Рассказы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2006
МОЙ ДИОГЕН
Оксана ушла. Я вспомнил, как утром на цыпочках прокрался в кухню, где она готовила омлет, и осторожно обнял ее сзади. Оксана вздрогнула, выронила яйцо и надула губки. Удивляюсь только, как она не расплакалась, нервы-то на пределе. И вот, ушла.
Трудно поверить, но мы никогда не ссорились. Разве только раз, когда я заплатил рабочим, которых мы наняли как-то для клейки обоев, полную сумму, а, по ее мнению, они и четверти не заслужили. К моему разочарованию, через пару дней обои и в самом деле отклеились. Как ругалась Оксана и как зло сдирала со стен еще мокрые листы! Она размашисто разрывала их и, показывая мне обрывки, как дети показывают родителям сломанную игрушку, с перекошенным от обиды лицом выла: «Вот, посмотри, посмотри, за что ты заплатил!» Я успокаивал ее, уверял, что виной всему сквозняки, а рабочие ни при чем, но напрасно: так и всхлипывала до самой ночи, дуреха, пока не уснула.
Когда Оксана уходила, я лежал на кровати, втягивая пресный запах матраса, краем глаза наблюдал, как она швыряет в спортивную сумку свои вещи, и не пытался удержать ее.
Теперь, не зная, чем себя занять, я разглядывал свою комнату. Там, куда Оксана не смогла дотянуться, со стен все еще свисали жалкие, иссохшие клочки; на месте содранных напластований остались какие-то бурые подтеки, напоминавшие горный ландшафт, а на потолке с единственной лампочкой в матовом абажуре, с которого временами пыль скатывалась комьями, чернели трещины. Пространство потускнело, было душно, простыня липла к телу; я лежал, завернутый в нее, как мумия. Скорее бы уж конец этой проклятой ночи, думал я, скорее бы, господи!
Тут я услышал какие-то странные звуки: там на улице что-то стучало, похоже, железо, — и вспомнил о мусорных баках под окнами.
Это была давнишняя проблема жильцов. Переместить помойку было некуда. Поэтому каждое утро около шести в наш переулок вторгался мусоровоз. Это был сущий бич (машина манипулировала баками с таким пронзительным скрежетом, что дом содрогался). Помню, когда жильцы нашего дома обратились в администрацию микрорайона с просьбой пересмотреть часы работы мусоровоза, им возразили, что шесть утра — самое удобное время, когда на дорогах еще относительно свободно. Тогда жильцы предложили: пускай мусоровоз приезжает хотя бы раз в два дня и забирает содержимое сразу двух баков, которые к тому времени как раз наполнятся. Но им заявили, что мусор положено увозить строго ежедневно, ведь уже на вторые сутки он начинает гнить…
Я подошел к окну и увидел луну: застыла низко над соседней крышей — полная, отечная, болезненная. Благодаря ее свету я мог разглядеть на улице многие, даже самые мелкие предметы, хотя любоваться было особо нечем. Мрачная, глухая стена соседнего дома почти полностью перекрывала обзор; она была вся в разломах, у самого асфальта от нее отошел слой штукатурки, под ним копошились мыши, в облупленных местах виднелась рыхлая кирпичная кладка, а на крыше дома укоренилась какая-то уродливая, ядовито-желтая поросль. Неудивительно, что Оксана вечно задергивала занавески. Я же подходил к окну лишь затем, чтобы туда раз-другой плюнуть.
Но сейчас я задержался, так как в той стороне, где надлежало стоять двум мусорным бакам, увидел нечто необыкновенное.
В том баке, который обычно оставался пустым, сидел абсолютно голый мужчина с лысым неровным затылком, крупными мясистыми ушами и, судя по плечам, довольно мускулистым телом. С края бака свешивалась какая-то белесая майка, должно быть его. Правая рука мужчины энергично копошилась где-то у живота, словно он харакири себе делал, его локоть колотился о бак, и раздавался тот самый, разбудивший меня шум. Мускулы на его спине пульсировали, тело от пота лоснилось лунными бликами, лицо искажала блаженная судорога. Он то оскаливался, как пес, то, наоборот, вытягивал губы и как-то сбивчиво, истерично не то постанывал, не то порыкивал. Этот тип мастурбировал! Да еще так яро, что бак с грохотом раскачивался, лишь чудом не опрокидываясь.
И вот мужчина обессилел, обмяк и почти целиком погрузился вглубь; но через минуту он уже снова стоял неподвижно, похожий на восковую куклу, и края бака приходились ему чуть выше поясницы. Он будто бы глядел на луну, но, хорошенько присмотревшись, я заметил, что его глаза закрыты, а из-под сомкнутых век текут слезы. В такой позе он постоял еще немного, потом взял майку и, кряхтя, кое-как натянул ее на себя.
Пока я наблюдал за этим человеком, меня изрядно забавляло, что он меня не видит; но тут ставня моего окна скрипнула, он поднял голову, и в его оказавшемся на редкость отталкивающем лице выразилось что-то смутное: удивление, злоба, безумие, стыд — все сразу. Он был заросшим, у него не хватало нескольких зубов, толстые щеки делали его физиономию комично выпуклой. Мы разглядывали друг друга, как две разнопородные собаки, потом я закрыл окно, задернул занавески и лег спать.
До женитьбы я жил с родителями в двухкомнатной квартире на окраине города. Родители часто ссорились, но мама всегда говорила мне, что было время, они уживались, и скандалы начались, лишь когда отец отчего-то вдруг совершенно перестал следить за собой. Борода у него отросла неровная, пучками. Из-за этой неприглядной бороды, помню, родители даже едва не подрались. Мама схватила отца за воротник, потащила в ванную и там, ожесточенно ткнув его лицом в зеркало, произнесла: «Посмотри, на кого ты стал похож! Красавец!» На следующий день она подарила ему электробритву.
Мама не раз пыталась откровенно поговорить с отцом; он что-то мычал и вроде бы даже со всем соглашался, а все без толку. Тогда мама повела его в магазин и купила ему роскошный серый костюм: думала, хоть обновка вернет его к жизни. Но так получилось, он надевал его только дважды: первый раз в примерочной магазина, второй на мамин день рождения, и то с неохотой. Нет, был еще третий раз, но об этом позже.
Отец стал рассеянным и раз в неделю обязательно что-нибудь терял — зонты, кошельки, перчатки, а потом и вовсе перестал носить с собой все, что только могло выскользнуть из рук. Вечерами он просиживал в своей комнате, а мама тихо плакала в своей. Что случилось с отцом? Мы не знали. Как-то мама предположила: запил. Стали приглядываться. Нет, отец выпивал, конечно, и нередко, но так, чтобы в стельку, никогда. И почему-то стало еще страшнее за него: все-таки неизвестность — самое жуткое. К ночи мама расстилала на полу матрас, ложилась на него, укрывалась шершавым пледом и долго еще лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к звукам за стеной: она опасалась, как бы отец не спятил.
