Стихи. Публикация и вступительная заметка Бориса Фрезинского
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2006
В 1908-м ей пришлось бежать от замаячившего ареста в Париж. Там она сразу же вошла в группу содействия большевикам, еженедельно собиравшуюся в кафе на авеню д’Орлеан. Среди постоянных посетителей собрания были и знакомые ей по Питеру Зиновьев и Каменев (Ленина она видела до того, кажется, лишь однажды и мельком — в Териоках, а теперь — часто). В 1910-м она с большевистской группой рассталась…
Имя Елизаветы Полонской теперь помнят только знатоки поэзии 1920-х годов, потому прочертим здесь пунктир ее молодых лет, доведя его до первой ее книги (последняя издана сорок лет назад).
1908 — поступление на медицинский факультет Сорбонны. 1909 — пылкий роман с Ильей Эренбургом, оборвавшийся через год. 1914 — окончание Сорбонны; первая публикация (в парижском журнальчике “Стихи” под редакцией Эренбурга); работа врачом военного госпиталя в Нанси. 1915 — возвращение в Россию; подтверждение диплома в Юрьевском университете; направление военврачом на Юго-Западный фронт. 1916 — замужество в Киеве; смерть отца; рождение сына. 1917 — возвращение в Петроград, где с тех пор она прожила 52 года (за вычетом лет блокады: эвакуация в Молотов-Пермь); работа врачом фабричной амбулатории (до 1930-го, когда стала профессиональным литератором). 1918 — голосование за кадетов на выборах в Учредительное собрание. 1919 — новые стихи. 1920 — учеба в Студии “Всемирной литературы” у Гумилева, Лозинского, Чуковского, Шкловского; прием в Союз поэтов. 1921 — вхождение в группу “Серапионовы братья”; посещение заседаний Вольфилы; в квартире Полонской устроена засада ЧК на Шкловского; выход первой книги стихов “Знаменья”.
“Когда я перечитываю эти стихи, — вспоминала Полонская свою первую книгу, — я вижу неосвещенный в снежных сугробах Невский и себя в валенках и кепке, бредущей с ночного дежурства в 935 госпитале, что на Рижском, по направлению к Елисеевскому дому на Мойке, тогдашнему “Дому Искусств”, где за барской кухней в “людском” коридоре, прозванном “обезьянником”, в комнате Миши Слонимского собирались Серапионовы братья”.
Эта публикация названа грустной строчкой из стихотворения, напечатанного в “Знаменьях”. О первой книге Серапионовой сестры Елизаветы Полонской много говорили и немало писали — о ее настоящих петербургских стихах, что признавали все, кто о них высказывался. Характерно, что Борис Эйхенбаум статью, где речь шла о “Знаменьях”, начал с темы Москва — Петербург: “Знаменательна сейчас разница между Москвой и Петербургом. В Москве, хмельной и циничной, царят шумные имажинисты, которых Маяковский на одном диспуте, совершенно точно и правильно назвал “эпигонами футуризма”. Оставшийся верным себе строгий Петербург не подходит для бактерий имажинизма — никакой такой эпидемии, несмотря на усиленный ввоз литературы, у нас не заводится. Петербургу суждено, по-видимому, стать той кельей, в тишине которой будет подготовляться грядущий поворот к “высокой” лирике. Наша молодежь осторожно и внимательно учится у “классиков”, заостряя те тенденции, развернуться которым суждено в будущем… Трудно теперь быть поэтом… Но в петербургских поэтов я еще немного верю. Ради Бога — не уезжайте в Москву!”
Более всего поражали стихи Полонской о современности, чей революционный будничный лик, увиденный ее глазами, выглядел угрюмо и страшно.
