Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2006
Недавно я предложил нескольким знакомым москвичам, в виде детской игры в «горячо-холодно», такой вопрос: «Что, по вашему мнению, могло бы означать слово лужканы?» Первый сказал наугад: «Это, наверное, зверек такой, вроде суслика или ласки. Живут в поле или на лугу, в норке». Холодновато, говорю. Чуть теплее ответил другой, самый молодой и самый эрудированный участник разговора: «В Германии среди немцев живет маленький славянский народ. Они называются лужичане, или лужицкие сербы. Ты, вероятно, именно их имел в виду, только забыл, как они правильно называются». Нет, все-таки это еще далеко не горячо. Мне больше всех понравился ответ, который дала одна женщина: «Есть такие грибы, называются луговушки. А в какой-то местности их, на свой лад, называют лужканами».
«Лужканы, — раскрываю я секрет, — это вера такая. И не в Германии, а в России». — «Ах, вон что! Это вроде дырников, наверное», — оживился народ. «Насчет дырников, — говорю, — я не знаю, есть ли они на самом деле. Это, может быть, просто выдумка чья-то. А лужканы живут в окрестностях нашей столицы. Теперь их, правда, уже не так много. Но каких-то сто — сто двадцать лет назад в одном подмосковном городе они составляли едва ли не четверть населения». — «Да, мать-Россия, чего в ней только нет!» — спешат удивиться собеседники, представляя себе что-то экзотическое. «Да ничего особенного, — говорю. — Только название. Простые, довольно милые люди».
* * *
В конце XVII — начале XVIII века от реформированной господствующей Церкви, которая вдруг принялась кострами и виселицами воспитывать своих неразумных чад в духе «исправленного православия», в ужасе отпрянула огромная масса народа. Произошло что-то вроде замедленного взрыва, при котором обломки разной величины разлетелись на разные расстояния, падая и дробясь на еще более мелкие кусочки. Лужканы — из кусочков некрупных. Их история не блещет эпическими и живописными страницами. Насколько мне известно, она не привлекала особенного внимания ученых мужей и литераторов. Мои познания не настолько велики, чтобы заполнить этот пробел. Я просто попытаюсь записать — ну не для «памяти потомства», может быть, а хотя бы для своей памяти — рассказы двух знакомых мне людей.
* * *
Вот как рассказывает историю своего «согласия» Василий Куприянович, почтенный старичок семидесяти пяти лет. С детства слепой, он, вместе с супругой Ганей, по наколотым точкам, а больше по памяти, поет панихиды по заказам одноверцев.
«Мы сперва беспоповцами не были. Было время, наших священников сажали в какие-то столбы.1 Ну, как живого человека в столб посадить, сам я не знаю. Я пересказываю, как наши отцы говорили. И последний священник, старый-престарый, жил в деревне Кожухово, это за Москвой где-то. Привезли наши к нему девочку крестить. Прапрабабку мою. А тот священник им и говорит: «Вот, окрестил я вам, я больше — всё, стар стал, больше не могу. Как Бог вас вразумит, так и обходитесь. Вот вам святое причастие, вот вам святая вода большая, вот маленькая2, разбавляйте. Как причастие кончится, причащайтесь большой водою, а малой — от всякой скверны избу да посуду кропите. Детей своих сами погружайте, а кто из церковных будет вашу веру принимать — читайте им третий чин».3
С тех пор мы и стали беспоповцами. Бывало, прадедушка мой покрестит ребенка (он за уставщика был, а потом дед, а последним — отец мой), родители зарежут петуха, пирогов напекут, и вот кум с кумой все это берут и идут в собор к протопопу. Несут с собой еще яиц лукошко и вина четверть. С низким поклоном: «Батюшка Павел Автономович, окажите великую милость, запишите нам раба Божьего, примерно, Василия». Батюшка им кивнет, куда угощение поставить, а сам с большим удовольствием пишет у себя в книге: «└Такого числа. Крестины рабу Божьему Василию. Крестные: Иван да Марья». Ну, пожелаю рабу Василию много лет здравствовать. Идите с Богом». А к ребенку и не касался даже, все прадедушка делал. Так мы и жили: деды, отцы жили, а тут уж коммунисты все порушили и собор разорили.
Ну, мы все одно считаемся соборные прихожане. Стану я, примерно, с начал4 молиться и говорю: «Воскресый из мертвых, Господи Исусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, силою честнаго и животворящаго Креста, и святых ангел наших хранителей, и святаго славнаго великомученика Победоносца Георгия, и преподобнаго отца нашего Сергия, игумена Радонежскаго, Чудотворца, и всех святых, помилуй и спаси нас грешных, яко благ и человеколюбец». Это почему надо так говорить? Потому как в соборе нашем три престола: Воскресенье Христово — главный, а Георгия с Сергием преподобным — по бокам. Понял теперь? Потому как мы считаемся соборные прихожане. Это не теперь, это сроду так, от стариков заведено.
