Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2006
Предуведомление:
В связи с тем, что все эти Послания были написаны в конце прошлого столетия, они, безусловно, адресовались Первому президенту, в чем вы легко, собственно, убедитесь. Тем более что на самом деле они и ему, Первому, тоже не адресовались, по крайней мере, не отсылались, а писались в стол, ради поддержания эпистолярного жанра в наше довольно не сообщительное время.
1. НОВОГОДНЕЕ
В Вашем новогоднем поздравлении порвались-таки две-три суровые нитки. Знаменитая на весь мир, выстраданная Вами непримиримость, долженствующая быть в голосе виновато убывающего вместе со своей страной правителя, напугала мои руки так, что они насилу успели к бою курантов откупорить бутылку шампанского. Я едва не опростоволосился перед собравшимися, чего, по правде сказать, они от меня всякий раз и ждут, когда инициатива переходит ко мне.
Но в тот момент сильнее услышанного было увиденное. Я был поражен Вашим галстуком необыкновенно насыщенной, роскошной, византийской красоты. Мне кажется, я испытал его на ощупь — так магнетически он смешался с моим сознанием. Он был, конечно, как и подобает случаю, шит из куска теплой полновесной парчи — набивной шелк телесно-охристого цвета с бронзово-
зелеными глубокими отсветами был заткан толстыми пластинами сусального золота. Я воображал его пурпурную, порфирную изнанку, хотя для галстука, насколько я понимаю в этикете, такой диссонанс между лицом и подкладкой, как правило, не приветствуется.
Признаюсь, я не успел запомнить узор на Вашем великолепном галстуке — что-то венчально-венценосное, вензельное, гербовое. Но не примитивный двуглавый орел, во что любит выпялиться какой-нибудь безвкусный депутат, а нечто геометрически-томительное, восточная фата-моргана. Я еще подумал тогда, что если этот главный мужской аксессуар сделан нашей кутюр-эпохой с такой любовью, значит, вся его пышность достойна все же оправдания, как никакая другая пышность во время чумы. Я представил себе чешуйчатый полет жар-птицы, и золотошвейное сияние патриаршего благословения, и пламенно-рыжий блеск отреставрированных кремлевских палат.
После этого я обратил внимание на то, что все трое мужчин за нашим столом сидят тоже в галстуках: и я, и поклонник моей тещи, и мой малолетний сын. На мне был галстук, исподволь радующий глаз, синего шелкового отлива в желтую, поперечную, модную теперь полоску. На своего восьмилетнего сына я повязал узкий галстук именно потому, что он был узкий, красный в черный горошек, хранившийся в шкафу со свадебной поры. И только на тещином поклоннике, добром морщинистом молчуне, в котором за его кротостью и худощавостью виднелись пройденные им пути и пожарища, был галстук, чем-то напомнивший Ваш. Вероятно, трудно узнаваемым орнаментом явно огненнопоклоннического свойства. Однако разница таки была вопиющей между Вашим «уже не-Версаче» и его — любителя понятных шуток — «еще не-Версаче». В одном соседствовала лучезарность с добротностью, в другом — тусклость с тряпичностью. Но то, что принципиального различия между первым и вторым не существовало, привело меня к гуманной мысли о всеобщем подобии всего.
Я думал о том, что Ваше стремление и Ваше намерение облачиться в такой ко многому обязывающий, скипетрообразный галстук, а также некоторые другие Ваши масштабные предприятия, в конечном итоге, сродни моему разорительному порыву закатить лукуллов пир в праздничную ночь, чего у нас в семье не случалось последние лет пять или вообще никогда…
Мы некоторое время говорили о Вас и даже забыли переключить на НТВ, на «Куклы».
Я сказал, что хоть и не голосовал за Вас, потому что для меня это было не совсем органично, тем не менее не могу, мол, не восхититься обновленческой мощью Вашего организма, которую Вы собрали всю в свой неполный кулак и преодолели недуг, пошли на смертельно опасную операцию и стремительно после хирургического вмешательства в Вас оклемались, если, конечно, опять не врет телевидение.
