Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2007
Владимир Павлович Андреев (род. в 1955 г.) — филолог, преподаватель русского языка иностранцам. Публикуется впервые. Живет в С.-Петербурге.
ї Владимир Андреев, 2007
ВЛАДИМИР АНДРЕЕВ
ПАЭЛЬЯ
Паэлья — это мандала, которую составляют так же кропотливо, как и ее тибетскую сестру из цветных песчинок, только потом не рассыпают, а съедают.
Чтобы ее приготовить, нужны следующие продукты: рис, шафран, соль, кинза, укроп, лук, чеснок, зеленый горошек, помидоры, сладкий перец, молотый черный перец, маслины, вареные яйца; филе трески, кальмар, мидии, креветки, оливковое масло.
Приготовление паэльи сродни сотворению мира. Огромные сковороды напоминают карты полушарий. Соки медленно пропитывают рис, запахи специй сливаются в острый букет, ароматный пар устремляется ввысь вместе с терпким дымом от углей.
Паэлью можно запивать белым вином, а можно пивом. За едой испанцы горланят не переставая; рядом со столиком, отчаянно ударяя по струнам гитары, хрипло выкрикивает слова песни приблудный менестрель. Шумит море. От ветра качаются пальмы. На песке белеют ракушки-веера, за темно-синим горизонтом — бедуины в тюрбанах, верблюды и пустыни, потом бесконечные джунгли, небо в незнакомых звездах — и пустынный, холодный мыс, будто созданный для того, чтобы сидеть на нем и ждать конца времен.
— Эй, парень…
На ходу оборачиваюсь. Два смуглых лица выступают из зелени, будто сказочные плоды, а губы едва слышно, но настойчиво выговаривают:
— Шо-ко-лад…
Впервые мне предлагают шоколад из кустов, причем шепотом. Особого удивления у меня это не вызывает: трудно понять, где тут кончается реальность и начинается не то сон наяву, не то какое-то иное измерение.
Я шагаю с гитарой под мышкой по аккуратной дорожке мадридского парка Ретиро, в котором собраны самые экзотические растения Испании. Под каждым из них табличка с надписью. Это полезно: местные жители не сильны в ботанике и, на какое дерево ни укажешь, будь то липа или вяз, говорят, что это “чопо”. Чопо — разновидность тополя.
— Как называется это дерево?
— Чопо.
— А это?
— Тоже чопо.
А вот это точно не чопо, что бы мне ни говорили. Это пальма. Пальмы я рисую с детства — сначала рисовал в школьных тетрадях, потом украшал ими студенческие конспекты. Пальмы на моих рисунках растут на берегу моря. Их всегда две, одна чуть повыше другой — получается чуть изогнутая латинская буква V. Берег закругляется и образует бухту. На ее дальнем берегу я изображаю две горы, а в небе пару чаек. Выходит что-то типа экслибриса. Или даже росписи.
А вон те белые бутоны распространяют вокруг тонкий лимонный запах. Это магнолия. Все остальное — чопо.
Хотя… есть еще одно дерево. Оно растет в Валенсии, в старом русле реки. Наверное, между нами образовалась какая-то тайная связь: оно все время у меня перед глазами. Вернее, перед носом: у него мелкие цветы, которые пахнут так, что глаз не открыть…
Протяжный звук волынки отвлекает меня от созерцания табличек. На центральной аллее парка — парад артистов: клоуны на ходулях и просто так, мимы, акробаты, скрипачи, гитаристы, целые рок-группы и джаз-банды. По выходным место среди них занимаю и я… Бросаю на землю чехол, незаметно кладу на него пару монет для приманки, настраиваю гитару и, стараясь не краснеть, начинаю: “Bйsame, bйsame mucho…”
Мимо течет нарядная толпа. Мои монетки ослепительно сверкают в беспощадных лучах испанского солнца… Табло на Гран-виа показывает плюс сорок три…
Как должен выглядеть немецкий пограничник, всем известно. А этот был маленького роста, в круглых очках и с черными усищами, которые метелками топорщились кверху, — типичный персонаж мультфильма “Yellow Submarine”. К тому же он так хохотал, глядя на мою фотографию в паспорте, что забыл поставить штамп о въезде. На фотографии я ему мало в чем уступал: обритый наголо, с душманской бородой и сурово сдвинутыми бровями.
По документам теперь вышло, что на польско-германской границе я вознесся в небо, чтобы приземлиться через две недели во Франции.
На самом деле поезд нудно пополз дальше. Когда становилось совсем тоскливо, я откладывал книгу и бродил вдоль пустых купе. На память приходил Ленин в запломбированном вагоне. Хотелось есть.
…До Берлина оставалась ночь, когда у меня в купе появился сосед — аккуратный молодой человек, по его словам, из местных русских — и своими расспросами скрасил остаток пути. Я отвечал ему так, чтобы, с одной стороны, вызвать у него уважение и уверенность в моей благонадежности, а с другой — произвести впечатление человека, простодушного в той мере, в какой это мог бы заметить лишь он. Жизнь учит, что ни говори…
Куда еду? Да вот, в Мадрид, переводчиком на выставку. Изделия народных промыслов выставляем. Что за организация? Да не организация это, а небольшая такая фирма. Я уже ездил с ними два раза. Да что там заработаешь! Дай бог ноги унести… По образованию филолог. Испанский, немного английский. Французский забыл уже совсем, а ведь говорил худо-бедно — и Мопассана читал в подлиннике… Нет, сам бизнесом не занимался, не мое это: я же учитель… был учителем… А семью кормить надо. Какая книга? Эта? “Жизнь Рамакришны”. Возьмите полистайте. Да нет, скорее философия. Учит претерпевать лишения. Всегда с собой беру.
По прибытии в Берлин мой спутник объяснил, как доехать до Гамбурга, и пошел куда-то звонить. Я сел на нечто среднее между метро и трамваем, прокатился зайцем мимо Рейхстага, пересел на электричку и с двумя пфеннигами в кармане добрался до вольного города.
С перрона в нос ударил запах свежих булочек. Седой амбал перебирал струны электробанджо, в нарядной толпе двигались пятидесятилетние хиппи с предлинными розовыми волосами, юные панки в шипах, кольцах и серьгах… Любуясь на это диво, я глазами и ушами искал своих коллег. Воздух заполняло сытое, благостно-конформистское кудахтанье. И вот из этого кудахтанья, как зубастая морда из конуры, высунулся родной мат, который я позволю себе опустить.
— Дятлы поганые! Ну неужели не могли пройти мимо таможни!
— Ты же сам документы на груз у себя оставил! А мы только вышли из вагона — они нас цап! Кто такие, откуда?
— Ну, вы что, вообще не могли придумать, что сказать?! Илюха, ты вообще главный дятел! Сколько ездишь — и не знаешь, как говорить с таможней!!!
— А о чем говорить, если документов нет? Это же немцы. Они сразу: ага, контрабанда — и отправили обратно на границу. А там сумки отняли и заперли. Будут теперь решать…
— Ну и какого хрена вы сюда приехали — торчали бы там!
— А где нам ночевать? Сегодня пятница, а разбираться они будут только в понедельник!
— У-у, дятлы!!!
Под сводами вокзала отрывисто прозвучало какое-то объявление. Шеф огляделся по сторонам и заметил меня:
— А-а, еще один явился…
Изящный изгиб стульев привокзального кафе вызывал в памяти декорации к “Щелкунчику”. Мы выбрали столик в углу. Шеф, усевшись напротив меня, принялся сосредоточенно вытягивать из-за пазухи кошелек на веревочке. По правую руку от него крутил в пальцах беломорину Шура Дементьев, бывший геолог. По левую, пытаясь скрыть обиду, перебирал содержимое рундука Илья. Наконец достал банку газировки и рванул кольцо на крышке. Банка издала шипение.
С виду Илья — типичный эсэсовец: светлые волосы и благородно-лошадиное лицо, гимнастерка хаки с закатанными по локоть рукавами и антикварный кожаный рундук. Однако взгляд при этом мечтательный, а воли своей и вовсе нет. В общем, эсэсовец, но пленный — из тех, что после войны рыли канавы. А шеф — будто его конвоир и полновластный хозяин, безжалостно и сладострастно подавляющий всякое подобие бунта.
— Илюха, ты захватил кресты?
— А как бы я их провез?
— На себе — как же еще?!
— Ну какие кресты, шеф, я же христианин, как это можно, вот так, на себе — старинные кресты!
— Дятел ты, а не христианин! Нас же просили продать! Солидные люди, между прочим. Ты прикинь, сколько бабок мы потеряли из-за твоего христианства! Не-ет, блин, выгоню раздолбаев — в последний раз это все! Ну, всё, что ли? Допили? Пошли в машину — едем грузиться.
Машина — это синий микроавтобус. В нем всего три места: одно водительское и еще два, рядом с ним. Остальное пространство занимают картонные коробки с матрешками, балалайками, пасхальными яйцами и незатейливыми хрустальными вазами. На коробках можно лежать сверху, а можно поставить их так, что образуется ниша, в которую можно забраться и в ней сидеть.
Я занял привычное место — рядом с шефом с картой на коленях. Илья устроился у окошка. Среди коробок расположился Шура Дементьев. Шура — специалист по камням. В отличие от Ильи взгляд у него совершенно звероподобный. Этим взглядом он давит обернувшегося к нему шефа, пока голос у того не становится высоким и тонким. Буркнув что-то напоследок, шеф с угрюмым видом начинает прогревать мотор…
До Гамбурга мы добирались разными путями. Шеф с машиной плыл до Киля на пароме. Илья с Шурой Дементьевым ради экономии ехали поездом. По прибытии в Киль шеф должен был заплатить пошлину на ввоз выставочного груза, в то время как Илье и Шуре было предписано любой ценой избежать встречи с таможней. По времени шеф успевал доехать на машине до Берлина, чтобы с документами в руках подстраховать коллег в случае неудачи.
Берлинские таможенники оказались не дураки, и проскочить мимо них с четырьмя огромными сумками не удалось. В то время как Илью с Шурой в наручниках волокли в полицейский участок, шеф в отчаянии метался по палубе застрявшей во льдах Финского залива “Анны Карениной”.
Я приехал в Гамбург последним, поскольку на этот раз долго колебался: такого тяжелого предчувствия у меня в жизни никогда не было.
Три дня мы проторчали на автостоянке во Франкфурте-на-Одере, медитируя на дубе, к которому припарковались. По бокам нас прикрывали от лишних глаз помойные баки, сзади стена дома, спереди дуб. Под сенью таких дубов готские племена вызывали духов и выбирали своих вождей. У нас вождь уже был. Он молча сидел за рулем и мрачно пилил взглядом морщинистую кору перед собой. Духов же вызывать не было смысла: в Германии что полиция, что таможня: если бумаги нет, ничто не поможет.
Ночью стекла густо покрывал иней, отчего мерзли упиравшиеся в них пятки. После долгих переговоров груз удалось выручить, уплатив пошлину. Чего шеф не любил, так это платить.
За два года до описанных событий мне позвонила знакомая из бюро переводов и сообщила, что к ней обратилась “фирма, представляющая изделия народных промыслов на международных выставках”. Фирме требовался переводчик для поездки в Испанию. Я пришел на встречу. Офис располагался на верхнем этаже Дома культуры им. Карла Маркса — коридор, неприметная дверь. За дверью комната, похожая на склад. С потолка на длинном проводе свисает лампочка. Вдоль стен громоздятся коробки. У окна за столом сидит директор — на вид лет тридцать, кончики ушей оттопырены, как у черта, глаза серо-стальные, глядит будто гипнотизер, слова подбирает неторопливо. Мне даже показалось, что за все время разговора он ни разу не моргнул. Интриговать он умел. Согласно договоренности, фирма за свой счет оформляла мне визу и покупала билет на пароход “Анна Каренина”, куда мы грузились вместе с микроавтобусом. Товар — изделия народных промыслов… Из Киля мы должны были отправиться в Гамбург, догрузиться там и через всю Европу отправиться в Сарагосу.
Я прикинул: от Сарагосы рукой подать до Мадрида, а уж оттуда полчаса езды до… В этот момент будущий шеф заговорил об оплате. Вместо твердой ставки мне полагался процент от продажи. Да какая к дьяволу разница!
…Сара Бернар удавилась бы в уборной от зависти. Шеф обладал абсолютным даром перевоплощения. Нервно описывая круги возле открытых коробок, он заламывал руки, воздевал остекленевший взор к потолку, прерывающимся тенорком молил таможенников о прощении, затем вдруг потрясенно застывал на месте и, гневно подняв кверху палец, сообщал, что контрабанду подложил бухгалтер, — а потом вновь пускался в шаманский танец вокруг коробок. Каждый раз, когда его орбита проходила мимо меня, я слышал:
— Говорил же, чтобы вниз запихали, — так нет же… все наоборот… дятлы!!!
Я стоял неподвижно c чемоданом в руке и сухо наблюдал за ужимками шефа.
Камлание подействовало. Задерживать машину таможенники не стали, но заявили, что кто-то из нас двоих должен остаться и написать объяснение.
Шеф в последний раз молитвенно сложил ладони:
— Останьтесь… Я умоляю вас…
Накрылась моя Испания медным тазом!
Удалявшаяся фигура шефа в длинном пальто напоминала привидение из мультфильма. Никогда я не видел, чтобы у человека так отвратительно сверкали пятки.
“Я, такой-то, был приглашен фирмой имярек в качестве переводчика для поездки на международную выставку в г. Сарагоса (Испания). Сегодня утром я явился в офис фирмы с целью оказания помощи в погрузке выставочных экспонатов в микроавтобус. В офисе царил беспорядок, и было трудно понять, какой груз предназначен к отправке, а какой — для внутренней продажи. Возможно, что коробку, где находились предметы из металла, похожего на серебро, и материала, похожего на янтарь, по ошибке погрузил в машину я сам. Дата. Подпись”.
Живи, сволочь!
Бросив листок на стол, таможенники вскочили из-за стола: не того оставили! Протяжный гудок парохода, который разворачивался в акватории, остановил их уже у дверей.
Ночью меня разбудил телефонный звонок:
— Алло… Алло… Это я. Звоню с “Анны Карениной”. Договор в силе: полетите самолетом.
Жулье поганое, какой с тобой может быть договор?! Да еще “в силе”!
В Гамбурге к самолету вместо трапа подали какую-то блестящую трубу, по которой пассажиры бодро побежали к зданию аэропорта.
— Гутен таг!
— Гутен таг!
Бац — печать в паспорт!
— Битте.
— Данке.
И вся процедура. Здание переливается радугой огней, украшено цветами и воздушными шарами. Толпа ликует, и кажется, что все ждут именно тебя…
— Ах, вот вы где прячетесь! Чего в угол-то забились! Сорок минут вас ищу!
— Да как-то здесь непривычно…
На лице у шефа — отеческая снисходительность.
— Будете ездить со мной — привыкнете. Ладно — заправляемся и едем за грузом.
На бензозаправке, тоже украшенной воздушными шарами, играет рок-группа.
— А это по какому поводу? Какой-нибудь праздник?
— У них тут… всегда праздник…
Теперь лицо шефа приняло мстительное выражение. Кому и за что он собирался мстить, я не понял.
Подъехали к аккуратному домику с цветником. Шеф принялся нетерпеливо сигналить. Ворота открылись, хозяйка укоризненно покачала головой:
— Что ж вы гудите — звонок же есть!
… Думал, хоть чаю дадут — куда там! Догрузили машину матрешками — и вперед. Шеф сунул мне автодорожную карту.
— Будете выбирать дорогу.
— Едем в консульство?
— Нет, во Францию.
— А что же визы?
— Времени нет…
Прошипев последнюю фразу, шеф резко крутанул баранку и, будто пришпоривая коня, нажал на газ.
Границу пересекали ночью у Саарбрюкена. Моросил дождь. За спиной темной громадой возвышалась гора. Мне вдруг представилось, как облепившие ее ведьмы с мокрыми, спутавшимися волосами молча и жадно смотрят нам вслед. Свет наших задних фар тонкими искорками отражается в черных впадинах их глаз, в струйках, стекающих по длинным прядям… Вот сверкающая капля, будто серьга, повисла на горбатом носу…
Шеф хлопнул меня по спине:
— Эй, не спи, смотри вперед! Раз… два… три!!!
Я высунул голову из машины, втянул ноздрями летящую навстречу свежесть…
— Vive la France!!!
Трижды уплатив подорожный сбор, шеф сказал:
— Так мы в Сарагосу приедем без штанов. Надо сворачивать.
Ехали двое суток. Нанси… Дижон… Платановые аллеи, древние замки посреди воды; Лион… Стога на полях, пасущиеся стада до горизонта, вершины в дымке на краю долины; Манд… Поднимались в горы, рискуя опрокинуться. Въехали в облако. Из облака выходит тень: человек, руки в карманах, идет по своим делам.… За ним второй… Люди-ангелы… Бонжур, месье, не подвезете ли до Альби? Пуркуа па? Ехать по Франции и подвозить местных автостопщиков — есть ли лучший способ почувствовать себя частицей этой жизни! Родез… Взгляните, месье, это любимый собор кардинала Ришелье! О, вот наконец и Альби… Месье, а вы слыхали о походе против катаров? Катары — это были непоколебимые аскеты, они мечтали вызволить мир из оков плоти и вернуть его Духу. Больше всего их было в Лангедоке. Тогда его главным городом была Тулуза. Но катары сделали своей столицей Альби, откуда принялись язвить во все стороны по поводу церковной роскоши. Конечно, вы понимаете, крестовый поход не заставил себя ждать. Но катары защищали свои семьи, как львы! Если б не предательство, месье… И вот… секунду… это было 16 марта 1244 года — представьте себе, друзья мои, — 257 защитников замка Монсегюр добровольно взошли на костер. Спасти их могло отречение. Но они отказывались приписывать Богу дела сатаны. Они верили в то, что Бог не причиняет людям страданий ни в испытание, ни в наказание.
На пограничном посту нас уже ждали. Пограничник, как мне показалось, подчеркнуто неторопливо стал листать паспорт шефа. Обнаружил немецкую визу и удовлетворенно кивнул, еще полистал, нашел испанскую и опять кивнул. Затем стал быстро листать паспорт в разных направлениях — и наконец понял, что французской визы нет. После чего хладнокровно открыл мой документ. Фотография его не рассмешила — наоборот, лицо у него вытянулось, и он кинулся к компьютеру. Несколько минут прошли под ритмичное щелканье клавиш. В анналах секретных служб я не числился.
— Что-нибудь не так, месье?
— Разумеется. Где ваши визы?
Я объяснил ему, что в Петербурге слишком много желающих увидеть его прекрасную страну, поэтому мы стояли в очереди у консульства несколько дней, но каждый раз перед нашим носом двери захлопывались, потому что кончался рабочий день, — вот мы и договорились с консульством, что получим визы в Гамбурге, а времени опять не хватило, поскольку вот-вот начнется ярмарка в Сарагосе.
Офицер колебался. Я сказал ему: месье, мы с коллегой были счастливы увидеть Францию, но кроме нее мне двадцать лет снилась по ночам еще и страна, язык которой я изучал в университете и преподавал детям в школе, и вот, когда наконец она в десятке метров от меня и — что главное — есть виза на въезд в нее, нелепое недоразумение может разрушить мечту всей жизни. Что за груз в машине? А вот, извольте поглядеть: матрешки, балалайки, пасхальные яйца — ничего криминального, упаси господи!
Поразмыслив, француз, видимо, решил, что, если связаться с депортацией, дело обернется большой морокой: это надо нас задерживать, описывать груз, пересчитывать его — mon Dieu! — до последней матрешки, сопровождать нас до аэропорта, тратиться на билеты… Да легче дать пинка — и дело с концом!
Так он и поступил.
— Сеньоры, для меня большая честь оказаться на родине моего любимого поэта Антонио Мачадо!
— Да не волнуйтесь, пропустим мы вас. Сейчас, только печать поставим.
Господи, почему мне так страшно? Что заставляет зубы так стучать? Будто я уже был когда-то в этой деревне и теперь никак не могу вспомнить, что могло здесь со мной приключиться… Вроде ничем не примечательная место. Улица аккуратно вымощена плиткой. У кондитерской элегантные старики в клетчатых кепках курят трубки. Вокруг синеют в сумерках Пиренеи. Может быть, в этом все и дело? Куда ни повернись, повсюду гигантские силуэты гор; деревня — будто на дне чаши, и у меня, жителя равнины, это вызывает приступ ужаса!
Иногда в сумерках мне кажется, будто я смотрю вверх из толщи воды, а завитки мелких облаков, которыми испещрено закатное небо, — на самом деле рябь на поверхности океана. И, когда туча, наползающая из-за горизонта, исполинской тенью нависает над головой, мне вспоминается одна из моих далеких жизней, когда я был мелким обитателем морской стихии…
Из-за угла кондитерской появляется разъяренный шеф.
— Вот жлобы! Не хотят принимать баксы, а банки до трех часов сегодня. Ни пожрать, ни заправиться! Что это вас колотит? Замерзли, что ли? Или это вы так волнуетесь?
Не знаю, зачем я кошусь на спидометр. Я все равно не водитель — и понятия не имею, с какой скоростью положено колесить в горах. На спидометре — 90 км/час. Ширина дороги — метра три. Свет фар скользит по отвесной скале слева от нас, выхватывает из темноты редкие кусты на краю пропасти справа. Повсюду на спусках надписи “Тормози мотором!”. Мне не ведомо, чем тормозит шеф — и тормозит ли он вообще. Его веки полуприкрыты, глаза время от времени закатываются, голова откидывается назад. Он спит. Я хлопаю его по спине, насвистываю ему в ухо витиеватую птичью руладу.
— Не свисти — денег не будет…
Утром шеф протер глаза и сообщил, что мы едем в мастерскую проверять тормоза. Там нам вынули тормозной диск, — а он треснут пополам. И вот стоит перед нами мастер и говорит:
— Ребята, вас Бог спас!
А шеф морщится гнусно, будто у него зуб болит, тычет пальцем в прейскурант и спрашивает: а почему у вас все так дорого?
В Сарагосу мы поспели к празднику. Кочующие от кафе к кафе толпы людей на ночных улицах, клоуны и музыканты-индейцы в пончо, звуки фламенко и рейва изо всех дверей, танцы на площадях, запах цветущих магнолий. Над куполами соборов в свете прожекторов — стаи летучих мышей.
Утром мы выпивали по чашке кофе с кусочком тортильи и ехали на работу. На ярмарке обычно ничего не ели, только пили весь день.
Некогда Сарагоса была оплотом арагонских рыцарей-тамплиеров, которых изображали сидящими вдвоем на одной лошади: бедность была их жизненным принципом, что бы ни говорили циники. От Сарагосы рукой подать до Тулузы. Конечно, тамплиеры не могли не сочувствовать жизнерадостным аскетам-катарам, хотя между ними и была некоторая идейная разница. Тамплиеры, в чем бы их ни обвиняли, верили в то, что мир создан Богом. Катары же были уверены, что Творение — дело рук дьявола.
Улица, на которой мы поселились, была не шире, чем та дорога в Пиренеях. Смотреть, как мы отправляемся на работу, каждое утро сбегалась толпа мальчишек. Покончив с тортильей, шеф капризно требовал у официантов, чтобы они разыскали администратора с ключами. Когда тот появлялся, начиналась мучительная рокировка: нужно было вывести на улицу весь транспорт, который прибыл позже нас и закрыл собой проход. После этого шеф, осыпаемый со всех сторон проклятиями, минут десять выезжал из-под арки на улицу, затем автомобили остальных клиентов ставили на место.
На следующий день, когда шеф уселся за руль и включил мотор, мимо гостиницы пронеслась машина с мигалкой. Заметив меня, сидящий в ней полицейский воскликнул: “О!” — и машина задом вернулась.
— Документасьон!
Красивое слово.
— Сеньор, у меня что, подозрительный вид?
— У вас великолепный вид! Однако…
Что “однако”, полицейский не пояснил, но я и так догадался: подземные манипуляции с подозрительным грузом зафиксировали камеры наблюдения. А и впрямь, кто ж их знает, что там у этих матрешек внутри…
— Скажите, а почему вот эта самая матрешка в субботу стоила девять тысяч песет, а сегодня уже двенадцать?
