Похудеешь, побледнеешь, волосы твои рыжие выпадут.
И мужья звонили, звонили постоянно во время моего долгого пребывания в больнице, и каждый привозил именно то, что я мечтала когда-то получить. И эти звонки, и все эти дары волхвов создали некий постоянный уровень поддержки, не позволяя внешним событиям снизить мой спокойный настрой перед операцией.
Самые же мои близкие мужчины, Вадим, Митя и Петр, без всякой просьбы с первых дней моего пребывания в институте сделали то, о чем я и помыслить не могла.
С момента нашей встречи с Вадимом мальчики его откровенно невзлюбили. И отношения своего не изменили за все одиннадцать лет моего последнего замужества. Если Петя приходил к нам в гости в отсутствие Вадима, а Петя заходил только в его отсутствие, то, как в детстве, любил открыть холодильник, присесть на корточки и поискать чего-нибудь вкусного. Я любила кормить своего младшенького и иногда сама просила его порыться в съестном. Но каждый раз, порывшись в холодильнике, он говорил:
— Форель мне, конечно, нельзя. Форель и та колбаска, конечно, только для нашего Вадика.
Оба моих сына были еще от первого студенческого брака с Иваном, за которым последовали пятнадцать замужеств. Но дети, особенно Петруха, всегда мне говорили, что из-за Вадима они лишились отца. И что тут сказать? Я почему-то терялась.
Сам же Вадим первоначально к мальчикам был очень расположен. Парни у меня башковитые, что Вадим оценил и как профессиональный преподаватель не мог не получать удовольствие от того, что они всё на лету схватывают. Так, бывало, они весь вечер втроем прозанимаются, а потом кто-нибудь из сыновей возьмет да скажет:
— Опять твой козел пульт от телевизора потерял.
Сейчас ребята женаты, живут отдельно, но ведут себя как дети. Все время меня Вадимом моим попрекали и сейчас попрекают.
Вадим овдовел за год до нашей встречи. Девочкам двенадцать и три года было. Родители умершей жены Вадима и ее сестра после смерти матери сразу его дочек к себе взяли. Но на субботу и воскресенье Вадим обязательно к себе дочерей домой брал. И все время — только с ними, в выходные от них ни на шаг. Любил и любит их до самозабвения.
Помню, как первый раз Лизочку и Ксюшу увидела. Ежики такие колючие и несчастные боком вышли в прихожую из гостиной.
С младшей, Лизочкой, мы постепенно подружились, и я любила вместе с ней съездить отдохнуть. В наших путешествиях вдвоем ничто не нарушало душевной идиллии. Но, когда мы встречались в городе, Лиза становилась холодна, язвительна и даже иронична со мной. Что это? Влияние бабушек и дедушек, взросление? При этом она как-то очень ловко устраивала выполнение мною всех своих желаний. Я все это видела и понимала, что нашим чудесным поездкам может скоро прийти конец, но отказать Лизавете не могла.
А вот Ксюша… Эта как мои сыновья. Ох, ревнивая и красивая. Не разрешала Вадиму со мной ни Новый год, ни его день рождения, ни какие другие праздники отметить. Я не обижалась. Очень девочек этих разнесчастных полюбила. А показать этого не умела. Только думала о них все время. Ксюша мне стала сама звонить последнее время. Она недавно замуж вышла и как будто ровнее стала со мной. Но спросит чего-нибудь — только на секундочку в свой мир впустит. И все. Двери закрываются…
Мальчики мои с первого же дня, как я очнулась в институте, ни разу слова худого про Вадима не сказали…
Операция предстояла мне тяжелая, и Врач предупредил, что пару дней придется лежать в реанимации, куда никого из родственников не пустят. И не надо, потому что уход там прекрасный и контроль за состоянием — круглосуточный. А вот когда уже переведут из реанимации в клинику, надо, чтобы кто-то со мной был… Сложность ситуации состояла в том, что решение о готовности больного для перевода в обычную палату принималось оперативно, и порой родственники не успевали дозвониться и вовремя приехать из города в Песочный. Город-то огромный, а что, если пробка… Сейчас построили КАД, но все равно всякое может быть…
Было жаль покидать реанимацию, так там были добры и внимательны к нам, недужным. Врач и Европеец несколько раз за двое суток приходили ко мне, трогали, что-то простукивали и слушали, смотрели на монитор за моей спиной и на одним им понятном языке беседовали с врачом реанимационного отделения.
Иногда цифры на мониторе моего состояния начинали скакать, надо мной тогда летали стрекозы и петухи в смокингах. Худо мне тогда было, и я старалась закрыть глаза. В один из таких моментов, когда была между сознанием и его потерей, почувствовала — кто-то за руку тихонько берет. Глаза не открывала, решила, ангел уже за мной прилетел. Потом открыла — медведь, нет, огромный-огромный черноволосый мужчина надо мной склонился и за руку держит:
— Сейчас будет лучше, теперь все хорошо.
Врач ушел, а мне вдруг привиделся запах спелой хурмы в огромной плетеной корзине на террасе дома родителей Вадима в Тбилиси, и я увидела этот город осенью, когда он прекрасен, как сад земных наслаждений… А тот врач- мегрел потом при встречах в институте спрашивал всегда, как дела и самочувствие. Впрочем, так делали все в институте. Меня перемещали из отделения в отделение, но ниточки предшествующих связей с медсестрами и врачами не обрывались.
