Перевод с английского, вступительная заметка и примечания Д. Н. Брещинского
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2006
Лорен Айзли (Eiseley, 1907-1977) — известный американский натуралист, эссеист, поэт. Многолетний завкафедрой антропологии в Пенсильванском университете (г. Филадельфия), он поздно стал публиковать свои художественные произведения, издав первый сборник рассказов и эссе «Необъятный путь» («The Immense Journey»), в 1957 г., когда ему было уже пятьдесят лет. Книга стяжала ему мгновенную литературную славу. Последовал еще десяток подобных ей сборников, закрепивших за Айзли репутацию стилиста и видного представителя современной американской натурографии (nature writing) — практически неизвестного в России, но весьма распространенного в США литературного направления.
В центре внимания типичного натурографа стоит дикая природа (wilderness), которая для него не фон произведения, а его сакральная суть. Но он не созерцает эту Природу с большой буквы, не любуется ею пассивно и не описывает ее красоты, как это делали все русские писатели-природолюбы, от Аксакова и Тургенева до Пришвина и Паустовского включительно; он пытается понять и осмыслить ее, а также — что принципиально важно — найти свое место в ней, молчаливо признавая ее сущностное превосходство над собой. Памятуя историю ХХ в. и поэтому не слишком доверяя человеческому разуму, он относится скептически к попыткам homo sapiens покорить стихии. Если бы он занимался политикой, то, наверное, вступил бы в партию «зеленых» и выступал бы за сохранение окружающей среды и экологически устойчивое экономическое развитие; но, за редким исключением, это не активист, а, скорее, эстет и немного моралист. И уж во всяком случае индивидуалист, предающийся своим личным мечтам наедине с природой. Как правило, это не ученый, — и тут профессор Лорен Айзли представляет собой исключение.
От прочих замечательных американских натурографов-экописателей ХХ в., таких, как Альдо Леопольд, Рейчел Карсон, Питер Маттисен, Льюис Томас, Энни Диллард и Бэрри Лопез, Айзли-эссеиста отличает его углубленность в геологическое прошлое планеты и сугубо философский подход к природе, сближающий писателя с американскими трансценденталистами ХIХ в. Ралфом Уолдо Эмерсоном и Генри Девидом Торо. Его рассказы и эссе не только научны по своей сути, но и глубоко лиричны, содержат, как правило, автобиографический момент. Повествование ведется от первого лица, причем рассказчик — обычно это одинокий «охотник за окаменелостями», занятый раскопками прошлого, — сильно смахивает на самого автора, который в студенческие годы участвовал в летних палеонтологических экспедициях в дикие края родного штата Небраска. На необыкновенных событиях, связанных с профессиональной деятельностью лирического героя, строится сюжет, а его научные наблюдения и попутные философские размышления, органически вплетающиеся в повествование, составляют идейное содержание произведения.
Переведенный на десятки языков, как европейских, так и неевропейских, Айзли может быть знаком российскому читателю по моим художественным переводам, с середины 1980-х гг. выходившим в журналах «Смена», «Лепта», «Время и мы», «Звезда», в газете «Книжное обозрение». Большинство этих публикаций вошло в два составленных мной сборника его рассказов и эссе: «Взмах крыла» (М.: Изд-во МГУ, 1994) и «Тайна жизни» (СПб.: Изд-во СПбГУ, 2000). Предлагаемый ниже перевод публикуется впервые.
Рассказ-эссе «Щель» («The Slit», 1957) — программное произведение Айзли. Опубликованное в «Необъятном пути», оно служит не только вступлением к первому сборнику писателя, но и введением во все его творчество, основные темы которого — время, эволюция и человек — затронуты в этой небольшой вещи. Работая на стыке науки и искусства, Лорен Айзли создал удивительный мир, заглянуть в который можно через узкую «Щель».
Название рассказа-эссе — ссылка на тесное ущелье в пустынном краю, обнажающее в разрезе «может быть, десять миллионов лет напластований». В эту «трещину» в поисках ископаемых и спускается рассказчик-палеонтолог. Обнаруженный им в пласте песчаника череп раннего млекопитающего, жившего «давным-давно, на стыке ретроспективно сходящихся линий, где <…> кошка, человек и куница сливаются в единую форму», наводит рассказчика на размышления об эволюции рода человеческого и о своем собственном положении в этом неуловимом миге бытия, когда он сам, как и его находка, почти уже «превратился в окаменелость», а осколок неба над ним уплывает бог знает в какую дальнюю эру.