Здесь недоверчиво улыбнулась мне теща, как будто я ее задел за живое. Теща, кстати, тогда проголосовала за Вас, и не столько сердцем (им она никогда не ошибается), сколько рассудком. Ее расчет состоял в том, что пусть, мол, Ваши птенцы ненасытные и склевали все ее сбережения, однако не остается никого, кроме Вас, птицы-отца, кто бы еще мог и приструнить воришек и хоть что-то еще вырвать из их клювиков — в погашение обездоленным. Если же победят другие, не Вы, может быть, и не плохие люди, то скажут ей: кто тебя, глупая баба, разорил, с того иди и спрашивай, с Вас то есть; а мы у тебя пока ломаного гроша не взяли. А что же Вы сможете отдать, если Вас победят? Да ничего! А так, может быть, что-нибудь когда-нибудь и отдадите, расчувствовавшись. Так полагала теща всей своей логикой народной стабильности.
Теща выразила сомнение, что Вы вообще ту нашумевшую операцию перенесли, потому что, как она сказала с горечью: «Мне-то не надо втюхивать, что на третий день после такой серьезной операции, когда сердце и легкие вываливают на стол, можно указы подписывать, лежала под скальпелем, знаю, нельзя не только указы подписывать, но и радоваться, что выжил, нельзя, чтобы не сглазить. А ты говоришь, уже и попивать опять начал?» — «Успехи медицины», — парировал я, наливая.
Я болтнул о Вас без обиняков, может быть, на подсознательном уровне надеясь отряхнуться от внезапного обольщения Вашим великодержавным галстуком, испортить от него впечатление, а на сознательном уровне поразить куда более утилитарную цель: приравнять мое увлечение праздниками к Вашему аналогичному увлечению в глазах моей тещи и в таких же глазах моей жены. Иначе эти две алкоголефобки что-нибудь бы да смели, бутылки две «Синопской», с накрытого стола. А так, в них проснулась гражданская совесть.
Если же Вы теперь меня с пристрастием спросите, откуда это я, неизвестно кто, понимаешь, взял, что Вам опять пришлось начать попивать, я целомудренно пожму плечами.
В разгар застолья теща, видя, что ни я, ни ее поклонник с ума от водки особенно не сходим, а беседуем и даже размышляем о будущем, за разговорами, за играми-плясками с детьми оттаяла и к Вам. Она, разумеется, не приветствовала тост за Вас, мол, чтобы Вы окрепли, чтобы прозрели безвозвратно и одумались вполне, чтобы друзей России от плевел научились отделять. Но все-таки душою потеплела к Вам, немного раскраснелась, распушилась, помолодела от душевности. Наверно, страшно, говорит, Вам очень было, знаю по себе. Совсем дедом стали, хоть и упрямый старый хрыч, и что лицо у Вас хотя и плотное, но желтое и, кажется, засохшее насквозь, как у мумии, за что и жалко Вас. Еще и тот Ваш огнедышащий галстук как будто тень бросал с позолотой, соломенного цвета, на жесткое лицо, на синие глаза…
Вы не сердитесь на мою тещу. Ей ведь обидно: Вы с ней ровесники, а живете кардинально по-разному. Представляю, как бы Вы обижались на нее, будь она на Вашем месте.
Мое же отношение к Вашей тяжелой болезни несколько иное; оно роднит меня с Вами… Я нисколько теперь не сомневаюсь, что Вы заразились от самой нашей страны, вдохнув в свои легкие из лучших побуждений миазмы ее иллюзий, таинство ее распада, ее приверженность к упадку, ее упование на Вас. Ваш организм, столь природно одаренный, вдруг стал разваливаться в унисон с оскудением державы и в одночасье сам превратился в неистощимый вирусоноситель. Порочный круг два гнойника соединил в один. Ваше мокротное дыхание раздувало очаг страны. Чертыхающаяся страна, плохо приученная кашлять в носовой платок или по крайней мере в кулак, разбрызгивала свои жизнеспособные бациллы во все стороны, доплевывала и до Вас. Так и текло: Вы не давали выздороветь стране, страна не давала выздороветь Вам. Боролись два больных богатыря. В характере того и другого — вера в победу до гробовой доски.
Думая о Вас с мучительностью подданного, я почему-то убеждаюсь в том, что у нас одно не вечно разрушается за счет другого, но до поры до времени, до переломного момента, до перемены мест. У нас все подобно и все отражается друг в друге с убийственной телепатичностью и незабываемой взаимностью.
