Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2006
Когда я был маленьким, после уроков в школе мы часто убегали играть на свалку, которая находилась в самом конце Васильевского острова, на берегу Финского залива. С высокого мусорного берега можно было увидеть в море Петровскую дамбу, а в ясную погоду даже Кронштадт: крыши домов и купол собора. Петровская дамба — ряд островков вдоль грузового фарватера, по которому корабли уходили из порта в залив, туда можно было приплыть на лодке и наблюдать почти настоящие приливы и отливы, когда проходит какой-нибудь большегрузный корабль.
Лодочная станция находилась в Ковше, древней гавани, построенной две с лишним сотни лет назад: на карте эта гавань напоминала ковшик, полный воды, где крутились лодки — словно мелко порезанный укроп в супе, — но некоторые норовили выбраться по водяной ручке — Шкиперскому протоку, поползать по телу Маркизовой лужи, пройти мимо Невы на Канонерский остров, на Петровскую дамбу или забраться еще дальше — к Лисьему Носу и фортам. Можно было совершать каботажные путешествия вдоль свалки, вдоль строящейся гостиницы “Прибалтийская”, вдоль Морской набережной — к островам.
Часто какая-нибудь лодка с влюбленной парой приставала к пустынному свалочному берегу, и мы становились свидетелями взрослых любовных игр. Рассказывали, что ребенок, зачатый на свалке, обладал уравновешенным характером и способностью притягивать к себе богатство.
А в водах залива водилась, и до сих пор водится, рыба колюшка, вся в радужных разводах, словно пятно бензина на воде, с колючками-плавниками. Она такая колючая, что даже бездомные коты ее не едят. Я думаю, что бездомный кот — это нонсенс. Кот — животное, предполагающее дом. Всегда есть какой-нибудь подвал, который так или иначе прилепляется к коту. Иначе говоря, был бы кот, а дом найдется. Вот собаки — другое дело, понятие бездомная собака или бродячая собака — вполне оправданно. Потому-то они и собираются в стаи — бездомным так легче выжить.
Что же касается человеческого поведения, то есть люди-собаки и люди-кошки. Человек-кошка редко становится бомжом в полном смысле этого слова — он, даже потеряв прописку, всегда находит себе жилье, он старается держаться в стороне от человеческих стай и ни от кого не зависеть. А человек-собака начинает либо искать себе хозяина, либо — себе подобных.
Но большинство людей — собаки, кошек немного.
Холодными ночами на свалке пахло костром. Не свалочным костром с его специфическими запахами горелой пластмассы, резины, с черным удушливым дымом и разноцветным пламенем, нет, совсем не таким, а костром, в котором горят деревянные дрова, у которого можно посидеть согреться и приготовить еду. Эти костры жгли немногие ночующие на свалке бомжи.
А мы поджигали обрезки оргстекла и несли их в руках, они трещали, и пламенные капли падали, словно наши следы.
“Пред нами все цветет, за нами все горит…” — пел Гоша высоким голосом песню Высоцкого, совсем непохоже, но по-настоящему.
Существует поверье, что если такая капля упадет на руку, то на коже образуется долго не заживающая язва, а затем — круглый шрам, в его центре можно увидеть некий знак, иероглиф.
Если его точно воспроизвести на земле, очертить окружностью, встать в центр и закрыть глаза, можно услышать голос свалки, который расскажет тебе о сокровищах, скрытых под мусорными завалами, ведь ты и свалка теперь брат и сестра по огню. Только знание это недолговечно, и, открыв глаза, человек забывает все, о чем шептала ему свалка.
Нам эти обрезки были нужны как светильники для путешествий в подземном городе. Многие знают, что многочисленные каменные будочки с зарешеченными окошками, стоящие во дворах, — запасные выходы из бомбоубежищ, построенных в подвалах старых домов, а порой и отдельно — просто под землей. Теперь часть бомбоубежищ занята клубами, например, модный клуб “Грибоедов” расположен в одном из них. Но немногим известно, что город уже давно переварил некоторые из этих ходов и теперь они соединились совершенно иным образом, образуя дороги в совершенно иные места.