Каждый год на Богоявление святую воду обновляем и причащаемся, значит. Вода так и не портится, с этим все в порядке. Только ведь гляжу я, у церковных-то она тоже не портится…
Эх, быть бы мне зрячим, да подучиться маленько смолоду, я бы сам в священники пошел. Как-то по мне это дело, больно люблю я это все поповское… Да еще беда, почему нельзя мне, — признается он с детской непосредственностью, — жен у меня много было…»
* * *
Записав по возможности точно рассказ Василия Куприяновича, я продолжу повествование о лужканах со слов моего приятеля, старообрядческого священника отца Алексея. И речь пойдет о родной сестре Василия Куприяновича — Пелагее Куприяновне, отца Алексея старой знакомице. Ей в этом году исполнится уже девяносто четыре.
Биография Пелагеи Куприяновны прозрачна и чиста. С двенадцати лет она на ткацких станках. На двадцатом году вышла замуж, по своей же вере, по родительскому благословению. Родила двух детей: в тридцать четвертом — сына, которого дед-уставщик нарек по святцам Ананией, и перед самой войной — дочь, которую назвала Валентиной (дед уже умер к тому времени). Мужа убили на фронте, под Волоколамском. После того Пелагея Куприяновна больше замужем не была и мужчин до себя не допускала. Дети выучились, вышли в люди. Анания Карпович до сих пор еще работает на немаленькой должности в Москве, на каком-то космическом предприятии. Валентина замужем за офицером, теперь они тоже, конечно, на пенсии. Последние года три она почти не отходит от престарелой матери.
С Пелагеей Куприяновной отец Алексей знаком уже лет пятнадцать, с самого начала своего служения. Они обычно виделись два раза в год — перед Рождеством и перед Пасхой. Бодрая маленькая старушка с очень симпатичным, располагающим лицом, опрятно покрытая черным, в ярких цветах, павловским полушалком, она приезжала почти всегда в будний день, когда не было службы. Помолившись на иконы, она с трудом снимала с плеч увесистую сумку, затянутую веревочными лямками, и, еле переводя дух, говорила: «Ну, добрые люди скажут: бабка, нешто с Рязани бредешь?» (Воспоминание давней поры. В годы «великого перелома» десятки тысяч крестьян и Рязанской и других, более южных голодных областей в лаптях и обмотках, с узлами и сундучками за спиной шли на подмосковные фабрики. С тех пор «Рязань» в текстильных районах Подмосковья вошла в поговорку.) Затем, отдышавшись, она продолжала так же просто, но при этом с непередаваемой чинностью, свойственной только людям дореволюционного воспитания: «Батюшка Алексей Петрович, примите Христа ради от нас, грешных, оброк на Божий храм. Это от детей и от меня — жертва на вашу службу». Приношение состояло всегда из бутылки кагора, двух или трех килограммов муки и маленького пакетика ладана. В прежние годы ладан бывал самодельный, сваренный из сосновой смолы с пудрой, а потом — уже купленный в какой-нибудь церковной лавке. Сверх того, полагалось что-то вкусное для праздничного стола. (Деньги, по их беспоповским понятиям, вещь нечистая, после них надо непременно руки мыть. И милостыню они предпочитают давать едой или вещами.)
Вручив свой «оброк», Пелагея Куприяновна вежливо и серьезно задавала обычно несколько вопросов о чем-то божественном. Рассказывала что-нибудь, с легким юмором, о своих старушечьих делах. Улыбка у нее была как у десятилетней девочки, очень славная, и в молодости Пелагея Куприяновна, наверное, в такие моменты могла всколыхнуть не одно сердце. Пережив за свой век не менее чем три большие голодовки, она сохранила в целости все до единого зубы и дикцию имела превосходную. Однажды, когда священник, с чувством некоторой зависти, отметил это в разговоре, старуха возразила: «Ой, Алексей Петрович-батюшка, что было, уж того нет. Может, снаружи и не видать, а внутри я теперь развалюха. Я сошла сейчас с автобуса, а в глазах и потемнело, насилу не завалилась. Ведь баушку севодний год записали в летчики. Как же так: прожила век, и ни разу не летала. Вот и полетела — со второго этажа. Поехала в Авсюнино премянницу проведать. Попалась зятю ее пьяному под руку. Он их всех по квартире гонял, а мне надо было влезть. Вот он, вместо двери, меня в открытое окошко и высадил; спаси Христос, что не вниз головой». И, не замечая бурной реакции отца Алексея, Пелагея Куприяновна так же спокойно заключила: «Думала, это я только годами старая. Как это, думаю, — старой быть? Всю жизнь бегала, управлялась, все мне легко было. А Господь говорит: не гордись, Пелагея, побудешь и ты калекой. Так что вышла с баушкой авария. Видно, скоро уже в могилу идти». И — ни нотки гнева или осуждения. А отец Алексей все не может остыть да слово найти помягче по адресу этого зятя…
Однако уже лет семь или восемь прошло после этого достопамятного события, а Пелагея Куприяновна еще видит свет солнышка. Приступила дважды к ней смерть, да без толку. Не допущено пока, знать, Богом.
