Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2006
Что он, собственно, сказал? Почти наверное — почти то, что думал. Более того — получилось довольно близко к правде.
Вам представляется странной сама идея, что иные убийства бывают вредней некоторых печатных текстов? Но рассудите: текст вреден, когда опасен; опасен же — когда обладает определенной силой, которая часто заключена в его убедительности. Ergo: убийство, повышающее убедительность наказуемого текста, действительно может причинить больше вреда, нежели сам текст.
Например, убийство автора, который уверял — тщетно! — своих читателей, что в стране укоренился и процветает “государственный самосуд”.
В самом деле: Анна Политковская писала и печатала про “эскадроны смерти”. Про убийства свидетелей убийств.
А сама была свидетель. И собирала свидетельства.
Вообще-то неопровержимые. Но недостаточно убедительные. Поверить ей было невозможно.
Поверить ей — значило выбирать: или немедленно все бросить и прямо
с “Новой газетой” в руке бежать на улицу, крича: давайте все вместе сейчас же прекратим этот кошмар! Или, наоборот, спокойно продолжать жизнь, ее горечью заедая тошноту, немного похожую на стыд.
А нам все еще приходится — чтобы почти ничего не знать — почти ничему не верить. Чтобы, значит, не презирать (о, совсем чуть-чуть, а все-таки неуютно) самих себя. Но не бежать же, и в самом деле, на улицу.
И мы возражали Анне Политковской (почти все — молча; но некоторые — совершенно вслух):
“Сочиняешь! Как минимум — страшно преувеличиваешь! Как это — свидетелей убирают? Сама-то, небось, жива!”
Это был наш главный контраргумент.
И вот ее убили. Застрелили в кабине лифта. Четырьмя, что ли, пулями, считая контрольную. Вычислив момент — до секунды: чтобы обе руки у женщины были заняты тяжелыми продуктовыми сумками (для матери покупала, в больницу); чтобы не могла хоть заслониться ладонью; вообще-то удобней, когда на приговоренном — просто наручники.
Эти четыре пули — все равно что круглые печати на текстах Анны Политковской: с подлинным верно. Подтверждающие опасную ценность текстов.
Ну, он так и сказал. Он сказал так: убийство этой женщины повредило Государству больше, чем ее публикации.
То есть влепил жертве строгача с занесением в личное дело, но и убийцам поставил на вид: дескать, услужливый дурак опаснее врага.
Публицистика отчизны схватила это на лету. И донесла до своей публики: что Политковскую убили ни в коем случае не ее враги, а его. А значит, скорей всего, ее друзья. Не исключено, что по ее же наущению. Что она, если хорошенько разобраться, сделалась убитой назло ему. Чтобы бросить на него тень. И обеспечить распространение своих текстов.
Отчизна зарыдала от жалости к нему. Но он-то находился за границей — как назло, в самый день похорон, подвергаясь публичному расспросу от людей западных, сентиментальных. Которым нормальной, взвешенной реакции, видите ли, мало. У них так: раз убийство — обязательно надо его осудить.
С какой-нибудь дополнительной точки зрения. Помимо той, что пользы — чуть, а неприятностей — вагон.
Уставились и ждут, этак чуть ли не требовательно: осуди да осуди. Ну хоть за что-нибудь еще.
Он сосредоточился. И осудил — за жестокость.
Хотя, между нами говоря, мгновенная, внезапная смерть от пули — совсем не худшее из того, что может в нашей стране случиться с человеком, сочиняющим тексты, вредные для государства. Как, впрочем, и с любым другим — если своим поведением или просто своим видом он возбуждает в окружающих патриотизм.
Например, с девятилетней таджикской девочкой в петербургском саду.
Без сомнения, он это знал. А Политковская знала еще в тысячу раз подробнее. Про разные вещи, которые несравненно хуже выстрела в упор.
А на расстрел ее уже выводили. Дважды в течение одной ночи. В феврале 2001-го. В расположении 45-го полка.
Так что ума не приложу, какую он имел в виду гуманную альтернативу.
Разве что яд — как в том самолете 1-го, не то 2 сентября 2004 года, когда она пробивалась в Беслан.
Книга Политковской называется: “Путинская Россия”, так что в одноименной реальности достать ее негде.
А предыдущая озаглавлена: “Вторая чеченская” — согласно общепринятой нумерации этих войн.