Часть ходов приводит к вентиляционным шахтам метрополитена, по которым можно спуститься еще глубже, в сумрачный нетилопортем, была бы веревка и нужное количество светильников, часть — к подземному аэродрому, где в покрытых пылью брезентовых чехлах стоят древние самолеты, их баки заправлены, а в кабинах спят летчики Второй мировой. Однажды, по одной им известной команде, земля над самолетами раздвинется и они взлетят в небо. И все же основная часть всех этих тайных путей ведет в обычное никуда.
На свалке всегда было больше чаек, чем ворон. Вороны любят заросшее деревьями Смоленское кладбище — там в кронах, словно гигантские плоды, темнеют их гнезда. А чайки — свалки. Где их гнезда — никому не ведомо, порой кажется, что они произрастают из свалочного мусора (была ведь в античности подобная теория происхождения мух), из побелевшего от времени алюминия (попробуй теперь найди его), бетонных плит, старых ящиков и пластмассы. Чайки издали похожи на комки бумаги, черновики безумного писателя, разбросанные по миру. Низко летящая над заливом чайка стряхивает слова в воду, и рыба колюшка питается ими, не понимая смысла…
Однажды ранним весенним утром, проезжая через Елагин остров, я увидел охотника на ворон с духовым ружьем. Он был одет в зеленую форму, широкополую шляпу, рядом с ним, прислоненный к дереву, стоял велосипед. Охотник скорее всего был нанят администрацией парка и получал за свою работу деньги, но и, как мне показалось, получал также немалое удовольствие от этой своей работы. В отличие от истребителей бездомных собак и кошек, облик которых вполне соответствует их деятельности, этот был крайне опрятен: аккуратно выбритое лицо, очки в позолоченной оправе, тонкие перчатки. Но вызывал такое же отвращение.
Я слышал, что в свое время по свалке вдоль берега ходили специальные цапли, вместо крыльев у них были милицейские погоны, а на голове фуражка с красным околышком. Кто такую цаплю встречал, начинал икать так безудержно, что спасти его мог только Черный Мусорщик.
Согласно преданию, Черный Мусорщик появляется лишь ночью, а утром, когда землечерпалка выгребает из залива утонувшее солнце, он уходит, становясь своим сном. Его сон — это разный хлам, на котором сидят то вороны, то чайки. Точнее, либо вороны, либо чайки — они не смешиваются, как два цвета, черный и белый, как два полюса, между которыми — весь мир. Так вот, если на куче этого хлама сидят чайки — значит, Черный Мусорщик ночью снимет твою непрекратимую икоту, и от этого, может быть, вся твоя последующая жизнь пойдет по иному пути, а если — вороны, то берегись — он приведет тебя к горе коробок из-под марокканских апельсинов и заставит строить корабль собственной икоте, ведь каждый ик — это спрессованные слова, в каждом ике скрыты сотни гениальных стихотворений и романов, не написанных тобой.
Черный Мусорщик не даст тебе успокоиться, и будет продолжаться ночь, пока ты не построишь такой большой корабль, чтобы в нем уместились все твои ики, пока этот корабль не будет спущен на воду и не отправится через залив, за которым Африка со всеми ее женскими прелестями, она лежит, вздыхая по Черному Мусорщику, его единственная возлюбленная, и ждет его писем, и только ящики из-под марокканских апельсинов знают к ней дорогу, поэтому кораблю не нужны ни штурман, ни капитан, и когда он приходит к Африке, твои ики раскрываются под южным африканским солнцем, словно бутоны цветов, в которых можно прочесть слова любви.
Так Черный Мусорщик тобой рассказывает Африке о своей любви, и когда настает утро, ты возвращаешься домой опустошенный, выеденный дотла настолько, что все, на что падает твой взгляд, втягивается им в тебя, словно в пылесос.
И если ты видишь нечто прекрасное, то тебе повезло, но, к сожалению, на свалке слишком много отбросов, и мало у кого взгляд падает на бескрайние воды залива, за которым лежит Африка, возлюбленная Черного Мусорщика, и ждет от него писем.