Вот сестры уже везут меня по длинному коридору нашей клиники, вот я в палате. Надо будет поскорей попросить мой мобильник, который оставила соседке, и сообщить моим. Но в палате меня уже ждала Ксюша… Кого не ожидала так не ожидала… А Ксюша уже говорила с Врачом, записывала его наставления правой рукой, а левой — поправляла мне подушки. От этого долгого пути из реанимации я устала и заснула…
Потом было еще несколько операций и столько же реанимаций. И каждый раз в палате меня уже ждала Ксюша. Нет, Вадим приходил. Мои сыновья — тоже. Но — попозже. Ксюша всегда была первой. А когда мне становилось лучше, она вовсе навещать меня переставала. Так и выходила меня. Оказалась заботливой сиделкой.
За что мне все это? Ведь все годы с Вадимом самой большой печалью и горем было неприятие меня его девочками и ревность к Вадиму моих сыновей. А теперь как рукой сняло с них эти неприязни… Может, такие больные, как я, это избранники Божьи? И рай и ад достаются здесь, на земле…
А еще мне звонили и приходили, казалось, совсем не главные люди. Но они почему-то быстро узнали, где я, стали навещать и делали для меня много того, о чем я не просила, но потом оказывалось, что все эти неглавные и незваные мои посетители делали именно то, что и нужно мне было в эти дни и часы.
Самым же удивительным был Вадим. Но у меня не получится это описать. Он дал мне столько счастья и покоя, что я, казалось, вернулась в детство, в то поле любви высокого напряжения, которое создавали мама, бабушка, тети и наши друзья, те неприкаянные бестужевки, которые работали в моей первой школе.
Разных клиник в институте было много. И каждая из них жила своей особенной жизнью, но в соответствии с общими институтскими правилами. Одним из таких правил было прохождение определенных обследований при каждом поступлении в клинику. “Всё от зрения до слуха тут обследуют у вас…” Это уж точно. Я вам не скажу за всю Россию, но добросовестность и системный подход специалистов “Песочницы” по проверке “от зрения до слуха”, думаю, позволяли им занимать высокое место в хит-параде рейтингов диагностических центров города. Мне так показалось по крайней мере.
В силу бабкиного воспитания вот уже лет десять я взяла себе в привычку каждый год сама себе устраивать полную проверку организма. Просто лечь в больницу на полное обследование не удавалось. Работала много. Но достаточно длинный список различных контрольных процедур исправно выполняла. Часть обследований проходила в платных медицинских центрах, часть — в районной поликлинике. И все десять лет результатом обследований был единственный вывод: “годна к строевой”…
Все эти результаты Европеец попросил Вадима привезти в институт, а когда ознакомился, только горестно и недоуменно покачал головой. Оказалось, что опухоль, которая и составляла теперь угрозу жизни, была уже несколько лет.
Кроме того, “зло” не только сформировало опухоль, но и разрослось в моем организме. Об этом говорили результаты обследований последних двух лет.
Было, конечно, досадно, что рыжие муравьи одержали еще одну победу над нами. На этот раз — в медицине. Мелкие твари что-то сделали и здесь, выели самое главное и превратили некогда стройное здание врачевания в карточный домик.
Я часто про деточек думала. Не только про своих, а вообще. А как с ними? Неужели врачи могут не то по равнодушию, не то по невежеству или своего кармана ради пропустить болезнь? Страшно жить, если так. Разве что мы вышли на программу самоуничтожения.
Европейцу кто-то позвонил, и он вышел из палаты. Врач заметил, что я приумолкла, и отнес это на счет естественного в данной ситуации шока от убийственного известия. Но я сказала ему, что про всех деточек сильно задумалась… Неужто и у них так запросто пропускают? Врач ответил:
— Правильно, Ольга Петровна, подумали… Что дети, что взрослые поступают к нам из-за отсутствия систематических обследований или из-за таких, как в вашем случае, врачебных ляпов. И таких ошибок немало.
— Ладно, забыли. Надо лечиться дальше.
— Удачи вам, Ольга Петровна. Все будет хорошо.
Врач вышел, а я, оставшись одна, почему-то сняла туфельку и что было силы швырнула ее в окно. А потом сжала правую руку в кулак и кому-то в окно погрозила. В палату вернулся Врач.
— Ну, Ольга Петровна, вы уж слишком близко к сердцу…
— Что близко? Мне переживать нечего. Я — здорова. Окно вставлю на свои.
Потом почему-то Врач несколько раз вспоминал сказанное тогда мной “Я здорова”. Особенно, когда я начинала хандрить и поминать сальто Тиберия. “Вспомните, как вы сами сказали, что здоровы. Так и надо…”
Швы после первой операции зажили до неприличия быстро. Европеец сказал, что в принципе можно готовиться к выписке. Отдохнуть пару месяцев, набраться сил, а потом определить время следующей операции. Теперь уже в том отдаленном от основной опухоли месте, куда проникло “зло”.
Я думала всю ночь, а наутро пошла к Врачу и сказала, что, по моей натуре, лучше сейчас мне еще одну операцию сделать, а уж можно или нельзя, хватит силенок или нет — вы сами решайте.
— Хорошо. Тогда план ясен. Надо поговорить с нашим Учителем. Операции, что вам предстоят, делают в его клинике. В этих операциях он, наверное, в мире главный будет. Может, тоже скажет, что вам надо окрепнуть, дома месяц-другой отдохнуть. Или вообще откажется оперировать.