И вот как-то утром, когда мы еще спали, отец куда-то ушел, а когда вернулся к завтраку, гордо объявил нам, что он был в церкви.
До сих пор не могу взять в толк, что заставило папу уверовать. Спрашивая его об этом, я все ждал, что он, как водится, расскажет мне о каком-нибудь чудесном случае, резко изменившем его взгляды, но взамен изо дня в день слышал лишь что-то невнятное о каком-то Cтрашном суде. На слове же его было не поймать: он начал штудировать Писание. Бывало, достанет из боковухи свою маленькую замусоленную Библию, закладки из нее так и сыплются. Видит Бог, я искренне пытался понять отца, но он и стал для меня как Бог: такой же далекий, непостижимый.
Отец усердно принялся соблюдать посты. Исхудал весь, еле ходил под конец. Он почти перестал выпивать и лишь за ужином, трижды перекрестившись, осушал рюмку, позволял себе. Однажды в приоткрытую дверь я увидел, как он стоит на коленях перед образком и, бесшумно шевеля губами, словно умирающий от жажды, молится. Мой отец молился. И мне почему-то было за него стыдно.
При этом он все реже бывал дома и, случалось, даже ночевать не приходил. Когда я спросил маму, куда это отец уходит, она, вздохнув, сказала, что, вероятно, разгуливает по улицам с Библией в руках и вещает Слово Божье таким же опустившимся пьянчугам, как он сам: ей по-прежнему легче было думать, что он пьет, чем считать его свихнувшимся.
Потом мама, вернувшись с работы, застала отца на кухне выпивающим с какой-то тучной, краснолицей женщиной в косынке. На отце была мятая, но застегнутая до самого верха рубашка и тот самый почти неношенный костюм. А заметив, что мама с умилением разглядывает его тщательно выбритый подбородок, он погладил его, словно желая показать, что на ощупь он еще приятнее, и, некстати ухмыльнувшись, похвастался: «Видишь, я побрился твоей бритвой», затем объяснил: они отмечают какой-то церковный праздник и сейчас уйдут.
Но ушел он на другой день. Угрюмо покидал кое-какие пожитки в старый, еще со студенчества, походный рюкзак, шепнул мне на ухо что-то вроде: «Помни, что я говорил тебе, сынок!» — и ушел. Насовсем. Так-то.
Вскоре я женился, и мы с Оксаной поселились в крохотной однокомнатной квартирке в центре. С тех пор как отец ушел, я видел его лишь несколько раз. Одна из этих встреч мне особо запомнилась.
Была жухлая, паршивая осень. Я возвращался от мамы. Вдруг кто-то сзади схватил меня за руку. Я обернулся. Отец стоял передо мной, скомкав в маленьком кулачке воротник своего пиджака, и судорожными жестами просил меня дать ему отдышаться: он бежал за мной. От него неприятно пахло. И волосы местами поседели.
— Ну, — наконец сказал он, — как ты?
— Мама расхворалась. Я сейчас от нее.
Тут отец как-то неловко шевельнулся, и я заметил, что он плотнее прижал к груди ту руку, которой стискивал воротник.
— Да, да, знаю, — пропел отец, и я понял, что ничего-то он не знал, — да ты вот что… скажи, ты еще помнишь наши разговоры?
Я подумал, что отец хочет преподать мне очередной урок святости, ведь он часто меня «учил по Писанию», и рассердился.
— Это было давно, папа. К тому же, ты понимаешь, здесь не место для проповедей.
— Отойдем! — сказал он. — Мне нужно кое-что тебе сказать.
И он повел меня в сторону.
— Как чувствует себя мама? Говоришь, ей нездоровится? Знаешь, если вам что-нибудь нужно… — лепетал он.
Мы свернули в прилегающий двор и остановились под одним из тополей. Здесь отец стал испуганно озираться по сторонам, хотя вокруг не было ни души. Ветер хлестко кидал сухие, жесткие листья нам в лица, тихо поскрипывали проржавевшие детские качели, небо затянуло тучами.
— Ты ведь не мог забыть наших разговоров, — снова начал отец и заглянул мне прямо в глаза, — знаешь, я много размышлял об этом… так вот что я тебе скажу: это жизнь, парень, и когда-нибудь ты поймешь своего отца.
Я подумал: не хватало еще, чтобы отец тут расхныкался, и попытался уйти, но он меня удержал.
— Подожди! — сказал он. — Я хотел кое-что тебе показать.
Он отпустил мою руку и вынул из-за пазухи небольшой тряпичный сверток; при этом полы его пиджака разошлись, и я увидел, что пиджак у него надет прямо на голое тело.
— Что с тобой, отец! У тебя нет рубашки?
— Что? А… да не в этом дело, не в этом дело, — смущенно отмахнулся он и дрожащими руками стал разворачивать сверток.
— Вот, вот, сынок! — прошептал он наконец, и я увидел на его ладонях… настоящий священнический крест! Отец смотрел на меня совершенно обезумевшими глазами и весь как-то нервически трясся, так что я даже невольно отшатнулся.
— Где ты это взял?! — завопил я.
Отец держал крест на ладонях и смотрел на меня так, будто умолял его взять.
— Ты только не сердись, сынок, не сердись на старика…
И тут полил дождь. Мы оба мгновенно промокли; волосы налипли отцу на лоб, заслонили глаза; его лицо, которое я уже едва различал сквозь хлещущие между нами струи, вмиг осунулось. Я повернулся и побежал, видя перед собой лишь серую вздыбленную грязь и натужно лопающиеся пузыри. Отец кричал что-то мне вслед, звал меня, но я почти ничего не слышал и не останавливался, а только бежал все быстрее и быстрее. У дороги я оглянулся и пошел спокойно: отца не было.
Что и говорить, тяжко было потом вспоминать все это, и долго еще после случившегося мерещилось мне по ночам отцовское, точно размытое ливнем лицо, но я, как и раньше, мучительно пытался понять его, посочувствовать ему. Что же все-таки отец хотел сказать мне в тот злополучный день, и зачем он показывал мне этот жуткий крест, и как крест оказался у него — всего этого я так и не узнал, но зато вспомнил, как мама со слезами прислушивалась к каждому шороху в комнате отца, боясь, что он сошел с ума, и ужаснулся: а вдруг правда?
На работе я весь день думал об Оксане, а вечером, возвращаясь, на лестничной площадке встретил своего соседа Кирилла Матвеевича.
Это был невысокий, самодовольный, блондинистый здоровячок лет шестидесяти с коротким «ежиком» на голове и, благодаря ежедневным утренним пробежкам и занятиям гимнастикой, всегда румяным, свежим лицом. Рано потерявший жену и сына, Кирилл Матвеевич жил один, этажом ниже. Он вроде чем-то приторговывал на рынке, держал точку — было «дельце», как он сам скрытничал, когда его спрашивали о работе, — и всю прибыль тратил на обустройство собственного жилища: то ремонт у него, то мебель новая, то просто пойдет и накупит для дома всякой всячины. Одно время его даже видели выгуливающим какую-то невзрачную черную собаку, но потом, говорят, пес куда-то сбежал, не выдержал.