Попутно Айзли вспоминает любопытный эпизод из эволюции приматов, предков человека. Некоторые из них, выходцы из дождевого леса, пытались обосноваться в саваннах, но натолкнулись на серьезное препятствие: появившиеся позднее грызуны приспособились к открытым пространствам быстрее, чем они, преградив им путь. В результате приматы вынуждены были вернуться к деревьям, условия жизни среди которых вынудили их со временем обрести «хитрые глаза» (стереоскопическое зрение) и «коварные руки» (противопоставленный большой палец). Когда, пятьдесят миллионов лет спустя, предки человека снова спустились на землю, они уже были во всеоружии — готовые не только обосноваться в саваннах, но и покорить планету.
Выбравшись не без труда из Щели (Айзли пишет слово с большой буквы, чтобы подчеркнуть его универсальность: это ведь многовековой могильник), рассказчик чувствует себя так, словно он оказался в другой, более поздней эре — столько времени провел он среди призраков прошлого. Но будущее для него столь же призрачно, ибо ничего не известно — куда мы идем и зачем. Все решает его величество случай. Присоединившись к «каравану» жизни, хоть насладимся, предлагает Айзли, тем крохотным отрезком «необъятного пути», который нам предоставлен.
Публикуемый текст, в оригинале без разделов, я разбил на четыре части, чтобы выявить структуру произведения и тем самым облегчить его восприятие. (Точно так же поступал иногда и сам Айзли, включая какую-нибудь опубликованную ранее в периодике свою вещь в очередной сборник.) Поскольку «Щель» служит вступлением к сборнику, на состав которого в ней есть прямые ссылки, я опустил два места, органически не связанные с рассказом-эссе, чтобы соблюсти художественную целостность произведения (купюры оговорены в примечаниях).
Д. Н. Брещинский
Есть местности ровные и гладкие, как ладонь. Поросшие травой, они так открыто улыбаются солнцу, что кажутся вечно юными — не тронутыми человеком и временем. Другие, наоборот, пересечены, изрыты и помяты, как лицо, на которое дряхлая старость наложила свой отпечаток. Горные породы в таких краях выходят на поверхность, обнажая недра, и черные провалы поглощают солнце, не отражая света.
В такой именно край я и ехал через залитую солнцем бесконечную прерию, которую ничто не пересекало, кроме вилорогих антилоп1 да случайной птицы. На той черте, где прерия упиралась в великую стену обнаженного песчаника и глины, я обнаружил Щель. Начало узкой трещины скрывалось где-то в травах прерии, откуда она, расширенная стремительными дождевыми потоками и уходя все глубже и глубже в мелкозернистый песчаник, вела тайными ходами
в пересеченную далее пустошь. Я проехал вдоль трещины до места, где можно было в нее спуститься, спешился и пустил коня пастись.
Трещина была шириной с человеческое тело, и по мере моего погружения
в нее свет, зеленый от нависающей травы, тускнел. Небо надо мной превратилось в отдаленную голубую полоску, и песчаник по бокам был влажен и прохладен на ощупь. Щель немного пугала — как пугает открытая могила, если допустить, что мертвым дозволено еще раз взглянуть на мир, — потому что осколок неба теперь казался мне таким же недоступным, как некая будущая эпоха, до которой я не доживу.
Я отвернулся тогда от неба и сосредоточил свое внимание на песчаниковых стенках, которые, собственно, и привели меня сюда. В тесном ущелье работать было неудобно, но разрез великолепно обнажал, может быть, десять миллионов лет напластований. Я надеялся найти по крайней мере кость, но не был готов
к тому зрелищу, которое вдруг передо мной предстало. Погружаясь все глубже в зеленый полумрак, я оказался лицом к лицу с черепом, который уставился на меня пустыми глазницами из пласта песчаника. Я подоспел как раз к тому времени, когда его можно было полностью рассмотреть. Обточенная водой кость, которую поток унесет после следующего же продолжительного ливня, поблескивала во всем своем мертвенно-бледном величии.
Она, конечно же, не была человеческой. Я находился намного глубже эпохи человека, где-то на самом пороге царства млекопитающих. Я стоял на корточках в этом узком ущелье, и мы смотрели друг на друга немного отчужденно — череп да я. В его низком скошенном лбу и застывшем оскале чувствовалась примитивность зверя, жившего давным-давно, на стыке ретроспективно сходящихся линий, где <…>2 кошка, человек и куница сливаются в единую форму.