Учитель решил оперировать. На следующий день меня перевели в его клинику. И я сильно полюбила Учителя, как полюбила Врача, Европейца, а потом Идальго, который руководил клиникой химии высоких технологий, где я долго находилась после множества операций.
Помощница работала у Учителя в клинике и считалась одной из его самых талантливых учениц. А учеников у него было много — наверное, почти все молодые хирурги этой клиники. В тридцать лет они становились уже настоящими мастеровитыми специалистами. А Учитель все опекал их и пестовал, как, впрочем, и множество студентов, проходивших стажировку в его клинике.
Как-то от Помощницы я услышала, что она будет работать в институте, пока в нем остается ее Учитель. Помощнице, про которую больные говорили, что это врач милостью Божией, было много предложений от известных питерских и иногородних клиник, но она отказывалась. Каждый день и час рядом с Учителем были для нее драгоценнейшей школой. И такую школу больше не получить нигде.
Иногда мне становилось тяжело лежать в палате, и я бродила по коридорам клиники. Учитель часто уходил из своего кабинета и подолгу сидел в ординаторской, что-то объясняя сотрудникам. Дверь в ординаторскую, как правило, оставалась открытой, и я видела только его, сидящего за столом. Об Учителе в клинике и институте ходили легенды.
Со мной лежала молодая журналистка с Валдая. Ее мама обила все пороги в округе, но так и не смогла оформить дочке квоту, положенную онкологическим больным. А это, как я поняла позже, очень важно, так как без оформления квоты все лекарства купить можно только за полную их стоимость. Лекарство для моей соседки стоило больше десяти тысяч зеленых. Учитель стал обзванивать всю валдайскую возвышенность, пока не получил по факсу документальное подтверждение, что все его просьбы выполнены.
Все это банально, если не знать Учителя, если не видеть худенькую прелестную женщину с завязанным после операции горлом, которая темным осенним вечером рассказала как рождественскую сказку эту историю. Ни она, ни ее мама ничего не знали о том, что Учитель на неделю отложил многие дела ради получения для своей больной долгожданной квоты. Потому-то все произошедшее и показалось им рождественской сказкой. И как знать, что помогло моей соседке больше — лекарство, которое она смогла купить, или заступничество Учителя.
Самым захватывающим было тихонько наблюдать за Учителем во время осмотра больных, за напряженной жизнью ума, сердца, опыта профессионального и опыта милосердия.
Мне было тяжко после второй операции. Кроме большого шва, во мне еще просверлили двадцать семь дырочек, в них встали трубки, выходы которых завершались тяжелыми бутылками. В них из меня что-то капало. Врачи разглядывали каждую бутылочку очень внимательно, видимо, определяя ход заживления внутренних швов. В этом снаряжении я спала и ела целую неделю.
То ли от наркозов, то ли от боли координацию я совсем потеряла, и бутылочки бились одна за другой. Зазвонит мобильник, встану с койки — все, нет двух-трех бутылок. И как это медицинские сестры вытерпели! Но красивые и уверенно мастеровитые девушки спокойно меняли бутылочки и ни разу меня не укорили.
Помощница сказала, что готова вынуть трубки в пятницу после обхода Учителя и только с его разрешения. Вот и пятница. На этот раз Учитель вошел в палату с большой группой студентов. Мне было немного неловко. Никогда до того не работала учебным пособием, хотя теперь, наверное, надо привыкать. Может, такие профессорские обходы тоже своего рода генеральная репетиция перед сольником в анатомическом театре? Где мое концертное платье?
Учитель подошел к моей койке, сел рядом со мной, слегка притянул к себе и обнял, как крылом прикрыл. Так, сидя, и рассказывал историю болезни, а потом попросил поставить вторую и девятнадцатую бутылки на стул, а мне велел то дышать, то не дышать, то дыхание задержать. Я легко и радостно повиновалась. Не проходившая в течение семи суток боль темной птицей улетела в окно за почти уже опавший порфировый клен, сосновый лес и такое близкое море.
Учитель очень внимательно следил за движением жидкости в бутылках во время вдохов и выдохов.
— Трубки снимем в понедельник.
Я после обхода спросила Помощницу, почему же именно Учитель так решил.
— Обязательно узнаю. Я не видела никаких препятствий снять их сегодня. Мы, значит, не заметили чего-то. Каждый раз, когда наши решения с Учителем расходятся, до самой сути его выспрашиваю. А потом наблюдаю больного дальше и понимаю, насколько он был прав.
Боль не возвращалась ни в пятницу, ни во все последующие дни. Я легко и сладко спала, бутылки больше не била и спокойно дождалась понедельника, а “всадник без головы”, наш Измайловский собор, все реже стал посещать меня длинными осенними ночами.
Для меня в институте существовала проблема — информационная защита. У каждого инстинкт самосохранения работает по-своему. Насколько я была откровенна с врачами, настолько и закрыта для обсуждения собственной болезни с пациентами “Песочницы”. И о других знать ничего не хотела. Выработались клетки блокировки от входящей информации, и мне удавалось уходить от разговора, хотя и не всегда.
Больные люди. Они чувствуют тех, кто готов слушать и сочувствовать. По своей природе отношусь к таким. А тут… Как мне мучительно было выслушивать чужие исповеди.