…В ту ночь, вернее, в позднее утро 1 января я уснул, будучи не то чтобы сильно пьяным, но все-таки пьяненьким, разомлевшим и, главное, воодушевленным. Засыпая, я даже попытался от счастья пристать к жене, но она почему-то отстранилась и отмахнулась от меня с каким-то даже страхом, как будто таким ласково ликующим не видела меня никогда или как будто увидела во мне насильника впервые. Засыпая окончательно, отринутым и отрешенным, я подумал о том, что Вы уже, вероятно, вторично не наденете этот свой геральдический галстук, который всколыхнул мою душу, потому что пришелся ко двору, за что спасибо Вашим имиджмейкерам.
P. S. В заключение я хочу рассказать Вам, как родному, о том странно симптоматичном сне, который в первый день нового года приснился моей отшатнувшейся от меня жене. Понимаете, ей приснилось, что она… негр (именно мужского рода, а не негритянка), но при этом как бы остается без зазрения совести матерью наших белых детей и женою мне, вполне белому мужчине.
«К чему бы это?» — спросила жена, но содрогания в ее голосе я не почувствовал.
У нас дома, как и во всяком сейчас доме, имеются разнообразные сонники, но я даже не стал туда заглядывать: толкование лежало на поверхности. Оно пришло ко мне сразу, как наитие.
«Вероятно, — сказал я, — ты приснилась себе в виде негра по той причине, что Организацию Объединенных Наций, то есть ООН, наконец-то впервые в ее истории возглавил африканец, по-другому — негр, кстати, с характерным имечком — Кофи. А жена у него белая. Вся мировая общественность так долго шла к этому событию, так ждала торжества прав человека, что наконец-то получила заветное — даже на уровне сна отдельного индивидуума, тем более такого, как русская женщина, как моя жена, вроде бы совершенно далекая и от политики, и от ООН, и от собственного мужа», — уколол я ее.
Я не стал детализировать весь путь ее превращения из белой простой женщины в высокопоставленного негра, я обратил внимание лишь на очевидный знак предупреждения, таящийся в этом аллегорическом сне: мол, то, что ты, моя жена, любишь поспать, ни к чему хорошему не приведет.
Мои объяснения она, разумеется, забраковала, назвала их чуть ли не белой горячкой (слава богу, не черной), по крайней мере, извращенной фантазией глубоко пьющего человека. Как будто бы не она, а я себе приснился негром…
Спросите как-нибудь при встрече у Евгения Максимыча, не находит ли он глобалистской подоплеку сна моей жены, действительно чуткой к колебаниям мирового атмосферного давления.
2. ЗЕРКАЛЬНОЕ
Вероятно, от Ваших помощников Вам стало известно, что в России всякий матерый человечище, особенно такой выразительный, как Вы, есть зеркало.
Я представляю живую картину. На одной из ваших подмосковных дач, в доме, скорее всего не краснокирпичной кладки, с пуленепробиваемыми витражами, а в круглой усадьбе помещичье-сталинского покроя, в неком эркерном зале, пропитанном с трех сторон вечно осенним, ржавым солнцем, стоит огромное, во весь простенок, трюмо, перед которым Вы задерживаетесь, чтобы поправить непослушный галстук и скорректировать выражение лица, добиваясь вальяжной проницательности. Исполненный статики, Вы повторяетесь в зеркале, как на уличном фотоплакате, — в лакированных длинных туфлях, мимолетно грузный, как крупная пушинка, зацепившаяся за ворсистый плед, быстро и респектабельно постаревший, как стареют только от покоренной сцены и необузданной власти.
Думаю, что именно в эти минуты разговора по душам с собственной фигурой, периодически удаляющейся в водянистый пролом, сквозь анфиладу ландшафтов, сквозь сад, помните, тормошащийся в зале в гипнотической этой отчизне, Вы и принимаете свои окончательные, сильные, сентиментальные решения. Они роднят Ваш характер с характером народа. Вы говорите «Баста!» и можете пустить слезу, которая мгновенно высыхает. Ваша тень-странница возвращается из зазеркалья, иногда в отрепьях, как бомж, с полезными наблюдениями. Чего она нахваталась, насмотрелась и наслушалась, например, на
Невском проспекте?..