Это была морда существа, которое всю жизнь следовало своему носу, полагаясь больше на инстинкт, чем на память, и у которого способность делать выбор была весьма невелика. Хотя это был не человек и не прямой наш предок, в нем — даже в костном его обличье — было что-то от того приземного мира нюха и сапа, из которого так недавно вышли наши прародители. Череп лежал под таким углом, что глядел на меня безглазо снизу вверх, как будто я сам уже застрял на несколько футов выше него в пласте песчаника и, в свою очередь, глядел вверх, на ту полоску неба, которую века уносили все дальше от меня, постепенно засыпаемого обломками разрушающихся гор. Существо это никогда не видело человека, а я — чего это я никогда не увижу?
Я подавил в себе панический импульс ринуться вверх, вслед за уплывающим небом, очерченным Щелью. «Наверное, — подумал я, начав терпеливо дробить породу вокруг черепа, — я никогда больше не найду ископаемое
в условиях, которые вызывали бы столь явственное ощущение, что я сам уже превратился в окаменелость». По правде сказать, все мы потенциальные ископаемые, несущие в своих телах незавершенность прежних состояний — следы мира, в котором живые существа проплывают по небосклону с не меньшей последовательностью, чем облака из века в век.
Пока я работал молотком и долотом у основания мира, у меня было время поразмыслить о коварной ловкости человеческих пальцев. Я согнул одну из своих длинных тонких костяшек для пробы. «А ведь она могла бы состоять из кремния, — подумал я, — или из алюминия, железа. Клеткам это было бы все едино». Но нет, она состоит из кальция — углекислой извести. Почему? Только по причине своего происхождения. Элементы, которыми земная кора более богата, могли бы с таким же успехом послужить основой скелета. Все дело
в нашем прошлом: мы возникли в воде. Именно там клетки приобрели свою склонность к извести — привычку, которую они сохранили и после нашего выхода на сушу.
«А ведь это совсем не дурной символ нашего долгого странствования, — подумал я снова, — рука человека, которая была и плавником, и чешуйчатой ногой пресмыкающегося, и волосатой лапой». Если случится обвал (я взглянул фаталистично на каменный выступ, нависающий над моей головой), пусть кости останутся лежать на месте. Они послужат свидетельством для тех, кто, опоздав к нам с дальних звезд, прочтет их скрытый смысл».3
Великая трещина надо мной как будто чуть-чуть расширилась.
«Вполне возможно, однако, — продолжал я размышлять, — что смысла во всем этом нет никакого, что весь он, насколько мы можем судить, заключается в самом пути». Смысл менялся вместе с нашими шансами выжить, что и привело нас к данному рубежу. Но это было чудесное путешествие — немного длинное, правда, зато действительно замечательное, происходившее под теплым солнцем. Не ищите смысла. Вспомните о пройденном пути и возгордитесь немного. Подумайте о своей руке — какую невыносимую боль она испытала при первой вылазке на каменистый берег.
Или подумайте о дальнейших ее странствованиях.
Я перестал постукивать молоточком вокруг набитых песком глазниц черепа и втиснулся в нишу покурить. Набивая трубку табаком, я вспомнил о городке по ту сторону долины, который иногда посещал и малые обитатели которого никогда меня не приветствовали. Нет знаков, указывающих к нему дорогу, и я сам уже редко там бываю. Мало кто знает о существовании городка, и почти никому не известно, что мы — или, вернее, некоторые наши сородичи — были в свое время, образно выражаясь, изгнаны из него. Я обычно останавливал машину на холме и сидел там тихо, внимая разговору-пересвисту соседей; наблюдая, как они дремлют в дверях своих жилищ; ностальгически впитывая в себя весь окружающий мир: полынный запах ветра, солнце без конца, поселение без будущего. Смотреть можно, но вернуться в «городок» луговых собачек мы уже никогда не сможем.4
«Вихрь есть царь», — сказал Аристофан, но никогда еще, с тех пор как зародилась жизнь, Вихрь так не верховодил, как восемьдесят миллионов лет назад, на заре века млекопитающих. Те, кто твердо верит, что будущее предопределено и все пути предначертаны5, были бы удивлены тому, как резко колебались весы истории Земли в эпоху палеоцена.6 Исчезновение пресмыкающихся7 освободило сотни экологических ниш и повлекло за собой бурное развитие новых форм жизни, рвущихся их заполнить. Был момент, когда небывалые разновидности гигантских нелетающих птиц грозили завоевать планету. Почти в одно и то же время два различных отряда животных боролись за господство в притягательных саваннах — за право на семена и сонные норки под солнцем.