И была в этой открытости соседа какая-то чистая нота беззащитности и детского доверия, сходная с банно-магазинной общностью нищего “бермудского треугольника” моего детства. Эта наша общинность была надежной защитой для многих. Все знали: если надо, сосед по палате медицинскую сестру позовет, за лекарством сходит и судно принесет. Особенно это было ценно для иногородних.
Пайка в больнице съедобная, но бедная. Хорошо, если ты выходить можешь. Магазины рядом. А если сразу после операции или слаб совсем? Родственники за тридевять земель, но соседи-то рядом. Тут все — одной крови, все из одного племени. Не так страшно — помогут, купят и кефир, и икру, и зеленых яблок.
Когда я выписалась из клиники, где в очередной раз оперировали, меня перевели под патронаж Идальго и его прекрасных помощниц, обследование пришлось проходить заново.
Очередь в кабинет ЭКГ оказалась внушительной — человек тридцать, не менее. Надо сказать, продвигались мы в хорошем темпе. Все в институте было организовано и отлажено совсем неплохо, толково и грамотно. Это при том, что институт слабовато был оснащен компьютерами и, как я поняла, даже ведущие хирурги не имели свободного выхода в Интернет. Свободный выход имели только больные. Но это был уже выход в “открытый космос”.
Так вот, сижу я около кабинета ЭКГ вместе с бедолагами, приоткрывшими дверь в “космос”… Наш народ ничем не возьмешь! Ругань стоит тихая, но непрерывная.
— А вас здесь не стояло.
— Я очередь первая заняла, да, пока УЗИ делала, пропустила.
— Вы эти байки новичкам оставьте, я тут в семнадцатый раз — законы знаю. Последнего, дама, ищите.
По виду говорившей женщины можно было сказать — бывалая. Голова косыночкой повязана, а под косыночкой, наверное, наголо обритая голова. Ведь если “зло” по телу разгулялось — Идальго назначит крепкую химию. Волосы — как пух с одуванчиков.
Вне стен института “бывалые” носили парички, а здесь — все свои, здесь в косыночках можно. Первый раз, когда без Вадима поехала в институт, вышла на конечной у метро, увидела длинную очередь женщин в дешевых париках… И мне, девочки, — туда же. Кто последний?
Все-таки наши тетки молодцы — с какой страстью и куражом некоторые борются за правоту в очереди; например, та женщина в белой замысловатой шелковой чалме. А мужчины — нет. Вяло и тихо переругиваются. Быстрее их болезнь угнетает.
А я такая же, как все наши бабы, наверное. Уже в клинике Учителя нашли у меня еще одно местечко, где “зло” засело. Утром нам с Вадимом сказали, что опять нужна операция. Я в “Песочнице” осталась, а Вадим на работу поехал. К вечеру я еле до дома добралась. Пошла продуктов купить, а рядом с домом магазин женского белья открылся какой-то питерской фабрики. Вошла, смотрю, а там не только трусы и лифчики… На фабрике этой еще всякой порнушной эротики наделали. Костюмчики официанток из розового нейлона, передничек и раздваивающиеся внизу трусики, зайки, медсестры. Все недорого и занятно. У какой Италии или Швейцарии фасончики позаимствовали? Купила черный костюм с золотыми цепями: купальник с красиво отделанным “декольте” на срамном месте и черные чулки-ботфорты — самое отвязное, что имелось в магазине.
Вадим вечером пришел домой понурый. Молча ел и переключал каналы, не зная, что под длинной домашней юбкой черные ботфорты с розовыми подвязками надеты… Купальник потом с меня снял быстро, а вот ботфорты мы так и оставили. Процессу-то не мешают. И все худое и страшное как весенним дождем смылось. А все страхи утренние — стерлись… Только свеча на столе потрескивала. Когда это утро было? Вчера, позавчера — неужели сегодня? Встали, чай стали пить с пирожными, водки Вадику налила. Я это тоже по дороге купила. Прооперируемся еще разок. Надо так надо.
Количество людей у кабинета ЭКГ не уменьшается.
А это что такое? К самой двери кабинета подошла юная женщина со странным существом, похожим на старого лилипута или инопланетянина. Это было существо мужского пола, женщина называла его “Димуля”. Я не сразу поняла — это был мальчик, а не мужчина. Рост существа составлял примерно половину роста женщины, державшей его за руку. Значит, мальчик, раз такой малюсенький. А зачем он здесь? Над дверью кабинета загорелась красная лампочка — женщина с мальчиком пошли на ЭКГ.
— Детство без очереди.
Это в наступившей тишине сказал худой мужчина, а из кабинета послышался голос медсестры:
— Кто к нам пожаловал! Дима, ты совсем у нас толстяк пузатый стал. Винни Пух совсем!
Надо сказать, что в институте между больными, а может, и между врачами существовали свои сокращенные названия клиник. Встретила тут своего приятеля, а он говорит:
— Мою завтра в институт кладут.
— В какую клинику?
— На “Сиську”…
Он ли придумал, кто другой, но место расположения опухоли можно было не уточнять. А что могла означать фраза “Детство без очереди”? Только одно. Это название клиники такое — “Детство”. Я просто в первый раз услышала это — “детство без очереди” — и только в тот момент поняла, что еще и такая клиника — “Детство”. И не дай вам бог так вот без очереди проходить, держа за руку маленькое существо.