А еще на эту свалку когда-то свозили старые телевизоры, их везли со всего города, чтобы бросить под гусеницы бульдозера и затем сгрести останки в большие кучи. Вы спросите зачем? Очень просто: старые телевизоры принимали у людей в обмен на специальные талоны. Обладатель такого талона мог купить в магазине новый телевизор с определенной скидкой. А старые безжалостно уничтожали. Были телевизоры, которым везло, — например, наш дачный был нелегально куплен у приемщика, избежал насильственной смерти и безупречно служил нашей семье еще несколько лет.
И как человек перед смертью вспоминает всю свою жизнь, так и телевизор в короткий миг своей смерти показывал все программы, что когда-либо смотрели люди, сидя возле этого городского очага, источника тепла и спокойствия: под его бормотание пьяный муж переставал бузить и засыпал, жена укладывала детей и принималась за шитье-глаженье, а дети, теперь уже ставшие мужьями и женами, дедушками и бабушками, тайно глядели из детских кроваток на мерцающий синим экран.
Под железными гусеницами телевизоры взрывались, разбрасывая прошлое осколками серого стекла, оно накапливалось под горой из мертвых телевизоров, а гора росла, поднимаясь все выше. Ее было видно издали — даже птицы не садились на ее вершину, только маленький одинокий бульдозер, кажущийся муравьем на муравейнике, с кряхтением заталкивал очередную порцию мертвецов наверх.
Так поднималась к небу вся человеческая история, сгоревшая, раздавленная, раздробленная на мелкие осколки. Плотность исторических событий, умятых бульдозером, была такова, что иногда они воплощались в мерцающий синим дымок, который прорывался из недр этой горы, этот дымок нес в себе знание всего, вдохнувший его становился неуязвимым (предупрежден, значит, вооружен — так говорят в народе), и многие хотели пройти к горе и сделать хотя бы маленький глоточек этого дыма.
Но это не удавалось никому — телевизионную свалку бдительно охраняли три брата, они были похожи друг на друга как близнецы, хотя и родились в разное время. Братья работали по очереди, сутки через двое, и никогда не могли оказаться дома втроем, поэтому их отец считал, что у него всего лишь два сына, только мать знала, что их трое. Братьев звали Иванами. У них была собака по кличке Транзистор и ружье с двумя патронами: один, чтобы убить злоумышленника, который придет дышать этим дымом, а другой для себя, если соблазн вдохнуть пересилит все остальные соблазны.
Рассказывали, что два брата, старший и средний, были вполне нормальными, а младший — не от мира сего. Поэтому старшие ходили на водочный родник, забавлялись в сторожке с сахарными бабами, чьи поцелуи надолго оставляли сладкий вкус во рту и ощущение песка на губах, — это были естественные, дозволенные соблазны, а младший ночи напролет смотрел на этот дым, голубую ленту, разматывающуюся в небеса, и о чем он думал, да и думал ли он вообще, никто не знает.
Говорят, однажды средний брат пришел на работу и увидел, что Транзистор сидит в сторожке под лавкой и жалобно поскуливает, а в ружье остался лишь один патрон. Средний брат облазил всю свалку, но ни гильзы, ни тела младшего брата найти не смог. А на следующий день телевизоры привозить перестали и надобность в охране отпала сама собой. Но еще долго, зимой и летом работал бульдозер, сталкивая в море и разравнивая телевизионную гору.
Так умерла часть свалки. Гибель любой свалки начинается с ее голода. Смерть приходит, точнее, не приходят грузовики, исчезает запах дыма и гнили, зато на ее холмистой поверхности появляется трава, желтые цветы мать-и-мачехи, ольха, ива. И здесь отчетливей всего ощущаешь затертую истину, что настоящей смерти нет, есть лишь бесконечное изменение — ладонь свалки, открытая небу, исчезая, просит лишь дождя, потому что она становится полем, лесом, берегом, а затем, через сотни лет, какие-нибудь археологи будут искать среди корней травы и деревьев бесценные свидетельства прошлого.