О книге “Знаменья” Эйхенбаум писал так: “Здесь стихи о нашей — суровой, неуютной, жуткой жизни. Здесь наш Петербург — “виденье твердое из дыма и камней”. Стихи Полонской выделяются своей экспрессией: в них чувствуется мускульное напряжение, в них есть сильные речевые жесты. Традиции Полонской определить точно еще трудно, но кажется мне, что она ближе всего к Мандельштаму. В ритмической напряженности стиха, в синтаксисе (иногда затрудненном и не совсем русском) и в заключительных pointes (пуантах — фр.) есть следы его манеры. В последних строках вступительного стихотворения мне прямо слышится голос Мандельштама”. Эти строки очень любил и Виктор Шкловский, неизменно их цитировавший, когда говорил о Полонской:
Подобные — за каждый бьемся час,
И верный Пятница — Лирическая Муза
В изгнании не покидает нас.
В “Сентиментальном путешествии”, отметив, что у Полонской “хорошие стихи о сегодняшней России”, Шкловский счел необходимым прибавить: “нравились наборщикам” (был у него и такой критерий хороших стихов).
Вернемся к статье Эйхенбаума. Помимо близости к Мандельштаму периода “Камня”, он обнаруживал у Полонской и “следы” Ахматовой — скорее в синтаксисе, в интонации, чем в словах. “Во всяком случае, — признавал он, — здесь школа Полонской, здесь научилась она экспрессии. Она не поет, а говорит — с силой, с ораторским пафосом. Строфы ее не нагнетаются в виде лирического потока, а скрепляются сильной синтаксической связью, образуя строгий логический рисунок. Отсюда ощутимость ее союзов, на последовательности которых обычно строится схема ее стихотворений (то же самое наблюдается и у Ахматовой, только в более капризной форме). Отсюда же — и сила ее заключений, в которых заключена главная экспрессия” (Книжный угол. Пг., 1921. № 7. С. 40—42).
Мариэтта Шагинян в “Литературном дневнике” 1923 г., говоря о стихах Полонской, декларировала, что “такие жемчужины политического пафоса, как стихотворение “Петербург”, имеют в новейшей поэзии очень немного себе равных”. Шагинян, скорее всего, пишет не о стихотворении “Петербург” из книги “Знаменья”, которое заканчивается строфой:
И чьей-то мысли отягченный след
Останется в веках, как крепкая работа.
Закрой глаза теперь и вспомни, как встает
Там, где канала сумрачный пролет,
Чудовищная арка Деламота, —
а о цикле “Петербург” (три стихотворения в книге “Под каменным дождем”,1923), из которого приведу лишь две строфы — одну из первого стихотворения:
Гортанью сдавленной и ртом обледенелым;
За сломанной стеной там стражу держит страх,
В звериной шкуре, с человечьим телом…
и одну, завершающую, из последнего:
А ветер с моря сердце рвет
Пустой и суетной надеждой,
И медь торжественно поет,
Как смерть проста и неизбежна.
Полонская, сказавшая о себе, что “золотая лира оттягивает слабое плечо”, своей второй книгой (“Под каменным дождем”) подтвердила репутацию поэта, говорящего о современности своим голосом:
Слепые слушаем. Убитые — ведем.
Колеблется земля, и дом уже пылает —
Еще глоток воды! под каменным дождем…
К революции она обращалась напрямую и не заискивая:
Какая истина в твоей неправде есть?
Пустыня странствия нам суждена какая?
Сквозь мертвые пески, сквозь Голод, Славу, Месть
Придем ли наконец к вратам небесным рая?..
Полонская понимала, что в Книге революции “слепили кровь и грязь высокие страницы”, и призывала читателей:
Тех, кто трудился с Ней и тяжело устали,
И с Марсовых полей уже не могут встать,
Тех, кто убит, и тех, что убивали.