И все это так быстро в моей голове пронеслось. В потолок смотрю и от двери кабинета ЭКГ отвернулась. Боюсь опять увидеть мальчика Диму из “Детства”. И вот что странно. За все время моего пребывания в “Песочнице” слезинки ни единой не пролила. А тут… Голову запрокинула, а из глаз — потоп. Что? Почему? Но быстро встряхнулась. Гляжу — тетки мои бывалые все почти от двери кабинета ЭКГ отвернулись. Вдруг слышу — что-то тяжелое на пол упало. Это рядом сидевшая женщина в белой чалме в обморок грохнулась. Помогла ей подняться и на лестницу отдышаться вывела.
Женщина в чалме больше в очереди сидеть не могла и попросила меня проводить ее до палаты. Мы стали подниматься вслед за Димой и его мамой, вышедших из кабинета ЭКГ, и я увидела, как они заходят с площадки в дверь, около которой было написано: “Детство. Вход только в сменной обуви”. В полупрозрачную дверь клиники были видны несколько совершенно лысых детских голов. Дети были похожи на головастиков в аквариуме. Они склонились над какой-то пирамидкой, и все вместе тихо играли.
Я проводила женщину и вернулась к кабинету ЭКГ. И опять зазвучала та же нота беззащитности. У народа в очереди и у меня словно пробило защиту. Все стали тихо и спокойно говорить… Многие, уразумев, что болезнь им за грехи и это наказание “злом” на роду записано, работали ежечасно, вычищали свои души. Они пытались что-то найти внутри себя и изменить. Но у деток-то что за грехи, и что им внутри своей чистой души менять? Так и затихли бывалые женщины, не понимая, а за что же такое детям…
Тогда, у кабинета ЭКГ поняла, что всё со мной — ерунда, прожила ты, тетенька, очень счастливую и правильную жизнь. Счастливую, потому что ни войн, ни пожаров, ни землетрясений не видела — и детки здоровы. Чудо и сказка.
А что моей бабушке досталось? Три революции, три войны. Голод в Поволжье, голод в блокаду. Эвакуация… Потому и езжу по миру и тяжко заработанные деньги трачу, чтобы посмотреть и Лизе показать все, что бабка видеть хотела.
В Лондоне оставила Лизу у хозяйки спать после обеда, а сама отправилась к вокзалу Виктория, туда, где Сомс Форсайт жил. Там же находится памятник Фошу — место свиданий многих героев “Саги о Форсайтах”. Памятник осмотрела — для тайных свиданий место неплохое. И центр города, и скверик тенистый вокруг. Потом по самому району начала бродить. А там свой мир. У меня рот до ушей от восхищения расползся. Как сто лет назад! Рядом разноязыкая толпа вокзала, а зашла в аптеку, обшитую внутри красным деревом, — в уютном уголке сидят дамы, чаи с аптекаршей распивают у крохотного столика. А меня — не видят. Я ведь не живу в районе вокзала Виктория. Значит, меня и нет вовсе на белом свете.
— Миссис Дарк, ваша дочка отремонтировала потолки в поместье?
— Нет, сначала решили заняться очисткой прудов. А как ваша собачка? Неужели опять запоры?..
Правильную жизнь я прожила, потому что дети хоть и балованные, но все на этой репетиции моих похорон вели себя достойно. И Петька, и Митя, и обе дочки моего Вадика. Жила я как в последний день люди живут. Улечься страстям не давала. Любила так уж любила, а если и сама уходила от мужей, так уходила только с сумочкой своей и двумя пацанятами. И это тоже, наверное, было правильно.
Не береглась, конечно… Не нести себя по жизни как чашку надтреснутую — значит, не изведать во весь размах глубину страстей, любви и страданий, мук совести и ревности. Может, потому и быстрее других кривая вывела меня к институту. Береженого-то Бог бережет, а небереженого — конвой стережет. Правильно жила. Не все выходило, но старалась. Жила жадно, но скупой не была…
О чем жалеть? Не о чем. И пожалею только об одном, если этим деткам разнесчастным, пока жива, ничем не помогу…
Все-таки плакала я один раз в институте. Это после одной тяжелой операции было, от наркоза еще не совсем отошла. Меня только что из реанимации привезли, и Ксюша опять встретила. Долго со мной сидела, и я попросила Петю своего сменить ее. Он мог бы не приезжать вовсе, да мне лекарство нужно было привезти, а Вадим в этот вечер занят был на работе. Поздоровалась Ксюша с Петей и ушла, а Петька и говорит:
— Конечно, Вадика своего пожалела, не погнала, как меня, через весь город. И с Ксюшей этой. Мерзкая девица, а ты и растаяла. Как же. Вадика ведь дочка.
И так мне горько стало, слабость и немочь с беспомощностью такие нахлынули. Опять Измайловский собор, как всадник без головы, мчался по городу, а из всех щелей лезли рыжие муравьи. И слезы от всей этой моей слабости рекой полились. Петька, Петька, что ж ты так?
За последнее время пришлось мне пройти еще несколько операций в клиниках института, делала “химию” и пока еще была достаточно подвижна и вменяема. Клиника высоких технологий, “Химия”, которой руководил Идальго, — одно из самых печальных и одновременно обнадеживающих мест института. Отсюда и до “космоса” совсем близко. Для многих это обитель последних надежд, здесь многократная и изнурительная борьба со “злом” и терпение врачей и самих страждущих порой позволяют продлить на годы шанс помочь еще более слабым, вырастить детей и внуков.