Когда же началась тяжба с баками, Кирилл Матвеевич охотно возглавил дело и, само собой, в доме прослыл активистом. Дальше — больше. Вскоре благодаря его стараниям по общему пожеланию жильцов в окрестностях дома наладили освещение и был, наконец, заменен местный дворник, алкаш и отъявленный тунеядец.
Казалось, не было во дворе человека более уважаемого, чем Кирилл Матвеевич. Но однажды, как это всегда бывает, произошел случай, который все испортил.
Началось с того, что «дельце» Кирилла Матвеевича вдруг полностью и непоправимо прогорело. Лишившись заработка, он забросил пробежки, стал попивать на скопленные для домашних нужд деньги — словом, приуныл.
А пока он сидел у себя затворником, в подъезде снова намусорили, стены исцарапали, лампочки вывернули — беда. Помню, раз наткнувшись на Кирилла Матвеевича во мраке, я заметил, что он безуспешно пытается попасть ключом в замочную скважину, и предложил помочь. Но поразительно: этот ревнитель здорового образа жизни оказался настолько пьян, что ни слова не смог выговорить; тогда я взял у него ключ и сам открыл дверь.
Впрочем, о том, как плох стал Кирилл Матвеевич, не знал почти никто в доме. Поэтому, когда он нежданно явился на очередное собрание жильцов и с прежним авторитетным видом предложил установить в подъезде железную дверь с кодовым замком, его предложение одобрили. Чтобы собрать необходимую сумму, Кириллу Матвеевичу — кому же еще! — поручили лично обойти все квартиры, что он сразу и сделал.
Но дверь так и не установили.
Тогда жильцы стали приходить к Кириллу Матвеевичу с требованием вернуть деньги; угрожали кто участковым, кто личной расправой, но он никому не открывал, и вскоре все забылось, благо с каждого, чего уж там, было взято помалу, хоть общая сумма и оказалась приличной.
— Скажите, — с ходу начал он, — вы видели того онаниста под окнами?
Я, конечно, догадался, о ком он.
— Да, скверный тип.
— Это мягко сказано. Вышвырнуть его — и дело с концом! Да, вышвырнуть — и конец!
— Думаете, стоит возиться?
— Как, этот бесстыдник гадит под вашими окнами, а вы спрашиваете?
— И что же вы предлагаете?
Кирилл Матвеевич вздохнул.
— Помощь ваша нужна, — сказал он. — Взяться бы за него вместе. Да я и сам пробовал его достать, но он мне чуть руку не прокусил, вот. — И Кирилл Матвеевич показал мне свою правую руку, она была забинтована.
— Вызовите милицию.
— Вызывал, вызывал. Он тут целый спектакль устроил.
— Представляю. А менты?
— А что менты? Сказали, он и так скоро помрет. Ну так что, согласны?
— Простите, но не мое это дело — помои выгребать.
— Тогда я его кипятком обварю. А что? Вы-то, я вижу, еще слишком молоды и не понимаете. Кстати, я слышал, от вас жена ушла. Хотите знать почему? Да просто вы такой же, как он. Вот и остались один, получили свое.
Конечно, меня так и подбивало ударить его, уж не знаю, почему сдержался, было в нем что-то жалкое. И я спокойно сказал:
— Хорошо. А что, если завтра вы сами окажетесь на улице?
— О, мне уже давно пора на свалку. Но пока я хочу пожить в чистоте, понимаете, в чис-то-те!
Я повернулся и стал подниматься по лестнице, но Кирилл Матвеевич меня остановил:
— А дети? О детях вы не подумали? В доме живут дети, что, если он начнет на них нападать?
— Да вы что, в самом деле, убить его хотите?
Видно, мой вопрос ошеломил Кирилла Матвеевича. Он смущенно потоптался на месте, потом повернулся и как-то рассеянно пробормотал в сторону:
— Я не убийца. До свидания.
Я назвал его Диогеном, хотя, как у любого человека, у него должно было быть свое имя.
Вечером я снова его увидел из своего окна. Беспомощный, виноватый, он стоял в своем баке, скрестив на груди руки. Когда я выглянул, Диоген незамедлительно поднял голову, точно ждал моего появления. Мы снова как-то странно посмотрели друг на друга, потом я закрыл окно и пошел спать. И только когда я лег, до меня дошло, что, перед тем как уйти, зачем-то его перекрестил.
Утром меня разбудил оглушительный грохот. На этот раз с улицы отчетливо доносились какие-то удары. Я вскочил, подбежал к окну и увидел Кирилла Матвеевича: он харкал в бомжа и бил его бак ногами.
Днем я вышел поговорить с Диогеном:
— Почему ты хочешь умереть?
Он высунул голову и оскалился редкими, сгнившими зубами. Он и впрямь был урод.
— А тебе-то что?
— Зачем ты залез в бак?
— Чем это мой бак хуже твоей конуры?
— Моей квартиры?
— Да она такая же твоя, как и моя.
Диоген отвечал неожиданно быстро, я терялся.
— Если ты не хочешь жить, почему бы тебе просто не повеситься, как все нормальные люди?
Диоген скорчил плаксивую гримасу.
— Так, — притворно вздохнул он, — еще одному не терпится вырыть могилу бедному Диогену.
— Но твой желудок скоро начнет переваривать себя!
— Слушай, к чему эти вопросы? Ты что, по социальному поручению? Или тебе в своей конуре поговорить не с кем?
— От меня жена ушла.
— Плевать. Оставь меня в покое. И учти: я просто здесь живу и все!
— Кирилл Матвеевич хочет выгнать тебя.
— Я отсюда никуда не уйду, так ему и скажи!
— Он сказал, что ошпарит тебя кипятком, он может.
— Легкая дезинфекция не повредит.
— А зимой что ты будешь делать?
— Ясно что — жить. Если, конечно, твой сосед не надумает сварить из меня бульон.
— В мороз! Без одежды! Жить!
— Да на кой мне одежда? Ну, разве что тряпка какая, бак накрыть.
— Послушай, зачем тебе это все? Ты мог бы работать, устроиться грузчиком, зарабатывать деньги. В конце концов, существуют приюты.
Диоген умолк и погрузился в бак. Он просидел там недолго, а потом вдруг резко вынырнул с трясущимся от злобы лицом:
— Послушай, а ты часом не из этих… хе-хе, не из голубеньких?
И он гнусно расхохотался. Я повернулся и быстро зашагал к подъезду. Шагал, а Диоген хохотал мне вслед; уже поднялся по лестнице, а до меня все еще доносился его кашляющий смех.