Иногда, греясь на солнце над норками луговых собачек, я мог себе представить прелесть этого распахнутого настежь мира после унылой сырости папоротникового леса и квакающего полумрака каменноугольных болот. Там,
у основания дерева, я почти мог ее разглядеть, эту неприметную, малого размера палеоценовую крысу — вечную бродягу и испытанную странницу, родоначальницу всего человечества. Крыса распушила шерсть на солнце и прыгнула в будущее за семечком. Пройдут века, прежде чем она снова появится среди трав, но торопиться ей было некуда. К счастью или к несчастью, у нее будет еще один шанс, но представится он только через пятьдесят миллионов лет.
Именно в палеоцене произошла первая великая эволюционная радиация плацентарных млекопитающих, среди которых были и самые первые приматы — зоологический отряд, к которому принадлежит сам человек. В настоящее время, за исключением некоторых аномальных случаев, не имеющих значения, все приматы, кроме человека, ведут древесный образ жизни. Вот почему мы обычно представляем себе наших дальних предков живущими в деревьях. Однако новейшие открытия внесли существенную поправку в эту одностороннюю картину. До появления настоящих грызунов — исключительно успешного отряда, к которому принадлежат современные луговые собачки и бурундуки, среда, в которой они обитают, оставалась необыкновенно открытой для заселения. В эту зону хлынула разношерстная компания наших ранних предков.
«По среде обитания, — говорит один ученый, — многие из этих ранних приматов представляли собой своего рода крыс палеоцена. Как только появились настоящие грызуны, среда обитания приматов заметно сократилась». Иначе говоря, охотники за окаменелостями сумели доказать, что в этот ранний период эволюции млекопитающих у многих приматов появляются удивительно грызунообразные черты в строении зубов и черепа. Тенденция эта прогрессивна и охватывает несколько различных групп. Один из видов, хотя он явно относится к приматам, имеет сходство с современной кенгуровой крысой8, которая, как известно, грызун. Нельзя сомневаться, что животное рыло норки.
Именно над этой утерянной страницей истории нашего рода размышлял я на солнечном склоне над городком луговых собачек, почему и говорю несколько метафорически, что мы были изгнаны из него давным-давно. Мы не связаны родством с луговыми собачками, с которыми нас сближает только принадлежность к млекопитающим. Однако в палеоценовую эпоху в течение нескольких миллионов лет отряд приматов отнюдь не довольствовался жизнью среди ветвей, а в какой-то мере пытался выйти в саванну, осваивая технику рытья норок, усовершенствованную впоследствии грызунами. Успех этих более поздних роющих животных вытеснил приматов из новой среды и заставил их вернуться обратно в лоно ветвей. В результате многие приматы, к тому времени необратимо приспособленные к наземному образу жизни, просто вымерли.
В замкнутом мире деревьев — «природном заповеднике», как сказал бы зоолог, — немногочисленные оставшиеся приматы продолжали влачить жалкое существование. Похоже, что наши древние предки потерпели поражение в своей попытке спуститься на землю. Они вымирали в умеренном поясе, и их значение как широко распространенная и разнообразная группа уменьшалось. Виденная мной неприметная псевдокрыса, которая распушила шерсть, высушивая ее после ночной сырости века пресмыкающихся, снова вошла в зеленый полумрак дождевого леса. Пискуны и свистуны с вечно растущими резцами победили. Солнце и трава достались им в удел.
Вполне возможно, что, не будь этого нашествия грызунов, род приматов покинул бы тогда деревья окончательно. Мы с вами могли бы и сейчас быть там, среди трав, пересвистываясь друг с другом на солнце высокогорных прерий. Правда, мы вернулись через пятьдесят миллионов лет с коварными руками и хитрыми глазами, которыми наделил нас мир деревьев, но была ли это победа? Еще раз моему мысленному взору представилось, как синий полог вечера опускается на сонное поселение, и еще раз я мысленно развернул машину, чтобы покинуть холм, поднося, как и всегда, воображаемый фонарь к неопределенному знаку распутья в моей голове. Стрелки его были без названий, и неизвестны были расстояния, на которые они указывали. Надо было делать выбор и продолжать путь.