Наша Ксюша в детстве небезуспешно занималась шахматами. Вадим рассказывал о том, как в десять лет она удивилась, когда тренер сказал, что самое трудное в шахматах — эндшпиль.
“Эндшпиль надо играть так же, как и всю игру. Просто там все ходы — единственные”.
Так и с “химией”. Она тоже в некотором роде — эндшпиль. И врач, выбирая схему лечения, должен найти единственно верное решение. Конечно, если оно вообще существует… “Зло” всегда многолико и малоуязвимо. Кроме того, найденное решение надо реализовать. А “химию” сделать — не калачик сладкий откушать. И тут ты оказываешься не один, а с приходящими на помощь врачами и медсестрами.
Процедурная медсестра первый раз принесла мне в палату капельницу с “химией”. Потом она заходила каждые пять-десять минут. Следила. Я не знала, что в процессе введения этих лекарств возможно всякое, но сестра осторожно и терпеливо меня напутствовала. Она все делала так, что рождаемые ею теплота и добро перевешивали тяжесть процедуры.
Ездить до института этой медсестре, как и многим другим в этой клинике, приходилось издалека.
— Нам предлагают хорошие места. Новое оборудование. Говорят, только согласитесь — все условия ваши. В городе знают, как Идальго всех выучивает — и врачей и сестер. Одна из наших процедурных ушла. И через полгода вернулась. Мы уж так здесь воспитаны. Не можем видеть другого отношения к больным, а значит, можем только здесь работать. И больные эти, иногда кажется, только нам и нужны. Некоторые из них ведь уже не ходят. Конечно, очень тяжело. Но можно выработать защиту, не пускать в себя чужую боль. Некоторым в институте это удается. Но только не на “детстве”. И у наших — не получилось. Взять хоть старшую. Как в юности пришла сюда работать, так и работает. Сколько недужных перевидала, а за каждого сердцем болеет. А ваш лечащий врач? Совсем молодая женщина, красавица, о своем бы только думать. А как плохие результаты увидит — сама не своя. Переживаем за больных, вместе плачем иногда в сестринской. Вот и поддерживаем друг друга…
Сам Идальго возраста неопределенного. Одни говорили, что ему сто восемь лет, другие — сто пятьдесят шесть. Так или не так, ясно — не мальчик.
Я вообще редко вступаю в споры, а тем более, когда врачей или учителей обсуждают. И тут молчала, невольно слушая мифы и легенды о нашем Идальго. Как известно, Ленинград — город маленький. И моя жизнь в этом городе, вновь названном Петербургом, пересеклась с Идальго в раннем детстве, что дало возможность не только иметь точное представление о возрасте нашего Профессора, но и знать некоторые поистине удивительные факты его биографии.
Самого Идальго я впервые увидела только в институте, хотя впервые услышала его имя лет в пять или шесть на дне рождения моего деда.
Там среди многочисленных гостей всегда были старинные дедушкины друзья — Маргарита Ивановна, Николай Михайлович и их дочь. Очаровательная Маргарита Ивановна и в семьдесят лет была замечательно хороша, а уж в семнадцать… Ее отец был директором гимназии в небольшом городке Вятской губернии. В эту самую гимназию и приехала по вакансии после окончания Бестужевских курсов моя бабушка и остановилась, как приличествовало молодой барышне, на квартире священника, сыном которого и был мой дед. Он учился в той единственной мужской гимназии уездного города, где бабушка стала преподавать словесность, влюбился в юную учительницу, а потом, после войн и революций, они поженились в Петрограде, где их пути снова пересеклись.
Приезд молодой учительницы из Петербурга в отдаленный уголок России всколыхнул тамошнюю молодежь и гимназистку старшего класса Маргариту Ивановну. С благословения родителей она поехала в столицу на Бестужевские курсы изучать русскую словесность и уже в Питере вышла замуж за Николая Михайловича. Две молодые семьи стали дружны, а с рождением детей эта дружба только усилилась. У бабушки с дедушкой родились три дочери, а у Маргариты Ивановны и Николая Михайловича — два сына и дочь.
Маргарита Ивановна и Николай Михайлович жили в спокойном и красивом районе старого города, называемом “Пески”, где Маргарита Ивановна стала работать учительницей словесности в школе неподалеку от дома. Там же учились и все ее дети. До революции в здании школы тоже учили. Там находилось реальное училище, многие преподаватели которого так и остались уже в советской школе на “Песках”.
Идальго учился с дочерью Маргариты Ивановны в одном классе, и все девочки были в него влюблены. Война, уход Идальго и многих мальчиков на фронт лишь на какое-то время прервали старые связи. Но — только на время. Выпускники школы снова стали постоянно общаться. Во время прекрасных застолий за большим дубовым столом дедушкиного дома рассказывалось о первых научных успехах Идальго, о великой Наталии Петровне, учившейся в той же школе на “Песках”.
Наталия Петровна была внучкой гениального русского ученого и жила в одном дворе с семьей наших друзей до тех пор, пока ее отец, талантливый инженер, не был осужден и не получил пулю в затылок. Ее же потом определили в детский дом, и она прошла ох какой непростой путь в медицинский институт.