Толпа, сгрудившаяся вокруг прилавка, вздымается волной, затаив дыхание…
— О, все очень просто, сеньор! Та матрешка, которая стояла на этом месте в субботу, была гораздо хуже, чем эта…
При слове “хуже” толпа разом выдыхает. Раздаются смешки: именно такого ответа и ждали.
— Да будь я проклят, если это не та самая матрешка!
— Сеньор, при всем моем уважении к вам, есть детали, различить которые под силу лишь профессионалам.
Это удар ниже пояса. На самом деле, сеньор, вы правы, и мне искренне стыдно перед вами. Но основной закон экономики гласит, что товар стоит столько, сколько за него дают. Это я сам читал у нас в газетах. А шеф это знает и без газет, поэтому он сказал: давай посмотрим, возьмут за двенадцать или нет?
По моему настоянию мы отправились оформлять французские визы.
Шефу никак не удавалось выспросить все за один раз. То ему нужна была не простая, а многократная виза, то еще что-нибудь… Едва мы закрывали за собой двери консульства, он морщил лоб и требовал:
— А-а… спроси у нее…
— Да мы уже всё спросили! Паспорта получим в Барселоне.
— Не всё! Давай вернемся…
— Не буду я ничего спрашивать: там уже другой посетитель сидит!
Шеф капризно:
— Спроси-и!
Сколько раз мы ни возвращались, консул — статная, элегантная дама в светлом брючном костюме — встречала нас так, будто мы с цветами и тортом явились к ней на именины. Шеф дотошно выпытывал все по поводу только что пришедших к нему в голову планов и еще некоторое время сидел в раздумье.
Солнечным октябрьским утром я вошел в воду на безлюдном барселонском пляже. Соленые волны бросали мое тело, как ветер бросает легкий планер, в то время как дух исступленно носился над зеленой водой, над песчаным берегом с белеющими ракушками, над верхушками пальм, над бесконечным бульваром Рамбла — и над французским консульством, где в ожидании виз лежали наши паспорта.
Ночью фургон осветил луч фонаря.
— Документасьон!
Я опустил стекло. Теплый морской ветер навевал покой и внушал чувство полной безнаказанности.
— У нас нет документов, сеньоры.
Сознание растворилось в ощущении абсолютной свободы…
— Выйдите из машины!
Вот настырный…
— Сеньоры, мы приехали в Барселону, чтобы получить паспорта с визами в дипломатическом представительстве Франции, но они еще не готовы, а документы на груз остались в Сарагосе, так что нам нечего вам показать.
Полицейские осмотрели кузов, открыли пару коробок с матрешками, пощупали хрусталь, в раздумье поковыряли ногтями банки со сгущенкой.
— Откуда вы так хорошо знаете испанский язык?
Пронесло.
— Шеф, мне надо съездить в Мадрид.
— А работать кто будет? Сервантес?
— Не будь сволочью, я из-за этого с тобой и поехал.
— Ой, да ладно из-за этого!
— Ты же обещал меня отпустить на день!
В глазах шефа — упоение своей крохотной властью.
— Я говорил: может быть.
— Ты понимаешь, что меня ждет ребенок!
— Это что, твой ребенок?
— Больше чем мой!
Шеф недоуменно моргает, затем у него на лице появляется карикатурное выражение непоколебимой воли.
— Мне все равно, кто тебя ждет. Нет!
Мимо нас движется праздничная процессия. Тысячи людей, одетых в черные с белыми отворотами костюмы, спешат к собору на площадь Пилар, чтобы выложить у его стен алтарь из живых цветов. Ни крестов, ни хоругвей — только цветы…
Когда-то один ревностный католик из Аргентины спросил меня, где я, по моему мнению, окажусь после смерти. Я ответил, что не имею права даже думать об этом, ибо человек предполагает, а Бог располагает. Можно лишь стремиться к очищению, посвящая каждый миг своего существования выдавливанию из себя порока, но быть уверенным в том, что твое место в раю, — проявление гордыни.
— Странные вы, русские, — сказал аргентинец, — всё стремитесь подняться к Богу… А к нам Бог сам приходит, ибо мы веруем в Него.
— И этого достаточно?
— Вполне!
Может быть, дело в том, что мы веруем по-разному? У нас — гром не грянет, мужик не перекрестится, а у них… Вот они идут мимо нас — все в сосредоточенном молчании, пряча волнение; матери строго подгоняют детей. Самых маленьких — тоже в национальных костюмах — несут на руках… Может, и прав тот аргентинец.
— Месье, к сожалению, ваши паспорта все еще не готовы.
— Мадемуазель, а можно мы заберем их на денек, а то нас уже задерживали в Барселоне…
— Хватит любезничать — на пароход опоздаем!
— Шеф, стой!
— Чего еще?
Двое старых рыбаков неторопливо смолят лодку. От библейских пророков их отличают только клетчатые кепки. Щеки в крупных морщинах, нижняя губа скорбно выдается вперед.
— Извините за беспокойство, сеньоры, где тут можно искупаться?
Плоская кисть уверенно оставляет на днище лодки широкую черную полосу.
— Сеньор, кто входит в эти воды, никогда не выходит обратно.
Переезжали через границу ночью. С испанской стороны никого не оказалось. А с французской сидит в будке пограничник и что-то читает. Я шефу: давай быстро! Он мне: нет, по закону надо остановиться, дождаться, пока он махнет рукой, и тогда проезжать. Я ему: по закону надо визы иметь — поехали, я сказал! Шеф: нет-нет, надо медленно… Пограничник начал поднимать голову. Я ору: давай!!! Шеф шепчет: сейчас, сейчас… Пограничник закрыл книгу. Быстрее!!!
Шеф ударил по газам, и нас поглотила ночь.
Просто так Франция к себе не пускает. Не успели проехать и километра — ба-бах!!! — молния через все небо, и ураганный ливень — такой, что в двух шагах ничего не видно. Заночевали в лесу, а утром выехали на автобан, где никто никогда не проверяет, — и за полдня добрались до Германии.
Проболтались мы с шефом почти месяц. И на таможне я его выручал, и c полицией переговоры вел, и штурманом служил, и в гостинице телепередачи до четырех утра переводил. И что вы думаете? Я ему остался должен! Процент от продажи получился низким, а стоимость выпитого мной кофе — высокой. Единственным моим утешением стало шерстяное пальто — подарок старика, который жил по соседству с домом, где мы ночевали. Он как узнал, что приехали люди из России, пошел и принес одежду. Шеф себе сразу куртку ухватил, а мне досталось пальто.
И все-таки есть на свете правда! В Киле, перед самой посадкой на “Анну Каренину”, шефа задержала уже немецкая таможня, разгадавшая очередной его хитрый план. Что там, как там, кто был прав — не знаю, но только на пароход уже трап втащили, а шеф все свой шаманский танец исполняет да руки заламывает: простите, дескать! Я стою с чемоданом в руке и сухо перевожу мольбы шефа на английский. Таможенники не реагируют. Я вижу: сейчас закроют и грузовой вход; думаю: да гори ж ты синим огнем, подлюга, одно горе от тебя! Говорю сквозь зубы: ну что, я поехал? Шеф шипит по слогам: ва-ляй!
— Сэр! К данной фирме я не имею отношения. Я был приглашен этим мистером в качестве переводчика только на одну поездку. Насколько я понял из разговора с ним, мои функции исчерпаны. Могу ли я идти?
— Да, можете.
Стараясь как можно противнее сверкать пятками, я устремился к грузовому входу “Анны Карениной”, в глубине которого тускло блестели ряды подержанных автомобилей.
А шефа, как только пароход отчалил, таможенники отпустили. Прищучить не смогли, но наказать ухитрились-таки. Пришлось ему ехать через польскую границу, где очередь на три дня. Там с него братки пятьдесят долларов сняли. А то, говорят, ночью без стекол останешься. Сначала требовали двести — он уперся: у меня нету. Они ему: давай сколько есть! Он им: пятьдесят возьмете? Они, конечно, зубами заскрипели, но взяли.
А я на пароходе как белый человек три дня прожил: и осетрина в ресторане, и бассейн, и сауна. Сидят в ней бандюки в золотых цепурах, а самый главный говорит: ну, мы все здесь, понятно, за одним и тем же. За чем именно, я понял смутно, но приосанился и челюсть выпятил.
Как приехал к жене — всю жизнь помнить буду. Прошел на кухню, чемодан поставил — она выходит, а глаза на мокром месте. Пригляделся — а нас уже вроде как трое.
Мои друзья единодушно решили: если я еще раз поеду куда-нибудь с этим (непечатное слово), никто из них больше не подаст мне руки.
Четыре месяца спустя шеф снова позвонил мне:
— Ну что, летишь с нами?
Вся злость куда-то моментально ушла…
— Да уж не знаю, что тебе и сказать…
— А в Мадрид? Ночевать будешь где захочешь. Ты подумай. Кого ты там хотел увидеть? Как ее там? В общем, жду завтра в офисе.
На следующее утро, едва переступив порог фирмы, я стал свидетелем бунта. Посреди офиса стоял сутулый блондин в гимнастерке и, втянув голову в плечи, произносил обвинительную речь:
— Всё, к чертям! Больше никуда не еду! Только и разговоров, что о бабах, да кто ночью навонял! Хватит!
Нервно жестикулируя, он едва не задевал лампочку у себя над головой, и казалось, будто он стоит на эшафоте.
Шеф размешивал сахар в стакане чая и, подмигивая в сторону мятежника, по-хозяйски хихикал:
— Куда он без меня денется!
Десять дней на ярмарке слились в один яркий мазок: двухметровые агавы на газонах, аромат кофе и жареной рыбы, тонкие, открытые по моде девичьи талии и загорелые лысины безупречно одетых отцов семейств…
Я ночевал в Алкала-де-Энарес. Это в тридцати километрах от Мадрида. На городских стенах, меж которых некогда бродил Игнатий Лойола, вьют гнезда аисты. На главной площади — памятник Сервантесу, который здесь родился. А еще там есть двор, похожий на двор моего детства. Там живет самая близкая мне женщина. Нет, конечно, самая близкая мне женщина — это моя жена, но… бывает ведь, что человек живет две параллельных жизни, и это от него не зависит. Одна жизнь — та, которая… да, вот ведь чему определение вздумал дать… А другая — та, что когда-то тоже была земной жизнью, но вдруг оборвалась и теперь продолжается внутри тебя — день за днем, год за годом. И кто знает, какая из них в последний миг побежит перед глазами…
— Через любовь характер свой изменишь, сынок…
Так прозвучал когда-то приговор цыганки, протянутую руку которой я не глядя оттолкнул, лихо вышагивая в кирзовых сапогах по петрозаводской улице…
Вы сгубили меня, очи черные…
…Ветер лихо трепал за окном кусты сирени, обрывая последние лепестки, так что казалось, будто за окном размахивает шашками конница.
Я был влюблен — тяжело и бестолково. Мы долго метались, ссорились, мирились — и наконец поселились вместе. Зимой жили у нее в коммуналке на Васильевском острове, а летом у меня, на Белевском поле.
Это место, где в лужах шевелят лапами гигантские плавунцы, сумерки оглушают сверчки, а белыми ночами над головой носятся, пикируя на комариные стаи, летучие мыши… Если бросить камень, мышь в крутом вираже атакует его, принимая за огромную черную муху…
Мы сидели у окна, слушали музыку и наблюдали буйную пляску сирени. Лариса взяла меня за руку. Мы вышли на середину комнаты, и я обнял ее за талию. В этот момент кто-то тоненько постучал в окно…
Мы обернулись: крохотная зеленая птичка настойчиво и призывно долбила клювом стекло. Сев на подоконник, она тут же взлетала, с усилием зависала на одном месте — и вновь пыталась проникнуть в комнату… В том, что происходило, мне почудился какой-то знак…
Вскоре мы заехали на Васильевский — и снова увидели ее. Это было под вечер. Собрав вещи, мы присели на дорожку — и тут раздался знакомый звук…
В оконном проеме, на фоне угасавшего неба, бил крыльями крошечный силуэт, а миниатюрный клюв упорно выводил по стеклу: та-та-та, та-та-та… По затылку у меня пошли мурашки…
А потом, уже в конце лета, нас пригласили к себе в общежитие друзья-кубинцы. Была обычная субботняя вечеринка. Гремела румба, гости угощались ромом, смуглый бородач в углу набрасывал карандашом чей-то профиль… Дождавшись паузы, мы рассказали о странной гостье.
Русские, которые были в комнате, замялись; кто-то неуверенно сказал, что это к смерти. Кубинцы, наоборот, веселились от души: это сунсунсито! У нас есть птичка, маленькая такая; когда она прилетает в дом, ждите ребенка!
Разгорелся спор, и тут внезапная резкая дробь заставила всех разом замолчать. Странное создание, появившись на миг светлым пятнышком за мутным стеклом, простучало по нему всего одно загадочное слово. В комнате повисла гробовая тишина…
“Сурьянамаскар” на санскрите означает “приветствие солнцу”. Так называется упражнение, которое выполняют по утрам йоги. Солнце врывалось в распахнутое окно, покрывало светлым узором обои, чертило на полу огненные трапеции. Я принимал холодный душ, а затем неспешно приветствовал неистовое испанское солнце. Оно слепило меня белизной молока с кукурузными хлопьями, стреляло тонкими лучами из банки с медом, отскакивало зайчиками от чайной ложки… Я, закрывшись от него ладонью, просматривал свежие новости.
Вслед за лучами солнца комнату наполнял запах жареной рыбы. Где-то хлопали оконные рамы, оглушительно трещали мотоциклы, звенели голоса детей. Я допивал кофе и выключал телевизор. Потом мы с маленькой Сашей выходили из дома, и я, боясь дышать, за руку вел ее в школу…
— Привет, Алехандра! Это кто с тобой?
— Мой дядя…
Мордашка моя ненаглядная, я же знаю, что тебе хочется сказать… Мне кажется, что я слышу: ты произносишь совсем другое…
С деньгами на этот раз повезло. Работу мне щедро оплатили трое “новых русских”, которых неистощимый на аферы шеф убедил в том, что нет на свете выгоднее бизнеса, чем торговля матрешками за границей. Бизнесмены взяли на себя оформление виз и авиабилетов, закупили в Москве несколько ящиков изделий народных промыслов и прилетели вместе с нами в Мадрид, дабы воочию лицезреть бурный процесс превращения товара в деньги.
Матрешки окупаться не спешили. Каждый вечер шеф бодрым голосом сообщал партнерам, что вот-вот пойдет основной клиент — и тогда товар “разлетится на раз”. Где-то на пятый день финансисты заволновались. На шестой день, прервав свою экскурсионную программу, все трое с утра явились на ярмарку, зашли за прилавок и молча расселись на стульях позади нас. Торговля оживилась. Шеф, будто фокусник, принялся открывать одну матрешку за другой, выкрикивая при этом цены то по-итальянски, то по-португальски. Илья на виду у публики обтирал мягкой тряпочкой огромные, размером со страусиные, пасхальные яйца, глядя на них так, будто не отдаст их ни за какие деньги (так в конце концов и вышло). Я же неустанно приводил в движение деревянные игрушки, изображающие кующих медведей и клюющих нарисованные зерна кур. Что до публики, то на рекламные ухищрения она клевала слабо. Заградотряд за нашими спинами все более мрачнел, подсчитывая убытки. К вечеру поток любопытствующих, но ничего не покупающих испанцев иссяк. Мы без сил рухнули на свободные стулья и коробки. Шеф, испепеляемый взглядами обманутых партнеров, сохранял, однако, безмятежное спокойствие. Говорят, именно так выглядела сцена убийства Распутина.
За день до отлета домой разъяренные коммерсанты зажали шефа в углу и сделали ему “предъяву”. Лицо прохиндея напоминало маску из греческой трагедии. Развязка наступила в первом же акте. Шеф обязался компенсировать своим жертвам все затраты и возместить моральный ущерб.
Кажется, в жизни ничего не изменилось. Может быть, потому что мне уже сорок? Напротив меня в кроватке лежит ребенок. Все воспринимается так, будто ко мне пришли и сказали: вот твой сын — и я должен этому верить. Я обязан выполнять свой долг отца, и я делаю это. Что же это, равнодушие? Столько лет я представлял себе нашу встречу, ожидал от себя всплеска горячей нежности, привязанности, готовился стать добровольным рабом своих чувств… Вместо всего этого я сижу и не отрываясь смотрю в глаза мальчику. Он точно так же смотрит на меня. В тишине слышно тиканье часов…
— Ну что ты сидишь как пень! Поговори с ребенком.
О чем же нам говорить? Ему, наверное, еще нечего, а мне, кажется, уже нечего сказать… Да и, в конце концов, разве нужно говорить? У него мои карие глаза. Я сижу и молча смотрю в них, всем телом ощущая, как в бездонные темно-вишневые зрачки медленно перетекает все, что есть во мне.
В окрестностях Гамбурга от ровных, как стадионы, полей в сумерках поднимается молочный пар. На полях пасутся косули. Вокруг полей — картинно-узорчатые кроны вязов и кленов. Меланхолия… Тут в позапрошлом году я гулял с хозяйкиной собакой. А вон в том доме живет дед, который мне пальто подарил.
— Гутен таг.
Бог его знает, кто это, — да и не важно.
— Гутен таг.
Двухэтажные домики выходят на дорогу стеклянными фасадами — как пожилые пары пьют вечерний чай, видно за километр.
Тротуары и дорожки вымощены плиткой, на газонах невиданные растения. Все стерильно, как в больнице. Будто и не дышит земля. Хотя это я, конечно, злобствую от зависти. Знаю ведь, опять приеду в свою коммуналку — начну пинать ногами картонные коробки с вещами в коридоре, на глазах всей квартиры демонстративно драить плиту, обрывать со стен болтающиеся, как белые флаги, куски обоев, пытаться достать шваброй паутину на потолке…
А потом… Потом пар выйдет и станет все, как встарь. В конце концов, кто мы в мире, как не вечные странники!
В коммунальной квартире на Васильевском острове я поселился в канун своего тридцатилетия. В жилконторе сказали, что дом не рухнет, потому что опирается на соседнее здание, — я и въехал.
Моей соседкой оказалась дама пятидесяти пяти лет, преподавательница химии. Величавой осанкой, степенной походкой и румянцем она внушала мне покой и уверенность в том, что дом останется стоять.
Некогда дом был знаменит своими мозаичными мастерскими, которые теперь занимали живописцы, днем и ночью сновавшие по лестнице вверх и вниз со связками багетов и холстов. Кроме того, когда-то в нем жил поэт Бальмонт. Сначала я думал, что он жил именно в моей квартире, потому что только у нас был балкон с видом на проспект, и у меня не было сомнений, что поэт выбрал из всех квартир именно эту. Впоследствии выяснилось, что я ошибался. В моей квартире провел детство философ Исайя Берлин.
Ванная, коридор и кухня выходили окнами в узкий кирпичный колодец. Треть кухни была отгорожена черным буфетом, вырастающим из подиума. В буфете была дверца, через которую можно было проникнуть внутрь сооружения, а может, и вообще куда-то в Иное…
Ровно в десять вечера соседка удалялась к себе и запирала дверь на ключ.
Когда разводили мосты и проспект за окном пустел, мое жилище наполнялось странными звуками: кто-то ходил по коридору, постукивал в стены, кашлял, а порой издавал нечто среднее между урчанием водопроводной трубы и кошачьим воем…
Того, что в темноте может примерещиться и свести с ума, я боялся с детства. Первые воспоминания — веревочная сетка детской кроватки и пустая стена над ней. Мать гасит свет в комнате, и окна соседнего дома отбрасывают на стену яркие блики. Я застываю в оцепенении…
Через мгновение фосфоресцирующие пятна начинают двигаться, сливаться, превращаться в причудливые фигуры, обретают человеческие очертания. Я зажмуриваюсь, но любопытство берет верх. Фигуры на прежнем месте. Губы беззвучно шевелятся, я напрягаюсь, стараясь услышать, и засыпаю измученный лишь далеко за полночь.
Однажды — мне было шесть лет — я проснулся будто от толчка. На одеяло падал тусклый свет со стороны столика, стоявшего за спинкой кровати у меня в ногах. Нечто огромное застыло в ожидании — оно было там, за спинкой кровати, — свет падал от него! Но я не успел даже ни подумать об этом, ни повернуть головы, чтобы посмотреть…
Леденящий душу звук расколол тишину комнаты. Я резко повернулся к столику, и мой отчаянный крик слился с ревом чудовищного существа, висящего над столиком. Ног существа не было видно, но ладони с растопыренными пальцами были обращены ко мне — одна рука была у плеча, другая вытянута вперед, атакуя меня… Волосы существа были вздыблены, обрамляя голову ореолом, огромные глаза пылали гневом. Передо мной — создание чужое и опасное. Я закричал, и видение исчезло. Комната погрузилась во тьму. Подбежал перепуганный отец, но от сильного заикания я не смог ничего произнести…
И вот, четверть века спустя, съежившись от одиночества, я вновь, как завороженный, наблюдал за бликами на стене…
Комната справа стояла пустая, и некоторое время спустя ее заняли новые соседи: крепкая геодезистка лет сорока и ее друзья… Буфет на кухне им мешал, они его разобрали, стали рубить подиум, — а он оказался потолком квартиры, которая въехала углом из соседнего дома. Когда соседи обнаружили полость, они решили, что там клад, и стали кидать туда щепки и куски штукатурки, чтобы проверить глубину. Кидали и внимательно прислушивались, пока внизу не зажегся свет и оттуда не понесся трехэтажный мат.
…Первое время мы пили вместе. Соседи сдавали мои бутылки, оставляли у меня в комнате на столе мелочь и что-нибудь тушеное в кастрюльке…
Компания, заполонившая квартиру, родом была откуда-то из тундры. Настоящие бородатые шестидесятники. А потом геодезистка вышла замуж за бывшего рабочего экспедиции. Первым делом молодой супруг освоил “пятак”, где томились от скуки местные алкаши, обликом и повадками напоминавшие зомби из фильмов ужасов, а затем эти зомби, потеснив шестидесятников, начали осваивать нашу квартиру.
Общего языка я с ними не нашел и, когда они там отрывались на полную катушку, сидел, как Ленин в Разливе, накинув пиджак на плечи, и скромно готовился к урокам.
У меня было дело: я был школьным учителем.
Исполненные пафоса и страсти, мои речи на родительских собраниях имели немалый успех, коим, разумеется, я был обязан соседям и их гостям, неустанно вдохновлявшим мой риторический дар.
— Товарищи родители, мне хотелось бы сказать вам одну очень простую вещь, которая может показаться вам банальной. Хаос, который мы ежедневно видим вокруг себя, порождает хаос и в нашем сознании. Красота — вот стена, которая не дает зверю в нас вырваться на волю… И стремление к ней — не к роскоши, а к гармонии прежде всего внутренней! — это единственная альтернатива и примитивному потребительству, и тяге к самоуничтожению, которая так ярко выражается в пьянстве.
Степенная дама скоро не выдержала и съехала, а вместо себя поселила сына с молодой женой. Через некоторое время у них родилась дочка, а потом и вторая. Мама укладывала дочурок спать, открывала дверь комнаты, чтобы вовремя услышать их плач, — и уходила на кухню. А это далеко по коридору, коридор с загибом, в комнате можно было трубить в фанфары — она бы не пришла.
А мне такой эффект каждую ночь напоминал о голосах, которые, как я читал, непрестанно слышат шизофреники: в одном ухе грубые и отвратительные, а в другом — добрые и нежные.
Правду сказать, все это меня не сильно тяготило: мне было всего тридцать три, а на дворе было время Надежды. Я стал членом Народного фронта: орал на митингах, участвовал в шествиях, клеил по ночам листовки, агитировал за новую жизнь…
— Сынок, а вы что же, всё хотите капиталистам отдать?
— Ничто, бабуля, в частные руки не отдается! Рентабельное госпредприятие остается государственным. Хочешь организовать частное предприятие — начинай с нуля. Будешь успешно конкурировать с госсектором — флаг тебе в руки. Предприятия, не выдержавшие конкуренции с частным сектором, не приватизируются, а передаются рабочим коллективам, которые отныне организуют производство, следят за трудовой дисциплиной, делят между собой прибыль. Добыча сырья и тяжелая промышленность — короче, все, что относится к военной области, — прерогатива государства!