Вечером зарядил дождь; я как-то сник, расчувствовался, и мне опять вспомнилось: я переезжаю, комната моя уже пуста, мама помогает уложить последние вещи. Взмыленная, растрепанная, она расторопно перевязывает какую-то хлипкую коробку и, прикусив зубами колпачок маркера, что-то на ней бойко надписывает. Я подхватываю коробку, выношу ее на лестницу и спускаю на лифте. У подъезда ждет грузовик. Забрасываю коробку в кузов, поднимаюсь за следующей. Некогда раскисать, а все равно грустно.
Отец тут, с нами. Он только что встал и, нечесаный, заспанный, бродит по квартире, не находя себе места. Мама на него сердита. Он помочь ей хочет, а она его раздраженно отталкивает. Когда я поднимаюсь за очередной коробкой, отец протягивает мне какой-то сверток.
— Что это? — спрашиваю.
— Мой плащ, — отвечает отец. — Ты подрос, теперь он тебе впору.
Мама вышла из себя, когда это увидела. Она вырвала плащ из рук отца и швырнула ему в лицо:
— Неужели ты не понимаешь, что он не станет носить это рванье?
И вот уже я распрощался с родителями и сижу в кабине грузовика. Водитель, не вынимая изо рта папироски, спрашивает: едем? Киваю. Трогаемся. Выруливаем с родного двора. Набираем скорость. И тут в зеркальце я вижу отца: он неуклюже бежит за нами, путаясь в тапочках, и машет водителю, чтобы остановил. Мы останавливаемся, я приоткрываю дверцу, запыхавшийся отец подбегает к кабине и бережно кладет мне на колени все тот же сверток, свой плащ, только на этот раз он натуго перехвачен бечевкой.
— Ну все, теперь с богом! — говорит он и захлопывает дверцу.
Мы снова в пути, я продолжаю смотреть в зеркальце. Отец стоит посреди дороги и суетливо крестит наш грузовик.
Его фигура необратимо стягивается до точки.
— Понять можно, — изрекает водитель. — Я сам отец…
Я обнаружил плащ в самом дальнем углу антресолей. Сдул со свертка пыль, разрезал веревки, развернул. Плащ, спору нет, никуда не годный, но хоть без дыр. Я подошел к окну. Диоген стоял в своей майке и дрожал — несчастный, согбенный, словно струи дождя, которые разбивались о его плечи, разлетаясь веселыми, белыми брызгами далеко в стороны, были для него непомерным грузом. Я бросил ему плащ, он подхватил его и стал медленно разворачивать.
Вечером следующего дня я вышел немного развеяться. Магазины на главной улице уже закрывались, людей почти не было. Я шел вдоль витрин. Кто-то сбоку позвал меня. Я обернулся и увидел, что меня сопровождает новенькая легковушка, а за рулем Поспехаев, мой школьный приятель. Он пригласил меня сесть в машину. Мы поехали. Он рассказал о себе, потом спросил:
— Ну, а у тебя как житуха?
— Не спрашивай, жена ушла.
— Оксанка! — воскликнул Поспехаев (он знал ее). — Жаль, конечно. Бывает. А что так?
— Да у меня вообще в последнее время все под откос.
— Не унывай, может, вернется. Ты сам-то пробовал наладить отношения?
— Сказал, чтобы она не уходила.
— И все?
— А этого что, мало?
— Ну, тебе виднее, не сердись. Найдешь другую.
— Другую? Легко тебе говорить — другую! У тебя вон машина, фирма, девочки, а я неудачник, понимаешь? У меня тут в переулке под окнами один бомж поселился. Живет в мусорном баке. И что? У меня работа, квартира, а жизнь, если вдуматься, ну ничем не лучше.
— Да ты погоди, завелся тоже! Давай-ка все по порядку, что еще за бомж?
И я рассказал ему о Диогене. Поспехаев выслушал меня, закурил.
— Он что, сумасшедший, твой Диоген?
— Понятия не имею. Впрочем, не исключено.
— И давно вы знакомы?
— Да что ты мелешь! Мы не знакомы. Вернее, знакомы, но не так. Просто мне кажется, в этом человеке что-то есть, что-то важное, житейское, понимаешь? Сила какая-то. Поэтому он может просто взять и на все плюнуть.
— Вот! И ты плюнь! Тебя такая лапочка бросила, а ты… нет, это выше моего понимания.
— Да я и сам, если честно, никак в себе не разберусь.
— И не надо! Просто живи. И всю эту философию выбрось из головы, вот уж никому она еще ничего хорошего на этой земле не сделала.
Мы замолчали. Не клеился у нас разговор. Я спросил, куда мы едем, и Поспехаев сказал: просто катаемся. Мы выехали на окраину города. Солнце уже начинало заходить — растекшийся багровый шар.
— А вот тут и прибавить можно, — сказал Поспехаев, видимо, решив немного полихачить, чтобы разрядить обстановку, и мы понеслись быстрее по дороге. Но вскоре мой друг снова не выдержал.
— Да брось ты все это, старик, говорю тебе! — сказал он. — Ну, не сложилось с женой. Ну, захандрил. Но, с другой стороны, не все ведь так плохо, да? Оксанка вернется, даже не думай. А пока, хочешь, на юга рванем? Ну, как тогда, помнишь?
— Что ты! Не могу я никуда ехать сейчас.
— Это почему же?
— Он ведь в любую минуту концы может отдать!
— Кто?
— Диоген.
— Э-э, — протянул Поспехаев. — Да ты, я вижу, и впрямь не в своем уме! Ну хорошо, не нравится мой совет, дам тебе другой. Посели этого Диогена у себя — ведь ты сейчас один, — отмой его хорошенько, накорми, вызови ему врача на дом и, если ты говоришь, что он мастурбирует по ночам, найди ему женщину.
— Что-о-о?!
— Ну да, авось легче станет.
Я разозлился окончательно:
— Да уж, спасибо, друг! А ну-ка тормозни!
— Это еще зачем? Что ты выдумал?
— Тормозни, говорю, выйду.
— Ладно, только успокойся!
Поспехаев остановил, и я вышел.
— Псих! — крикнул он мне вслед, когда я уже шел по обочине в обратную сторону. — Тебя лечить надо! Тебя, а не его!
Позади взвыли шины: Поспехаев укатил. Это же надо, полжизни не виделись, а встретились вот так. Я понуро побрел в сторону дома. Сначала держался дороги, но потом решил срезать и пошел напрямик по пустырю. Идти было невмоготу: вчерашний дождь превратил пустырь в бескрайнюю трясину. Но я шел, спотыкаясь о вылезшие из-под земли корни и распугивая ошалелое, голодное воронье, — нужно было идти.