Я, конечно, радуюсь с дальним прицелом Вашему поэтапному превращению в зеркало русской самоочистительной беды рубежа веков. При этом меня удивляет не то, с каким аппетитом, до последней частички, Вы впитываете в себя громоздкие тенденции и процессы, с какой самоотдачей в ответ порождаете закономерные колебания земной коры. Это как бы все понятно, это то, что называется нашей всемирной отзывчивостью и бумерангом нашей Судьбы. Скажите лучше, как Вам удается перенимать какую-нибудь безделицу, какую-нибудь ужимку совершенно частного лица, не телезвезды, а конкретного жителя некого населенного пункта, например, Петербурга, например, меня.
Вот Вам неопровержимое доказательство. Последнее время я стал замечать, что Вы копируете одну из моих (кстати, не очень хороших) привычек самым что ни на есть, не скажу бессовестным, но, наоборот, добросовестнейшим образом. А именно: Вы начали делать такое движение губами, какое, извините, делаю и я чуть ли не с самого своего рождения и от чего еще в детстве меня пыталась отучить моя дорогая мама, буквально била по губам. Но сие, видимо, есть непроизвольное свойство моей физиологии, кстати, безвредное, как у некоторых — заикание, или высовывание кончика языка от увлеченности, или спорадический тик. Так и я. Так и Вы теперь. Говорите-говорите с кем-нибудь или с самим собой и вдруг, умолкнув, заполняете паузу не округлением глаз, не сплошными желваками, не страшным зиянием ноздрей или побелевшей прохладой лба или чем-то в этом сдержанном роде, а именно тем, что нижней своей губой захватываете верхнюю так, что ее, по сути, становится не видно. И держитесь в таком положении неопределенно долго. Как будто то, что с такой наивностью всегда была рада выразить моя-Ваша красиво вырезанная верхняя губа (чистый гнев, чистое удовольствие, чистое искусство чувств), нижняя старалась моментально нивелировать, спутать карты, чтобы выражение лица не повторило бы печать души, чтобы лицо не показалось бы простоватым, а душа — светлой. То есть в итоге, конечно же, получается не бессмысленное кривляние, а полезная защитная реакция, — если бы при этом еще нижняя губа была бы столь же миловидной, полной, узорчатой, растроганной, как и ее легкомысленная сестричка!
По правде сказать, несмотря на критическое отношение к своей безобразной нижней губе, куда меньше нравится мне Ваша. Моя нижняя еще бывает нежна, молода, розовата, чего в Вашей уже не найдешь. Сказывается разница в числе перенесенных драк и драм. Безусловно, в сорок тысяч раз чаще Вы закусывали свою от обиды. По крайней мере, крови в ней не осталось, и напоминает она некое бесцветное желе под упрямой кожицей, искривленное тело улитки. Однако я не могу сказать: «Бр-р-р». Никакого омерзения она у меня не вызывает, напротив, — только подтверждение хода жизни. Я грущу о своей: моя все больше сдвигается в сторону, нарушая симметрию рта.
Теперь о главном. Описанная гримаса возникает на наших лицах, кажется, всегда от одного и того же.
Я разговариваю с кем-нибудь из подчиненных (их у меня также есть некоторое количество) и замечаю, что он не столько проникает в суть поднятого им же мелкого производственного вопроса, сколько приглядывается ко мне, и прислушивается, и принюхивается со всей своей деловитой вкрадчивостью. Зачем-то ему нужно удостовериться, что я действительно хорошо или плохо выгляжу, что я уже немного принял на грудь сегодня или это меня ведет от вчерашнего, что у меня действительно грипп или похмельный синдром, что у меня начались неприятности или не начались. Иногда я вижу, что его занимают совсем уж мещанские частности: а что я позволил себе за обедом — коньячок или виски, а сколько же может стоить мой новый галстук, на изнанке которого блеснул ARMANI, и кто же была эта посетительница — клиентка? Тогда почему у меня так зарделось лицо?