“Когда мы были молодыми…”
— Скажите, а вы не хотите баллотироваться в депутаты?
— Нет, каждый должен заниматься своим делом. Я учитель. Мое место у доски.
— Ну, у каждого своя профессия — кто же пойдет в депутаты? Безработных у нас нет… Будьте уверены, вы пройдете: вам помогут.
— Нет-нет, вам, конечно, спасибо, но это на Западе достаточно быть добропорядочным бюргером: структуры власти традиционны и стабильны, государство в экономику почти не вмешивается — ничего изобретать не нужно, все обкатано веками, а нашим депутатам предстоит решать беспрецедентные задачи, а значит, каждый должен знать политэкономию, историю, основы философии, иметь какой-то опыт хозяйствования…
“…и чушь прекрасную несли…”
Приходя домой, я обнаруживал, что и в коридоре у меня, как на Невском, бурлит незнакомая толпа. Митингующие шумно обсуждали, на каком углу и что лучше взять и что прикупить на закусь. Пройдя между ними, я открывал дверь в свою комнату и бросался на тахту.
Соседи несколько раз пытались изменить свое существование: отмывали комнату и ставили на стол букет гвоздик, потом обедали, не сводя глаз с букета, а затем шли в кино. Возвращались, снова жарили мясо — и опять шли в кино. И так по три раза в день.
Однако ни хрупкая красота стеклянной вазы с цветами, ни самое важное из искусств не могли противостоять чудовищной жажде, выжигающей изнутри двоих несчастных…
Они в отчаянии затеяли ремонт: утром белили потолок и клеили обои, а вечерами напивались, срывали все со стен и окунали друг друга в белила. Однажды сатанинский грохот за стеной подбросил меня на тахте так, будто рядом рванул фугас. Рывком натянув штаны, я влетел к соседям и увидел рухнувшую со стены толстенную золоченую раму и прижатого к ней худого бородача в очках. Курчавый лиходей с цыганской внешностью держал его за горло. Развернув нападавшего за плечи, я дал ему пинка и вышиб из комнаты. На мгновение дверь снова открылась, волосатая лапа схватила шапку из кучи и окончательно исчезла. На полу остался брошенный нож, свалка одежды у двери и гигантская репродукция картины Шишкина “Утро в сосновом бору”, на которую бесстрастно взирали, сидя на газете в углу, трое незнакомых пьяных. О том, как образец высокого искусства попал к соседям, можно было только догадываться. Видимо, перекочевал на взаимовыгодных условиях из мастерских, расположенных в мансарде.
Милицию мне довелось вызвать лишь один раз: потребовали сами собутыльники. Криками они вызвали меня из комнаты, где я готовился к урокам, и моему взору явилась диковинная картина: трое мужиков, причудливо сцепившись, держали друг друга за руки и боялись ослабить хватку, потому что между ними лежал кухонный тесак. Нож я забрал, а потом вызвал наряд.
Соседи вышли навстречу милиции с густо набеленными лицами, только глаза — шпок-шпок… Они появлялись из-за двери, будто актеры японского театра кабуки из-за кулисы: медленно и бесшумно, с поклоном и монологом. Милиционеры пятились, чтобы не перепачкаться в крови и белилах, а на лицах соседей было написано радостное изумление и, как мне казалось, настоящий творческий восторг.
Что меня спасало от безумия? Вера. Некогда безбожник и скептик, я принял в сердце Нагорную проповедь, с интересом прочел Бхагавад-гиту и с почтением — Дхаммападу, а кроме того, окончил курсы хатха-йоги, постигнув искусство стоять на голове и отвечать царственной медитацией на потоки черной энергии из-за стены…
…Соседи, между тем, продали всю мебель, оставив в качестве золотого запаса диван. Его закладывали, выносили из квартиры, потом вновь выкупали, затем снова пропивали… В конце концов диван пошел по рукам, а жилище облагородила картина Шишкина… Несмотря на это в квартире начались сходки откровенно уголовного характера. Во время побоищ от окон отрывались рамы, из дверей выламывались замки — и вдребезги разлетались стекла. Когда внезапно иссяк запас обычных лампочек, я повесил в коридоре красный фонарь, оставшийся со времен моего увлечения фотографией. Суровые, усатые жлобы в его свете смотрелись особенно эффектно.
Вскоре входную дверь вообще перестали закрывать. Соседи начали торговать по ночам водкой. Приходили мелкими шажками бомжи с тряпичными мешочками, тут же и пили. Один из них поселился у нас на кухне. Он покорил меня тем, что сидел всю ночь и читал. Книжки были обтрепанные, пятидесятых годов, с елями, поездами и суровыми лицами на обложках. Но он читал!
Однажды, стоя у классной доски, я почувствовал укус в шею. Едва дождался перемены, заперся в туалете и снял рубашку… Так и есть! Мама родная, дожил…
Страстную пятницу я провел в спецприемнике, где меня намазали с ног до головы какой-то гадостью, одели в беленький халат с косынкой и усадили на высокую скамью. По обеим сторонам от меня угрюмо восседали два бомжа.
…Дома царила странная тишина. К вечеру позвонил сосед. Он лежал в больнице с перерубленным плечом. Карающий топор жены чудом прошел мимо его буйной головы.… Как уж они там между собой договорились, не знаю, но спустя месяц семейный дуэт с новой силой грянул за стеной “Вот кто-то с горочки спустился”…
В тридцать восемь лет я вновь женился и решил положить конец беспределу. После того как соседи привыкли к угрозам и шантажу, мне пришлось обучиться искусству блатной истерики. Это когда в глазах сначала темнеет, затем, наоборот, вспыхивает ослепительный свет, и ты слышишь, будто со стороны, свое собственное рычание, которое нарастает, как вой сирены, — и наконец вслед за сокрушительным ударом кулака в дощатую дверь на соседей изливается поток сдавленных, хриплых проклятий, произносимых с каким-то ростовским выговором. Все действо носит шаманский характер и сопровождается чувством радостного исступления, оттого что наконец-то можно убить — и стать свободным, свободным, свободным…
Соседей не стало слышно. Я поверил было в избавление, но жена, обычно допоздна хлопотавшая на кухне, призналась мне, что, когда я засыпаю, они гуськом на цыпочках тянутся в туалет.
Я решил, что настало время последней битвы.
Прямо в проеме входной двери мы с соседом вцепились друг другу в горло. Мой противник был на голову выше и начал было меня одолевать. Сначала у него было привычное жалобно-униженное выражение лица, а потом оно сменилось торжествующе-злобным, и он прохрипел: “За что ты меня угнетаешь?!!”
Я выставил колено вперед, как таран, и начал медленно вдавливать соседа в дверной косяк и, когда тот ослабил хватку, ответил ему по-буддийски: “Слушай меня внимательно, Витька! Я буду бить тебя не потому, что ты плохой, а я хороший, и не потому, что я плохой, а ты хороший, а потому, что мы разные и нам с тобой не разойтись. Убью — воздам почести!”
Обещания я не выполнил. Спустя некоторое время всех обитателей квартиры начали таскать в милицию: Витька, редко просыхавший к тому времени, сам подозревался в убийстве. Справедливо или нет — уже не узнать: не дожидаясь конца следствия, сосед умер. Отравился паленой водкой, а у него и без того был панкреатит. Его жена, работавшая уборщицей в больнице, где он лежал, закрыла ему глаза. Всем его было жалко: девять лет под одной крышей… Мы к тому времени ожидали первенца. Приехала баба Катя, Витькина мама. Она всю себя посвятила заботе о своем младшеньком и теперь не знала, что делать. Они с моей женой привязались друг к другу, и Светка рассказала бабе Кате, что ей приснились горы, покрытые серебристым снегом, и Витька, который летал меж них, будто птица. Бабе Кате сон понравился. Потом я купил букет гвоздик, и мы пошли в морг прощаться с соседом. Нашли его не сразу: Витьке сбрили распутинскую бороду и лохмы. В гробу лежал статный красавец с тонкими, по-детски обиженно поджатыми губами. Казалось, будто своим диким существованием он был наказан за что-то — и смерть освободила его.
Овдовев, соседка почти перестала пить. Да и сын, недавно вернувшийся из армии, привел себе невесту — смешливую блондинку с четырехлетней дочкой. Совавшихся по старой памяти алкашей прием ожидал незавидный… В дом пришел покой… И дождаться его мне помогла, конечно же, любовь. Бог ты мой, мне уже сорок пять, а я влюблен как мальчишка и готов весь день стоять посреди прокопченной кухни, задыхаясь от табачного дыма, и целовать, целовать ее в лоб, в глаза, в губы — и внезапно ощущать, как с двух сторон наши колени обнимают крохотные ручки сыновей…
Надеюсь, когда-нибудь и я искуплю свои грехи, отработаю карму и все прочее, что не дает мне жить по-человечески. Может быть, я наконец встречу Учителя, он откроет мои слепые глаза, и мне станет очевидно, что все свои беды я непрестанно творю сам. В крайнем случае модный психоаналитик скорректирует мой жизненный сценарий, даст установку на успех — и я стану менеджером по продаже сантехники.
А пока…
“Средь шумного ба-ала…” — поток воды журча уносит прочь остатки борща.
“Случа-айно…” — вторит мне откуда-то из коридора блеющий голосок двоюродной бабушки новой соседки.
Коммуналка страшна непредсказуемостью…
У бабули старческое слабоумие. Ей-богу, диагноз какой-то хилый. Мы ходим за ней по квартире, как друзья того античного философа, который заявлял, что весь мир пребывает лишь в его сознании. Друзья боялись, что философ свалится в канаву, — мы пытаемся предотвратить поджог квартиры. Старуха забыла, как пользоваться спичками, поэтому зажигает газ от горящих соседних конфорок с помощью факела из газеты. Факел она бросает на деревянный пол.
Единственной опорой моей во дни… как там дальше — вспомнишь тут, пожалуй! — в общем, стала еще одна соседка, купившая комнату справа: кокетливая, эмансипированная особа, в первый же момент пребывания в квартире заявившая о своей приверженности к любви а trois.
Но любовь — ни втроем, ни как-нибудь еще — здесь ни при чем. Просто я, к своему собственному изумлению, стал вымещать на этом меланхоличном, безропотном существе всю накопившуюся за долгие годы злость. Едва заслышав воркованье соседки по телефону, я срывался на крик: какого рожна я каждый вечер должен слушать эту мутоту! “Я могла бы инициировать что-нибудь, но у меня нет мотивации…” И дальше в том же духе.
И вот, когда из души компании, стойкого демократа и благостного непротивленца я стал неумолимо превращаться в заурядного тирана, хама и склочника, мне окончательно стало ясно, что изобретение коммунальной квартиры есть одно из величайших преступлений против человечества.
Иногда мы чувствуем себя одной семьей, вместе решаем кроссворды и пьем чай, делимся хлебом и деньгами, наши дети ходят друг к другу на дни рождения — и, может быть, где-то внутри нас уже теплится взаимная любовь. Но чаще, толкаясь у плиты, мы чувствуем напряжение, подобное тому, что царит на передовой во время затишья, и в глубине наших глаз прячутся лютые искры…
Когда жена принимается укладывать детей, я выхожу из комнаты искать себе пристанище. На кухне соседка слева раскладывает пасьянс. В коридоре эмансипе рассуждает по телефону о Пелевине. Из-за дверей ванной доносятся звуки магнитофона. Я ухожу с собакой на набережную. Огонек на куполе Исаакия манит к себе сквозь моросящий дождь, вызывая смешанное чувство тоски и умиротворения. Тщетно пытаюсь найти определение этому чувству… Милка вопросительно смотрит в глаза и машет хвостом. Пора домой…
Почему-то самое яркое воспоминание от Гамбурга — это утро в загородном доме, длинный деревянный стол, рядом со мной Шура Дементьев, напротив Илья с шефом. У плиты хозяйка. Я сижу и медленно ем белоснежное вареное яйцо… Потом — Франция: виноградники в утренней дымке, изумрудные пастбища до самого горизонта, аккуратные домики с цветочными горшками у порога, пятнистые стволы платанов, беломраморный покой сельских кладбищ — и легкая, изящная гармония во всем, что видит глаз…
Французская полиция внимательна, предупредительна и галантно-вежлива:
— Бонжур, месье.
— Бонжур.
— Во папье, сильвупле!
Тоже красиво, хотя по-испански звучнее: документасьон.
— Вуаля.
— Мерси.
— А теперь, сильвупле, поднимите руки, вот так, месье…
— Вуаля.
— Мерси. А теперь, месье, повернитесь задом и, если вам не трудно, наклонитесь. Да-да, правильно, руки к стене: так будет легче стоять, месье.
— Мерси.
— Это вам мерси. Ну, вот и все… О’ревуар, бон вуаяж, месье.
— Возьмите матрешечку…
— О, нет, мерси, месье, еще раз о’ревуар!
В Пиренеях я видел, как рождаются облака. Туман со склонов гор медленно и торжественно перетекает в небо. У здешних жителей непременно должен быть миф о том, что мир покоится в гигантской перламутровой раковине. Под ногами мягкий мох в снегу, рядом тоненькая елка. Внизу три маленькие черные фигурки — что-то нарезают, о чем-то спорят, хохочут… До горизонта — лоскутное одеяло в дымке, а над самым краем земли — пламя на полнеба. Нет, и их проняло: встали, смотрят. Ну что сказать? Красота — она и есть красота.
— Ты знаешь, старик, у нас в Перу все дешевле, чем здесь, так я раньше целый год жил на выручку только с одной ярмарки. Теперь живу в Марселе — надо крутиться.
Хулио продает статуэтки, которые изображают различных животных в момент совокупления. Его бронзовый индейский профиль невозмутимо царит над глиняной оргией, придавая ей некую сакральность.
Мимо вальяжно шествуют вербовщики из Иностранного легиона: бежевая униформа, в руках листовки; ровный, уверенный тон:
— Наша штаб-квартира в Марселе, месье, мы вас ждем, вы не пожалеете.
Хулио саркастически усмехается:
— Не слушайте вы никаких легионеров: отправят воевать куда-нибудь в Чад…
Вербовщики кладут листовку на прилавок и удаляются.
Хулио берет меня за плечо:
— Не читай. Пошли лучше на дегустацию! Илья один справится.
В соседнем зале толпятся ценители французских вин. Дегустация проходит без лишних разговоров: подходи, наливай, пей. Мы и пьем. Это что! В позапрошлом году мы с шефом проезжали Нюи-Сан-Жорж — там вообще пейзаж бредовый: вдоль дороги старинные дома, у каждого дома бочка, на бочке огромная бутыль и стакан. И никого вокруг — только платаны зеленеют…
Не было печали: жили мы с Ильей спокойно в отеле с белыми занавесками и цветами в коридоре, завтракали кофе с круассанами, кормили хлебом рыбу, косяками стоявшую в реке; бродили под каменными мостами, глядя, как безмолвной тенью уходит в угасающее лиловое небо силуэт собора; поднимались ночью по скрипящим ступенькам к себе в комнату — и засыпали на широченных кроватях, вдыхая, как в детстве, запах отутюженных простыней.
А потом из Лиона вернулись шеф с Шурой Дементьевым. Шеф объявил, что разъехаться по разным ярмаркам не получится: везде требуют предоплату, а начального капитала хватило только на Мадрид.
И вот — все вокруг торгуют по одному или по два, а мы с Ильей и Шурой стоим за прилавком в шеренгу. Шеф, теребя бородку, мечется по залу, о чем-то думает, недобро на нас косится. А мы исподлобья поглядываем на него. Покупатель подходит — кланяемся ему этаким змей-горынычем: бонжур, дескать, месье. Вчера один местный житель спросил, из какого металла солдатики. Минут пять все трио на разные голоса изображало по-французски слово “олово”: “этан”, “этэн”, “этэ” — в общем, и так и этак… Он так ничего и не понял. По-французски надо говорить или правильно, или никак.
Шура Дементьев задумчиво разбирает содержание очередной листовки, оставленной на прилавке легионерами.
— Шура, пойдешь с нами на дегустацию?
Вместо ответа Дементьев достает из-под прилавка пятилитровую канистру красного. Такие канистры непременно с паштетом на закуску он покупает в супермаркетах с самого Лиона. Это там, под Лионом, каждую ночь мы загоняли машину куда-нибудь в лесок, включали свет, вскрывали банку и канистру. Шеф рылся в кассетах, ставил Хулио Иглесиаса, которого мы с ним когда-то купили в Барселоне, — и заводил незатейливый мужской разговор. От вина по телу вниз шло тепло, паштет вызывал ощущение блаженства и житейской стабильности, музыка дополняла букет легкой тоской, полицейская мигалка за окном как бы говорила: цени прекрасные мгновенья…
— Во папье, сильвупле.
— Ирина Георгиевна, что это за чудо?
— Яйцо, фаршированное тунцом. В рыбу чуть-чуть оливкового масла добавить надо.
Дом Ирины Георгиевны такой же чистый и аккуратный, как тот, что под Гамбургом. Вокруг — кусты желтой акации. Из окна — Тулуза, как на ладони. На стене портрет отца — русского генерала, который поверил большевикам, вернулся на Родину и был расстрелян.
Рассказываю, что старик, который три дня ходил вокруг и ничего не покупал, а только плакал, глядя на нас, — тоже оказался русским. Его родители до самой смерти не хотели покупать дом, жили в гостинице: верили, что вот-вот вернутся…
— Знаете, что… у вас дома есть Библия? Вот, возьмите. Храни вас Господь…
Шеф необыкновенно задумчив. Наконец наклоняется ко мне:
— Интересно, а у нее можно оставить товар?
Сегодня возвращаемся с Хулио в зал, а за прилавком никого нет. Подошли ближе — Ильи макушка из-за матрешек торчит. Обалдели совсем: покупатели тут же стоят, а они во главе с шефом уселись на пол и разливают из канистры! Француз им: “Пардон, экскузэ муа”. Дементьев встает, начинает что-то объяснять и выделывать при этом пассы беломориной, будто приглашая посмотреть, во что она сейчас превратится. Как ни воспитываю, толку мало. Шеф — тот вообще меня подначивает: как идем вместе по чистенькому тротуару — обязательно плюнет, а на ночь машину загоняет то в частный лес, то вообще в чей-нибудь двор. Презрение к развитому капитализму так выражает. А недавно остановился среди кустов, прямо напротив чьего-то окошка, и тарахтит мотором. Ставни тихонько открываются, и оттуда осторожно бабуля в чепце и очках выглядывает — прямо будто из сказки про Красную Шапочку. Домик аккуратный, розы везде. Бабушка смотрит и ничего не понимает, а этот тип уже паштет намазывает да командует: “Шуренций, наливай!” Меня аж подбросило. Я и говорю: по праву человека, живущего в парадной, где каждый вечер гадят все кому не лень, я требую отсюда убраться!!! Шеф заколебался было, но тут Илья меня поддержал, и мы задним ходом тот цветник покинули.
А утром меня разбудили собаки. Вокруг туман, в метре от машины уже ничего не видно — только лай со всех сторон. Никто и не думает просыпаться. Я достаю из чемодана “Жизнь Вивекананды”. Сижу читаю. Часа через два народ зашевелился. Шеф первым голову поднял, взлохмаченный весь, принюхался, властно салон взором окинул и спрашивает:
— Ну? Кто опять навонял? Илюха, ты, что ли?
Илья молчит затравленно. А туман рассеялся, смотрим: машина всеми четырьмя колесами — на огромной куче навоза. Я решил, что это какой-то знак, — и не ошибся.
— Ну всё, мужики. Работы больше нет. Стенды оплачивать нечем. В общем, в Италии я сам справлюсь, а вы дуйте домой…
Не обмануло предчувствие…
— Это каким же образом, начальник?
— Каким-каким… Автостопом! В первый раз, что ли?
А вокруг голосов сотни, будто прибой шумит и галька туда-сюда, музыка где-то вдали — и отсюда такое внутреннее успокоение и одновременно легкое щемящее чувство, будто все это хрупко, иллюзорно…
— Знаешь, дорогой, ты нас сюда затащил, — три месяца путешествий, Париж, Люксембург, Брюссель, по полторы тысячи баксов каждому! — ты и вытаскивай…
— Мужики, не могу: у меня срок действия “зеленой карты” истек — даже с места не двинуться.
— Падла ты, больше никто…
Заработать мы успели по шестьсот франков, иными словами, по сотне долларов. Илья, побурчав про себя, возражать шефу не стал. Деньги для жены я отправил с ним.
— Слушайте, вы все должны требовать у этого козла неустойку. Вот ведь сукин сын, а? Требуйте с него по тысяче долларов!
— Послушай, Хулио, во-первых, не такие мы люди, а во-вторых, хрен с этого жулика стребуешь. Мне тут пришло в голову: я в Мадриде говорил с местной публикой — у них на сборе фруктов можно в день зарабатывать по тридцать—сорок долларов! Апельсины отошли — персики поспевают, потом дыни и так далее. Так народ и кочует. К осени перебирается сюда на виноградники.
— Знаю я все это. Только надо знать, куда ехать. Хотя бы сначала.
— Я тут познакомился с одной девушкой из Валенсии. Тоже на выставке работает. Она обещала позвонить коллеге: у его дяди своя ферма. Там нужны люди.
— Ты едешь один?
— Нет. Александр тоже хочет.
— Двоих вас никто через Пиренеи не повезет. Да и там тоже вряд ли кто возьмет. Попробуйте, конечно. Только не стойте вместе на дороге. И вот еще что: до Валенсии вам тоже сразу не добраться. Наберите на ярмарке картонок, сделайте таблички: Таррагона, Кастельон и так далее. Побольше табличек сделайте. Километров двадцать вас в любом случае провезут, а там вылезайте и ловите новую. До Барселоны вас добросят. Пойдем, познакомлю с племянником.
Транспорт у Амару, племянника Хулио, был точь-в-точь как у нас, только кузов от кабины был отделен перегородкой. Договорились, что я сяду рядом с водителем… Перуанец деловито захлопнул дверцы кузова и одним прыжком вскочил в кабину. Стали выезжать за ворота. Путь преградил французский таможенник:
— Откройте кузов, пожалуйста.
— Дьявол…
Амару спрыгнул на землю, обошел машину, рывком распахнул дверцы. Таможенник сунулся было внутрь, но тут же отпрянул. Из темноты на него смотрели глаза оборотня, в каждом из которых плясал тонкий оранжевый отблеск горящей беломорины.
— Ладно, проезжайте.
Амару вырулил на шоссе.
— Амиго, я тебя везу — что же ты молчишь? Ты должен меня развлекать: это правило. Расскажи что-нибудь. Ты чем раньше занимался?
Что же и как тебе рассказать, Амару? С чего начать? Воспоминания упрямо не желают следовать хронологии, они даже не хотят выстроиться в ряд, а складываются в причудливый узор, будто бросая мне какой-то вызов.
В таможню я пришел после полугода поисков работы. Распределение тогда сделали свободным — иди куда хочешь. Я, пока на дипломе сидел, обошел всё, что мог: преподаватели испанского не нужны, учителя французского не нужны, деревня вакансий не предлагает, “Интурист” блатниками забит. Тут в деканат звонит начальник таможни: хотим, дескать, повысить уровень обслуживания клиентов — пришлите людей со знанием языков. Мы и пошли: трое с испанским, один с английским. Думали, будем переводчиками. Не тут-то было… Выдали нам по комбинезону и фуражке, сказали шить форму. А пока по территории порта мы ходили кто в чем — и в фуражках. Это как в Штатах: повесь себе жетон шерифа, мягко говоря, на плавки — и можешь кого хочешь арестовать.
Желания кого-либо арестовать у меня не возникало — как, впрочем, и заниматься тем, что входило в обязанности: ходить по причалам и складам, составляя акты по поводу нарушений правил осуществления грузовых операций и складирования груза.