До своего переулка я добрался уже без сил. Диоген сидел в своем баке и как-то механически вращал головой, словно разминая затекшую шею. Мне снова захотелось поговорить с ним. Не так, как в прошлый раз. Теперь-то я все у него узнаю. И, может быть, что-то наконец пойму. Но, когда я приблизился к баку, Диоген спрятался, затаился. Я позвал его:
— Эй! — Тишина. — Я хотел поговорить с тобой, слышишь?
Но Диоген не отзывался. Я присел на бордюр, прислонился к баку спиной. Мне захотелось рассказать о себе. Я начал с самого раннего детства, вспомнил школу, где мы учились с Поспехаевым, институт, рассказал, как мой отец стал верующим и однажды показал мне крест, о том, как я познакомился с Оксаной, и как она недавно, совсем недавно ушла, — я рассказал все, исповедался, можно сказать, и мне полегчало. Диоген по-прежнему молчал, но это было уже неважно.
Я созерцал вечерние, мигающие окна своего дома. Вот окно Кирилла Матвеевича с синеватыми телевизионными сполохами, а вот мое: занавеска выползла наружу и бьется на ветру, как большая птица. Мне надо было встать и идти домой, но я даже подняться не мог, так вымотался. В переулке появились два мальчугана. Они баловались с какой-то старой заржавленной тачкой: разгонят ее и врежутся на полном ходу в лужу. Шум, брызги — резвятся, сорванцы. Кирилл Матвеевич высунулся из окна:
— Это еще что за безобразие, вот погодите, милицию вызову!
Из другого окна донесся женский голос:
— Сережа, Витя, домой!
Шалуны бросили тачку и направились к подъезду, но, заметив меня, остановились, притихли. Они долго опасливо разглядывали меня, потом один предположил:
— Может, ему плохо? (Человеколюбец, не испорченный, сразу видно.)
— Думаешь, он еще живой? — мрачно сказал другой и пощелкал пальцами у меня перед глазами — проверить реакцию.
Мне захотелось рассмешить их, и я не придумал ничего лучше, чем просто скорчить рожу.
— Ну, что вы там еще нашли, маленькие разбойники? А ну, марш домой! — строго прикрикнула женщина из окна.
— Живой, пошли! — с деланным облегчением сказал пощелкавший у меня перед глазами мальчуган, махнув рукой так, словно я был уже окоченевший труп, и они, все еще шаля, побежали к подъезду.
А я остался, сам не зная, почему не пошел сразу домой, почему вдруг разоткровенничался с этим чудаком в баке, и сам не зная, живой ли.
Когда я открыл глаза, оказалось, что уже утро. Передо мной стоял Кирилл Матвеевич.
— Вы уж простите, что разбудил вас, — сказал он, заглядывая мне в лицо и обдавая меня гнилостным дыханием. — Что же это, вам уже дома не спится? Понимаю, нужна смена обстановки, но ведь так, друг мой, и простудиться недолго.
— Что вам надо?
— Да ничего. Просто проходил мимо, вижу, вы тут, ха-ха, спите. Думаю, разбужу человека, а то еще схватит пневмонию.
— А ну вас!
Кирилл Матвеевич потешался надо мной. Отвратное, самодовольное лицо. Я его ненавидел. Но как же так получилось, что я заснул? И не где-нибудь, а возле самой помойки? Тоже хорош.
— Ну, не буду вам мешать, — сказал Кирилл Матвеевич. — Приятных снов. И еще раз простите. А то заболели бы. Ну что бы я тогда вашему отцу сказал?
Отцу! Увидев мое изумление, Кирилл Матвеевич хлопнул себя по лбу ладонью:
— Ах да! Совсем забыл! Вчера к вам приходил ваш отец. Я встретил его на лестнице. Вас не было дома, вы, очевидно, спали. Он спросил, знаю ли я вас. Конечно, говорю, кто его не знает, а он: давно, мол, не видел сына. Короче, поболтали о том о сем и я кое-что о вас рассказал.
— Бред какой-то. Что вы ему наговорили?
— Ничего такого. Просто сказал, что от вас ушла жена. Ведь она ушла?
— Да вам-то что?! — Я встал и надвинулся на Кирилла Матвеевича.
Он попятился к подъезду.
— Разумеется, дело ваше, я просто хотел…
Кирилл Матвеевич заскочил в подъезд и стал быстро подниматься по лестнице. Я окликнул его снизу:
— Постойте! А как он выглядел?
— Кто?
— Отец.
Кирилл Матвеевич хмыкнул:
— Обычно. Как вы. — И он опять зашагал по лестнице.
Я постоял еще немного, потом одним рывком взлетел вверх сразу на два пролета и, когда Кирилл Матвеевич уже открывал свою дверь, схватил его за руку.
— А вы уверены, что… это был он?
Кирилл Матвеевич отдернул руку и завопил:
— Да что вы ко мне привязались? Я же вам, по-моему, ясно сказал, что тот человек, которого я встретил вчера, представился вашим отцом. Больше я ничего не знаю и знать не хочу. А теперь отцепитесь, а то получите!
И он захлопнул дверь.
Я присел на ступеньку, у меня закружилась голова; я обхватил ее и до боли сдавил виски. Отец… он славно пересказывал библейские истории, хотя и присочинял. Когда я из любопытства сравнил сюжет о египетском рабстве в его изложении с книгой Исхода, оказалось, что он почти дословно воспроизвел миф. В одном лишь он дал волю своему воображению: ко всем наказаниям многострадальных египтян приплел какого-то несуществующего дракона — сам Господь Саваоф не был так крут в своем гневе, — а вдобавок еще и свиней на них напустил. Отец знал, конечно, что в древнем Израиле свиньи считались нечистыми животными, вот и поставил их в один ряд со страшнейшими библейскими чудищами: пьяненький, он даже не соображал, что свинья может причинить человеку не больше вреда, чем обыкновенный сверчок…
Весь следующий день я отсыпался, а когда встал, из страха перед предстоящей мне бессонной ночью решил пойти куда-нибудь и напиться. Гадко было на душе, муторно. И я впервые в жизни подался в ночной клуб.
У дверей под вывеской с неоново-розовым женским контуром стояли двое охранников. Я прошел и заплатил за вход. Дальше был коридор с развешенными по обе стороны броскими постерами и разноцветными лампочками, а еще дальше небольшая лестница. Я поднялся по ней, толкнул массивную, обитую жестью дверь и очутился в зале, где в ужасной толчее, в этой тряской мешанине света, звука и плоти, отыскал барную стойку.
Бармен, патлатый жлоб, равнодушно налил мне; я осушил стопку, сразу попросил еще, присел и полюбопытствовал, всегда ли тут так много народу. Бармен не расслышал вопроса и наклонился ко мне. Я повторил, он молча пожал плечами и небрежно подвинул мне очередную стопку. Похоже, я его раздражал.
— Еще? — презрительно спросил он. Я выпил и кивнул: еще.