Я сидела за столом на круглом черном стуле от дедушкиного пианино и слушала, слушала. Редкие, но сильные детские впечатления выстраивались в ряд и формировали в памяти образы людей, никогда не виденных, но чем-то затронувших воображение. Вот Идальго выпустил книгу, один из основных трудов по химиотерапии, потом стал личным врачом чемпиона мира по шахматам и поехал с ним на Филиппины в Багио.
В Багио Идальго хотелось посмотреть на работу хилеров. Так называют местных лекарей, более всего известных тем, что они будто бы оперируют без ножа, руками, концентрируя в них огромную энергию. Все свидетельства экзальтированных очевидцев Идальго в расчет не принимал — мало ли что покажется человеку в состоянии внушения. Вопрос, существует ли “филиппинское чудо”, его не занимал: был твердо убежден — чуда нет. Законы природы незыблемы. Разрезать или раздвинуть пальцами кожу, подкожные ткани невозможно. Никакие фильмы, никакие свидетельства не могли его убедить в обратном. Поэтому Идальго решил испытать филиппинский “нож” на собственной шкуре, но для себя решил: “Если даже и вскроют — не поверю, буду доискиваться, как они это сделали”.
Этот рассказ я слушала как завороженная. Меня не особо интересовали хилеры. Поразил — поступок Идальго и его уверенность в собственной правоте. Идальго, образованный ленинградский врач, решился доверить себя очень сомнительным целителям. И это было взвешенное решение человека, ставшего мне близким после рассказов дедушкиных друзей. Взвешенное, значит, с пониманием и оценкой возможных рисков и последствий. А последствия не замедлили сказаться по возвращении домой. Хотя хилеры так и не смогли раздвинуть подкожные ткани, чтобы удалить небольшую опухоль на лице Идальго, они так ее намяли, что в Ленинграде опухоль стала быстро расти, и пришлось ее срочно удалить.
В этом рассказе об Идальго была еще одна запомнившаяся мне деталь. Идальго, как и Учитель, как и многие другие, посвятившие себя борьбе со “злом”, пытался найти у народных целителей какие-то новые ходы и средства противодействия, уважительно относясь к опыту сельских и городских, порой недипломированных врачевателей. Так, Учитель, увидев зернышко истины и некоторую, хотя и небесспорную, логику в схемах лечения одного из таких умельцев, предложил тому написать книгу и помог с публикацией.
Но с чем шла война у многих врачей “Песочницы”, так это с торговцами воздухом, которые предлагали отчаявшимся больным гарантированное излечение. Идальго был химиотерапевтом, посему фронтом его борьбы стала алхимия. Он, видимо, боролся с ней достаточно последовательно: однажды его квартиру подожгли.
Так сложилось, что в шесть лет внучка Маргариты Ивановны и я начали заниматься в одной из многочисленных секций Аничкова дворца. Меня во Дворец водила моя бабушка, а Маргарита Ивановна приезжала со своей внучкой. Пока мы занимались, пожилые дамы проводили время вместе, ходили в кафе или же просто прогуливались по Невскому. Как-то мы возвращались зимой из Дворца вдоль Фонтанки, бабушка долго молчала, а потом сказала:
— С юности все у Маргариты Ивановны было хорошо. Незлобливый ровный характер и не то что бы красота особенная, а еще и очарование хорошо воспитанной и образованной барышни. Замуж за хорошего человека вышла. Но один из сыновей умер в блокаду в Ленинграде, а нежно любимый младший сын, свет очей материнских, погиб на фронте в последний год войны. А сегодня кофе пьем, она мне говорит: “После гибели сыновей будто сама умерла. По всей душе не яд, а мертвая вода разлилась. Особенно когда похоронка на младшего сына пришла. Что, Лялька, может быть страшнее, чем детей пережить? Не дай тебе Бог”.
На “химии” меня часто отпускали домой, и почти каждое утро я возвращалась в больницу и проходила мимо памятника Петрову — основателю отечественной онкологии. Темным утром выйдешь из маршрутки и видишь его силуэт. И почти всегда у подножия лежали живые цветы. Так ходила, ходила мимо памятника. И вдруг странное чувство возникло, что видела я когда-то этого человека. Но где?
Как-то вышла из маршрутки. Посмотрела на лицо Петрова, на живые цветы, розы. Они были чем-то похожи на те розы, которые рисовала Валя — девочка из яслей, которая выросла, стала художницей и нарисовала розы на шляпе волшебницы из прекрасного и страшного сада забвения.
И тут сразу вспомнила…
Мне восемь лет. Мы чествуем бывших учеников школы. Самые почетные гости на сцене. Ко мне подходит директор школы Макарий Георгиевич.
— Сделай одолжение. Вручи букет роз тому пожилому мужчине.
Кто-то из гостей стал выступать, и к сцене пройти было неудобно. Макарий Георгиевич взял меня тогда за руку и заговорил, не сводя глаз с того ничем не примечательного человека, сидящего во втором ряду президиума.
— Наш еще дореволюционный ученик. Первый выпуск Марфы Димитриевны. Петров Николай Николаевич. Запомни. Не просто врач. Мама и папа нашей онкологии. Научная школа. Русская военная хирургия.
Макарий Георгиевич всегда волновался, когда говорил о тех, кого любил. У него был дар любви, может, совсем не обязательный для успешной работы во многих областях, но насущный для тех, кто занимается просвещением и врачеванием.