— Ну давайте посмотрим, что вы тут сочинили. Так… Мною, инспектором таможни таким-то, составлен настоящий акт о том, что… Опять! Да не о том, а в том! Настоящий акт составлен в том, что… Я же давал вам читать образцы…
— Ну почему же “в том”? Ведь я пишу о чем-то, а не в чем-то… В кабинете пишу… В штанах пишу… Но акт — о чем.
— Это вы роман будете писать “о чем”. Или поэму. А таможенный акт, запомните, составляется “в чем”.
— Вы меня простите, но мне легче написать поэму об этих двадцати трех ящиках лука, упавших за борт, чем составить акт.
— А вот этого не надо! Не хватало нам еще поэтов в таможне! У нас тут, знаете ли, суровая проза…
— Товарищи, тема сегодняшнего собрания — фактическое отсутствие показателей в работе. Иначе говоря, коллектив таможни получает зарплату ни за что! Где контрабанда? Где, я вас спрашиваю?! Что мы напишем в годовом отчете?!
— Виктор Иванович, вы сами неоднократно говорили, что наша первостепенная цель — профилактика правонарушений. Разве их отсутствие не является ярким доказательством нашей активной профилактической работы? Я не знаю, почему моряки ничего не прячут, — может быть, опасаются таможни, а может быть, становятся всё сознательнее. Но очевидно одно: если бы мы с каждым кварталом задерживали все больше контрабанды, это говорило бы о неэффективности нашей профилактической работы.
— Демагогия! Прятали — и будут прятать! А вы просто не хотите искать! Набрали болтунов на работу…
Поэму я все-таки написал — для новогодней стенгазеты. Навеянная творчеством Ляписа-Трубецкого, она начиналась так: Служил Гаврила в Лентаможне. Инспектором Гаврила был…
В газету поэма не попала, а имя мое было напрочь забыто, ибо я на два с лишним года стал Гаврилой.
— Гаврила, у тебя как с головой? Ты кого задержал?
— Мужика.
— Нет, только подумать: стоят у трапа двести человек, так он не кого-нибудь, а владельца пароходной компании из очереди выдергивает — и на досмотр приглашает!
— Так откуда же мне это знать? Стоит мужичонка в джинсах, какие-то консервы к груди прижимает, по сторонам озирается. Ясно дело — контрабанду тащит.
— Вы догадываетесь, зачем я вас вызвал?
— Не могу знать, Виктор Иванович!
— Бросьте вы это… Я хочу у вас спросить вот что. О чем, по-вашему, думают иностранные гости, глядя на таможенника с бородой и с волосами до плеч?
— Они думают, Виктор Иванович, о том же, о чем думаете вы, глядя на портрет, который висит у вас над головой.
Над головой начальника — портрет Карла Маркса.
— Кстати, что у вас там опять за скандал был?
— Так а как же не быть скандалу? Который раз уже: идет мимо человек, несет на плече огромную коробку. Написано “Мальборо”. А за ним вышагивает товарищ в сером костюме. Я тому, который с коробкой, говорю: предъявите, пожалуйста, документы на багаж. А товарищ мне красную книжечку под нос и говорит спокойно: это со мной. И это уже не первый раз — то сигареты, то виски проносят.
— Но вы же понимаете, что это им нужно для спецопераций.
— Знаете, Виктор Иванович, пусть они тогда предъявляют не красные книжки, а документы, удостоверяющие право на ввоз такого-то количества такого-то груза. Для кого и для чего, меня не интересует. Пусть пишут там что угодно: хоть для детского сада, хоть для родильного дома, — но чтоб я документ видел на этот груз. А книжечку мне в нос совать не надо.
На подпольный концерт “Аквариума” я пришел прямо с работы, в новенькой серой форме с петлицами. Да и какая разница, в чем я, если кругом все свои. Явился и плюхнулся прямо в середину зала. Подпольщики остолбенели. Концерт слушали с напряженным вниманием… В перерыве кто-то вежливо поинтересовался, чем вызван интерес прокуратуры к столь мирному мероприятию.
Да вы что, чуваки?! У прокуратуры совсем не такая форма: она у них черная!
Бальзам на раны: пьяный мужик на улице поздравил с Днем лесника…
Бывший однокурсник приехал из Индии, подарил медную бляшку на шнурке.
— Что это там написано?
— Харе Кришна.
Стал надевать под форму, чтобы не звереть…
— Это десятый склад? Таможня беспокоит. Мы к вам послали инспектора, а он куда-то пропал…
— Сидит, сидит, касатик. У нас он. На флейте играет. А мы все слушаем…
Ранним летним утром от причала отходил южноамериканский сухогруз. Он медленно и бесшумно рассекал зеркало воды, в котором отражалось рассветное зарево, и казалось, будто он плывет в расплавленном металле. На палубе двое темнокожих матросов, тихо переговариваясь, сворачивали трос.
Я стоял на причале в своей серой, пропахшей потом и мазутом форме — и мне хотелось торжественно спустить на воду свой портфель с печатями и бланками таможенных документов, а затем броситься на стальную опору подъемного крана — и грызть ее…
— Почему вы решили уйти?
— Мне двадцать четыре, Виктор Иванович. И мне стыдно, когда седые люди ведут себя со мной, будто я учитель, а они школьники. Нельзя начинать свою жизнь с должности надзирателя. Еще неизвестно, как я сам повел бы себя на месте людей, действия которых контролирую…
— Так что же, набирать в таможню только пенсионеров?
— Hola!, profesor.
Profesor по-испански не профессор, а просто преподаватель. Но все равно звучит солидно. Хотя студенты — мои ровесники, а некоторые и старше. Я преподаю им русский язык.
— Это стол.
Вероятно, именно с таким видом Моисей указывал евреям на скрижали с заповедями.
— А это стул.
Нестройный хор, будто текст торжественной присяги, выводит свои первые слова по-русски.
— Это стол?
— Да-а, это сто-ол.
— А это стол?
— Не-ет, это не сто-ол, это сту-ул.
В моей первой группе восемь гвинейцев, два тунисца и чилиец. Я знаю, как поздороваться по-арабски, спросить о делах на языке пулар и попрощаться на языке сусу. Свои беды и несчастья мне несут на французском.
После уроков шумная братия затаскивает меня к себе в общежитие. Двери комнат открыты. Рядом с номерами комнат наклеены бумажные флажки: Сирия, Лаос, Эквадор, Конго… Отовсюду доносятся звуки музыки и ароматы традиционных блюд. Арабы угощают меня жареной говядиной и рассказывают о своей борьбе с Израилем.
— Ешьте черный хлеб, преподаватель. От него становятся крепче мускулы.
Латиноамериканцы готовят куру в томате с рисом и рассказывают о транснациональных компаниях, которые все скупили и платят местным рабочим гроши.
— Профе, выпьете с нами рюмочку?
В общежитии сухой закон, поэтому соглашаться с первого раза неприлично.
— Фаусто, что за песню вы пели на последнем вечере?
Темнокожий доминиканец берет гитару, настраивает ее и поставленным голосом начинает:
“Женщина! Если ты умеешь говорить с Богом, cпроси у Него, было ли в моей жизни хотя бы одно мгновенье, когда я не преклонялся перед тобою…”
Кстати, профе, я написал письмо своей невесте — вы не могли бы перевести его на русский?
Латиноамериканцы всех своих девушек называют невестами.
Я беру письмо и пробегаю его глазами. Оно написано тем же стилем, что и песня, которую Фаусто только что пел.
— Фаусто, давайте напишем попроще.
— Почему попроще?!
— Нас учили при переводе с испанского немного “сушить” текст.
— Не надо ничего сушить! Она поймет и так: она любит меня…
— Хорошо-хорошо, не будем ничего сушить. Записывайте: “Любимый цветок моей души…”
— Насколько я помню, во время нашей первой беседы, когда вы пришли устраиваться к нам в институт, вы не отказывались от возможности сотрудничества с… э-э… фирмой.
— Я помню наш разговор: я сказал, что, если мне станет известно об угрозе безопасности страны, я информирую вас.
— Ну?
— Пока о такой угрозе мне ничего не известно.
— А вы ведь и не стараетесь ничего о ней узнать. А между тем работаете на переднем крае идеологической борьбы.
— Что вы от меня хотите?
— В данный момент фирму интересует, что говорят преподаватели факультета о двадцать шестом съезде КПСС. — Стальной, экстатический взгляд прямо в глаза. — Мы всегда можем найти такого же профессионала, как вы, только еще и гражданина своей Родины.
И нашли-таки.
Каждый раз, когда я устраиваюсь на новую работу, то перво-наперво иду посмотреть, в каком состоянии буфет. Это святое. Такого буфета, как в Консерватории, я не видел нигде. Какой там был мясной салат! А котлеты какие! Стоишь в очереди с подносом, а впереди тебя — Арвид Янсонс. И ты сам невольно принимаешь трепетно-вдохновенный вид и даже слово “солянка” произносишь, слегка прокашлявшись, мелодичным баритоном.
А главное — все звучит. Звучит!!! Читает студент стенгазету в коридоре — непременно играет при этом на валторне. Идет по коридору — дует в тромбон. Ну а если сидит в одиночестве на лестничной площадке, значит, у него в руке смычок, которым он водит по струнам виолончели… Во всех аудиториях — рояли, которые меланхолично переговариваются друг с другом.
Мы с дирижером из Эквадора переводим на испанский хоровую партитуру. В распахнутые окна врывается синева, хлопанье голубиных крыльев и слепящее золото куполов…
Остановись, мгновенье! Здесь есть все, что нужно нормальному человеку и для глаз и для ушей, а главное — полная свобода…
Нет только постоянной работы.
В одной из школ оказалось вакантным место учителя испанского языка. Школа — отдельная тема, отдельная жизнь. И великая тайна.
Скажу только, что поначалу дети ходили за мной хвостом, а потом я понял, что больше мне сказать им нечего. Врать не хотелось, а на самообразование не хватало ни времени, ни сил.
Спустя три года я направился к психотерапевту.
Психотерапевт посмотрел на меня, выслушал и сказал:
— Предписание вам такое: меньше читать, больше гулять.
— Так я потому и пришел, что совсем не могу читать. Глаза все время по одной строчке туда-сюда бегают, а сам думаю о постороннем. Страницу переверну — ни черта не помню, о чем только что читал.
— А зачем вам читать?
— Чтобы больше знать.
— А зачем больше знать?
— Ну как… Я же учитель. Учитель каждый день должен давать детям новое. А потом… я хочу изменить что-то в этом мире…
— Стоп. Пойдете в кабинет к главврачу — об этом ни слова.
— Почему? Разве Достоевский не хотел изменить мир? А Толстой, Чехов?
— Я вас прекрасно понимаю. Это вполне нормальное желание. Но в кабинете у врача об этом говорить ни к чему. Это вам дружеский совет.
Я пришел к главврачу и уселся боком к нему, ухватившись за край стола и глядя на своего визави почти из-под локтя. Душка-доктор толково объяснил мне, что менять нужно не мир, а собственную жизнь:
— Значит, никак страницу осилить не можете? Дорогой мой, а вы знаете, какие в нашей с вами книге самые важные страницы? Я вам подскажу: работа и семья. Стало быть, вам следует найти такую работу, чтобы ноги на нее сами несли, — и жениться. И все встанет на свои места. И читайте себе, пока все на свете не узнаете… Кстати, рекомендую…
Доктор сунул руку в ящик стола и достал оттуда увесистую Библию.
Год я проработал в книжном магазине на Литейном, наискосок от “Сайгона”. Нервы успокоились. Да и чего ж им не успокоиться: торчишь за прилавком, как ворона на суку, и смотришь весь день на краешек голубого неба над полками в витрине. Сбегаешь в “Сайгон”, попьешь кофе, покуришь на углу c хиппарями — и опять на свой шесток…
— Ну что, девушка, я могу вам порекомендовать? Вот, поэзия Антонио Мачадо, поколение 1998 года, — знаете, наверное, да? — Хуан Рамон Хименес, Рамон дель Валье Инклан… Да… ну так вот. Дон Антонио был учителем французского языка, ставил всем только четверки и пятерки, дети его любили… В детстве ему пообещали, что возьмут его в морское путешествие, а оно не состоялось, поэтому он до конца дней мечтал о путешествиях. Он был очень застенчивым человеком, женился в тридцать один год на шестнадцатилетней девушке, а она через год умерла от чахотки. И он всю жизнь писал ей стихи… Вот, посмотрите на этой страничке: No te verбn mis ojos, mi corazуn te aguarda. Значит: “Мои глаза тебя не увидят, ждет тебя мое сердце”… Вы на каком курсе? На первом? Ну вот… Это как раз для вас…
Растроганная девушка берет одну книгу себе, другую — подруге.
Некто с прибалтийским акцентом:
— Молодой человек, за границей вы были бы миллионером. — И, чуть наклонившись, со значением: — Вы меня поняли?
Не только понял, но и поверил, дурак.
Через полгода я уже умел заворачивать одновременно каждой рукой по книге, подменять кассира, бойко называть цену любой книги по-немецки, а ежели был в галстуке, то и выслушивать под видом директора жалобы на своих коллег.
— Мы разберемся… Я вам обещаю, этот продавец понесет наказание.
— Вы уж разберитесь, товарищ директор, а то ведь нельзя же так…
— Обязательно! Больше это безобразие не повторится. Приношу вам извинения — заходите к нам почаще, не стесняйтесь. — И продавщице: — Как же так, Валентина Ивановна?
Коллега смотрит на меня виновато:
— Недоразумение вышло, товарищ директор…
А что, не стать ли мне когда-нибудь и директором? Почему я еще ни разу не был директором?!
Одно из самых известных стихотворений Мачадо, навеянное ему Верленом, — о деревянных лошадках детства. Каждый раз, когда я перечитываю его, мне приходит в голову образ: жизнь — карусель, где у каждого своя лошадка. Ее надо правильно выбрать и быстрее на нее вскочить. Сядешь на чужую — либо слетишь, либо измучаешься… Не сядешь ни на какую — так и будешь стоять беспомощно с краю или метаться без толку туда-сюда…
И хочется, пусть перед самым концом, но усесться в деревянное седло и обнять руками гладкую, блестящую шею…
В тридцать один год я женился. Она была десятью годами моложе. Раз в две недели я ездил к ней на выходные в Москву. Через год развелись. Я навсегда бросил писать стихи…
Однажды в магазин вошли два монгола в военной форме. Осмотрели отдел, купили пару книг. Когда я заворачивал им покупку, один из них с легким поклоном положил на стол маленькую настенную маску. Это был дхармапал, хранитель буддийского Учения, по имени Махакала.
Буддийское учение говорит: мир, каким ты его воспринимаешь, — порождение твоего сознания; если хочешь изменить мир, измени свое сознание: загляни внутрь себя, пойми суть своей природы, откажись от страстей, вызывающих страдания, но сострадай чужой боли, постигая единство сущего. Это — путь Просветления. Не успеешь — продолжай идти к цели в следующей жизни. И так пока не достигнешь конечного освобождения…
Вероятно, это был еще и знак, но с учением о Пути я тогда знаком не был и знака не понял. Мало того, оказавшись на мели, даже пытался этого Махакалу толкнуть по недорогой цене. Слава богу, никто им не заинтересовался. А то ведь всякое могло приключиться…
Десять лет спустя один человек, имени которого не буду называть, купил на рынке Тондемун в Сеуле бронзовую статуэтку Гуань Инь — женского воплощения бодхисатвы Авалокитешвары. Статуэтка была не очень старая, но вся позеленевшая и с каким-то зловещим выражением лица. Кроме того, Гуань Инь была изображена с короной на голове, что встречается довольно редко. Во время покупки спутник моего знакомого смеялся и шутил по поводу статуэтки, что вызвало недовольство старика продавца. Взглянув исподлобья на покупателей, он выразился в том духе, что покупка совершена не по правилам и что это может повлечь за собой неприятности.
Все это было странно, поскольку бодхисатва — это тот, кто, уже стоя на пороге Пробуждения, решил не уходить в Нирвану, пока не поможет сделать это последнему из живых существ. Если того, кто достиг состояния Будды, можно сравнить с пассажиром, занявшим просторное купе и бесстрастно взирающим на проносящийся за окном перрон, по которому мечется толпа, то бодхисатва — это тот, кто свесился из тамбура и, держась за поручень, кричит: “Эй, сюда! Бросай чемодан! Теперь давай руку!” О каких же неприятностях могла идти речь? Мой знакомый со спокойной душой сунул бодхисатву в сумку и отправился домой.
Пророчество старика начало сбываться уже на следующее утро. У обладателя статуэтки возникли боли в животе, а днем начальство объявило ему, что контракт с ним более продлеваться не будет. Быстро сообразив, откуда дует ветер, мой знакомый позвонил мне в Чхунчхон и попросил меня забрать сувенир себе, поскольку я человек трезвомыслящий и со мной ничего такого случиться не должно. Я приехал в Сеул и забрал статуэтку. Боли у знакомого немедленно прекратились, а его начальство, немного поразмыслив, продлило контракт.
Что касается меня, то за день до отлета из Кореи я обнаружил на полу комнаты пакетик с белыми кристаллами, который был подброшен мне через отверстие для газет. В том, что это рекламная акция по продаже какого-то наркотика, у меня сомнений не было — я сгреб пакет с пола и, не дожидаясь полиции, опрометью кинулся на помойку. Вернувшись домой, я взялся собирать вещи, начав с того, что засунул поглубже статуэтку, которая явно принялась строить козни и мне…
На следующее утро я тщетно ждал человека, который должен был отвезти меня в Сеул. Воплощение бодхисатвы то ли прокололо ему покрышку, то ли выпило бензин. Дотянув до последнего момента, с двумя огромными сумками на плечах, одной на груди и еще с одной, волочащейся по земле, я выбрался на улицу. На мое счастье, из тумана вынырнуло такси.
На железнодорожной станции царил мертвый покой. На вопрос, успею ли я в аэропорт, кассир сочувственно помотал головой. Вновь остановив такси, я рванул на автовокзал. Пришлось ловить машину и в столице. Деньги таяли… В аэропорту выяснилось, что я должен заплатить штраф за нелегальное проживание в Корее в течение месяца. Коварная Гуань Инь каким-то образом заранее воздействовала на моего заведующего, внушив ему, что мою визу на последний месяц продлевать не нужно.
…Сглотнув в Шереметьеве патриотическую слезу и два часа прождав посадки на рейс Москва—Петербург, я узнал, что он — в числе нескольких других рейсов — отменен, а пассажиров объединили, чтобы усадить их в один самолет, причем регистрация уже заканчивается.
Кроме того, администрация аэропорта сообщила, что отмененный рейс должна была выполнять не известная мне доселе авиакомпания “Пулково”, которая, пока я был за границей, отпочковалась от “Аэрофлота” (и здесь посеяло раздор злобное божество), так что последний к рейсу отношения не имеет, и, если в самолете не хватит места, я должен буду за свои деньги ехать домой поездом.
Новый год я встретил в почти пустом вагоне поезда “Москва—Петербург”. Домой пришел под утро. Дети спали. На столе стояли так и не зажженные свечи. На ковре храпел мой пьяный друг. Первым моим желанием было убить его злосчастной статуэткой. Однако праздник есть праздник — и я достал из сумки коньяк, купленный в проклятом Шереметьеве…
Статуэтку мы подарили знакомому китаеведу. Навредить она ему не успела, так как вскоре мы увидели ее на алтаре буддийского храма, что на Приморском шоссе. А вот храм вскоре закрыли. Говорили о каких-то распрях между двумя общинами.
Как только храм снова начал принимать прихожан, я зашел туда и взглянул на алтарь. Зеленой фигурки у стоп величественного Гаутамы не было. И слава Будде! Только вот где она теперь? Чей комод украшает? А может быть, она каким-то образом вернулась на родину? Дай Бог, чтобы новый покупатель отнесся к ней со всем подобающим благоговением!
В четыре утра мы с Дементьевым были под Барселоной. Поставили палатку в кустах, заползли в нее и тут же отключились.
Проснулись около восьми, мокрые с головы до ног. По палатке текла роса, сквозь ткань просвечивало солнце… Выбрались наружу — кругом поля; деревья на меже, изогнутые, как та девочка на шаре; холмы на горизонте — и всё в розовой дымке. Шагах в пятидесяти от нас белела бензозаправочная станция.
— Сколько нам идти, Шура? Посмотри по карте.
Шура снял с плеча рюкзак, полез внутрь.
— Километров триста будет.
Мы прижались к бортику и двинулись в путь. Шура, идущий впереди, наклонился и поднял с дороги монету.
— Шура, давай меняться. Час ты впереди, час я.
— А бесполезно. Мне просто везет.
Начало припекать. Мимо, едва не задевая наши торбы, пролетали машины. Часа через два мы заблудились в бетонных желобах. На полусогнутых ногах, будто партизан, Шура устремился через шоссе. Я за ним. Мимо, будто возникнув из воздуха, стрелой пронеслась легкая “ауди”, за ней прогромыхал трейлер. Просеменили еще через одну дорогу, затем решили, что низом по трубам будет безопаснее. Трубы привели на безлюдную строительную площадку. Усыпанная сухим цементом площадка выглядела как декорация на сцене, изображающая дремучий лес…
Несколько минут спустя, лавируя между мешками и бочками, на стройку въехал грузовичок. Подхватив торбы, мы бросились к нему. За рулем сидел маленький сухощавый мужичок.
— Сеньоры, до Валенсии я вас не довезу, но тут недалеко есть перекресток — оттуда вас вмиг доставят куда угодно.
— Да хоть к черту на рога, сеньор, только вывезите нас отсюда!
Мы выехали на проселочную дорогу — и понеслись по заросшим редколесьем холмам. Неожиданно деревья кончились, и у нас перехватило дыхание: Испания!!! Поля переливаются под ветром, как цыганские юбки; рощи клубятся зеленым дымом; повсюду подсолнухи, горшки на изгородях — и слепяще-белые домики вдали. И вид этих домиков вызывает к жизни какое-то детское воспоминание, от которого душу наполняют радость и покой…
— Да-да, сеньоры! Это Испания! — воскликнул мужичок. — А испанец — самый покорный и работящий ишак в мире!
Он выпучил глаза и издал трубный звук, подражая ослиному реву.
Дядька действительно завез нас к черту на рога: выбраться оттуда мы не могли два дня.
На Валенсию оттуда вели, как в сказке, три дороги: национальная, скоростная и какая-то обычная… Мы с Шурой достали табличку “Таррагона” и встали на перепутье.
Целый день все, кто проезжал через развилку, читали через стекло табличку и показывали в разные стороны. На национальной дороге солидные водители сдвигали брови, как стража копья; молодежь дразнила нас через заднее стекло непристойным жестом… Перешли на скоростное шоссе, встали с табличкой у бортика. Вжжих! Вжжих мимо! И вот солнце уже садится, а мы с Шурой задумчиво сидим на обочине совершенно пустынной захолустной трассы и посасываем травинки.
На ночь ушли в придорожный лесок. Поднялись по склону. Шура начал возиться с палаткой. Я сел на траву, обхватил руками колени, прислушался. Где-то кричала птица. Подошел Шура:
— А у нас Млечный Путь совсем не видно…
Утром, пока Шура складывал палатку, я делал зарядку, потом стоял на голове. Съев по помидору, мы двинулись в сторону Валенсии.
Поначалу я сгибался под тяжестью своей сумки — пару недель спустя она уже легко взлетала на плечо. А этот ритм шагов… Я и сейчас ощущаю его в себе, будто ход однажды заведенных часов.
— Документасьон!
— Пор фавор, сеньор!
— Так… Русские. Должно быть, в Валенсию идете? Фрукты собирать? А разрешения на работу, должно быть, нет?
— Нет, сеньор…
— А куда же вы тогда идете?
— А нам некуда больше идти, сеньор. Нас обманул наш шеф, мы должны в России много денег, а у меня вот такой маленький ребеночек… — Я отмерил руками в воздухе расстояние, равное среднему лещу.
Полицейский сочувственно покачал головой и неловко протянул ладонь. Минут через десять нас догнали его коллеги, судя по всему начальство, и у меня появилась возможность отшлифовать текст:
— Сеньор, мы не бомжи и не бандиты — мы просто попали в беду…
Впоследствии я снабдил “жалостливую рассказку” фразеологизмами, украсил местным жаргоном и научился произносить скороговоркой, да еще с типичной испанской жестикуляцией. Шура предположил, что злодей-шеф икает теперь не переставая.