Процитирую статью 1923 г. “Поэты в Петербурге”, принадлежавшую Георгию Адамовичу, критику не запальчивому, к чьим комментариям теперь нередко обращаются в попытке переоценить литпрошлое. Адамович писал: “О Полонской знали в Петербурге довольно давно. Она работала с М. Л. Лозинским над переводом Эредиа. Я помню, как лет пять назад, на одном из полушуточных поэтических состязаний, она в четверть часа написала вполне правильный сонет на заданную тему. Выпустила она сборник в конце 21 года и после этого написала ряд стихотворений, во многих отношениях замечательных.
От Полонской, в противоположность Тихонову, нельзя многого ждать. Ее дарование несомненно ограничено. Но у нее есть ум и воля. В стихах ее есть помесь гражданской сентиментальности с привкусом “Русского богатства” и какой-то бодлеровской очень мужественной горечи. Из всех поэтов, затрагивающих общественные темы, она одна нашла свой голос. После широковещательных, унылых, лживо восторженных излияний Анны Радловой, так же как и после более приятных и более честных упражнений пролеткультовцев, стихи Полонской о жизни “страшных лет России” заставляют насторожиться”.
Насторожиться было от чего:
И слезы навсегда иссякли.
Теперь одно: кричи и вой!
Пылайте словеса из пакли!
Пока не покосится рот,
И кожа на губах не треснет,
И кровь соленая пойдет,
Мешаясь с безобразной песней!..
Спад поэзии Полонской в 1930-е гг. ощущался всеми поклонниками ее первых трех стихотворных книг (третья — “Упрямый календарь” — вышла в 1929-м). Во второй половине того мрачного десятилетия творческий спад имел в нашей поэзии не индивидуальный, а всеобщий характер, и сегодня это никого не может удивить: эпоха террора не располагала к свободному творчеству. Полонская, в силу своих личных обстоятельств, ощутила трагизм эпохи раньше других, и оправиться от пережитого ей оказалось трудно.
В заключение несколько примечаний к некоторым из публикуемых здесь стихотворений, которые, за вычетом двух, печатаются впервые (их машинопись еще в 1980-е годы была предоставлена сыном Елизаветы Григорьевны М. Л. Полонским (1916—1995) и выправлена теперь мною по рукописям из ее личного архива).
Бьет барабан сухой и гулкий… Напечатано единственный раз, на стр. 1 Литературного приложения № 6 к газете “Петроградская правда” за 1922 (подписано: Е. П.). С этим стихотворением перекликается написанное в начале 1922-го “Играет медь. Идут полки…”, вошедшее в книгу “Под каменным дождем”.
Философу. Аарон Захарович Штейнберг (1891—1975) — философ и историк еврейства, участник Вольной философской ассоциации (Вольфила) в Петрограде, автор книги “Друзья моих ранних лет” (Париж, 1991). В 1919-м был арестован вместе с Замятиным, Петровым-Водкиным, Ремизовым, Лемке и др.; отпущен и в 1922 г. эмигрировал в Берлин.
Той же от той же. Александра Лазаревна Векслер (1901 —1965) — литератор, заведующая канцелярией Вольфилы; была увлечена А. З. Штейнбергом. Эмигрировала в Германию, впоследствии жила в Израиле. Шкловский дважды упоминает Векслер в “Сентиментальном путешествии”. Векслер посвящено также стихотворение Полонской “Ты с холодностью мартовского льда…” в книге “Знаменья” и глава ее неопубликованных воспоминаний “Встречи” (“Виктор Шкловский и Александра Векслер”).
Скуластая рожа, раскосый глаз… Стихотворение навеяно впечатлениями тревожных дней марта 1921 г., когда в Кронштадте вспыхнуло восстание, именовавшееся в советские годы “контрреволюционным мятежом”. В стихотворении речь идет об одиночном патрульным посте на площади возле Владимирской церкви в Петрограде (в тех краях Полонская жила).
На Васильевском острове. Стихотворение связано с кронштадтским восстанием.
Послание к петуху. Печаталось единственный раз: Мухомор, 1922, № 9, 3-я сторона обложки.