В сущности, все его повышенное внимание к моей персоне я уже раскусил. Его интересует не то, сколько я имею или не имею, сколько у меня пиджаков и нужных людей (это он уже давно посчитал на своем калькуляторе), а то, как мне все это сходит с рук? Если его спросить в лоб: а что все-то — он ведь ничего справедливого или, напротив, несправедливого не найдет, промямлит что-нибудь про то, что дуракам везет, про разгульную жизнь и шахер-махер. На самом деле его беспокоит не то, каким образом я умудряюсь выходить сухим из воды. ( Хотя каким там, к черту, сухим — я живу промокшим насквозь, не подумайте, что не просыхая, насквозь от слез, поверьте.) Он боится другого. Он боится признать, что меня, ничтожного, в сущности, человека, охраняют какие-то небесные силы, что хожу я под божьей крышенькой, и, значит, во мне есть нечто прекрасное и бесценное. Последнее он принять как раз и не может.
Мне становится печально. Я-то вижу в нем то, в чем отказывает он мне.
Неужели, испытывая радость такого ясновидения, я буду адекватно реагировать? Раздражаться? Нет, мне остается лишь по своей привычке придавить нижней губой верхнюю и побыть в таком ребячливом виде несколько секунд. Я сожалею лишь о том, что мой правдолюбивый визави, покидая меня успокоенным, все-таки остается при своем мнении.
Кажется, так и у Вас — с помощниками и подданными.
Я почти никогда Вас не видел другим, таким, чтобы, наоборот, Ваша верхняя губа нависла бы над нижней. Может быть, только в тот унизительный период Вашего падения, когда Вы действительно выглядели замарашкой. Ваши губы тогда то и дело составляли трогательный рисунок, и доминировала в нем наслюнявленная и накусанная верхняя простушка. Чтобы люди видели без вины виноватость.
Потом, довольно длительный период, я с наслаждением наблюдал совершенно иное зрелище, когда Ваши губы с силой прижимались друг к другу, как два кулака, а затем выпускали сквозь себя, в слипшийся зазор, чудовищно тесную, какую-то немецкую аффрикату, в которой сливалась как ни в чем не бывало целая русская фраза: «Ну, я вам сейчас задам!» Я рукоплескал этой великой живописи Вашего лица.
И вот наконец теперь Вы где-то выхватили из массы мою рожицу или она докатилась до Вас, как симптом, и я этому очень рад.
Я увидел себя со стороны. И увидел, ни больше ни меньше, в собственном президенте. Не говорю уже о том, что мое выражение лица пришлось Вам к лицу, простите за каламбур. Если меня эта прилипчивая гримаска все-таки портит, Вас она на данном этапе бесспорно красит. Вы так умиротворенно мило прячете свою верхнюю губу за нижнею, как будто подаете сигнал новому мышлению, иногда даже через головы Ваших ближайших помощников. Те, кому этот знак предназначается, могут теперь перевести дыхание. На их улице приготовляется великолепный, фактически всенародный праздник, может быть, и на Невском проспекте.
Я полагаюсь на Вашу последовательность. У зеркала есть свойство (быть может, самое утешительное), отобразив панораму, сфокусировав детали, вобрав полноту мира, вдруг выбросить из себя пучок огня голой истины, осветить комнату, явить надежду. Или вдруг треснуть неизвестно от чего — от воздуха, от старости, от перенасыщения зазеркальем…
Вот, пожалуй, и все, что я Вам хотел написать в этот раз.
Меня смущает, правда, некоторая быстрота, с какой Ваши помощники, подхватив идею о Вас как о Зеркале, принялись распространять ее среди электората. Спешат познакомить и Вас с ее неполовозрелым вариантом. Вероятно, рассчитывают на то, что некоторые старики обладают, в принципе, приятной склонностью безоглядно доверять молодым да ранним. Боюсь, чтобы не оконфузили благую весть на корню. Вы-то им кто? Чужой человек, непосредственный начальник. А есть ли что опаснее непосредственного начальника?! Помимо прочего, у меня возникло подозрение, что Ваши помощники испытывают к отдельным качествам зеркала, таким, как нелицеприятность и глубинность, нечто близкое к водобоязни. Шарахаются, как черт от ладана. Смотрите, кабы не разбили Вас, заигравшись.
Р. S. Я, как Вы догадались, человек восторженный. Как что-нибудь замечу, тороплюсь с кем-нибудь поделиться, например, с супругой, женщиной доброй, но во всех отношениях насмешливой.