— Да, неприятная история. Вот вам дикий капитализм! У нас так многие со своими поступают. И русские, и югославы, и арабы… Вот и стоят бедняги потом, голосуют на дорогах. — Моложавый сеньор с благородной сединой сочувственно покачал головой. — Лет тридцать назад можно было доехать до Стамбула. А сейчас времена не те — люди боятся. Взять одного — куда ни шло, а вот двоих… Я никому не отказываю, потому что сам бывший автостопщик. Вот только двадцать километров вас провезу — а там мне направо надо…
— Не беспокойтесь, сеньор, спасибо вам и за это.
— Да, сеньоры, такая нынче жизнь. А вы, значит, из России…
Водитель выпрямился за рулем и гордо произнес:
— А я — член Коммунистической партии Каталонии. Вам, наверное, странно, сеньоры: был волосатым автостопщиком, а стал коммунистом, да?
— Ну почему же странно? Идейная эволюция…
— Ресурсов планеты хватает, чтобы четырежды прокормить население планеты, а миллионы детей ежегодно умирают от голода. О чем это говорит? О несправедливом распределении ресурсов.
— Это так, сеньор…
— А вот у вас в России что-то не то происходит…
— И не говорите…
— Горбачева у нас в Испании любили, уважали его…
В конце концов я не выдерживаю:
— А вот… скажите откровенно… Если бы ваша партия пришла к власти, что стало бы с частной собственностью?
Лицо водителя приняло выражение веселого удивления.
— А что, по-вашему, должно было бы случиться? Коммунисты уважают собственность — я и сам владею маленькой фирмой. Разумеется, никаких перемен в этом смысле не произошло бы.
— Да, но ведь Карл Маркс говорил, что…
— Сейчас другое время, — с напором произнес водитель, догадавшись, что я хотел сказать, однако, немного поколебавшись, зашептал: — А с другой стороны, ты посмотри, ну зачем им столько денег?! На кой черт ему одному этот дворец и состояние в десять миллиардов, а?
— Конечно, ни к чему, сеньор!
— Вот и я так думаю.
Развивать свою идею водитель не стал и вежливо высадил нас.
Еще одно утро на обочине. Я вновь созерцаю перевернутый мир, пытаясь отыскать в картине, лишенной привычных образов, дверь в Иное…
Так моя жена переворачивает свои картины и долго всматривается в них. Я и без того в ее картинах мало что понимаю — а она их еще и переворачивает. Жена занимается аналитической живописью. Это когда предметы раскладываются на элементы, пока не начинают распадаться ассоциативные связи. Так когда-то возникали иероглифы. Самое важное — поймать момент, когда сознание еще в силах собрать эти элементы вновь. Тогда оно может составить их по-другому — так влажные пятна на штукатурке превращаются в живые человеческие лица и фигуры зверей. Именно в этот миг зритель становится сопричастным превращению Хаоса в Космос, то есть Творению. Разве не таким образом сознание порождает картину мира?
Шура выводит меня из медитации:
— Вставай! Наши едут!
Мимо пролетела “Нива”, расписанная черепами и костями. Обогнав нас метров на двадцать, машина резко затормозила. Мы подбежали, волоча за собой сумки. Из динамиков на всю округу гремел тяжелый рок. За рулем сидел мускулистый и длинноволосый атлет, обликом схожий с Конаном-варваром.
— А вы кто по профессии, сеньор?
Рок гремит, мотор ревет. Хочешь говорить с водителем — кричи.
— Водолаз. В свободное время лазаю по скалам.
— А это кто у вас поет?
— Я.
По вечерам Пако выступает в баре, а во время отпуска гоняет на “Ниве” вдоль побережья: от Марокко до Италии. Мотор у “Нивы” форсированный, а кузов укреплен толстыми сварными трубами. Можно переворачиваться на здоровье.
…В окно бьет солнце. Книжные полки, карта мира, фотографии… После душа и обеда мы сидим в креслах, вытянув ноги. Пако включает джаз. Его жена приносит пиво с мидиями. Мысли уносятся высоко…
Мне вдруг приходит в голову, что Пако — обитатель трех миров: подводного, земного и поднебесного. И что ему осталось сделать последний шаг до чего-то главного…
Весь остаток дня мы голосуем на шоссе. Вдали горят огни аэропорта. Над нашими головами черными птицами в полыхающем небе с величественным гулом проплывают самолеты…
Мне показалось, что серебристый “мерседес” я остановил силой мысли. За рулем — мужчина средних лет в очках.
— Зовите меня Ганс. Я уже пять лет здесь живу.
Ганс ехал в Малагу, где торговал запчастями для велосипедов. Почему-то он согласился довезти нас только до Кастельона. Ладно, пускай до Кастельона. Это уже полпути. Мы расположились на мягких сиденьях. Зашелестели шины. Снова навстречу понеслась белая полоса. Говорят, если петуха пригнуть головой к земле и нарисовать перед ним такую полосу, он уставится в нее, загипнотизированный, и так и останется стоять. Я откинулся назад и повернул лицо к окну. Справа по курсу синели горы, небо над ними переливалось медью.
— Послушай, — вдруг сказал немец, — а зачем ты со своим языком едешь собирать фрукты? В Малаге полно ваших мафиози, они там покупают недвижимость — им вот как нужны переводчики!
— Ганс, у меня семья.
— Нет-нет! — перебил Ганс. — Они туда приезжают просто отдыхать, ничем таким не занимаются, живут спокойно…
— Ты же сам сказал: покупают недвижимость. А как они что покупают и продают, я знаю…
Обещали солидное предприятие — а где ж его нынче возьмешь! Не успели сойти на летное поле — я уже чувствую взгляды: будто паяльники с разных сторон в тебя втыкаются. Подходят плечистые ребята с двух сторон: из Питера? Так точно. Едем! Приехали. Кафе в застойных тонах, за стеклянной витриной — индустриальный пейзаж: до горизонта трубы, цеха, самосвалы туда-сюда. Здравствуйте, я — смотрящий по городу. День добрый, мы из Питера. Вот иностранцы, я переводчик. Ну и что вас интересует? Да, собственно, мы за конкретным товаром, по вызову приехали, вот факс. Ага, ну это не у меня, это в двухстах километрах отсюда — а вот что есть у меня. В общем, у меня все есть, вы поняли, да? Да, поняли, учтем, спасибо. Нет, покушать не откажемся. Вот и лады! Зина! Сейчас принесет. Вот. Кушайте, приятного аппетита. Спасибо. А вы кто, испанец или наш? А, переводчик… Не, ну вы так бойко с ними — я и подумал… Ну, чем Питер живет? Что значит “разным”? Конкретно, чем? Йогой? Это полезно. Еще чем? Философией? Какой такой философией? Как?! Эзотерическим брахманизмом? Объясни! Ну, конечно, цвет существует. Вот это какой цвет? Что значит “я не об этом”? А-а, в сознании только существует… В чьем? Ну ладно, понял, правильно. Дальше давай.
Дальше в течение десяти минут я рассуждаю перед братвой о том, что, если отвлечься от чувственных образов, то вещество можно рассматривать как структурированную энергию, интерференцию электромагнитных полей. Эти поля, в свою очередь, также являются продуктом ассоциативного мышления. Таким образом, единственной реальностью является единое, безграничное Сознание — Брахман, в то время как индивидуальное психическое начало — Атман — может, как капля с Океаном, слиться с Брахманом, осознав, что уже является им, и это будет избавление от страданий, а чтобы это произошло, следует избавиться от субъектно-объектного восприятия и дискурсивного мышления. Иначе говоря, человек должен проснуться и обнаружить, что все образы мира, подобно сновидениям, были у него в сознании, — а значит, он и есть Бог. И не то чтобы он был Богом, а все остальные нет, а так, что и он, и кто-то другой, и все мы — Бог.
Жующая братва напряженно размышляет: у пацана тараканы в башке или все это имеет какое-то значение? Ладно, добавки кто хочет? Зина! Мы уходим. Спасибо. Вот мой телефон. А вы поезжайте за товаром.
Едем.
Проехали двести километров. Обосновались в розовой гостинице с беленькими колоннами. Две недели играли в карты, потели в сауне, плавали в бассейне, ждали товар…
Ребята, это вы из Питэра? Нэ с тэми связалис, мамой клянус, с намы работат надо! Извини, брат, мы дали слово. Слово дали людям. Конкретным людям! Всё. Может, когда и встретимся.
Вокруг тайга…
Ты почему не ешь шашлык? Да я вегетарианец. Уже четвертый год не ем ни мяса, ни рыбы, ни яиц! Вегетарианец? Да, но… шашлычок ваш с удовольствием попробую. О, вкусно! Дьявол, что же теперь с кармой-то? Вот оно, начало конца! Эй, амиго, ты будешь жить сто лет: ты очень умный. Друзья мои, директор ничего не решает: не те времена. Говорить надо не с ним, а с теми, кто в наше переломное время взял на себя ответственность за судьбы страны. Слушай, а переведи-ка ты факс еще раз. Так… Так… Братва, а в факсе-то совсем не то написано. Куда же вы смотрели? В Москву надо ехать, к чеченцам!
В Москве встречают чеченцы. Едем в гостиницу. Потом — в казино. Девочки сидят со всех сторон, как голуби под крышей. Амиго, спроси, сколько они берут. Не буду я это спрашивать! Ну пойди спроси. Я сказал тебе, не буду ничего спрашивать — иди сам спроси! Эй, не надо уже, я узнал: четыреста баксов за ночь. Оборзели бабы! Да не смотрю я тебе в карты, с чего ты взял?!
Опоздали. Товар уже ушел. А где же вы торчали все это время? Ладно, завтра пришлем к вам людей.
Мама, откуда они все это тянут?! И все не то, что надо. Ну хоть кто-нибудь, перестаньте капризничать! Жадность фраеров губит! Губит, вам говорят. Где ж вы, мои комиссионные, где ж вы, мои родненькие! Когда же наконец?!
Опять солидное госпредприятие? Уже видели… Лысый дилер косится на чеченца. Наклоняется к моему уху… Послушайте, ребята, не работайте вы с ними… Я вам тихонько скажу: там, где можно работать вдвоем, не нужны трое… Это золотое правило. Я все-таки и обкомом руководил, и в министерстве терся — у меня опыт, а что у них?! Да какое еще слово! Что вы донкихотство разводите! Не те времена! Ну, как знаете. В общем, я делиться ни с кем не собираюсь. Или вы работаете только с нами, или считайте, что сделка не состоялась и вы сюда не приезжали. Ну, нет так нет. Слышь, дорогой! Непонятка вышла. В общем, товара нет. Как это нэт?! Ты мнэ обещал!.. Ничего я тебе не обещал, Магомед! Когда я тебе чего обещал? ТЫ МНЭ ОБЕЩА-АЛ!!! Отпусти… Отпусти немедленно, я тебе ничего не обещал! Ни-че-го, слышишь?
В подвал козла! В подвал его, пид…са!!! Накрылись мои комиссионные медным тазом… О-о, всё есть Брахман и томление духа…
— Да-а, это интересно… Ладно, поехали до Валенсии.
Под Кастельоном Ганс решил остановиться, чтобы переночевать в гостинице. Мы выбрали привычный сон на свежем воздухе. Ганс нас не отпускал:
— Может быть, поужинаем вместе? Вы доставите мне удовольствие, если позволите пригласить вас!
Мы сели за столик и осторожно огляделись. Перед посетителями стояли огромные блюда, на них горами возвышались какие-то сюрреалистические салаты, тут же поджаристые куски мяса, хрустящие рыбные корочки, моллюски разных видов, грибы, тортилья, фрукты…
Шура открыл карту вин.
— Ты посмотри, сколько коньяк стоит! Вот бесятся люди…
Услышав слово “коньяк”, Ганс поднялся и направился к стойке бара.
— Почему “бесятся”, Шура? Кто-то постигает мир в основном глазами, кто-то ушами, а кто-то — я обвел широким жестом соседние столики — и так…
Мимо нас протанцевал официант с подносом.
Вернулся Ганс.
— Ну, друзья, что будем есть?
…Целый день мы загружаем холодильник мясокомбината мясными брикетами, коровьими тушами и свиными головами. Головы привозят в металлическом ящике на колесах. Мы, перекидывая их по цепочке друг другу, сооружаем из них горы, вроде той, что на картине Верещагина. Тысячи улыбающихся голов с глазами, ушами, пятачками. И запекшейся кровью вместо шеи. Ладно, какая там у них шея, у свиней… Если думать об этом, так и мясо никакое в глотку не полезет! А жрать хочется так, как никогда не хотелось. Все-таки первый раз грузчиком…
— Мужики, гляньте, какая рожа, а? Улыбается, зараза…
— Наверное, свиньи — мазохистки. Когда их режут, они испытывают кайф.
— Нет, они все верующие и думают, что попадут в рай…
— Бедный Йорик!
— Живее, студенты! Мы вас что тут, не кормим?!
— Madame, vous кtes charmante!
Мадам привстает, насколько позволяют валенки, на цыпочки:
— А пошел-ка ты!..
Кормят в столовой прилично: в щах здоровый кусок свинины, котлета на второе, а все равно рука тянется стащить что-нибудь на ужин. Ну, голову-то не утащишь, а что помельче попадается — это уж сам Бог велел. Все равно не оприходуют. Кто будет заниматься какой-нибудь почкой или сердцем, которое среди голов затесалось! Сортировкой заниматься команды не давали, а так — или затопчут, или кто-нибудь за пазуху пихнет. Вчера Бугай нашел два языка и спрятал в тайнике, а бригадир на них наткнулся и забрал себе. Этот бригадир жук еще тот: как машина с бараниной за ворота выезжает, он шоферу засылает сколько надо и три туши ему из загашника сует. А потом за ворота выбегает и забирает. Куда потом несет, не знаю. Наверное, живет рядом. Бугай, конечно, поругался, а потом достал складной нож — и давай им тушу пилить. Отпилит кусок — на нас посмотрит. Мы молчим. Он дальше пилит и в пакет складывает. Сегодня пришел и говорит:
— Ну, мужики, жарил вчера, жарил эту свинину — все равно, скотина, жесткая. Позастревала в зубах, так я утром в поезде цвиркал-цвиркал — всех вокруг задолбал…
— Шевелись, студенты, ложьте брикеты на веса, ложьте! Вот так, теперь сюда в коробку. Грузи их в лифт. Да вы что, совсем дохлые?! Не взлокотайтесь на решетку!
— Mille pardons, madame!
— Пошел ты, я тебе сказала!
…Нет, не мазохистки свиньи… Пошли сегодня с Бугаем искать колбасный цех, а очутились по ошибке в забойном. Мама родная! Там посередине такой низкий коридор-клетка, только вместо прутьев трубки, из которых вода льется свиньям на спину. А они текут живой рекой, друг на друга лезут — и визжат, визжат… А два мужика их пихают палками с электродами на концах и матом при этом кроют. Да чем же они виноваты, что ж их материть-то? Мужик одну припекает — всех вокруг трясет, потому что ток через воду их достает. И бегут они навстречу своей смерти: в конце проход сужается, а наверху сидит палач с электрогильотиной и на каждую свинью ее опускает. Та — брык! — и на бок. Подходит амбал, берет и подвешивает ее за заднюю ногу на крюк. А второй перерезает ей горло и кровь сливает в таз. Висит хрюшка и дергается в последних судорогах. А душа ее несется, конечно же, в рай…
Мы с Бугаем о колбасе забыли, пришли к себе в цех, сели. Бугай голову набок склонил и говорит таким голосом, словно его только что окрестили:
— Господи, как тихо тут… Благостно…
Потом показывает ладонью на безголовые туши на крюках и шепотом:
— Вот они…
Как-то меня пригласили в японский ресторан.
Во время японского обеда важно не совместное пережевывание, а совместное переживание. Введение в ритуал — зеленый чай.
Суп мисо темно-зеленого цвета и мягкого, насыщенного вкуса мгновенно останавливает поток будничных мыслей, настраивая на созерцательный лад. Так внимательная женщина чуть касается вашей руки, и вы успокаиваетесь… Мисо — как бы бархатный занавес, готовящий слушателя к восприятию музыки.
Суши цвета зимнего румянца обладает тонким свежим вкусом. Первое ощущение: вам сказали что-то неожиданное — вы не поверили, а кажется, будто не расслышали. Прозрачный кусок рыбы опускается в соевый соус, затем кладется на продолговатый комочек риса. Вкус медленно переходит от нёба к языку.
Темпура — к рыбе в кляре подается имбирный соус с зеленым хреном — уже настойчиво свидетельствует о том, что вы имеете дело с неведомым вам способом выражения — чего?
Чередование суши и темпуры — диалог бамбуковой флейты и арфы. Время от времени, будто рассыпающийся звук гонга, вспоминается аромат мисо. Каждому блюду аккомпанирует свой соус. Перепутать их — значит продемонстрировать свою глухоту.
Кура утоляет голод. Может быть, поэтому ей деликатно отводят более скромную роль в той гармонии, что сродни музыке, живописи, танцу. Эта гармония — особый язык, которому внимают молча…
— Скажите, коллега, а вы пробовали икезукури?
— А что это?
— О, это особым образом приготовленная рыба.
— Пожалуй, не откажусь.
Спустя некоторое время принесли блюдо: голова, хвост, сверху прозрачные кусочки, спрыснутые уксусом. Я взял палочки — и… деликатес тут же выпал из них обратно… Голова рыбы судорожно поднялась над тарелкой, ее рот жадно раскрывался, хотя дышать было бессмысленно: внутренностей у рыбы не было, голову с хвостом соединяли лишь позвоночник и нерв.
Тонкие, как бумага, куски сырой плоти, горкой лежавшие сверху, были срезаны заживо…
Катары знали, месье: всем искрам Света должно освободиться от плоти, в которую облек их Царь Мира. Однако они никому, кроме самих себя, не помогали обрести волю ценой страданий. Их недруги хорошо это знали и устроили пленным защитникам Монсегюра проверку: каждому, чтобы доказать свою непричастность ереси, было предложено отрубить голову собаке. Катары предпочли собственную смерть. В мире для них имело значение лишь то, что постигается сердцем.
Мы с Шурой заказали салат. Один на двоих. Ганс, как мог, пытался проявить щедрость, обещая оплатить все, что мы только пожелаем, но тщетно. В конце концов он пошел на хитрость: заказал себе целое блюдо рыбы и отвалил нам по здоровому куску. Обратно ему, что ли, выкладывать! Рыба была жареная и уже без головы. Под рыбу мы выпили бутылку белого вина, затем Ганс вновь отошел и вскоре вернулся с двумя пузатыми рюмками, на дне которых плескалась янтарная жидкость.
— Вы говорили о коньяке. Позвольте вас угостить. Это очень редкий коньяк — надеюсь, вы оцените.
Пока мы оценивали коньяк, Ганс косился на соседние столики, где желтели остатки паэльи, и сокрушался:
— Не понимаю я этих испанцев: наложат себе выше крыши, а потом половину оставляют…
Мы с немецкой аккуратностью доели все до конца и распрощались до утра. Заночевали, сытые и довольные, в картофельном поле, под кроной альгарробо, напоминающего баобаб. Сверху свисали кривые стручки, каждый размером с банан. По другую сторону дороги, за оградой, простирались апельсиновые рощи. Плоды виднелись лишь кое-где: урожай был уже почти убран. Мы не отчаивались. Нас ждала Валенсия…
— Хороший он парень, — сказал Шура, укладываясь, — только уж слишком добрый для бизнеса.
Вечный вопрос…
После сытного ужина с вином спалось отменно. Проснувшись, мы почти были уверены в том, что наш благодетель уже подъезжает к Валенсии.
Ганс терпеливо дожидался нас в машине, развернув свежую газету. Сколько времени он так сидел, мы так и не узнали.
При въезде в город двое марокканцев собирали артишоки — плотные, зеленые шишки величиной с кулак на длинных стеблях. Руки африканцев мелькали с умопомрачительной быстротой, а сами они, не разгибаясь, плечо к плечу, ровно и плавно пятились задом по полю. Так люди не работают — так работает комбайн.
Мне представилось, как мы с Дементьевым пятимся наперегонки с африканцами.
Да, не так все просто, сеньоры…
На прощание Ганс указал нам на дерево с маленькими желтыми плодами:
— Это nispero. Эндемик, растет только здесь.
Я потом посмотрел в словарь: фрукт называется мушмула. Растет в Средней Азии. Не знаю, как там, а в Испании мушмула повсюду свисает из-за заборов — не успеешь дожевать, тут же полиция. Из космоса они ее стерегут, что ли?
В Испании принято считать, что оправленный в золото кубок из красного агата, который выставлен в главном соборе Валенсии, — не что иное, как легендарная чаша Грааля. Чаша, которую во время Тайной вечери наполнил вином Иисус, причащая учеников; чаша, в которую Иосиф Аримафейский собрал кровь, истекшую из раны Учителя. Легенда гласит, что именно чаша Грааля была тем самым священным сокровищем катаров, которое спасли во время осады Монсегюра четверо беглецов, спустившихся на веревках по западной стене крепости…
Как бы то ни было, везения нам сей факт не прибавил. Да и не мог прибавить, ибо широко известно, что чашу Грааля можно только искать, а найти невозможно. Вместо нее ищущий обретает иное: духовное преображение…
Короче говоря, с коллегой по выставке не сложилось: с товарищем своим она рассорилась и вообще понятия не имела, где он.
Отстояв очередь к справочному окошку в мэрии, мы узнали, что адреса сельскохозяйственных кооперативов нам дадут в каком-то Женералитате. Туда мы и направились. Служащий, которому мы изложили ситуацию, указал нам на бодрого черноволосого крепыша средних лет.
— Его зовут сеньор Чакон, — прошептал он.
— Вы понимаете, здесь работы не дают, — сказал сеньор Чакон, — ведь это, по сути дела, министерство. Но я, конечно, попробую помочь вам. Сейчас праздники — приходите через три дня. Дам вам пару телефонов своих знакомых.
Ночь мы провели в гостинице, где лестница плясала под ногами наподобие циркового каната, а душевая смахивала на туалет в нашей районной бане. По полторы тысячи песет с носа — дешевле не бывает. Старик-хозяин попросил у нас паспорта “формальности ради”. Живо вспомнились назидательные байки о наших несчастных согражданах, у которых заграничные вербовщики отбирают паспорт, дают по голове и продают в рабство. Некоторое время хозяин молча тянул паспорт на себя, я с вежливым лицом не выпускал документ из рук. Наконец до старика дошло, и он театрально воскликнул:
— Какое недоверие, сеньор! Какое недоверие!
Паспорта мы отдали, но взглядом дали понять хозяину, чтобы он и думать не смел нас облапошить. Дед переписал наши фамилии и торопливо вернул документы…
В Валенсии удивительное небо: глубокое и сочное, будто темно-синий бархат. Из прежнего русла реки к нему тянутся пальмы.
— Простите, сеньорита, а где тут у вас море?
— Идите прямо по пальмовой аллее до конца и увидите море.
— А оно красивое?
— Очень красивое, сеньор!
— Как ты?
Румянец на щеках.
— Гораздо красивее!
— Это невозможно, сеньорита!
Счастливая улыбка.
А ведь и правда невозможно…
Такую аллею я видел в каком-то фильме о Калифорнии и еще однажды во сне. Двинулись к морю. Навстречу — величавой поступью — хиппи с гитарой.
— С работой глухо, ребята: по всему побережью до Португалии сезон кончился, новый урожай будет только в июне-июле.
— А тут где-нибудь поблизости можно раскинуть палатку?
— Ты что, чувак, это запрещено по всей Испании. Только в кемпингах их можно ставить.
— А почему запрещено?
— Чтоб цыгане не селились где попало.
— А до кемпинга далеко?
— Ближайший — в Эль-Салере. Это в тринадцати километрах отсюда.
Хиппи повернулся и пошел прочь, потом остановился, будто вспомнил что-то, и уже издалека окликнул нас:
— Чуваки, вы можете остановиться у меня.