О буйных днях семнадцатого года. Эпиграф — из стихотворения Е. А. Баратынского “Последняя смерть” (1827); у Баратынского: “древних лет”.
Гумилеву. Обнаружено теперь среди черновиков в рабочей тетради 1921 г.
Давиду Выгодскому. Стихотворение написано на книге, поднесенной поэту, переводчику, литературоведу, одному из близких друзей Полонской Давиду Исааковичу Выгодскому (1899—1943), репрессированному в 1938 г. На Моховой, жилплощадь разделя… — Выгодский жил в Ленинграде на Моховой улице. Юный Исаак — Исаак Давидович Выгодский (род. 1923), сын Давида и Эммы Выгодской, юрист.
Завтра. Написано на следующий день после смерти Михаила Александровича Фромана (Фракман; 1891—1940) — поэта, прозаика, переводчика, детского писателя, с которым Полонская дружила с 1920-х годов.
Памяти Эммы Выгодской. Эмма Иосифовна Выгодская (1899—1949) — детская писательница и переводчица, жена Д. И. Выгодского.
Брату. Стихотворение посвящено брату Полонской Александру Григорьевичу Мовшенсону (1895—1965) — искусствоведу и переводчику. Хайбрау — от англ. Highbrow — аристократ ума, высоколобый.
* * *
Бьет барабан сухой и гулкий.
Играет медь, идут полки.
Бьет барабан сухой и гулкий.
Слагаем нежные стихи.
Играет медь, идут полки
Стремительно, неудержимы.
Слагаем нежные стихи,
Для нас слетают серафимы.
Стремительно, неудержимы,
Пройдут над царственной Невой.
Для нас слетают серафимы
Под звуки арфы золотой.
Пройдут над царственной Невой,
По улицам пустым и звонким.
Под звуки арфы золотой
Поэт становится ребенком.
По улицам пустым и звонким
Их беспокойный рок влечет.
Поэт становится ребенком,
И время замедляет счет.
Их беспокойный рок влечет
По площадям, по переулкам.
И время замедляет счет.
Бьет барабан сухой и гулкий.
1 мая 1920
ФИЛОСОФУ
В турнирах слова опытный игрок,
Он знает силу шахматного хода.
В нем талмудистов славная порода
И жив германской мудрости урок.
Он времени познал последний срок
По Книге Бытия, из темных книг Исхода.
Он после бурь семнадцатого года —
Последний метафизики пророк.
Но у людей иные есть уставы,
Восторги мысли и утехи славы
Не могут заменить любовный яд,
И он, как мы, томится сладкой мукой
И ждет случайности, и верною порукой —
Двух карих глаз смиренно дерзкий взгляд.
23 июня 1920
ТОЙ ЖЕ ОТ ТОй ЖЕ
Охотницей окликнуты подруги;
Умчался лесом пестрый хоровод…
Что ж ты стоишь, о нимфа, в тесном круге?
Псы заливаются — вперед, вперед!
Не девушкой причудливой и ломкой,
С ключом иль чашей в сложенных руках,–
Ты мне предстала в этот вечер громко
С улыбкою на стиснутых губах.
Был Петербург там, за фронтоном зала…
Ноябрь, Фонтанка, черная вода…
Ты или я так медленно сказала:
Ты закатилась, тонкая звезда!
Погибнешь ты, и темная улыбка,
И тайный блеск еще девичьих глаз.
Прислушайся, как торжествует скрипка
В последний день, в ее последний час.
26 ноября 1920
* * *
Скуластая рожа, раскосый глаз,
Надвинута шапка в самый раз.
Звезда на шапке, а в небе крест, —
Не верю я Богу здешних мест.
На взморье пушки… Ты слышишь гарь, —
Петух червонный, законный царь.
Худая по ветру, босая шинель,
А ветер древний, стара метель.
Безлюден город, повсюду снег.
Один на дозоре стоит печенег.