Сама же Анна Политковская участвовала исключительно в третьей чеченской войне. И на ней погибла. Пав смертью храбрых.
Объявленные две — независимо от того, что назывались не так, и вообще кто что про них ни думай — состояли из боестолкновений вооруженных людей с вооруженными людьми.
Третья зажглась в глубине первой, пылала под покровом второй и все не гаснет.
Это война вооруженных с безоружными.
Вооруженных воодушевляла тройная цель: ограбить, унизить и уничтожить как можно больше безоружных. Полагаю, на бумаге такой директивы нет и не было. Она была написана на лицах начальников и читалась так: дозволено все! Как известно, таков лозунг ада.
В который Чечня и превратилась. В 2000 году — окончательно. И, может быть, бесповоротно.
На любой войне гражданское население бедствует: бомбежки, обстрелы, голод, эпидемии. Разрушенные жилища, разнузданные инстинкты.
Ничем таким нас, телезрителей по преимуществу, не удивишь, наши сердца не тронешь. Зато и за описания соответствующих ужасов никого не убивают. Описания — более или менее простительный дамский аполитичный пацифизм. Ужасы — неизбежные издержки политического процесса.
“Вон женщина со строгим лицом и холодными глазами — типичная чеченка времен войны. Она из горного селения Махкеты в Веденском районе. У нее трагедия: 14-летнего сына “замочили в сортире”. Натурально так └замочили”, без всяких иносказаний — прямым попаданием снаряда в деревенскую └дырку”, когда парень отправился по нужде. Дом этой женщины — почти на краю села, вот федералы и видели с постов, кто куда по двору идет. Поняли, зачем мальчик двинулся по тропинке в дальний угол огорода, — и пальнули. С одной стороны, в собственное удовольствие. С другой — непосредственно исполняя волю своего президента, — просил же Путин, главковерх, └мочить””.
Таких историй в текстах Политковской сотни. Как лютовали артиллерия, авиация. Как самолет пролетает над уединенным хутором, видит во дворе женщину с пятью малышами, разворачивается — и р-раз по ним ракетой “воздух — земля”, прицельно и точечно.
Или вот — как расстреливают с вертолетов беженскую толпу. Хотя — не совсем толпу: люди (среди них и Политковская) просто лежат по обеим сторонам шоссе, вжимаясь в траву и пыль.
“Вот они — вертолеты. Очередной заход. Они спустились так близко, что видны руки и лица пулеметчиков. Некоторые уверяют — даже глаза. Но это преувеличение от страха. Главное — их ноги, небрежно спущенные в открытые люки… Ноги большие и страшные, подметки тычутся чуть ли не в нас. Между ляжками зажаты дула. Страшно, но всем хочется посмотреть, кто же твой убийца. Кажется, они смеются над нами, над тем, как мы уморительно ползаем внизу — старые, грузные тетки, молодые девушки, дети. Нам даже слышен этот хохот, хотя это опять вранье — слишком шумно вокруг…”
Или как стирают с лица земли населенные, вообще-то, пункты, — протирая лицо земли до дыр. Всюду ликует одна и та же вроде бы бессмысленная, но неистово целеустремленная жестокость.
Но по здравом размышлении придется признать, что вред Государству от этих сюжетов сравнительно невелик. Они практически безобидны: во-первых, не приводят в движение никого, кроме иностранцев; а во-вторых, по ним никого не притянешь ни к одному суду, кроме разве что Страшного — от которого трудно утаить необходимые человеческому правосудию фамилии, воинские звания, номера частей, даты под приказами.
“У офицеров в Чечне, как у нелегалов-разведчиков, — по два-три-четыре комплекта документов на разные фамилии. Они все никто, и спросить не с кого…”
Значит, и беспокоиться не о чем.
Кроме того, эти сюжеты, со стрельбой из всех видов оружия по всему, что шевелится, — они ведь благополучные. Что ни финал — настоящий чеченский хеппи-энд: человек умер быстро и почти сразу похоронен по обряду.
Другой ряд событий страшней — не сравнить: врываются в дом (по ходу зачистки либо внезапно), избивают, связывают, бросают в БТР либо багажник, доставляют в застенок, пытают! — пытают так, что ничего подобного не бывало в Европе полтысячи лет, — пытают и насилуют, унижают и унижают — наконец-то убивают (как собаку) и закапывают (как собаку), лишь иногда и за большие деньги выдавая родственникам местонахождение истерзанных тел.