— Я позвонил Петрову — не надеялся, что согласится прийти при такой-то занятости. А он сразу: “Буду всенепременно”. Я все его работы в библиотеке заказал и прочел. Что-то уразумел… Эх, Лялька, высокие гуманисты наши врачи. Запомни, кому сегодня букет вручишь…
И так ясно и четко всё это вспомнилось во дворе Института онкологии. Но все-таки надо было все проверить, и я позвонила одноклассникам.
— Учился Петров у нас? Или это уже мои глюки?
— Да. Учился. Точно учился. Его портрет в школьном музее…
А я долго сидела в кресле с телефонной трубкой в руках.
Не будь Марфы, Макария Георгиевича, всех, кто пронес сквозь слой времен нравственность и милосердие, может, не было бы института… И не только я, а очень, очень многие уже давно вышли бы в “открытый космос”…
Но мне мало было памяти одноклассников и собственных воспоминаний. Пришлось почти три месяца рыскать по архивам, библиотекам и мировой сети с таким страстным желанием найти достоверное подтверждение возможному факту, как будто это могло помочь выздороветь и мне, и всем обитателям “Песочницы”. И я нашла документальное доказательство в маленькой пожелтевшей книжице из библиотеки института.
Обнаружившаяся прямая связь судеб Марфы Димитриевны и Николая Николаевича Петрова, учительницы и ученика, неожиданным образом сняла долгие годы мучившее меня чувство вины перед Марфой… Почему — и сама не знаю.
Раньше тени страха пробегали в душе, если я слышала название “Институт онкологии”. И само слово “Песочный”. А теперь и не знаю, что будет с нашей “Песочницей”, сохранятся ли в ней заложенные когда-то Петровым сострадание, участие и терпение. А может быть, институт, что одиноко стоит вдали от города, останется островом погибших кораблей с именами “сострадание”, “участие”. Что, если скоро — всеобщий тотальный “евроремонт”?!. Щели института заделают намертво, навечно замуровав весь этот старый “хлам”…
За неделю до Нового года меня отпустили домой на зимние каникулы.
Меня звали в гости на новогодние вечеринки и банкеты на всех двенадцати моих местах работы. И я ходила всюду. Все знали, где я нахожусь, часто звонили, но видеть — не видели. И мне захотелось стать новогодним подарком. Тон на лицо бросила, деревенский румянец нарисовала, сережки, кольца, браслеты надела. Только бы доехать сил хватило… Казалось, всем было необходимо важно видеть меня здоровой, ну, по крайней мере живой. И я добралась до всех и подарки раздарила.
Вадим же тихо все эти долгие и счастливые каникулы дома сидел, и, кажется, мы впервые просто жили вместе… Просто гуляли, даже в ресторан зашли, чего я не могла добиться за все годы супружества. Такой домосед, не вытащишь ни в театр, ни в гости, ни в кабак. Но в канун Рождества Вадим сам предложил сходить в ресторан, и рюмку водки выпил, и судака по-царски откушал, пока я ела уху.
К Новому году мы ждали наших самых любимых, семьи моих сыновей, Ксюшу с мужем и Лизочку-раскрасавицу. Вадим покупал только все лучшее и свежайшее. Силенок у меня осталось не так уж много, поэтому готовила три дня и три ночи. Все делала неспешно, без суеты. Купили ладожских сигов, нашей золотой форели, семги и все сами засолили. Загодя приготовили утку в медовом соусе, зайчатину в красном вине и гранатовом соке, брусникой приправленную, телятину двух родов — одну в вишневом с миндалем, другую в черничном соусе. А уж от закусок горячих и холодных — стол ломился. И пироги, конечно. Расстегаи с лососиной, капустой и антоновскими яблоками. Водку Вадим сам приготовил, и запеканку, и рябиновый пенник, и анисовую.
Но особо все налегли на щи. Мы сварили немного — пять ведер щей с головизной да пять ведер со снетками и белыми грибами. Гости наши дорогие щи съели разом до наступления Нового года, только на донышке огромной десятой кастрюли одинокий лавровый листик остался. А на сладкое сделали мазурки разные и печеные яблоки.
В рождественский вечер Вадим вдруг сел за работу, и я отправилась прогуляться одна. Пусть себе сидит. Экая ему канитель со мной досталась. Гуляла, гуляла, а потом пошла к Измайловскому собору. Это ведь рядом с нашим домом. Купола нового, конечно, не было, но рождественская служба шла уже в центральной, отремонтированной после пожара, части Собора.
Мы живем в центре, и рядом есть несколько церквей. До них ходу меньше, чем до Измайловского, но почему-то всегда ноги ведут к нему и на Пасху, и на Рождество, и так постоять. Вот и в тот вечер пошла к Собору переулком одним маленьким. Переулок узенький, из него вид на Собор дивный открывается. Служба уже началась, и я удивилась количеству народа, много превышавшему ранее виданное мной в Измайловском по таким праздникам.
В кармане денег осталось ровно на шесть самых дешевых свечей. И я поставила свечи за здравие наших с Вадимом несмышленых детей и за нас самих.
Много знакомых было в церкви, меня окликали, поздравляли и потом повезли домой. Я оглянулась на удаляющийся безглавый Собор. Ничего, дружище, может, нас к весне как-то подштопают, а там… Не каждый же год полыхать таким пожарам!