10—12 марта 1921
НА ВАСИЛЬЕВСКОМ ОСТРОВЕ
На Васильевском острове гул стоит,
Дребезжат, дрожат стекла в Гавани,
А в Кронштадте пушки бухают.
Над Невой воронье кругом кружит…
Отощало око, воронье, за зиму;
Стали люди и сами падаль есть.
Где бы клюнуть мясца человечьего?
На проспекте отряд собирается.
Отряд на проспекте собирается,
По панели винтовки звякают.
Стороною обходят прохожие:
Кто не глядя пройдет, нахмурившись,
Кто, скрывая смешок, остановится,
Кто негромко вымолвит: “Бедные…
Молодые какие, на смерть идут!”
А пройдет старуха — перекрестится.
А пройдет, — перекрестится, старая,
Перекрестится, оборотится, —
Станет щурить глаза слеповатые,
Не узнает ли сына Васеньку,
Не его ли стоят товарищи?
Постоит, посмотрит, махнет рукой,
Видно, плохи глаза старушечьи.
И домой потрусиvт на Васильевский.
И домой придет, опечалится.
И не знает того, что сквозь мокрый снег,
Через талый лед, сквозь огонь и смерть
Пробирается цепь солдатская.
Проберется сын ее невредим,
Пронесет безрассудную голову.
Не возьмет его ни страх, ни смерть.
Крепче смерти тело горячее!
25 марта 1921
* * *
Если это конец, если мы умрем,
Если гибель постигнет нас, —
Пусть останется людям в века и в века
Несложный этот рассказ.
Как бутылку в море, в крушенья час,
Суеверно бросал мореход,
Чтобы весть о погибших
На землю дошла из пропасти синих вод.
Так моей неумелой водят рукой
Те, что темней меня,
Чтобы повесть об этих горячих годах
Дошла до другого дня.
Апрель 1921
КАЗНЬ
За то, что ждали знаков и чудес
И думали, что кто-нибудь воскрес,
За то, что нас смутил внезапный страх,
За то, что мы рассеялись как прах,
За то, что — маловерны и темны, —
Не ступим за черту обещанной страны,
За то, что мы роптали день за днем, —
Свершится казнь: в пустыне мы умрем.
11 мая 1921
ПОСЛАНИЕ К ПЕТУХУ
Рыжий петух, хорошо тебе
Навстречу солнцу кричать “кукареку”.
Настанут перемены в твоей судьбе:
Будешь когда-нибудь и ты человеком!
Забудешь запах земли дождливой
И вкус червей в навозной куче,
На крепкий весенний гребень свой
Шапку с наушниками нахлобучишь.
Портфель под крылом и дугою грудь…
Не просто петух, а “важная птица”!
И если мы встретимся как-нибудь —
Ты можешь забыть мне поклониться…
22 июля 1921
О БУЙНЫХ ДНЯХ СЕМНАДЦАТОГО ГОДА
И в дикую порфиру прежних лет
Державная порфира облачилась.
Баратынский
Не грифелем по аспидной доске,
Не в воздухе винтом аэроплана,
Нет, врезанная в глине и песке
Еще зияет земляная рана.
Но человек, смиренно покорясь
Врагам — морозам, солнцу, ветру, зною, —
Сознанья наконец утратил связь,
Стал костью, пылью, порослью лесною.
Ноябрь 1921
ГУМИЛЕВУ
Пуст целует и пьет кто захочет,
Не хочу ни любви, ни вина.
Я бессонною светлою ночью
И певучей строкою пьяна.
И встает над страницей бумажной
Пенье лютни и яростный вой,
Низкий голос сухой и протяжный,
Анапестов магический строй.
Да, поэмы такой безрассудной
И печальней не встретилось мне.
Лебеденок уродливо чудный,
Народившийся в волчьей стране.
И мне видится берег разрытый,
Низкий берег холодной земли,
Где тебя с головой непокрытой
Торопливо на казнь повели.