Впрочем, возможны варианты: иногда продадут и незакопанный труп. Или даже более или менее живого человека.
“…А в сторонке — отец, незамужняя взрослая дочь которого прошла через фильтрационный лагерь в Урус-Мартане, где… Ох, в этом случае лучше уж не вслух… Лишь один штрих заточения: ее заставляли ползать по ступенькам вниз-вверх на четвереньках, по-собачьи, держа в зубах ведро с говном…”
Тут — расследуя факты данного ряда — Политковская, безусловно, опаснее. Причиняет Государству действительный вред. Вернее, боль — жизненно важным органам.
Поскольку тут речь не об эксцессах, а о повседневном, будничном труде. Благодаря которому система бесперебойно выделяет два основных политических гормона — ненависть и страх.
Речь о рутинной процедуре. Вполне рациональной. Огромному войску полагается много врагов — убитых и плененных. Желательно, чтобы все они оказались, например, боевиками. Но если боевиков не хватает, приходится брать обычных людей. Которых попробуй уговори признать себя боевиками добровольно. А без признания — как изобличишь и вообще оформишь? Ergo: пытать. А потом пытать еще — чтобы каждый назвал какого-нибудь сообщника. И так далее по нарастающей — как по маслу.
Разъяснив эту целесообразность, Политковская, в сущности, выдала гостайну. Все равно что распечатала инструкцию по сборке Большого террора.
И еще позволяла себе жаловаться, что никто не обращает внимания.
“Дело в том, что мы думаем плохо. В массе своей мы совсем не страдаем от того, что творится в стране, что у нас на потоке бессудные казни и уже тысячи жертв └нового 37-го”. Мы успокаиваем себя тем, что это пока только чеченский 37-й год, и до нас не доберутся…
Напрасно и легкомысленно: история доказывала это неоднократно. В стране царит идеология ненависти к ближнему. Вот в чем наша настоящая беда…”
Позволяла себе обобщать:
“└Чечня” как образ мыслей, чувств и конкретных действий гангренозной тканью расползается повсюду и превращается в общенациональную трагедию
с поражением всех слоев общества. Мы дружно и вместе озвереваем”.
То есть какой-никакой, а урон наносила. Но, конечно, никто ее не слушал — как говорится: знаем все сами, молчи! — и, в общем, лично я думаю, что не понадобилось бы ее убивать — сама бы осознала тщету усилий, — не появись на горизонте из тумана Европейский суд.
Пресловутый, по правам человека.
Кто же думал, кто мог вообразить, что какие-то старики, какие-то старухи когда-нибудь доползут из Чечни аж до Брюсселя — просить справедливости для своих давно погибших детей. Что у них будут при себе какие-то документы. Что их примут, выслушают, заведут дела. И, чего доброго, вынесут рано или поздно, приговоры. На которые, оказывается, не наплевать.
Вообще-то ничего страшного. Руки коротки, не говоря о том, что фиг докажешь.
В окна комнаты, где я все это пишу (как обычно, ночью), толкается музыка: через двор, в милицейском культурном центре, празднуют День кадровика.
После концерта — дискотека, и квартал слегка подрагивает на своих сваях.
Пляшут сержантки в кожаных мини-юбках. Пляшет, я думаю, петербургский ОМОН — вот которому (говорят — и рязанскому) только что Страсбургский суд выписал штраф. 230, что ли, тысяч в инвалюте. За убийство пятерых безоружных — в их числе беременной женщины — в поселке, что ли, Алды, лет тоже пять назад.
Анна Политковская как раз и разбиралась, чей ОМОН и что там было, — но вот мертва. ОМОН же пляшет, потому что зачищали в масках, а значит — никто не опознан, рязанский не рязанский, питерский не питерский, а значит — никому ничего не будет. А штраф заплатит (если заплатит) РФ — если, опять же, будет кому платить.
Поскольку истцы один за другим изымаются из оборота. (Финальная, так сказать, тема Политковской: мученики за Страсбург.)
Вот им, а не компенсация. Но все равно: факты вдруг резко подорожали.