Поколебавшись, мы решили не поддаваться искушению и продолжить путь. Иначе, наверное, и по сей день хипповали бы. Иногда я задним числом прикидываю этот вариант: мы с волосатым бацали бы на гитарах, а Шуре сунули бы какие-нибудь маракасы…
К хиппи я питаю теплые чувства. Не к тем юным назойливым попрошайкам, которые с панамками наперевес преграждают путь прохожим и собирают объедки со столов в кафе, — а к солидным, идейным хиппи, хранителям духа Вудстока. Такой хиппи идет по Невскому с гитарой или этюдником за спиной, в чистых, чуть потертых джинсах и старой куртке коричневой кожи. На плечах величественно, будто эполеты, он несет свой волнистый хаер, а на челе — печать покоя и мудрости. Так движется среди пыльных, суетливых “жигулей” и надменных “мерседесов” старая поливальная машина, оставляя после себя ощущение свежести и сознание того, что не так уж все плохо.
Во времена хиппи превеликим удовольствием было отстоять полчаса за пивом, купить последнюю бутылку и отдать ее замыкающему очередь.
Когда мне было шестнадцать, в мою жизнь вошел Джим Моррисон. Вошел вместе с песней “Hello, I love you”, которую мы исполняли на танцах. Вошел и остался, как в его собственной жизни остался умирающий на шоссе индеец.
В то лето солнце было каким-то странным: огромное, оранжевое, оно висело над горизонтом в молочной дымке.
Год спустя я пришел в Клуб водопроводной станции на репетицию группы, у которой не было названия и барабанщика. Я придумал группе название — “Реквием” — и сел за установку, в которой не хватало большого барабана. Играть я не умел, но у меня были волосы до плеч.
Стояла жара, какая случается раз в сто лет.
В один из таких душных дней, обливаясь потом, я притащил в клуб огромный барабан, верой и правдой служивший прежде не одному духовому оркестру. С барабаном пришлось переться через весь город, втискиваясь с ним в автобус и в переполненный вагон метро, и сколько раз по дороге он втыкался своими острыми ножками в зады прохожих — сказать не берусь.
Я приделал к барабану педаль, купленную в Апраксином дворе, попробовал. Барабан гремел, будто в финале какой-нибудь героической симфонии.
— Ништяк, сойдет! Поехали! One, two, three, four!!!
“Wait, oh, yeah, wait a minute, mister postman!”
Не сводя глаз с верхушек пальм, дошли до моря. У причалов гудели пароходы. Мы сели на покрытый сажей песок, долго и неподвижно смотрели вдаль. Апрельский ветер продирал до костей. В воде оказалось теплее, чем на берегу.
Ночью, забрав на вокзале вещи, отправились в Эль-Салер — мимо заброшенных фабричных корпусов, полуразрушенных домов, заболоченных полей, дорогой, которая становилась все уже, будто сжимая нас клещами, пока по обочинам не выросли сетки садовых оград. Спустя мгновение с обеих сторон раздалось глухое рычание и дюжины полторы овчарок понеслись за нами, как зловещий эскорт, лая и бросаясь на сетку.
Повернули — посреди дороги здоровенная псина. Темнота вокруг, впереди в круге света от фонаря — черная зверюга. Шура прошел мимо, не сбавляя шага. Я за ним. Цербер пропустил нас, не шелохнувшись.
В полпятого утра мы пришли в Эль-Салер. Разбудили портье в кемпинге, спросили, сколько стоит место. Оказалось, всё те же полторы тысячи. Пошли искать убежище. Пометались полчаса и наконец выбрали дорожную насыпь, заросшую кустами. Из-под насыпи, как в фильме ужасов, поднимались зеленые испарения. Мы укрепили палатку, забрались внутрь и всю ночь потом скатывались к нижнему пологу, пока не спустили туда торбы и не уперлись в них ногами.
До сих пор не пойму, что за пейзаж в Эль-Салере: не то фантастически живописный, не то удручающе скучный. Что-то в нем есть от африканской саванны: скрученные стволы и плоские кроны рожкового дерева, выжженная трава и какие-то ползучие кактусы с яркими цветами… А иногда вдруг вспоминается старинная живопись. Все зависит от настроения.
Настроение было поганое. От болотного газа тошнило и раскалывалась голова. Забросав вещи ветками, мы пошли к людям.
Когда мы увидели Лолу, нам обоим подумалось, что это хозяйка Эль-Салера. У нее была статная фигура, светлые волосы и голубые глаза. Отвечала Лола не сразу, склонив голову набок и глядя куда-то вдаль, сквозь собеседника.
Когда я вспоминаю ее, мне кажется, будто сидит она не у дверей своей продовольственной лавки, а на том скалистом мысе, где кончается земля, — и всматривается в горизонт…
Когда нам некуда было деваться, мы шли к Лоле и стояли у нее над душой. Она дарила нам продукты и разрешала оставлять вещи в магазине, пока мы искали работу. Помощь нам обещал и ее крестник, который стоял за прилавком в соседней табачной лавке. Его заведение, обставленное в классическом стиле, было своего рода клубом, где, восседая на старинных стульях и опершись на трости, коротали дни почтенные граждане городка…
Дел у нас было немного: утром мы собирали пожитки, выползали из кустов и, пугая своим видом отдыхающих, направлялись к морю. Купались, собирали ракушки. Лежа на песке, обдумывали, что делать дальше. В первый день обошли в поисках работы все местные рестораны.
На второй день пребывания в Эль-Салере мне бросился в глаза заголовок на обложке журнала в местном киоске: “Полиция обрубила еще одно щупальце русской мафии”. Можно представить себе чувства обитателей местечка, где одновременно с таким известием вдруг объявляются персонажи, обликом напоминающие беглых каторжников, которые ночуют в прибрежных кустах и жадно смотрят, что едят отдыхающие на пляже.
Когда деньги подошли к концу, Шура стал вылавливать из воды мандарины, которые волной прибивало к берегу. Мандарины были соленые. Голодным взглядом мы провожали официантов в белых рубашках, которые парами, как гражданская гвардия, курсировали между рестораном и пляжем. Направляясь к пляжу, каждая пара несла метровую сковороду с желтым рисом, на котором узором были выложены дольки помидоров, перец, оливки, зеленый горошек и ярко-красные креветки.
— Ничего, Шура, найдем работу — закажем себе здоровенную паэлью…
В назначенный час мы были у дверей Женералитата. Шура курил, я сидел на корточках и палочкой сковыривал грязь, налипшую на обувь. Неожиданно в поле моего зрения оказались сверкающие ботинки и ровные стрелки кремовых брюк. Я поднял голову. Передо мной стоял министр Чакон.
— Сеньоры, вот вам телефоны двух сельскохозяйственных кооперативов, это около Эль-Салера, а вот адрес Рабочих комиссий — там тоже могут помочь. Звоните, если что…
Штат кооперативов оказался уже укомплектован, а Рабочие комиссии, как выяснилось, поисками работы не занимались. Это была организация, которая боролась за права трудящихся. Бороться за свои права нам было рано. Купив у бомжа газету, мы отыскали адреса нескольких благотворительных организаций. В первой же из них нас снабдили адресами церквей, где мы могли помолиться, однако дальше дело не пошло. Мы обошли весь город, справляясь о работе в гостиницах, ресторанах, магазинах… Заодно решили узнать о ночлеге.
— Сеньоры, я могу порекомендовать вам солидную ночлежку на том берегу реки, недалеко от моста. — Африканец в бейсболке и с рюкзаком за плечами чуть меньше Шуриного выговаривал слова неторопливо и с достоинством. — Там вы можете бесплатно прожить трое суток.
— И кормить будут?
— Да, все трое суток вас будут кормить. Они очень вкусно кормят.
— Сеньор, это действительно хорошее место?
— Разумеется: я сам там ночевал.
Африканец сделал эффектную паузу и трижды, каждый раз меняя положение ладони, пожал мою руку.
У дверей ночлежки бушевало море разливанное соотечественников нашего советчика: с детьми и без детей, с баулами, тюками, чемоданами; в воздухе стоял нескончаемый крик. Мы застыли в раздумье. С краю толпы кому-то дали пинка. Это был знак. Искушать судьбу далее нам не хотелось.
Ближе к ночи мы вернулись. Толпа у ночлежки рассосалась. Из открытой двери струился свет — точно как на новогодней открытке. Не успели мы шагнуть внутрь — в проеме появилась рука, протягивающая нам пакет с едой. Шура подался вперед, но я остановил его:
— Спасибо, сеньор, с едой у нас трудностей нет. Но вот с ночлегом…
— Обратитесь к администратору.
— Сеньор, мы хотели бы провести ночь в вашем заведении. Нам его очень рекомендовали и…
— Нет проблем. Вы можете бесплатно, включая питание, провести у нас трое суток. Ваши паспорта, пожалуйста.
Взяв документы, администратор начал переписывать данные к себе в тетрадь.
— Сеньор, мы хотели бы ночевать в одной комнате.
— А иначе и не выйдет, дружище: у нас двадцать четыре кровати стоят вместе — уж какая выпадет, такая и выпадет.
Оглядев потенциальных соседей, которые ютились позади нас на скамейках, я торжественно заявил, что мы уступаем свои места тем, кто в них нуждается в большей степени. Шура аж подпрыгнул: ты что, дескать, такой неповторимый опыт! Я же чувствовал себя как уязвленный идальго. Сев на ночной автобус, мы поехали к себе в кусты…
Никогда, ни раньше, ни позже, не вел я такого здорового образа жизни. Вставали мы с рассветом, потому что нужно было сматываться, а ложились, как только темнело, потому что нечего было делать. Хотя еще какое-то время мы смотрели на звезды. Мое любимое созвездие, которое я всю жизнь считал Львом, оказалось Орионом: Шура разбирался не только в камнях, но и в звездах.
Когда нечего делать и некуда спешить, снятся самые глубокие сны…
…Во сне у меня есть дом. Обычно это дом, где я жил в детстве, или дача, которую мы снимали каждое лето на три месяца.
Летние каникулы тянулись долго и впечатлений оставляли не меньше, чем городская жизнь… Гладь залива до горизонта, запах вереска в лесу… Ручейки тропинок среди кустов черники, муравейников и колючих ветвей — и сосны, сосны, сосны…
Мне хотелось научиться читать ладонями узор на сосновой коре, как слепые читают свои книги. Такую же книгу мне всегда напоминало и ночное небо в августе…
Я не знаю, какой дом считать домом детства и какой из них мне дороже, поэтому часто образы разных домов сливаются в один…
Иногда я живу в доме, который существует только в моих снах.
Мне часто снится, будто я иду по дороге. Рядом со мной женщина. У нее стройная фигура и длинные черные волосы.
Она является мне в самых глубоких и живописных снах: в тех, от которых не очнуться полдня… В таких снах я люблю ее. Куда бы я ни шел — она идет рядом со мной, чуть впереди. Иногда ее нет, но потом я вспоминаю, что она все-таки была и все так же молча сопровождала меня…
Когда я просыпаюсь, я забываю ее лицо и потом хожу по улицам, озираясь, пытаясь найти…
…Полет. Во сне очень легко летать. Нужно просто разбежаться, наклонившись вперед, и, оттолкнувшись ногами, ввинтить тело в плотный воздух, будто ты воздушный змей…
Если держать над головой кусок фанеры или картона — или даже обычную книгу, — можно медленно парить в метре над землей, а если вытянуть руки вдоль тела, взмываешь вверх пулей.
Проснувшись, я не могу отделаться от удивления, почему это перестало быть возможным…
…Последний повторяющийся сюжет тоже связан с ощущением полета, только с более сильным. Сцена. На сцене рядом со мной — мои друзья. Мы играем на школьном вечере. У меня в руках гитара, из которой я извлекаю долгий, протяжный звук. Ему вторит глухой бас. Мне кажется, что над танцующими в зале фигурами поднимается, развивая свои кольца, гигантская кобра. Она раскачивается, извивается, мечется по залу черной тенью, и я ощущаю ни с чем не сравнимое страстное оцепенение. Дрожь поднимается по спине снизу вверх. Змея становится невидимой, но я чувствую, как она нависает надо мной и осторожно берет зубами за шею. И я просыпаюсь…
…Мой дом стоял у подножия горы Понг Ый Сан. По-корейски это означает Феникс-гора. Каждое утро, перед рассветом, меня будил бой барабана и выкрики шамана, вслед за которым вверх по склону взбиралась по узкой тропинке процессия язычников, одетых в белое. Навстречу язычникам полз туман. Иногда он выглядел совершенно живым. Казалось, будто по склону несется вниз, поднимая клубы пыли, невидимый конный отряд. Или гигантские молочно-белые змеи ищут дорогу между камней.
Мне хотелось отправиться вслед за процессией, но я не смел нарушать своим присутствием ритуал. Зато днем я подолгу сидел на огромных валунах, венчающих вершину, или карабкался по крутым тропам, пытаясь представить себе, что же здесь происходило на заре…
И вот однажды я набрел на языческий алтарь, столь непритязательный, что казалось, будто его соорудили дети или птицы: на ветки небольшого куста были надеты перчатки, и он как бы тянул к пришедшему руки; внизу в сосуде, украшенном фольгой, стояли тонкие ароматические палочки, на ветру шелестели цветные ленты. Не помню, как долго я стоял у алтаря и о чем думал, но, когда вернулся к себе в комнату, ощутил усталость и желание лечь в постель…
…На меня смотрело незнакомое лицо… Темное, угловатое, будто выкованное из жести, почти не выделяющееся на фоне сизой, морщинистой сосновой коры. Круглые, как у филина, глаза с ослепительными белками властно и как-то презрительно разглядывали меня узкими точками зрачков. Может быть, это было не презрение, а смертельная усталость от вынужденного бдения. Так смотрят на раба или на препарированное животное. Лицо это вызывало не страх, а ощущение какого-то странного несоответствия. Кажется, все было на месте, но что-то в нем вызывало неприязнь — видимо, выражение этих пронзительных глаз… И рот! Какой-то неестественно большой, с тонкими губами!
И еще я понял: он все время на меня смотрит. Где бы я ни находился…
Засев за компьютер, я отыскал в Интернете ворох статей о верованиях народов Юго-Восточной Азии, в частности о древней религии бон-по. Нашел и о “шаманской болезни”. Того, кто должен стать шаманом, выбирает дух. Духи имеют обыкновение различными знаками привлекать внимание тех, кого они избрали для посредничества между своим миром и миром людей. Если шаман не следует духу, он сходит с ума.
Я должен стать шаманом? Или уже поздно?
Мы познакомились в трамвае: оказалось, соседи. Раньше я видел его на митингах. В споры он не встревал, только пристально глядел из-за спин, возвышаясь над толпой. Внешность у него была примечательная: Авраам Линкольн с хитрым ленинским прищуром. Или оголодавший Хемингуэй. Пальто и шляпа у него были черные; кроме того, он хромал…
Узнав, что я интересуюсь йогой, Г. К. — назову его инициалами — пообещал зайти и показать кое-что из даосских практик.
Это было время, когда я страстно искал духовного наставника, который истолковал бы мне мою жизнь. Не те факты биографии, что составляют ее видимую канву, а некое внутреннее, истинное существование, по отношению к которому происходящие события являются даже не внешними проявлениями, а как бы колышками, указывающими на то, что копать нужно именно здесь.
Признаться, мне не везло: один учитель во время каждого публичного выступления с каким-то странным хихиканьем и многозначительным подмигиваньем поминал евреев, другой все занятия завершал сексуальными историями, третий кололся героином, четвертый мало-помалу спивался.
Последний гуру написал книгу, в библиографию которой умудрился включить три работы Карла Маркса, включая “Манифест Коммунистической партии”.
Сначала я надеялся, что все это лишь маска, испытание, эпатаж, а потом разочаровывался.
В общем, появлению Г. К. я обрадовался и привел его в гости.
Не теряя времени, учитель показал мне первое упражнение. Сидя за столом, он записывал на листке математическое уравнение, цитируя вслух “Бородино”. При этом левой рукой он водил по столу, описывая широкие круги, а правой ногой вычерчивал такие же круги на полу, вращая ею в другую сторону.
Я выбрал для практики пример 2+2=4 и стихотворение “Белеет парус одинокий”. После недолгой тренировки упражнение получилось. Тогда гуру усложнил задание, вращая в разные стороны левой рукой и левой ногой. Это оказалось выше моих сил. Учитель отреагировал довольным смешком.
На жизнь Г. К. зарабатывал частными уроками математики и в самом деле голодал. Я накормил его желтым рисом со свежими помидорами, и мой гость, проведший, по его словам, детство в Узбекистане, высоко оценил блюдо, съев его до крошки. Я был польщен. Затем мы перешли к главной теме.
— Значит, говоришь, ты видишь ауру?
— Да не я один.
Я рассказал Г. К., как записался с парой друзей на курсы, где нас целый месяц учили петь мантры и медитировать, держа ноги в тазу с соленой водой. Потом из Индии прибыл бравый гуру с седыми закрученными усами, как у генерала, — и мигом взял аудиторию в руки. А после того как все от души наорались и наплясались, мы обнаружили, что видим ауру.
— Ну и какая она, аура?
— Вы понимаете, мы ее наблюдаем только в одном месте, в доме одной знакомой: у нее на кухне абажур, и, если кто-то сидит на фоне дверного проема, у него от головы к потолку очень быстро восходит поток мелких частиц — не то капель, не то искр.
Г. К. опустил голову и зажмурился. Сначала я решил, что ему плохо, а потом понял, что он прогоняет то, что я ему сказал, перед мысленным взором. Впоследствии он всегда так делал, когда я рассказывал ему свои видения и сны.
…Мы с друзьями действительно наблюдали некий оптический эффект над головами друг у друга на фоне темного дверного проема. Однако вскоре я научился особым образом вглядываться в пространство над головой у соседа, где бы ни находился: в метро, в магазине, в подземном переходе…
Самые красивые свечения были у детей: ярко-белые полоски шириной в палец. Над головами пожилых людей возникали, будто струйки табачного дыма, слабые протуберанцы. Что касается остальных, тут царило такое же разнообразие, как в одежде и прическах. Мимо меня, то озабоченно спеша, то вальяжно шествуя, двигались ни о чем не подозревавшие обладатели флюоресцирующих рогов, корон, наполеоновских шапок и прочих экзотических ореолов…
Наверное, все погубила гордыня. Я не только начал трубить о своем даре направо и налево, но и, возомнив себя экстрасенсом, принялся снимать, причем иногда не без успеха, желудочные и головные боли… Ауры над людскими головами угасли, как утренние фонари. Я горько раскаялся. Мир снова вспыхнул диковинным светом, на этот раз с каким-то изумрудным отливом. Я не преминул об этом раззвонить. Все вновь пропало — и теперь уже безвозвратно… А однажды, придя в дом с абажуром, я не увидел ничего и там. Может быть, потому что на кухне теперь висела насекомоподобная люстра с белыми рожками и дверной проем уже не чернел таинственно за спиной хозяйки дома, а был залит тусклым, рассеянным светом.
— Так что, — завершил свою речь Г. К., — реальность — это не голубое небо и зеленая трава, а только взаимодействие волн. И если с помощью каких-либо упражнений переставить клеммы в твоем мозгу, переключить его на другое напряжение, кто знает, может быть, ты станешь — даже теми органами, что у тебя есть, — видеть, слышать, осязать и обонять сущности, которые живут вне твоего обыденного диапазона восприятия…
Г. К. вдруг спросил:
— Ты, кажется, хотел кое-что посмотреть?
Я кивнул головой.
Г. К. приказал мне лечь, укутать ноги чем-нибудь теплым и закрыть глаза.
— Сейчас ты увидишь кое-что более интересное, чем аура.
Он погасил свет. Сквозь полусомкнутые веки я разглядел, что он жмурится и делает рукой круговые пассы. Я закрыл глаза…
…Каждый раз в начале сеанса я видел вращающуюся пластинку и кружок света на ней. Затем мой взгляд падал с высоты на поверхность земли, будто я был птицей, кружащей над лесами, реками, полями… Дальше начинались психоделические, сменяющие друг друга видения, которые со временем стали завершаться той или иной стабильной картиной. Однажды я очутился в музее доисторических черепов, но чаще всего это была кладовая, где хранились переливающиеся желто-голубыми огоньками драгоценные камни, украшения. Я видел хрустальные палочки в вазе, сверкающую корону из самоцветов, серебряного слона, который держал в хоботе жемчужину…
Г. К. называл это “крутить фильмы”. У него были целые тетради с записями видений различных его знакомых.
— А зачем вы этим занимаетесь? Какова ваша цель?
— Моя задача — пробиться к архивам информации коллективного сознания. Можно сказать, единого информационного поля — или просто Космоса.
— Почему вы сами не можете пробиться к этим архивам?
— В “фильмах” у каждого есть свой проводник, внутренний Учитель, но также существуют и некие границы, которые охраняют “стражи”. Эти стражи мешают пройти к архивам. Но… что не получается у одного, может получиться у другого.
Может, люди, которых я видел во время сеансов, и были этими стражами? А может, кто-то из них был моим внутренним Учителем? Ведь говорится же у суфиев об Аль-Хидре — “зеленом проводнике”, который указывает путь тому, кто ищет Истину. Он может приходить и наяву и во сне, принимая любое обличие — от животного до хорошо знакомого вам человека. Главное — узнать его и успеть за ним.
Однажды я увидел будто мультипликационную картину: китайские домики, зеленеющий бамбук — и крестьяне, с бешеной скоростью обмолачивающие длинными цепами рис. Г. К. сказал:
— Пока не то, но уже есть прогресс.
Характер видений продолжал меняться. Они приняли галлюцинаторный характер. Мне начали слышаться голоса. Иногда казалось, будто я слышу чей-то уличный разговор. В состояние транса я входил незаметно, а вываливался из него довольно резко, помня все, что происходило. Картины становились всё более живыми…
Входя в иную реальность, я с удивлением обнаруживал, что помню события, которые в ней предшествовали этому моменту, — как будто я всегда пребывал там, где, казалось бы, только что появился.
Затем я осознал, что существую параллельно в разных мирах, не покидая их. Путешествовало лишь мое внимание, которым играл, как мячиком, таинственный гуру…
У меня появилось тревожное ощущение, будто каждый мой шаг, каждое произнесенное слово, даже мысль — порождают неведомые мне изменения в другом мире, так же как все, что случается там, влияет на события, происходящие в мире, который я привык считать повседневным.
Страна тем временем мучительно искала новые идеи. Теософский труд Эдуарда Шюре “Великие посвященные” продавали даже в обувных отделах универмагов. Прочитав его, я узнал, что во время древних мистерий того, кто искал Истины, последовательно проводили через ряд состояний, что вызывало изменение его сознания. Это изменение, в свою очередь, являлось залогом последующей глубинной трансформации посвящаемого на пути Пробуждения.
— Г. К., а вы когда-нибудь получали посвящение?
— По большей части все это ерунда. Игра. Если ты готов следовать какому-то пути, не важно, от кого ты получишь посвящение — от гуру или от самого Господа Бога. — Глаза Г. К. хитро блеснули. — Вспомни хорошенько, может, ты его уже получил?
Г. К. буквально преследовал меня. Я неожиданно встречал его в самых разных районах города, он возникал у меня за спиной в вагоне метро, а еженощно, часа в два, бросал мне в окно камень. “Работали” мы и на расстоянии, в условленное время. По словам Г. К., занятия ни в коем случае нельзя было прерывать. У меня не хватало силы воли отказать учителю.
В первые месяцы я мог спать после сеанса три часа, а потом бодро и энергично проводить шесть уроков в школе. Затем все изменилось. Прежних живописных образов было все меньше, а галлюцинаций все больше. Наступило психическое истощение.
Однажды утром, на грани сна и пробуждения, я обнаружил у себя на груди какое-то существо с торчащими кверху острыми ушками. Оно усиленно дышало, и вдруг я понял, что это оно думает моим мозгом!.. Я резко сбросил с себя сон. Существо метнулось на пол и исчезло… С сеансами пора было кончать…
— Что же ты хочешь! — воскликнул Г. К., когда я рассказал ему о своем состоянии. — За все надо платить! Ты хотел йоги — вот тебе йога. Терпи и занимайся!
Расплачиваться за что-либо своим психическим здоровьем в мои планы не входило.