Первый раз взялась она помирать позапрошлой весной, в мае. Как раз яблоня цвела. Валентина приехала в храм на машине, сосед подвез: «Батюшка, мать плоха. Ждет вас не дождется. Я без него, говорит, не помру».
Валентине, конечно, за месяц после материна инсульта досталось в полной мере. Но, несмотря ни на что, в маленькой квартирке на первом этаже старого фабричного дома идеально чисто. И бабушка почивает в накрахмаленных белоснежных подушках, покрытая свеженьким белым платочком. Вроде дышит. Спит. Валентина обращается к ней громким, нарочито бодрым голосом: «Ну-ка подымайся, баба Поля, полно лежать. Встречай дорогих гостей». Старуха открывает глаза, узнает священника, сразу переводит многозначительный взгляд на дочь. Валентина поправляет матери выбившиеся из-под платка волосы и прикрывает одеялом плечи. Всё, теперь она готова принимать гостей.
Облизав сухие губы, Пелагея Куприяновна хоть с трудом, но ясно говорит: «Батюшка. Я ведь малограмотна. Но малость заглядывала в Святое Писание. Везде, в любой книге, пишут: без причастия нельзя жить. Исус Христос говорит: кто здесь Моего Тела и Крови не примет, тот и там со Мною не будет. Я по вере иду, как родители. Как благословил тятенька, так и держу. Бог меня всю жизнь не оставляет. Веру менять не хочу. Только думаю так: грех мне будет перед Богом — без причастия помереть. Вы, как мы вас считаем, наш духовный отец, наставник. Хотя мы и редко к вам ходим. Вы меня причастите, Христа ради. Только не переводите меня никуда. И ничего со мною больше не делайте. Грехи только отпустите и причастите. Можно так? Бог вам воздаст за все».
Отец Алексей, помолчав минуту, отвечает: «Я сделаю так, как вы хотите».
* * *
На третий день после причастия Пелагея Куприяновна встала с постели. За другими делами отец Алексей в течение долгого времени не навещал ее. Да его и не звали. Валентина передала с кем-то, что встала, мол, бабушка. Ну и слава Богу. Разве мало бывает таких случаев! Беда в том, что люди, обычно, видя — не видят, и слыша — не разумеют. И получая милости Божии, продолжают жить так, как будто ничего не произошло. Но к этому тоже привыкаешь, хотя и с трудом. Так что они не виделись с Пелагеей Куприяновной аж до следующего Великого поста. Это целых десять месяцев, значит.
В марте месяце снова едет Валентина с той же бедой. «Ой, мама кончается. Теперь уж по всему видно. Она уже и не говорит, и почти что не понимает, а то даже и меня не узнает».
Господи, бабушку-то и саму не узнать. Это маленькое, скукоженное, потемневшее личико — вовсе не ее; затекшие, слипшиеся глазки редко и еле-еле открываются и глядят мутно и пусто. Можно только вздохнуть, вспомнив симпатичную, живую, умную Пелагею Куприяновну в платке с красными розами. О, горе, горе! Вот он, общий наш конец.
А без роз все-таки и теперь не обходится. Букет из пяти больших темно-бордовых роз стоит у нее в изголовье, на тумбочке. Позавчера ведь было Восьмое марта, и Валентина постаралась порадовать мать цветами. Да и себя заодно.
Отца Алексея бабушка, однако, и на этот раз узнала. (Это тоже обычное дело. Даже люди, казалось бы, совсем потерявшие перед смертью память и разум, священника со Святыми дарами всегда узнают.) И опять какая-то еле уловимая живинка промелькнула в ее глазах. Зрачки скользнули в сторону Валентины, и та, понимая, стала промывать ей мокрой ваткой глаза и уголки рта. Губы замычали что-то нечленораздельное. Валентина перевела отцу Алексею: «Валька, — говорит. — Мы с тобой как две поганки в лесу». Теперь взгляд остановился на священнике, и губы снова задвигались. «Она вам говорит: не хочется по холоду помирать. Мерзлыми комьями закидают. То ли бы дело, чистым песочком». — «Конечно, еще поживите, куда торопиться!» — пытается безнадежно пошутить отец Алексей.