После пятой или шестой, точно не помню, я уже танцевал и ничего не видел вокруг. Даже музыки не было, так, один ритм. На меня бросилась какая-то девица в торжественном, с виду выпускном платье, и мы закружились. Она была толстовата и сильно потела. Но мы бы и дальше так резвились, если бы какой-то отпрыск в черном костюме, вылезшей из-под брюк рубашке, при галстуке набок — рука загипсована, глаз подбит — вдруг не приостановил меня. Он уже собрался отвести меня в сторону, как моя выпускница, оказавшаяся его знакомой, уперлась ладонями ему в грудь и запричитала:
— Андрей, не надо, я прошу тебя, только не начинай!
Но Андрей отпихнул ее и как-то неожиданно дружелюбно прогнусавил:
— Извини, приятель, это моя девушка!
Я передал ему толстуху, потом поинтересовался, что у него с рукой и не мешает ли ему гипс танцевать.
— Все пустяки, когда заканчиваешь школу! — радостно воскликнул он.
И мне вдруг самому отчего-то стало до того хорошо, легко, что я протиснулся в самый центр зала и такое вытворять начал! Все мои конечности задвигались как бы сами собой, удивительно верно схватывая ритм, и я перешел от скованного дрыганья к полноценному, поистине экстатическому самораскрытию в пластике. Я скакал, приседал, подгибая одну ногу, живо выпрастывал другую, вертелся, извивался, обрушивался на затертый пол, отталкивался от него ладонями, как заправский гимнаст, пока вдруг не обнаружил, что стою один посреди расступившейся толпы. Все смотрели на меня, девушки провокаторски аплодировали, парни присвистывали: давай, мол. Но я поднял руки в знак не то благодарности, не то капитуляции и направился сквозь толпу к бару, на свое место.
Рядом со мной сидела какая-то блондиночка. Хорошенькая. Странно, что одна и не танцует. Наверно, не в духе. И я почувствовал необычайный прилив участия к этой девушке: вот ведь и у меня нелады. Я еще выпил, подсел к ней и спросил, можно ли ее угостить соком. Но блондиночка отказалась. Тогда я сказал, что от меня ушла жена. Девушка нехотя посочувствовала и вдруг небрежно добавила, кивнув в сторону:
— Смотри, как бы не случилось чего похуже. Видишь тех мордоворотов? Это местные, они уже давно за тобой наблюдают.
Я обернулся: и в самом деле, стоят трое на отшибе. Хулиганье, да и только. В общем, ерунда.
Тут в динамиках что-то хрустнуло и заиграла какая-то вкрадчивая, спокойная мелодия. Огни высветили небольшую сцену в глубине зала, и народ стал собираться там. Оставив блондиночку, я встал и пошел за всеми.
Давали стриптиз. Куколка вышла — загляденье. Когда девушка начала свой танец, во мне будто бы даже оборвалось что-то. Она звала, она хотела меня, эта девушка, хотела прямо сейчас, только дурак бы этого не понял, и раздевалась — для меня. Ничего не видя перед собой, кроме этого купающегося в разноцветных лучах тела, уже в одном исподнем, я протолкнулся к сцене. Со всех сторон к стриптизерше тянулись руки с купюрами — я тянул пустую, — она проворно брала деньги и деловито засовывала себе под резинку чулка. Потом встала спиной к залу, одной рукой расстегнула сзади застежку — при этом лопатки ее как-то уж очень обворожительно сошлись, — скинула лифчик и вдруг, молниеносно повернувшись, швырнула его прямо мне в лицо! Уж не знаю, что на меня нашло, но я заполз на сцену, протянул руку, вот-вот ожгусь, коснувшись ее тела, как вдруг почувствовал, как чьи-то грубые, цепкие руки стаскивают меня.
Это были местные, те самые парни. Они повалили меня, потом приподняли за руки, неимоверно скрутили и куда-то понесли. Я пытался, конечно, вырываться, но держали крепко. В таком-то виде они буквально внесли меня в сортир. Здесь один подошел к раковине и на полную открыл холодную воду, а двое других сунули мою голову под струю. Они продержали меня так добрых десять минут, потом хорошенько встряхнули, с унизительной бережностью, словно немощного больного, довели до выхода и вытолкнули на улицу — все как по безупречно отработанной методе. Некоторое время я приходил в себя, стоя на четвереньках и стуча зубами от холода, затем не без труда поднялся и побрел домой под мерзопакостный гогот двух все еще стоявших тут охранников.
Не знаю почему, но по дороге я вспомнил, как мы стояли с отцом под дождем и вода сплошным потоком стекала по его лицу: он стоит, а вода стекает. Вот и меня, папа, освежили…
Мокрый, продрогший, я доплелся до дома и, как был, в куртке, рухнул на кровать. Меня подташнивало. Я закрыл глаза и снова увидел своих мучителей. Вот они тащат меня по какому-то длинному промозглому коридору с тревожным, мглистым светом в конце; я кричу «Не надо!», но мне зажимают рот немытыми ладонями. Свет приближается, и вот уже он повсюду, вокруг меня. Местные исчезают. Все исчезает. Кажется — конец. Но в следующий миг, натолкнувшись щекой на что-то холодное и непроницаемое, я благодарю Бога: оказывается, эта белизна, принятая мной за смерть, всего лишь раковина в туалете ночного клуба. Ледяная вода падает мне на темя, перед глазами начинает закручиваться черный водоворот. Местные ржут, сволочи, падлы, и приподнимают мою голову за волосы. Один со свистом выдергивает из брюк ремень; я вижу в зеркало, как они накидывают его мне на шею, пытаюсь позвать на помощь, но кожаная петля затягивается все туже, туже…
Я подскочил от кошмарного сна. Мне захотелось глотнуть свежего воздуха. Но, встав и подойдя к окну, я увидел нечто еще более ужасное.
В том мусорном баке, в котором обычно коротал свои дни Диоген, в своем старом измятом плаще теперь, точно парализованный, со слезящимися, по обыкновению, глазами, стоял мой родной отец. Он поднял голову кверху, одну руку плотно прижал к бедру, а в другой прямо перед собой, словно защищаясь от каких-то злых духов, держал то самое, уже знакомое мне увесистое, помпезное распятие. Я осторожно позвал его:
— Отец!
Он заметил меня и улыбнулся:
— А, здравствуй, сынок!
— Как ты там оказался? Что ты там делаешь?
Тут улыбка сошла с его лица. Он долго не мог ничего ответить и только всхлипывал. У него дрожали губы и подергивалась щека. Наконец он произнес срывающимся голосом:
— Я… я готовлюсь к казни, сынок!
Я окаменел:
— Что-о-о?!
— Я согрешил перед тобой и заслуживаю наказания.
— Какое наказание? Папа, ты выпил?
— Я недостоин называться отцом, сынок, мне нет прощения!
— Не говори глупости! Лучше скорее вылезай оттуда и поднимайся ко мне! Посидим, чаю выпьем.