Чтоб и в смерти, надменный и гордый,
Увидал, перед тем как упасть,
Злой оскал окровавленной морды
И звериную жадную пасть.
1921—1922
* * *
О Россия, злая Россия,
Не твоя ли я плоть и дочь?
Где я песни возьму такие,
Чтобы злобу твою превозмочь?
Не жалеет и слушать не хочет,
Только скажет: “Чужая, уйди”.
Только страшное что-то пророчит
Мне звериное сердце в груди.
Разве я для тебя — чужая?
Отчего ж я так горько люблю
Небо скудное скучного края
И непышную землю твою?
Разве я не взяла добровольно
Слов твоих тяготеющий груз?
Как бы не было трудно и больно,
Только с жизнью от них отрекусь!
Что ж, убей, но враждебное тело
Средь твоей закопают земли,
Чтоб зеленой травою — допела
Я неспетые песни мои.
19 апреля 1922
ДАВИДУ ВЫГОДСКОМУ
Надпись на книге “Путеводитель
переселенца в Новую Каледонию”
Пытливый ум не ведает преград,
Нет разницы между дождем и солнцем.
Давид, не покидая Ленинград,
Ты путешествуешь и станешь каледонцем.
С подарка моего сотри густую пыль,
Прочти сей гид и через час, не боле,
Табак, индиго, кофе, кошениль,
Как переводы будешь насаждать и холить.
На Моховой, жилплощадь разделя,
Ты будешь утверждать с отрадным вздохом:
“На Моховой не обрастаю мохом,
Есть в Каледонии заявка на меня”.
И будет сын твой, юный Исаак,
Зампредом Каледонского Совета,
— Настанет день, я предвещаю так!
Я очень редко вру,
Елизавета.
1931
ЗАВТРА
Все торопишься, думаешь: “Завтра
От докучливых отвяжешься дел…” —
Ведь ты болен желаньем пространства,
Ведь ты слышишь полет лебедей…
Завтра, завтра… Еще усилье!
То семья… то беспомощный друг…
Моль съедает тем временем крылья,
Гложет жизнь твою скрытый недуг.
И в прекрасное майское утро
В чистом зеркале видишь ты —
Сединой пересыпаны кудри,
Расплылись, потускнели черты.
Вот уж завтра на свежей могиле
Скажет друг твой печальную речь —
О напрасно растраченной силе
И о том, что-де надо беречь.
22 июня 1940
ПАМЯТИ ЭММЫ ВЫГОДСКОЙ
По берегам реки забвенья,
Где краскам жизни места нет,
Проходишь ты мгновенной тенью,
Чуть видной тенью прошлых лет.
А ты любила радость жизни,
Восторга творческого боль,
Улыбку сына, дом в отчизне
И крепкой галльской шутки соль.
А ты жила — как по ошибке,
Жила не так, не с тем, не там, —
И доброту твоей улыбки
Я вспоминаю по ночам.
Как быстро ты перелистала
Всей жизни пеструю тетрадь!..
И я должна была — я знала —
Тебя за руку удержать.
Сентябрь 1949
БРАТУ
Ты был хайбрау, — ты в этом неповинен:
Уже в пять лет Дагерр провинциальный
Портрет твой детский выставил в витрине,
С глазами ангела и с тросточкой нахальной.
Ты шел своей дорогой — трудной, дальней.
Высокомерно прожил ты в пустыне.
Что сверстники?! Ты знал — их слава минет,
Ты их казнил улыбкою печальной.
Лишь книги ты еще любил на свете,
И были радостью тебе чужие дети.
Ты ничего не ставил выше чести.
Горжусь, что я была твоей сестрой,
Мой милый брат, мой дорогой хайбрау.
— Пусть Пуговичник заберет нас вместе!
Январь—апрель 1961
Публикация и вступительная заметка Бориса Фрезинского