Под вазой с цветами стоит новая цветная фотография в рамочке. Валентина с матерью — в Троице-Сергиевой лавре, возле древнего Троицкого собора. Старуха в высоких валенках, замотана большим серым платком, только нос торчит. «Когда же это вы были с нею в лавре?» — «Два месяца назад, после Рождества вскоре. Вы же видели на кухне в углу икону: преподобный Сергий стоит у гроба своих родителей. Она у нас в доме всю жизнь, сколько я помню себя. Мать тут однажды смотрит на эту икону и говорит: «Видишь, это он молится за родителей своих. Он и их во святые вывел. А ты разве будешь так за меня молиться! Вот бы мне так лежать, когда я помру, а преподобный Сергий взял бы мою душу да и отнес бы ее к Исусу Христу. Поедем, Валька, к Троице-Сергию, хоть последний раз перед смертью побуду у него». (Она и раньше у него любила бывать. А когда Сережу, сына моего, послали в Афганистан, ох уж мы там слез пролили!)
А был хороший мороз, градусов двадцать. Я укутала ее вот так, как видите, и поехали. Приложились мы к преподобному Сергию, свечи поставили везде, постояли немного и пошли на вокзал. Сама захотела пешком. Пришли, и тут она мне говорит: «Валька, пойдем обратно, я в церкви левую варежку забыла». — «Да где ж ты там ее оставила?» Я ведь всегда слежу за ней, старый человек все-таки. Как уж, думаю, тут недоглядела? Да еще зло меня взяло: прошли чуть ли не час по такому холоду, а она только изволила сказать. «Мать, да ладно теперь, наплевать на эту варежку. Надевай, говорю, мои перчатки». — «Нужны мне твои перчатки, от них еще хуже пальцы мерзнут». — «Надо было, — говорю, — раньше про холод-то думать. Пошли скорее к электричке, там отогреешься». — «Нет, обратно пойдем, я найду ее. Не жалко варежку, да в ней у меня триста рублей в платочке завернуты. Они у нас с тобой не лишние».
Делать нечего. Еле затащила ее в «маршрутку», вернулись снова в лавру. Перед храмом встали, она из-за пазухи варежку достает. «Прости, дочь, Христа ради, соврала я тебе. Хотела еще помолиться, последний раз все-таки». Ну, мудра у меня баба Поля! Зашли опять в церковь, а там, пока мы ходили, дети приехали, целый автобус. Воскресная хоровая школа из какого-то города. И их пустили петь всем хором. Мы обе стоим, слушаем и плачем. И не одни мы, весь народ слушает, и никто уходить не хочет. И вот они до пяти часов вечера всё пели: «Радуйся, Сергие, преславный чудотворче!» А нам никак не надоест, мы так и стояли, пока не стали храм закрывать. Мать хоть бы присела на минуту, да и я с ней заодно! Весь день не евши — и ведь не хотелось, что интересно. Уже по темноте к вокзалу тащимся, мать говорит: «Вот и хорошо, что не ели, даром что теперь Святки. А то хоть и Великий пост будет, да тебя же не заставишь».
Так мы побывали у преподобного Сергия. За то ж она надеется, что он теперь сам лично придет по ее душу. А я тут опять второй месяц возле нее прыгаю: стирка — кухня — аптека, и так по кругу. Дни и ночи. Но все равно, когда он придет, — я его не увижу, это она мне заранее объявила. Она-то ведь святая у нас… А ты, говорит, недостойна его видеть. Господи, да я же это и сама знаю… Грехи наши тяжкие, женские…»
* * *
«Это было больше года назад, — закончил свой рассказ отец Алексей. —
С тех пор Валентина не приезжала; значит, пока нет во мне надобности. Видел тут я как-то племянницу Пелагеи Куприяновны, не ту, что в Авсюнине, другую. У них же очень большая родня. Живехонька, говорит. Когда хорошая погода, выходит на улицу погулять. У Бога милости много. Да и преподобного Сергия молитва сильна. Если она такую веру имеет к нему, неужели он ее оставит! Я думаю, что он ее и заберет-то на свой праздник.
А пока Господь дает, пусть еще погуляет, погреется на солнышке. Особенно сейчас, весной, когда оно такое яркое да веселое…»