— Слишком поздно, сынок, слишком поздно!
— Что… что значит «поздно»?
И тут я увидел Кирилла Матвеевича. Он вышел из подъезда и теперь направлялся к баку. В руках у него была большая канистра. Отец взглянул на него, потом на меня и опять улыбнулся:
— Ты уж прости меня, сынок!
— За что? Отец, очнись наконец!
— А помнишь, как нам было хорошо вдвоем? — продолжал отец, не слушая меня. — Я рассказывал тебе поучительные легенды, а ты все схватывал на лету. А помнишь это: «и смерти уже не будет…»?
— Отец!
Кирилл Матвеевич подошел к баку, отвинтил крышку канистры, приподнял ее и начал со всех сторон плескать из нее на бак и на отца. До меня донесся едкий запах бензина. Боже! Когда канистра опустела, Кирилл Матвеевич отшвырнул ее в сторону и вынул из кармана коробок. Я хотел закричать, но не смог, как будто меня все еще душил тот страшный ремень. Кирилл Матвеевич чиркнул спичкой и, подняв ее высоко над головой наподобие факела, грозно произнес:
— Ну держись, вонючка! Сейчас я тебе устрою Фаларийского быка!
Я выбежал из квартиры, в считанные секунды слетел с лестницы и в тот момент, когда Кирилл Матвеевич уже приготовился выпустить спичку в лужу горючего, бросился на него. Я сбил его с ног. Спичка отлетела в сторону, по счастью, не коснувшись остатков бензина, и погасла. Но, уже изо всех сил прижимая Кирилла Матвеевича к брусчатке и не давая ему пошевелиться, я все еще тупо смотрел на нее, как будто она могла снова вспыхнуть. Потом я заметил в руке Кирилла Матвеевича коробок и стал бить этой его рукой о камень до тех пор, пока тот не разжал ее и коробок не выкатился. У Кирилла Матвеевича, который даже не сопротивлялся, был испуганный вид: по-моему, он только сейчас начал осознавать, что минуту назад в мгновенном помешательстве чуть не убил человека.
И тут я увидел… Диогена! Он стоял в своем баке как ни в чем не бывало и молча наблюдал за нами. На нем был отцовский плащ. Я вспомнил, что сам отдал его Диогену, когда был дождь, и мне стало смешно: из-за этого плаща я принял его за родного отца. Я выпустил Кирилла Матвеевича, повалился на спину и через минуту уже истерично катался по брусчатке и хохотал, видимо, так непозволительно громко, что в доме начали зажигаться окна разбуженных жильцов. Но потом вдруг зарыдал…
Около года прошло. С Кириллом Матвеевичем я почти не вижусь. Говорят, он окончательно спился. А третьего дня жильцы обнаружили в мусорном баке мертвое тело Диогена. И вот я лежу на своей старой скрипучей кровати, думаю об этом человеке и шепчу, как в забытьи, которое никак не проходит: «Отче наш, Иже еси на небесех. Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя… Во имя Отца, Сына… да, Отца и Сына. Аминь». И мне кажется, что я вот-вот что-то пойму.
ТОТ ЕЩЕ ДЕНЬ
В тот непутевый день я, тщедушный деревенщина, подрядившийся милиционером, только чтобы заработать своей больной матери на лекарства, сидел на замаскированной листвой скамейке в одном из городских парков и ждал своего напарника. А денек для нашего брата выдался еще тот — День десантника. Рассказывали, год назад в этом самом парке одному милиционеру голову проломили. Дай бог, на этот раз обойдется.
Я с детства боялся всяческих побоев, чувствовал в них тень смерти.
В школе мне здорово доставалось, драка у нас вообще была делом привычным, почти забавой. Можно подумать, кулаки у человека пластилиновые. Нет, кулак — это, прежде всего, грозная твердь, калечащая, если надо, не хуже бейсбольной биты. Кулаком можно даже убить. У моего напарника непременно окажутся такие кулачищи, не все же в милиции, как я, слюнтяи.
И он появился, мой напарник. Представьте себе: синюшное, вогнутое, как у месяца в детских книжках, лицо, огромные уши, выпученные глаза, бормочущий что-то слюнявый рот. Он утопал в своей форме, трепетал, как веточка базилика, посасывал какой-то леденец, теребил обшарпанную кобуру — на свою пушку рассчитывает, вот олух, — и смотрел на меня как-то избалованно, тупо, даже нагловато. Зачем он тут такой? Один бы я отсиделся тихо, а теперь мы
у всех на виду. Он протянул мне свою влажную искривленную пятерню, сглотнул леденец и представился: Вадик. Что ж, Вадик, делать нечего, сиди только, ради бога, — тихо.
Но в парке пока все было спокойно. Откуда-то доносился незлобивый хрипатый шансон, работали летние кафешки, в одной палатке неподалеку пекли пирожки. Тут и там кучковались с виду вполне миролюбивые десантники, среди них попадались блондины, брюнеты, тучные, худосочные, загорелые, бледнолицые, смирненькие и уже порядком подгулявшие, — все они выкрикивали «Слава ВДВ!», кадрили девчонок, братались. Один прошел мимо нас, рослый, румяный, с двумя девушками под ручку. Я опустил глаза, чтобы, не дай бог, не нарваться, — из желания покуражиться перед девчонками этот что угодно бы выкинул, — а Вадик, этот паразит, как он смотрел! Да разве не знает он, что девушек опекать, защищать нужно, что они мужскую силу уважают, а из нас какие защитники? Нам не то что глядеть — думать о девушках нельзя, не для нас все это. А Вадик глядел, даже не глядел — пялился на них бессовестно. Эх, Вадик, что же ты можешь им предложить, кроме повода лишний раз подтрунить над твоей женоподобностью? Ничего. И это понимать надо, ведь если еще и ума нет, то все, считай, и человека нет.
— У тебя есть девушка? — еще и спросил он.
— Есть, — соврал я. — Только она далеко.
— Пишет, — не унимался Вадик.
— Пишет, — огрызнулся я. — И по телефону звонит.
Вадик вытянул ноги в своих громадных форменных ботинках, потянулся, принюхался — пахло выпечкой — и сказал:
— Жрать хочу…
Пока я распекал про себя Вадика, какой-то бородатый десантник на дальнем берегу находящегося тут пруда выпалил все то же «Слава ВДВ!», раскинул руки, разбежался и, не снимая тельняшки, могучей грудью разбил подернувшуюся ряской гладь воды.