…Едва уснув, я увидел неширокую светлую реку, которая полукругом огибала противоположный берег. На той стороне белело какое-то старинное поместье. Я подошел к краю воды — и тут нечто подхватило меня и начало мотать в разные стороны, как хищник мотает свою жертву, схватив ее зубами за загривок! Река, деревья — все слилось в пеструю круговерть. Меня все яростнее швыряло туда-сюда над самой поверхностью воды, пока я не почувствовал, что это Нечто вытягивает меня из кожи. Я напрягся изо всех сил. И вдруг все кончилось…
…Меня поразила тишина. И состояние полного покоя. Я был в абсолютной безопасности. И в то же время сердце наполняла светлая тоска. И это странное, необъяснимое знание: Я УМЕР…
…Осторожно обеими руками я раздвинул стебли осоки. Передо мной, на опушке сосняка, стоял старый земляной погреб. Местные мальчишки говорили, что в нем живут скелеты… Вот и окончилось это странное, будто сон, и такое долгое путешествие. Я вспомнил, что мне только четыре года…
…Неожиданно борьба возобновилась. Я оказался в своей комнате, напротив зеркала, в котором отражалось мое ярко-синее лицо. Оно медленно превращалось в оскаленный череп. Усилие воли — и вот я уже бежал по каким-то черным углям с мыслью: только не останавливаться, только не останавливаться!!!
…Пробуждение было неожиданным. Хотя нет, я не проснулся, а просто оказался в другом состоянии сознания, будто перешел в другое помещение, — я слышал это сравнение, оно абсолютно точное! Тяжело дыша, я стоял посредине комнаты и боялся лечь вновь…
Старый врач в поликлинике сказал, что это похоже на коронарный невроз. Тем не менее еще целый месяц я был совершенно уверен: это была смерть… Постепенно мне в душу закрались сомнения, и все чаще я начал думать: наверное, это был сон…
Г. К. исчез. Спустя два месяца он появился в столовой у метро, весь какой-то исхудавший и потрепанный. Сидел, привалившись затылком к стене, и молчал. Я ему ничего не сказал. Теперь он иногда заходит ко мне на чай. Но о йоге мы больше не говорим…
Два дня подряд вокруг нас крутились какие-то субъекты в цветастых рубашках. Присматривались, но подойти не решались. Я пошел на переговоры. Оказалось, безработные. Тот, с кем я говорил, надорвал на винограднике спину и жил за счет матери.
— Чего они хотели? — спросил Шура.
— Скорее всего, замочить нас ночью и забрать наше тряпье.
— А ты, значит, их распропагандировал?
— Да какое там… Просто подошел и спросил, где и на чем тут можно подзаработать. Этот толстый сначала стоял боком и пританцовывал, как боксер, а потом успокоился. Посоветовал, чтобы мы перебрались подальше от пляжа — туда, где лес погуще.
Когда безработные скрылись из виду, мы перетащили мешки на открытое место, ближе к морю. Сели на песок. Шура достал папиросу, размял ее, закурил.
— Да… — проговорил он, шумно выпуская струю дыма, — нигде нет совершенства. Каким путем пойдем?
— Куда?
— Куда-куда… Ты сам говорил, что хотел изменить мир.
— Когда-то хотел. А потом доктор велел мне изменить свою жизнь. Я послушался его, и мне стало легче.
— Так это только тебе. А остальным людям?
— Я думал, что хочу изменить окружающее для людей, а на самом деле мечтал, чтобы все было так, как хотелось бы именно мне: чтобы все порхали по улицам, как ангелы, и с умильным выражением лица доставляли друг другу всяческое удовольствие, а я бы этому радовался.
— А что в этом плохого?
— Да то, что такой мир просуществовал бы недолго. Равно как и тот, где все друг друга жрут. Что одному здорово, то другому — смерть. Все люди разные по природе, и одинаковыми их не сделаешь. Каждый повинуется тому зову, который слышит. Инстинкт!
Помолчав, мы достали книги. Вокруг зеленели заросли кустов, под ними — маленькие травяные оазисы, по которым стелились кактусоподобные стебли, украшенные яркими бутонами. Так пребывали в сладкой неге плененные нимфой Калипсо Одиссей и его спутники.
“Жизнь Рамакришны” я прочитал еще в поезде. “Жизнь Вивекананды” дочитывал во Франции. В Эль-Салере, лежа в зарослях на берегу моря, я значительно расширил свое сознание с помощью девятого тома Кастанеды, в котором автор общается c некими неорганическими существами. Передав его Шуре, я взялся за “Игру в бисер”, которую Шура, так и не одолев, окрестил тягомотиной. Такая характеристика меня, конечно, возмутила:
— А ты чего ждал от этой книги, Шура? Это же не детектив, где в начале труп, а в конце возмездие, и не любовный роман, где герои непременно женятся. Это же путеводитель для твоего духа, а ты пролистываешь не глядя целые страницы, да еще приговариваешь: “Это все фигня!”
Шура в ответ иронично поморщился. Я стал ждать приговора Кастанеде.
Перевернув последнюю страницу, Шура выдал резюме:
— Да он просто кактуса обожрался — крыша и съехала.
Я открыл рот для очередной гневной отповеди и застыл, будто громом пораженный… А ведь и правда! В чем пафос-то? Как же так, говорит великий тайновед, я хорошо помню, как прыгал в пропасть в Соноре, — а проснулся у себя в номере, в Лос-Анджелесе… Ну? Так и что с того? Нашего брата этим не удивишь. Анекдот-то помните про мужика, который разделся дома и лег в постель, а проснулся в вытрезвителе? Так слушайте сюда, прыткие бородатые эзотерики, величавые гуру и надменные астрологини: Кастанеда просто обожрался кактуса!
— Все! Хватит! Ноги моей здесь больше не будет!
Гневно указывая пальцем на кусты, Шура глядел на них так, будто собирался воспламенить их взглядом, подобно героине известного фильма ужасов.
— Две недели здесь торчим, а толку никакого! Надо было во Франции оставаться!
После недолгой дискуссии мы сошлись на том, что будем двигаться в сторону Барселоны и искать работу по дороге. В последний раз искупались, собрали вещи, попрощались с Лолой — и отправились в путь. Голосовали поодиночке. Мне наконец удалось уговорить Шуру снять черные очки и спрятать в карман ножны, которые он купил в Лионе. Водители стали к нам благосклоннее. Кроме того, выяснилось, что лучше всего уговаривать их на бензозаправках, ведя речь о паре десятков километров, не больше. По пути мы не прекращали попытки куда-нибудь устроиться. Ни официанты, ни продавцы, ни строители нигде не требовались…
— Я понял!!!
— Что ты понял?
— Понял, на что это все похоже! На Туркмению! Я там родился и семнадцать лет прожил — то-то, смотрю, все такое знакомое. Один к одному Туркмения. И испанцы твои — вылитые туркмены!
Это была истерика.
Шура уселся в тени альгарробо и любовно развернул карту Франции.
У меня помутилось сознание.
— Ты что, подлец, делаешь! — заорал я. — Убери ее к чертовой матери! — Теперь истерика началась у меня. — Я концентрирую всю свою волю, всю энергию, — я на реальность воздействую, чтобы нам здесь повезло, слышишь? — а ты создаешь тут… черт знает какие мыслеформы! Так и будем мотаться туда-сюда без толку?!
— Да Туркмения это…
— Ну и очень хорошо! Значит, Туркмения — прекрасная страна, и дай Бог здоровья туркменам. Понял? А теперь убирай карту — и вперед!
Над Сагунто клубились тучи.
Если смотреть с дороги, гора, которую венчают возведенные римлянами крепостные стены, кажется неприступной. Тем не менее каждый день ее склоны штурмуют толпы безработных, потому что ровно в пять часов вечера на главную площадь города приезжают набирать поденных рабочих хозяева ферм.
К полудню на площади уже не осталось свободного места, и мы ушли, потому что не хотели ни у кого отбирать хлеб.
Тучи прорвало, едва мы успели спуститься с горы. Высокие кусты сдерживали ливень недолго, зато у себя над головами мы обнаружили крупные гроздья алых ягод.
— Тутовник, — пояснил Шура.
Не обращая внимания на бьющие по лицу струи, мы начали обеими руками запихивать ягоды себе в рот. Сзади подкатила машина с мигалкой.
— Документасьон? — догадался я.
— Си, сеньор, документасьон.
Прощаясь, полицейский сказал:
— Послушай, старина, оставайся тут еще на неделю: будет куча мушмулы!
— Спасибо, сеньор, мы уже передумали…
— Удачи!
Мокрым веником хлестнул по лицу порыв ветра. Дождь пошел сильнее. Шурин рюкзак, слегка раскачивающийся впереди, напомнил мне маятник часов. Это успокоило. Мысли остановились, и внимание сосредоточилось на ритме, который отбивала в такт качающемуся рюкзаку оторванная подошва моего ботинка. Так мы прошли еще двадцать километров.
Думать о семье — гиблое дело. Сразу расслабляешься, ком в горле, а челюсть начинает мелко дрожать, будто чужая. Чтобы не думать ни о чем, нужно сжать кулаки и просто идти. Впереди зеленая куртка и рюкзак Шуры. Вот он остановился, наклоняется. Опять что-то нашел…
— Куда вам, ребята?
— Ничего, что мы мокрые?
— Нет проблем! Так куда вам?
Машину вел марокканец в безупречном костюме.
— Это замкнутый круг, парни! — сказал он. — Без вида на жительство вы не получите разрешения на работу, а безработному никто не даст вида на жительство. Зато если повезет — смотрите! Здесь делают керамическую плитку. Это всё машины рабочих.
Будто мираж в пустыне, под дождем блестели сотни “сеатов”, “пежо” и “ситроенов”…
Спать мы легли в тополиной роще, незаконно раскинув палатку. Промокшая насквозь одежда прилипала к телу. Сверху через тонкое отверстие на меня стекала струйка воды…
Утром ненадолго выглянуло солнце… Мы брели в сторону Барселоны.
Из окошка вороного джипа, остановившегося впереди, сиреной тянула душу гитара Дэйва Гилмора. Это было соло из песни “High Hopes”.
Одетый во все черное, включая очки, брюнет был спокоен и немногословен.
— Надейтесь и достигнете своего. Я долго был безработным, но не терял силы духа — и вот, заключил контракт! Еду во Францию: буду воспитателем в пансионате для слепых детей.
В подарок мы получили полотенце и по полторы тысячи песет. Покопавшись в сумке, водитель достал еще одни черные очки и, надевая их на меня, пробормотал:
— Так, пожалуй, лучше будет…
Постепенно мы научились интуитивно выбирать среди клиентов бензоколонок тех, кто мог нас взять с собой. До Таррагоны нас довез парень, которого я вычислил по ботинкам. Они сразу бросились мне в глаза, и я понял: возьмет! Всю дорогу парень страшно нервничал и под конец заявил, что никого никогда не берет, а почему посадил нас — и сам не знает.
— Ну, расскажи мне свою историю еще раз.
Господи, да хоть сто раз. Парень в кепке слушает, улыбаясь и качая головой. Его зовут Фредерик. Его отец родился в Швейцарских Альпах, мать — в Каталонии.
— Поехали ко мне, ребята. Я договорюсь с бабушкой.
На закате мы подъехали к холму, у подножия которого стоял небольшой дом, а вершина была покрыта редкими виноградными кустами. Вот и конец пути…
Через дорогу от дома начиналось подножие какого-то каменного исполина: будто гигантские пальцы тянулись к небу. Взглянув вверх, я вновь испытал странное чувство, которое не покидало меня в Пиренеях: на мгновение перехватило дыхание и засосало под ложечкой. Я почувствовал себя микробом в капле воды, которого бесстрастно разглядывает нечто бесконечно огромное…
После совета с родными Фреде поставил нам палатку в винограднике на холме.
— Что это за гора напротив, Фреде?
Парень сделал паузу, плавно перевел взгляд с каменных пальцев на меня:
— Монсеррат.
Где-то в вышине, за древними стенами святыни святынь, застыла в молчаливом созерцании черная мадонна с улыбкой Моны Лизы…
Наверное, я спал, но сквозь зыбкую пелену сновидения мне виделось далеко вокруг. А может, я еще не успел уснуть и сквозь картину реальности, будто пятна краски сквозь тонкую ткань, проступили образы другого, непостижимого мира.
Влажная штукатурка в моей ванной хранит образы людей и животных. В изломах каменной стены напротив было запечатлено слово. Четыре черных угловатых знака. Я начал читать их и вдруг понял, что в слове заключено все мое существование — от начала до конца.
Это слово и было моей жизнью. Будто дух вырвался на волю и увидел свою клетку со стороны.
Этой клеткой были и тело, и путь, который оно должно пройти вслепую.
Я точно знал: если прочитаю слово до конца, не просто узнаю предначертанное, а исполню его. После этого бытие потеряло бы всякий смысл.
Мне стало очевидно, что круговорот жизни предопределен. Что свобода воли — иллюзия, потому что время существует только в сознании, а вне времени не может быть ни причин, ни следствий, ни мотивации. Всему, что было, еще только суждено свершиться; все, что должно произойти, уже в прошлом. Передо мной был застывший лабиринт. Сотни дорог, ведущих в тупик, и только один путь к свободе. Я был пленником этого лабиринта — и одновременно видел себя со стороны; я мог освободить себя, всего лишь проследив взглядом линии слова, но точно знал, что пустой лабиринт — все равно что мертвая раковина на дне моря…
Что стало бы с моим телом? Оно лишилось бы дыхания, рассыпалось бы, как голем? Или время для него сжалось бы в одно мгновение? А может, оно продолжало бы двигаться, питаться, произносить какие-то слова, механически следуя программе, как муравей или пчела?
Тело охватил страх.
Я выбрал путь — тот единственный путь к свободе, потому что видел: когда я дойду до конца, все равно узнаю тайну, которая начала мне открываться. Я это знал точно, потому что тот, кому она начинает открываться, в тот же миг понимает, что он — другой: тот, кто всегда ее знал. Тот, кто никуда не шел, потому что он везде и вне времени.
Солнце тонкими иглами просачивалось сквозь палаточную ткань, и вновь зажмуривать глаза было бесполезно. Мы выползли наружу. Палатку со всех сторон обдувало пока еще прохладным ветром. Виноградные кусты трепетали, как праздничные флаги.
Я рассказал Шуре о видении.
— Все есть Брахман! — покачал головой Шура.
— И томление духа, — подытожил я.
Наши дороги расходились. Шура окончательно решил ехать во Францию, вербоваться в Иностранный легион. Я проводил его до остановки. На прощание мы обнялись, и Шура, как мне показалось, нехотя поднялся в автобус. В последний момент он обернулся, качнувшись всем телом, как бы раздумывая:
— А что, может, еще поищем работу здесь? Дневник будем вести…
— И что же мы будем в нем писать?
Шура молчал, будто прислушиваясь к какой-то музыке внутри себя.
Я скептически помотал головой:
— Да нет, Шура. Теперь мы будем друг другу только мешать… Удачи тебе!
Двери закрылись. Автобус выпустил легкое облако голубого дыма и покатил под гору. Махнув вслед ему рукой, я взвалил на плечо торбу и пошел в противоположную сторону, гадая, насколько картина мира просветленного человека отличается от обыденной — и чем ему остается жить.
Шагов через пятьдесят впереди меня остановилась машина. Вот и первое чудо, решил я. Из машины вышел хозяин и, повернувшись ко мне внушительным задом, начал копаться в моторе. Подойдя к водителю сбоку, я поклонился и обратился к нему с привычной уже просьбой. Водитель выпрямился, услужливо подхватил мой багаж и запихнул на заднее сиденье прежде, чем я успел подстелить газету.
— О, не нужно ничего подкладывать, сеньор! Садитесь, садитесь скорее.
Сели, поехали. Монсеррат остался далеко позади. Вздохнув, я по привычке начал свою повесть. Водитель сочувственно покачал головой и положил руку мне на колено. Это меня насторожило. У испанцев такое не принято. Может, он араб? Они и целуются при встрече, и ходят, держась за руки… Да нет, не похоже. Наполовину разве что… Водитель продолжал странным образом жалеть меня. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким идиотом. Ты же мужик! Врежь ему! Так ведь нет — сидишь и думаешь: почему я?! За что?! Вот тебе и чаша Грааля, вот тебе и Просветление!
Я поймал себя на том, что малодушно выгадываю метры пути… Когда все сомнения отпали, я собрался с духом и угрожающе прошипел:
— Ты ошибся, парень!
Водитель моментально отдернул руку и съежился.
Мы проехали молча метров сто.
— Давай я угощу тебя обедом!
— Нет, спасибо!
— Хочешь, я оплачу тебе дорогу до Мадрида?
— Нет!!!
Он затормозил:
— Ладно, вот гостиница, где я живу. Вон мои окна. Здесь ты сразу поймаешь машину. Это самое удобное место для тех, кто путешествует автостопом! Пока!
Часа три я метался под окнами гостиницы с поднятой рукой, время от времени злобно поглядывая на окна. Негодяй, несомненно, с надеждой следил из-за штор… Плюнув на все, я взвалил на плечо торбу и пошел по дороге. Мягко подкатил джип. Властный голос окликнул:
— Садитесь.
…Прошло уже минут пятнадцать, а хозяин джипа не возвращался. Машина была загнана в какой-то кирпичный колодец — не иначе, гады решают, что со мной делать. То-то я сразу заметил, как этот бородач командует местным населением: то одного к себе подзовет, то другого, приказывает что-то… Колоритный, вальяжный… Главное, говорит: что это на меня так странно полицейские смотрят? Ах ты господи, я же без номеров еду! Тут же мобильник достает: Антонио, принеси мне номера!
И вот я уже четверть часа сижу как дурак в какой-то дыре, любуюсь кирпичной стеной, у каких обычно расстреливают, — и ни Антонио с номерами, ни самого хозяина. Ага, идут! Мужикам за сорок, а у обоих кольца в ушах! Тьфу! И на кой черт я эту серьгу себе вставил! Молодым себя захотел почувствовать! Говорили мне: пожалеешь!..
— Так… Сейчас заедем ко мне, а потом решим, что делать.
Бородатый провел меня на какую-то фабрику с железными лестницами. Пропетляв минут десять по этажам, мы зашли в кабинет, напоминавший больничный. Опустив грузную фигуру в кресло, мой визави заказал по мобильному телефону два кофе.
— Первое. На тот случай, если у тебя есть знакомые, которые интересуются мини-фабриками по производству кирпича, вот тебе моя визитка. В основном я занимаюсь импортом машин из Германии…
Мне сразу же вспомнились соседи по сауне, и от сердца отлегло: может, просто мафия?
— Это на всякий случай, — продолжил мой собеседник. — Теперь второе. К России у нас интерес. Могу представить тебя очень солидному бизнесмену. Думаю, тебе это будет полезно.
Неужели, хеппи-энд?! Не ночлег ли под сенью святыни принес эту удачу?
— И третье. Хочешь, я угощу тебя обедом?
При этих словах бородатый сладко подмигнул мне.
Я вздрогнул и, вскочив, начал торопливо отказываться. Да и какая может быть аудиенция, какой обед, когда ты грязный, будто из-под земли вылез, и в ботинках без каблуков! Нет, нет! Грасиас, сеньор!
Через десять минут “авторитет” подошел на заправке к грузовичку — копии того, на котором мы начинали свой путь по Испании, и что-то сказал сухощавому загорелому дядьке. Дядька кивнул. Я забрался в кабину. Только до Сарагосы? О, Сарагоса!
Мы покинули Каталонию и покатили по пустынной земле Арагона. Через полчаса я уже знал, в какой провинции, когда и что выгоднее всего собирать и куда лучше перебираться потом. Ну как было не кусать себе локти: прямо у французской границы, в Наварре, заканчивался сбор спаржи. Ради чего, спрашивается, болтались туда-сюда?!
На приборной панели я заметил несколько монет с изображением Франко. Водитель перехватил мой взгляд и смущенно проговорил:
— Вы не подумайте, сеньор, я не франкист, но… видите ли, при нем у всех была работа…
Помолчали. Водитель, глядя перед собой, усмехнулся:
— Когда у вас столько детей, сеньор, не до политики.
— А сколько у вас детей?
Водитель с притворной озабоченностью ответил:
— Трое в Испании, пятеро во Франции.
— Санта-Мария!
— Это что! — захохотал дядька. — У меня есть приятель — так у него в Марокко одиннадцать детей!
— А жена знает?
— Не-а!!!
Грузовик с ветерком несся среди ярко-золотистых полей. Вокруг высились постройки римских времен, вдоль дороги виднелись плиты с полустертыми надписями на латыни.
Пять часов я проторчал на бензоколонке под Сарагосой, став почти родным для ее персонала. У испанцев культ чистой одежды: любого возьми на улице — такое впечатление, будто он только что из магазина во всем новеньком. Там, ежели пятнышко крохотное на джинсах, так себя голым чувствуешь! А тут, представь себе, подбегает к твоей машине, хлопая оторванной подошвой, этакий знатный шахтер — вместо отбойного молотка пыльный мешок за плечом — и просит подбросить до Мадрида. Что ты будешь делать?!
Только под покровом ночи мне удалось найти одну добрую душу — в очках с толстыми стеклами. В полчетвертого утра мы въехали в Алкала-де-Энарес.
Около двух недель я просидел в квартире у Ларисы, угрюмо взирая на беспрерывный ливень за окном. На экране телевизора кандидат в премьеры Хосе Мария Аснар обличал в парламенте тогда еще премьера Фелипе Гонсалеса, затем буддийские монахи рекламировали пиво.
Когда дождь кончился, я стал выходить на улицу, читать вывески и объявления, осматриваться, заводить знакомства.
— Скажите, сеньор, а как называются эти пятнистые деревья, которые растут вокруг памятника Сервантесу?
— Понятия не имею. Эй, Педро! Ты не знаешь, что за деревья растут на площади?
— На площади, говоришь? Что ж там за деревья?.. Да провалиться мне под землю, если это не чопо!
Отработав день уличным рекламным агентом языковой школы, я понял, что никогда не докажу начальству, что кто-то устроился в нее с моей помощью.
С трудом уговорил администратора бродячего цирка взять меня рабочим — так и не удалось достать спортивный костюм, а без него не брали. Может, и к лучшему, а то вбивал бы сейчас сваи в песок где-нибудь в Марокко.
Полтора часа страстно молился в соборе рядом с музеем Прадо. Тем же вечером обнаружил в газете объявление: требуется переводчик русского языка. Послал письмо, ответа не получил. Очевидно, плохо молился.
Два дня обрывал телефон психиатрической больницы: открылась вакансия санитара. Без конца занято…
…Сашенька, доченька, давно ли я тебя учил испанскому, а ты уже никак русский забываешь?..
— Мамочка, он у тебя все бутылки пропьет!
Торо Браво значит Храбрый Бык. У Торо глаза восторженного мечтателя, а мелко вьющиеся волосы спускаются ниже поясницы. Торо — художник. Он работает на заказ, скрупулезно копируя по клеточкам известные полотна. Пишет, конечно, и свое. Его любимая тема — инопланетяне, которых он изображает в виде зеленых человечков. Еще Торо публикует за свой счет книги о своих астральных путешествиях на другие планеты. Мыслит он, однако, на удивление трезво.
— Если тебе действительно нужна работа, то ты должен соглашаться на все, что тебе предложат, если, конечно, речь не идет о преступлении. Я прав?
— Разумеется.
— Я слышал об одной бане, где нужны массажисты. Но это не совсем массажисты… Один мой знакомый туда устроился: ему, как и тебе, позарез нужны были деньги. Сначала противно было — а потом втянулся.
— Торо, за кого ты меня принимаешь?! Да вы тут с ума посходили!
— Ха! — Глазки Торо озорно заблестели. — А представь себе, что ты ползешь по пустыне и вот-вот умрешь от жажды. И тут к тебе подъезжает некто с кувшином воды и говорит: я дам тебе напиться — только сначала… И сам понимаешь, что предлагает. А?
— И понимать не хочу!
— Ой, не ври! Ты так хорошо себя знаешь? А я думаю, любой согласится.