Я перестал предаваться своим мечтам, вытиснулся из ниши, выбил трубку и снова принялся постукивать молоточком. Звук ударов, отражаясь от наклонных стенок, раздавался гулким эхом в Щели, словно топот ног множества захороненных здесь существ. В тот день я спустился глубоко в земные недра, преодолев измерение, недоступное облеченному в плоть. В конечном итоге я собрал свои инструменты и с трудом вскарабкался вверх по грудам обломков минувших эпох. Опершись о край трещины, я пугливо осмотрелся, охваченный внезапной тревогой, что уже не увижу пасущегося мирно коня.
Конь, однако, не изменился сколько-нибудь заметно, и я сел верхом в некотором смятении, вспоминая, что лагерь — если я вступил ногой в правильную эру — должен быть где-то в западном направлении. Но от последствий своего недолгого заточения я все-таки не полностью освободился.
Может быть, Щель с ее обнаженными костями и далеким уплывающим небом стала для меня символом измерения, недоступного человеку, — измерения времени. Как глициния на ограде сада, человек укоренен в своем конкретном столетии. Бежать из него — вперед или назад — он не может. Пребывая
в строго очерченных пределах выделенного ему ничтожно малого отрезка времени, он видит все дальше в глубь прошлого, и даже смутные очертания галактического будущего начинают понемногу проясняться, хотя его собственная судьба ему еще не ведома. Через временное измерение человек, как и укорененная в пространстве лоза, никогда в телесной форме не пройдет. Однако, учитывая бесконечные ухищрения, к которым прибегает бессознательный корень, чтобы преодолеть собственную неустойчивость, не исключено, что со временем и человек обретет власть над новым измерением, а вместе с ней и ту мудрость, которой ему так недостает.
Через сколько еще измерений и состояний должна будет пройти жизнь? Сколько звездных дорог должен будет изведать человек в поисках конечной тайны? Предстоящий путь трудный, необъятный9, временами даже невозможный, но некоторые из нас все равно дерзнут его пройти. Мы не можем знать всего, что было в прошлом, ни тем более причину всех давних событий, как не можем с уверенностью сказать, что ждет нас впереди. В какой-то момент, можно сказать, мы присоединились к каравану; мы пройдем с ним как можно дальше, но нельзя думать, что в течение своей жизни мы увидим все, что хотели бы увидеть, и узнаем все, что жаждем узнать.
<…>10
1 Вилорогая антилопа (Antilocapra americana) — антилопообразное парнокопытное животное, обитающее на западе США.
2 Опущена ссылка на другое эссе в сборнике «Необъятный путь».
3 Имеются в виду инопланетяне, которые, как сардонически намекает Айзли, прибудут на Землю слишком поздно — после того, как планету постигнет ядерная катастрофа (творческая жизнь писателя прошла под знаком холодной войны).
4 Луговые собачки (Cynomys) — распространенный на западе США род роющих норы грызунов, близких к сусликам и образующих колонии в прериях. По-английски поселение этих зверьков называется «городком» (praire dog town), что позволяет Айзли, обыгрывая термин, поначалу ввести читателя в заблуждение, что речь идет о человеческом поселении. Игра слов условно воспроизведена в переводе.
5 По всей вероятности, Айзли говорит о христианах-фундаменталистах, отрицающих дарвинизм в силу своих религиозных убеждений.
6 Палеоцен — геологическая эпоха, начавшаяся около 65 миллионов лет назад, сразу после вымирания динозавров, и длившаяся приблизительно 10 миллионов лет. Начало расцвета млекопитающих.
7 Имеется в виду вымирание динозавров в конце мезозойской эры.
8 Кенгуровая крыса (Dipodomys) — род грызунов, как и луговые собачки (см. примеч. 4), обитающих на западе США и роющих норы.
9 …путь <…> необъятный — этим словосочетанием (иносказательной ссылкой на эволюцию) Айзли озаглавил сборник, содержащий настоящий рассказ-эссе.
10 Опущены три последних абзаца текста, не связанных с повествованием и посвященных составу и целям сборника «Необъятный путь».
Перевод с английского и примечания Д. Н. Брещинского