И пошло. Одни вскарабкивались на деревья, кто выше, плюхались в пруд
с веток, другие ныряли с земли, потом выбирались, кто-то опять нырял, кто-то тащил в пруд свою визжащую, отбивающуюся подругу; все брызгались, барахтались, дурачились в тинистой, неспокойной воде. Наблюдая за купальщиками, я мало-помалу успокаивался, мне уже и не верилось, что кто-то из них может вести себя агрессивно. Да и зачем? У них сила, за нами закон, им ни к чему уголовщина, а нам наше здоровье дорого. Понятно, для иных милицейская неприкосновенность как красная тряпка, но ведь и за порядком кто-то следить должен. Десантники, казалось, хорошо понимали это. Есть же голова на плечах! Я даже представил, что после прошлогоднего случая между нами существует что-то вроде негласного мирного соглашения, дескать, в этот день мы друг друга не трогаем. Поэтому меня даже не встревожило, когда на тропинке уже совсем близко от нас два десантника устроили потасовку. Я подумал: пусть, между собой можно. Даже хорошо: значит, чужих не тронут. И потом наверняка у них ничего серьезного: так, приспичило немного разрядиться по пьянке, ну, понаставят друг другу синяков — подумаешь, синяки! Зато никто не нарушит мирного соглашения — я уже как-то и не сомневался, что оно существует…
Не знаю, откуда он вдруг возник перед нами, этот верзила с багровым скуластым лицом, мутными глазищами и вдавленной переносицей. Помню только, в отдалении стояли ребята, тоже десантники, они призывали своего приятеля не делать глупости, но как-то неубедительно, и мне хотелось, чтобы они звали его еще и еще, выманили его выпивкой, чтобы кто-нибудь, наконец, просто увел его от нас. Но ничего такого не произошло, напротив, ребята заинтересовались происходящим, утихли, кто-то даже на корточки присел — смотреть.
Верзила пристал к Вадику. Он приказывал ему встать перед ним «как положено», оправить форму, отвечать «по уставу», унизительно похлопывал его по щекам, а Вадик, перетрусивший до безобразия, корчился, зарывался в мое плечо. Мне же верзила устроил более суровую пытку: видя, что я терзаюсь страхом и не знаю, как поступить, он будто нарочно меня не замечал — ждал, когда сломаюсь. Ему, наверно, нравилось мучить одного так, а другого эдак. Я вспомнил было о пистолете, но какой там пистолет, он мне и вынуть бы его не дал. А если бы и дал, не стрелять же в него вот так, с ходу!
И я встал. Верзила отпустил Вадика и повернулся ко мне. Я боялся смотреть ему в глаза и поэтому разглядывал его мускулистый торс. В детстве, в пионерлагере, мне часто доводилось наблюдать телосложение своих сверстников, играющих в футбол, плавающих в бассейне, завидно подтягивающихся на перекладине, отжимающихся от пола. У одних мышцы были гладкие, обтекаемые и смотрелись не слишком эффектно, у других компактные, бугристые, как бы прозрачные, и выглядели куда лучше; при демонстрации бицепсов у первых под предплечьем надувалась продолговатая подушечка, у вторых вскакивал упругий шарик. И хотя, казалось, на саму силу это никак не влияло, мне всегда больше нравились эти вторые. Вот и у верзилы были такие мышцы. Я смотрел на него сам не свой и совершенно не знал, что делать дальше.
Но дальше и не пришлось ничего делать. Верзила поднял свой правый локоть и приставил его к моей верхней губе. Я не понял, зачем это. На мгновение у меня даже мелькнула радостная догадка: а что, если это такой своеобразный жест примирения, вроде рукопожатия, и нужно лишь на него ответить? Тоже, что ли, прислонить к его губам свой локоть? Но в следующий миг из меня точно искру высекли. Голову мою что-то резко качнуло в сторону, я увидел пруд, деревья, даже, кажется, лица зевак разглядел: какие-то застывшие, каменные были у них лица. Выходит, он ударил меня локтем, сообразил я, а до этого примеривался. Но почему локтем? Или кулаками теперь не бьют?
Я опустился на скамейку и зажал рот обеими ладонями. «Нападение на сотрудника правоохранительного органа… от пяти до десяти лет…» — бесплодно копошилось у меня в голове. И почему-то вдруг стало тоскливо. Как будто не ему, а мне отсиживать все эти годы. Потом я заметил кровь на его локте и подумал: вот, он испачкался об меня и теперь еще больше разозлится. Но верзила только поморщился и приказал Вадику: вытри! Вадик достал из кармана носовой платок и вытер, а когда десантник ушел, сказал:
— Ладно, пойдем пирожков поедим!
Он поднялся и направился в сторону палатки с надписью «Выпечка». Я смотрел на его удаляющуюся хрупкую фигурку, белесый затылок, неуклюжие ботинки и не мог понять: неужели он и в самом деле думает о пирожках? Как будто бы и не было этого мутного верзилы и он не приставал к Вадику, а я за Вадика не вступился и не поплатился за это. Вот же моя верхняя губа, Вадик, она распухла и еще кровоточит. Но Вадик не слышал моего молчаливого вопля, он шел на вкусные запахи, таращась на проходящих мимо девчонок и что-то щегольски насвистывая.
Никакой злобы или обиды на Вадика у меня не было. Вряд ли на его месте я повел бы себя как-то иначе. Но, странно, в этом гнусном происшествии я, казалось бы, хоть что-то попытался сделать, а героем себя вовсе не ощущал. Наоборот, мне стало как-то жаль себя, жаль Вадика. Я понял, что мы с ним совсем-совсем одиноки среди людей, между которыми, оказывается, нет и не было никаких негласных мирных соглашений. Может быть, мы даже смогли бы стать друзьями. Кто сказал, что друг должен жертвовать чем-то ради друга? Можно жертвовать, а можно и нет, это уж кому как хочется. И, конечно же, я пойду с Вадиком есть пирожки.
У палатки я нагнал его. Вадик громко сказал:
— Шесть пирожков!
— Каких вам? — спросила молоденькая продавщица.
— Любых, дура, только быстрее! — неожиданно решил сгрубить Вадик.
…Мы зашли за палатку, Вадик надорвал ароматный кулек, вынул из него один пирожок и стал активно жевать. Мне было отрадно видеть, что он наконец-то ест. Я тоже взял пирожок, надкусил и вдруг почувствовал на зубах что-то твердое. Это был мой левый клык, тот самый, на который пришелся удар верзилы. Я стал разглядывать его на солнце, одновременно ощупывая языком солоноватую желейную дырку в десне. Странное ощущение, когда смотришь на собственный зуб. Глупо как-то его оставлять и выбрасывать тоже глупо. «Это же так всего себя можно по частям разбросать», — подумал я и усмехнулся своей нелепой мысли. Вадик же, мимоходом взглянув на мой выбитый зуб, глубокомысленно, с видом знатока изрек:
— А, кость попалась?..
Потом он нахмурился, как человек, который вдруг понял, что проморгал что-то важное, заглянул в мой пирожок, едва не ткнувшись носом в начинку, долго там что-то разглядывал, хлопал своими женскими ресницами и наконец спросил:
— У тебя с чем попался?
С моей болью, мой глупый Вадик.