— Нет, Торо, человек должен быть тем, кто он есть. Иначе я давно уже торговал бы унитазами, увольнял персонал, душил конкурентов…
— Ну, если ты еще выбираешь, значит, не так уж тебе и нужна работа.
Торо, сидя на бортике фонтана, погружается в легкую медитацию. Я следую его примеру, пытаясь мысленно соединить в образы брызги, высыхающие на камнях у наших ног. Мне вспоминаются картинки в детском журнале, на которых были изображены деревья и кусты, а подпись под ними предлагала разглядеть того, кто спрятался в их ветвях. На миг я ощущаю желанный запах типографской краски, который вмещал в себя весь мой маленький мир, и мне становится спокойно и радостно. Одними губами я произношу имя жены. Вот она стоит у окна, склонив голову набок и вглядываясь в пересечения линий на холсте.
Я пытаюсь вспомнить слово, в котором, будто в лабиринте, заключена мистерия моей жизни. Мне хочется прочитать его…
Мимо с веселым визгом пробегает стайка детей.
Торо зажмуривает один глаз и, глядя на купол собора, отмеряет что-то пальцами в воздухе.
— Мне пора работать.
— Как ты думаешь, Торо, стоит мне попробовать петь на улицах?
— Ты профессионал?
— Нет.
— Тогда тебя будут воспринимать как нищего попрошайку. Профессионал может петь где угодно, и его будут уважать. А если ты не профессионал, значит, ты просто попрошайка.
…За кормой бурлит пена. Ветер рвет в клочья слепящие облака над головой. Между деревьев на берегу мелькает рыжее пятно. Лиса. Зверь не отстает, преследуя то ли нас, то ли бородатого ворона, едва касающегося крыльями верхушек сосен. Вычегда. Воспоминаний о ней все меньше, а это все ярче…
К вечеру катер подошел к острову. Крутой глинистый берег, узкая тропинка в зарослях. Будто из-под земли появились дети, которые молча взвалили на себя коробки с продуктами.
— Месяц катера на рейде стояли, — проговорил начальник лагеря, мужчина лет сорока с неподвижным лицом-картофелиной, в сапогах и длинном плаще с капюшоном, — дети одну пшенку видели да чай без сахара. А рыба — хоть и река кругом, да много ли пацаны наловят!
Вместе с нами на катере прибыл провиант: шефская помощь от детской комнаты милиции. Мы приехали с концертом в летний лагерь для малолетних правонарушителей…
Правонарушителям было от четырех до девяти лет. В таком возрасте только и можно, что украсть, — что еще совершишь? Да и воровали, потому что вечно пьяные родители, вместо того чтобы кормить, били и выгоняли из дома.
— Что с них возьмешь: всё бывшие зэки… Теперь на поселении. А ребятам хоть на лето отдушина. Спортом занимаемся, я им всякие истории рассказываю: все-таки бывший летчик; вот и вы, студенты, приехали…
Пока повар закладывал в котел мясо и лук, три десятка гномов слушали стихи, рассказы; кто-то из нас показывал карточные фокусы, я со своей гитарой замыкал программу: “Черный во-орон, что ты вье-ешся над мое-ею го-оловой…”
В котле закипела вода, в нашу сторону пахнуло бульоном…
Может быть, я остановился на мгновение — да, скорее всего, смутился, осекся, потому что в память впечаталась немая картина: сумерки, блики от костра, и все мои мальчишки вокруг котла стоят плечо к плечу, не шелохнувшись… Только что сидели, слушали — и будто ветром сдуло.
— Пойте, дяденька, пойте!
Очнулся, повернул голову — двое малышей на скамейке жмутся к третьему, который постарше. Остались, не убежали…
Лошадь в бревенчатом загоне мотнула головой, отгоняя слепней. Ее силуэт на фоне багрового горизонта становится все темнее, рельефнее. Пар от котла поднимается ввысь, к прозрачно-белесому небу, где одна за другой тихо зажигаются маленькие свечи.
— На улице ты много не заработаешь. У меня есть другая идея.
Когда-то адвокат Игнасио был партнером фирмы, в которой я работал переводчиком. Фортуна к совместному предприятию не благоволила, но мы остались друзьями, и вот мы с Ларисой сидим в небольшой квартире в центре Мадрида, где он живет с сестрой, красавицей Сонсолес, и матерью. Все они занимаются лотерейным бизнесом.
— Сегодня мама встречалась с делегацией Ассоциации лотереи Перу. Вы никогда не догадаетесь, как по-перуански “лотерея”.
— Как?
Игнасио произносит самое неприличное из всех известных мне испанских слов.
— Не может быть!
— Может. А знаете, как будет “национальная лотерея”?
Сонсолес краснеет.
— Начо, замолчи же наконец!
Мама приносит с кухни поднос с чаем.
— Дети говорят, что вы хорошо поете. Это так редко сейчас. Все эти юнцы — просто катастрофа. Сунут себе артишок под нос — и то еле слышно. И, представьте себе, поют по телевизору. А сколько талантов прозябает — мне ли не знать… Я надеюсь, вы споете что-нибудь?
Мама Игнасио и Сонсолес — профессиональная пианистка, и мне неудобно петь при ней…
Игнасио набирает телефонный номер.
— Привет, Мария! Ты не могла бы передать Сегундо одну кассету? Это наш русский друг. Да, профессиональный певец. Романсы, фольклор — да что угодно… Может, там есть сейчас свободные дни? Хорошо, завтра Сонсолес тебе передаст.
Игнасио вешает трубку.
— Что за Сегундо?
— У нашей коллеги Марии есть знакомый хозяин бара. Бар называется “Сегундо джаз-клуб”. Сцена там небольшая, но каждый вечер выступают довольно известные люди, в основном джазовые коллективы. Сейчас запишем тебя на кассету и дадим ему. А там и контракт заключишь. Гитару искать не нужно: у нас дома две.
— Давай, Игнасио, мне терять нечего!
Игнасио роется в ящике стола, достает кассету и вставляет ее в магнитофон. Сонсолес тем временем приносит две гитары. В одной из них зияет дыра с ладонь, но звучит она гораздо лучше, чем новенькая и блестящая. Я выбираю сломанную гитару и настраиваю ее. Игнасио включает магнитофон.
“Из-за острова на стре-ежень…”
— Браво, браво!
— Да ну что вы…
— Нет, правда, не то что эти… с артишоками!
— Так… вот тебе чехол, забирай гитару. Да не эту — ты с ума спятил! Новую бери! — Сонсолес пытается вырвать у меня из рук инструмент, в который я влюбился с первого звука.
— Новая не звучит…
— И что? Ты собрался выступать с этой развалиной?! Да тебе дадут под зад не слушая!
— А нельзя эту дыру заклеить как-нибудь?
— Можно. И штаны тебе заштопать можно. Слушай, парень, времена хиппи прошли. Ты идешь петь перед публикой!
— Зачем же ей гитара, которая не звучит?
— Пой громче, и все будет в порядке.
Чтобы сделать мне достойную репутацию, Игнасио и Сонсолес привели на первое выступление своих знакомых, которые бурно аплодировали и шумно выражали восторг после каждой песни. Через некоторое время на рукописной афише “Сегундо джаз-клуба” появилось и мое имя.
“Женщина! Если ты умеешь говорить с Богом, спроси у Него, было ли в моей жизни хотя бы одно мгновенье, когда я не преклонялся перед тобою…”
— О-о, какая бомба у тебя в репертуаре! А Сильвио Родригеса знаешь?
— Только для вас, сеньорита!
Я сижу на высокой табуретке, миниатюрная сцена обклеена афишами знаменитых гостей клуба, передо мной микрофон и нотный пюпитр, на котором стопкой лежат тексты песен. Моя гитара сверкает в лучах софитов. Кто скажет, что я не профессионал! Торо, приди — и сам увидишь, что я не милостыню выпрашиваю, а пою! Понял?
“Bйsame, bйsame mucho…”
…Сегундо скуп на слова и точен в выражениях. Будто застывшая ящерица, он возвышается за стойкой — и в то же время как бы присутствует в любой точке бара, заполняя собой пространство. Я сажусь напротив, беру протянутый коктейль и молча жду, пока он отсчитывает деньги. Мало, ох мало! Ладно, я же не Хулио Иглесиас… Который там час?.. Третий уже. Свет в баре горит только над стойкой. Сегундо отвлекается от своих расчетов и меняет кассету. Из динамиков тихо струится джаз. Только что ушли последние посетители — друзья хозяина. Сначала я пел для них, а потом они все, сгрудившись на сцене, для меня. Маленький венесуэлец обеими руками сжимает мою ладонь:
— Вот адрес. Приходи обязательно. Послушаешь нашу музыку, поужинаешь…
— Приду, приду, обязательно приду, спасибо…
Как не хочется на улицу! Сейчас я выйду из бара с таким видом, будто у меня “мерседес” за углом, попрощаюсь с хозяином, — а потом минут сорок буду топать до вокзала Чамартин; затем, пока не откроются его двери, коротать ночь в холодном подъезде соседнего дома, то меряя шагами лестничную площадку, то приседая по десятку раз, то принимая йогические позы…
Захватив с собой для рекламы афишу “Сегундо джаз-клуба”, я обошел все русские рестораны Мадрида.
Строго классический интерьер одного из них идеально подходил для проведения торжественных ужинов Военно-морского министерства Российской империи — и единственная мелодия, которую я мог бы представить звучащей под его сводами, это “Боже, царя храни”. Видимо, такого же мнения придерживался и управляющий рестораном: переговоры закончились, едва успев начаться.
Следующее заведение представляло собой низкие белокаменные палаты с длинными дубовыми столами. Если бы я владел балалайкой или привел с собой танцующего медведя, мне, возможно, и удалось бы заинтересовать администрацию, но — увы!
Наконец мне повезло. Я нашел обставленное со вкусом место, где царили вполне демократические нравы. Хозяином ресторана был пожилой американец с внешностью белогвардейского офицера. Звали его Мэтью или, на испанский лад, Матео. Выяснилось, что хозяин говорит по-русски и что его любимая песня — “Как много девушек хороших”. Договорились, что я буду петь три раза в неделю.
— Работаете с шести вечера и до закрытия. До Алкалы же автобус всю ночь ходит, не так ли?
Где ж вы были раньше, дон Матео!
— Почему бы вам не встать спиной к зеркалу? Попробуйте. А потом медленно переходите из зала в зал.
Как много девушек хороших!..
Как много ласковых имен!
Эту тему я исполняю с особой выразительностью, косясь на ажурную перегородку, за которой сидит хозяин. Одни посетители смотрят с недоумением, другие раздраженно ждут, когда ты отвалишь от стола; большинство же, чем громче ты поешь, тем энергичнее жует и жестикулирует. Впрочем, согласно законам диалектики, встречаются и ценители русской песни. Некоторые из них даже оставляют на краю стола небольшую сумму. Первые мои чаевые непринужденно сгреб официант. В следующий раз я оказался проворнее.
Через некоторое время Матео отвел меня в маленький бар недалеко от ресторана. Его хозяин Пабло, длинноволосый парень с мушкетерской бородкой, платил Матео за аренду помещения. Там я стал выступать в свободные от джаз-клуба и ресторана вечера. Пабло изготовил броскую, как и все заведение в целом, афишу, где я именовался “крунером из Петербурга”,
Первое, что бросается в глаза при входе в бар, — два портрета, висящие рядом на стене: Иван Грозный и Владимир Маяковский. Кроме них стены украшают советские лозунги и плакаты 1920-х годов. “Конструктивизм”, — поясняет Пабло.
На полке за спиной у Пабло выстроилась коллекция русской водки — гордость хозяина.
— Пабло, а чем у вас ее закусывают?
— Закусок принципиально не держим.
— Да ты что, Пабло! Это же не коньяк! Кто же водку без закуски пьет — она же противная! Самое главное как раз в закуске — в селедочке с луком, в соленом огурчике с черным хлебом…
Пабло непроницаем.
— Музыканты не любят, когда перед ними жуют.
“Да пускай жуют — лишь бы приходили да платили!” — отвечает кто-то незнакомый у меня внутри.
— К тому же и черного хлеба в Испании нет, — пытается отшутиться Пабло.
— Был раньше в Галисии, — добавляет его напарница, — а теперь уже давно не выпекают.
Галисия — родина Пабло и его подруги. Девушка готовит мне “карахильо” — коньячный пунш с кофе — так, как учила ее бабушка: движения девушки плавны и торжественны, и каждое сопровождается обращением по-галисийски к духам природы.
— Пабло, а что это еще за чертовщина такая: крунер?
— Да это просто человек с гитарой. У нас пел в прошлом году один американец — вот он себя так и называл.
— Ну и как у него дела шли, ничего?
— Да какое там! Только и торчал в дверях, публику зазывал. Встанет посреди улицы и хватает прохожих за рукав: приглашаю, мол, на свой концерт! Человек пять наберется — он прыг на сцену — и вперед!
— Нет, ну я так не умею…
— Ладно, посмотрим. Может, сами придут.
Я отхлебываю “карахильо”.
— Слушай, мне сегодня в Ретиро шоколад из кустов предлагали…
— А-а, это гашиш…
У Матео надо вальяжно ходить с гитарой из зала в зал, то и дело уворачиваясь от проплывающих мимо подносов, кланяться входящим, улыбаться дамам, а главное, не очень увлекаться, дабы не мешать публике заниматься основным делом. В ушах гвалт, звон посуды, выкрики официантов. Иное дело в кафе у Пабло: полумрак, покой, уютная сцена с роялем, да и люди пришли конкретно на тебя.
— Эй, тебя как зовут? Тебе там очень нужно сидеть? Спускайся сюда! Рюмочку хочешь? Пабло, рюмку водки! Да брось ты гитару! Расскажи лучше, как там у вас экономика…
Так проходит неделя за неделей: из джаз-клуба в ресторан, из ресторана в кафе, из кафе в парк, оттуда в метро, а затем и просто на улицу. Каждый вечер, отработав перед публикой, я иду через весь город от Пласа-де-ла-Паха до Авенида-де-Америка, чтобы сэкономить на автобусе. Путь занимает около часа, и я представляю себе, что впереди меня качается огромный серый рюкзак. Становится чуть веселее. Иногда я не выдерживаю и разом проедаю все заработанное за день: не затыкать же нос у каждой харчевни! Бокал пива в углу за стойкой, половинка маленького батона с кальмаром, нарезанным кружками, — и старый Мадрид впускает меня в свой бесконечный лабиринт: ленивый гул ночной толпы, гитарный перебор где-то вдали; жаркие тени, касающиеся плеча… На Пасео-де-ла-Кастельяна по раскаленным тротуарам неторопливо ползают блестящие черные насекомые, липы источают запах меда; на газонах, замерев в обнимку, лежат влюбленные. Я приезжаю в спящую Алкалу и нажимаю кнопку звонка…
…За стеклянными стенами пражского аэропорта качают кронами настоящие тополя. Напев на обратный билет, я “на перекладных” возвращаюсь домой, не переставая мысленно благодарить усатого немецкого пограничника, подарившего мне лишние две недели этого путешествия. Напротив меня на скамейке спит молодая американская пара. У них медовый месяц. Всю ночь у меня в душе борются два желания: выпить кофе и сохранить потрясающе красивые чешские монеты. Время от времени я достаю из кармана драгоценную визитную карточку и, поглаживая ее, вспоминаю слова очаровательной Элизабет, менеджера фирмы, помогающей неизвестным музыкантам из Восточной Европы:
— Хочу предложить вам небольшой контракт. Не знаю, заинтересует он вас или нет: все-таки помещения будут маленькие, народу немного, поэтому много мы платить не можем, — но, надеюсь, вас устроит…
За одно выступление мне предлагается совершенно баснословная сумма — я ослышался или у меня проблемы с испанскими числительными?
— Дадите десяток концертов — как-то окупите свои расходы… Сейчас не сезон, а вот месяца через три, скажем в сентябре, я вас жду. Жилье, транспорт — за счет фирмы…
Я слегка морщусь, вытягиваю губы трубочкой и поднимаю глаза под потолок, стараясь не переусердствовать… Ну что ж, Элизабет, давайте попробуем. Я приеду. “Средь шумного бала”? Конечно, знаю. Нет, ноты мне не нужны: и так помню…
…Опустив чешские монеты в карман, я осторожно нащупываю в сумке пластмассовую фигурку малыша, который смеется, если нажать ему на нос. Игрушку мне подарила Сашенька на День отца.
Я приеду.
Шура добрался до Марселя и поселился в казарме Иностранного легиона. Две недели он маршировал, бегал, подтягивался и отжимался. Наконец после трех бессонных ночей новобранцам устроили медосмотр и Шуру забраковали за слишком усталый вид.
— Не судьба, — говорил мне Шура, когда мы с ним отмечали возвращение, — вокруг одна молодь с бицепсами, а мне уже тридцать три.
— Не расстраивайся, старик, — отвечал я, — еще немного, и твоя карма станет легкой как перышко.
Вскоре на глаза Шуре попалось объявление, которое гласило: “Сбор клубники в Финляндии”. Организаторы объявленного сбора оказались еще большими жуликами, чем наш шеф: Шура отдал им свой загранпаспорт и сто долларов, после чего фирма растворилась в воздухе.
Однако Шура не отчаялся: дух воина и путешественника неумолимо гнал его через города и веси, горные хребты и проливы, пока он не оказался в Англии, в лагере для беженцев. Причины для бегства у каждого свои — не будем их касаться. Шура освоил английский, благополучно выучился на программиста и принялся дразнить Илью телефонными звонками из собственного автомобиля.
Пути Господни неисповедимы: шеф по возвращении попал в лапы к сектантам, сложил с себя обязанности главы фирмы и все деньги, которые теперь зарабатывает, отдает на нужды нового мессии. Иногда он появляется на точке у Спаса-на-Крови, где его бывшие сотрудники торгуют матрешками, и ненавязчиво интересуется их моральным уровнем:
— Привет, ребята. Бог в помощь!
— Здорово, начальник, как оно ничего?
— Помаленьку. Как торговля, Илья?
— Да вот, солдатиков сегодня взяли на сто баксов. А еще набор есть крутой: Сталин, Черчилль и Рузвельт. Ялтинская конференция как бы.
— Ла-адно… Ну а как вы, водку-то всё пьете?
— Ну а как же без нее, шеф: святое дело!
— У-у… — стонет шеф и отходит, чтобы помолиться. Пошептав что-то в отдалении, снова приближается и осторожно спрашивает: — А с женщинами? С женщинами спите? Вот ты, Илюха, скажи, ты спишь с женщинами?
— Да это уж как водится! Слава богу, всё пока в порядке…
— Что?! Слава Богу?!! А где твой дух?! Дух где?! — гневно возглашает шеф, напоминая своим обликом Иоанна Крестителя, после чего удаляется, оставив неразумных чад стыдливо переминаться с ноги на ногу.
Вот уже который год я повторяю слова прекрасной Элизабет как мантру. Снова увидеть Испанию мне не удалось: работа, семья…
Когда мне становится грустно, я подхожу к книжной полке… Но ни великий аскет Рамакришна, ни мудрейший Лао-цзы, ни бесстрастный Будда Шакьямуни не в силах избавить меня от простого земного желания: хотя бы раз заснуть в апельсиновой роще, под отдаленный шелест волн — так, чтобы на лицо тихо падали дурманящие лепестки, — и проснуться от беспечной трели соловья над головой…
За моей спиной исписанная мелом доска. Многоязычная публика ждет, глядя с любопытством то на меня, то в текст, лежащий у каждого на коленях.
Сделав глубокий вдох, я касаюсь струн и едва слышно начинаю:
— Э-эй, ухнем…
Десятки голосов с разным акцентом вторят мне. Приплясывая на месте, я заставляю поющих двигаться в такт качающемуся грифу гитары. Воздух сгущается, колеблется и пружинит. По спине и рукам ползут мурашки.
И я вновь ощущаю, как меня подхватывает и уносит прочь упругая зеленая волна…
На самом деле у меня есть еще одно отчаянное желание: спеть в Мариинском театре партию Бориса Годунова. Разумеется, если бы мне — прямо сейчас — за какие-нибудь заслуги предложили это сделать, я бы отказался. Это моя самая несбыточная мечта. Может быть, я спою Бориса в следующей или в какой-нибудь параллельной жизни.
Тяжка десница грозного судьи,
Ужасен приговор душе преступной…
Я стою перед переполненным залом. Зрители, чуть откинув головы и склонив их набок, с любопытством глядят на меня, время от времени заглядывая в программку, чтобы вспомнить фамилию.
Мне жарко в царских одеждах. Шапка с крестом норовит сползти с парика. По бровям течет пот.
О, совесть лютая!
Как тяжко ты караешь!
Я обращаюсь к силам небесным. Публика сидит не шелохнувшись, лица теряют свои черты, превращаясь в мягкие светлые блики. Внезапно холодная чугунная рука сжимает мое сердце, готовясь вырвать его из груди…
Звон…
Погребальный звон…
Вступает хор. Я величаво и скорбно отвечаю ему. Изматывающие до безумия волны накатывают на сидящих в зале, заставляя шевелиться их волосы, рассыпаясь дрожью по телу…
Повремените!
Я царь еще! Я царь!
Неловко оступившись, я поворачиваюсь спиной к залу, тяжело оседаю на сцену и запрокидываю голову так, чтобы зрители могли видеть, как сверкает в луче софита мой вытаращенный глаз. Рот полуоткрыт, на губах как бы замерло предупреждение о чем-то, борода топорщится кверху. Десница моя вытянута в направлении царской ложи, грозно указуя на нее двумя перстами, в то время как шуйца крепко вцепилась в посох с набалдашником. Я выгибаюсь в агонии и задерживаю дыхание. Оркестр рокочет басами, изображая неотвратимое и таинственное явление смерти. Зрители привстают с мест и беспокойно вытягивают шеи.
Занавес чудовищно медленно ползет вниз. Еще мгновение — и мне придется позорно сделать вдох. Кто-то в зале громко всхлипывает, и это дает мне силы в последний раз втянуть живот. В слезящихся глазах кровавые круги. Наконец тишину с деревянным треском взламывают аплодисменты. Крики “браво!” тонут в исступленном катарсическом реве. Я рождаюсь заново и начинаю дышать.
Говорят, валенсийцы научились приготовлению паэльи у мавров.
Вполне возможно, что мавры воротили носы от той паэльи, которую готовили валенсийцы.
Еще более вероятно то, что паэлья, которую готовлю я, по испанским меркам не то чтобы не совсем паэлья, а может быть, и вовсе не паэлья.
Я готовлю ее как умею.
Сначала нужно разогреть сковороду, налить оливкового масла, добавить соли, затем обжарить нарезанный лук, положить помидоры, добавить молотого перца, все перемешать.
Положить кусочки рыбы и, чуть позже, кальмара и мидии.
Насыпать риса столько, чтобы он, разбухнув, не возвышался над сковородой.
Должно быть, валенсийцы заподозрили, что в том, как мавры готовят паэлью, кроется какой-то ритуал, поэтому ревностные христиане придумали сыпать рис крест-накрест, будто накладывая на древнюю магию печать.
На самом деле это не обязательно.
Налейте воды, положите несколько очищенных долек чеснока, добавьте шафран. Он придаст паэлье желтый цвет.
Накройте крышкой.
Когда почти вся вода уйдет, снимите крышку, разложите по краям паэльи четвертинки вареного яйца, а в центр поместите кружок лимона. Нарежьте сладкий перец узкими, длинными полосками. Они должны ярко-красными лучами расходиться от центра. Выложите на рис веточки кинзы и посыпьте нарезанным укропом, украсьте зеленым горошком и черными оливками. Положите сверху несколько креветок в панцире. Готово…
Посмотрите на лимон, проведите взглядом по красным лучам паприки, рассыпьте его по беспечно-зеленым горошинам; пусть отразится в ваших глазах это маленькое солнце Испании, едва прикрытое тенью ветвей и легкой белизной облаков. Ощутите ладонями его жар и поднимите глаза: где-то там, за темно-синим горизонтом, бедуины в тюрбанах, верблюды и пески, бесконечные джунгли, небо в незнакомых звездах — и пустынный, холодный мыс, будто созданный для того, чтобы сидеть на нем и ждать конца времен.