Представьте такой, по-настоящему скверный, анекдот. 2000 год, начало февраля. Только что взят разрушенный Грозный. Телевидение, как положено, живописует триумф. Вот генерал Б. — большой генерал, начальник штаба всей группировки, подъезжает к сельской больничке. Перед нею собраны раненые пленные. Которых сажают в какой-то автобус. Лицо одного из этих пленных генералу не нравится особенно. Причина неотчетлива. Не нравится, и все. И генерал кричит, неясно к кому обращаясь: “Уведите его к черту, прикончите его, дерьмо… Вот и весь приказ. Давай уведи его, прикончи, пристрели к черту…”
А телеоператоры снимают. И звукооператоры записывают. И вечером все это показывают по ящику. Для вящего реализма дают крупным планом страницу паспорта: Яндиев Хаджимурад. И все путем.
Но мамаша этого самого Хаджимурада сидит перед телевизором. Видит эту картинку. Встает со стула, одевается и уходит искать сына. По всей Чечне. По тюрьмам и т. д. Обивает пороги всех начальников. Пишет по всем официальным адресам. В том числе и в Страсбург. (Поскольку грамотная: учительница, вообще-то. А сын, кстати, был студент. Экономист.)
Так она бьется шесть с половиной лет. Никакого сына, естественно, не находит. Из всех прокуратур один ответ: забудь.
Но в июле сего года там, в Страсбурге, посмотрели наконец это старое видео. И согласились, что генерал Б. нарушил — что бы вы думали? — “право Хаджимурада Яндиева на жизнь”, а тем самым — статью 2-ю Европейской конвенции по правам человека: “Право каждого лица на жизнь охраняется законом”.
Что же получается? Получается, он у нас — военный преступник. Сам генерал Б. Лично. Как таковой. Между прочим, Герой России. Сейчас на очень большой должности.
Политковская незадолго до смерти так и написала: “фактически признан военным преступником”.
И что решение Страсбургского суда — “вполне может превратить жизнь генерала Б. в нечто похожее на судьбу Радко Младича и иже с ним. После
27 октября, дня вступления решения в законную силу (три месяца дано на апелляцию), Б. рискует стать невъездным никуда, кроме Белоруссии и Северной Кореи”.
А все из-за чего? Из-за нескольких видеокадров. Какие-то шесть секунд, промелькнувшие на экране невесть сколько лет назад, могут омрачить чисто конкретному персонажу, скажем, отдых на Кипре.
(Кстати, верней, некстати: вроде бы это тот самый генерал Б., который, согласно давнишнему репортажу Политковской, первым сообразил, куда сажать допрашиваемых зачищенных — в выгребные ямы шестиметровой глубины.)
Вот я и говорю: не за то, что помнила, кто и как начал первую чеченскую и вторую и как велись эти войны; и знала, отчего умерли зрители мюзикла “Норд-Ост”; и понимала, кто приговорил погибнуть заложников бесланской школы № 1.
Мало ли кто и что помнит или подозревает, или даже понимает. Не убивать же всех таких. И всех таких пока не убивают. И даже на тех, кто бормочет свои соображения вслух, — плюют.
Но она собирала документы. И устанавливала факты. Реально опасные для реальных лиц.
Которым реально обидно за державу: которую какая-то Политковская покушалась лишить самого ценного — их.
Они, естественно, предпочли, чтобы держава лишилась — ее.
Конечно, можно было избежать этого убийства. Обезопасить державу от публикаций Политковской. Легко. Стоило только самим расследовать и самим опубликовать: отчего умерли зрители мюзикла и про все остальное.
Дескать, так и так. Затянуть бессмертную песенку: хотели, дескать, как лучше, и проч.
Да, видно, нельзя.
Плюс круговая порука.
Поэтому — любой ценой стоять на своем: скажем, зрители мюзикла скончались от хронических своих заболеваний. А кто сомневается, тот — враг. А если враг не продается — патриот не промахнется.
То есть работа Политковской была несовместима с жизнью. В частности — с нашей, господа просвещенные сограждане. С вашей, с моей. Мы так и жили — как будто ее нет.
А теперь будем жить так, словно ее не было.
Пускай выступает на облаках. В Трибунале Убитых. Где председатель — Старовойтова, судьи — Сахаров, Юшенков, Щекочихин, Юдина. И Холодов. И Боровик. И туркменская девочка Хуршеда.
И та женщина из поселка Алды. И все другие.