Только я ей открыл великую тайну о поразительном и, возможно, многообещающем сходстве наших с Вами лиц, а точнее, губ, как она прыснула чаем обратно в чашку и залилась каким-то неопрятным смехом, стала вытирать тушь под глазами, стряхивать мокрые крошки с руки.
«Оба вы,- говорит,- алкаши. Поэтому и губы надуваете одинаково, по- алкашески, осоловело».
То есть взяла и все опошлила.
Я ей говорю: «Ты меня не поняла. Я тебе не про надувание губ говорю,
а про то, как нижняя прикрывает верхнюю, и про, может быть, всеобщую заразительность этого процесса».
Она еще заразительнее покатывается. Она полагает, что я ее нарочно веселю. Делать мне больше нечего.
«Ну, с тобой, — говорит она,- давно уже все ясно. Нужна косметическая операция, чтобы губу чересчур не раскатывал. А тот, — это она о Вас, — говоришь, нижней верхнюю покрывает? Это для того, чтобы лишний раз на публике не матюгнуться».
Я только пожал плечами, не называть же ее глупой бабой.
«Между прочим,- расходилась она,- я тут слышала стишок: └России нужен президент — И патриот, и абстинент»».
Ну что я тут мог поделать, как сдержаться? Простите, я тихонько, буквально по-родственному приструнил ее: «Не лезь в большую политику, глупая баба! Без тебя там тесно».
3. НЕНОБЕЛЕВСКОЕ
Зачем пишу?
Некто пишет для вечности, для гоношащихся пятен впереди, другой — для так называемого «ненасытного общества», третий — для более узкой, щемящей страты, четвертый (и я сочувствую его танталовым мукам) говорит, что пишет для себя, я же последнее время истово пишу для Вас, точнее, Вам, свирепому страстотерпцу власти.
Мои товарищи и жена, не понимая органичность наших с Вами пересечений, поспешили заподозрить во мне комплекс альтернативного властелина.
Я спокойно отбояриваюсь, насколько вообще возможно отбояриваться от
усмешливой предвзятости. Я стараюсь объяснить им, что некорректно отождествлять успешного политика с неудавшимся литератором, что дело-то совсем в другом, а в этом — только лишь отчасти. Мои объяснения, которые друзья, естественно, принимают за оправдания, еще более разжижают их веселенькие натуры. Мне кажется, Вам тоже известно, как удушающе черство могут выглядеть преданные, но непроницательные люди.
Пытка состоит в том, что везде и всюду у нас, во всех измерениях и плоскостях,- абсолютные неточности, всюду — подмены, и все и вся подлейшим образом обитает не на своих местах. Я не преувеличиваю, я мучаюсь этим и вижу, что тем же самым мучаетесь и Вы, только — в политическом смысле.
Ваши помощники-метафористы, вынужденные всякий раз драпировать какую-нибудь вскрывающуюся для всеобщего удивления несоразмерность, с досадой отсылают нас к законам эволюции. Они говорят, дайте, мол, срок, и из этой старой жесткой курицы вырастет молодой, пышнохвостый, энергичный павлин. Или — наоборот. Они всегда у Вас говорят наоборот, палиндромами. Пристанут с вопросом: «Скажите, ведь легче дышится? Признайтесь, ечгел?» Легче, ечгел!
Дышится легко, но с таким глухим неудобством, как будто левое легкое пересадили на место правого и — наоборот. Кажется, ничего несчастного не произошло: оба органа — физиологически здоровы, оба мои, оба действуют, но дышится ими откуда-то не оттуда, дышится какими-то окольными путями, не напрямую.
Я знаю, некоторые оригиналы доставляют себе удовольствие тем, что надевают ботинки не на ту ногу. Небольшая косолапость уравновешивает наш чересчур балетный мир. Я попробовал так походить в праздник спьяну — набил кровавые мозоли. Не мое.
Понимаете, если бы поменялись местами мои уши, или, в силу детских народных угроз, руки бы оказались там, откуда ноги растут, причем левая бы рука опять-таки выворачивалась бы вправо, а правая — влево, или, извините, мой нос сполз бы ниже пупка, а то, что находится ниже пупка, взгромоздилось бы на мою физиономию, что иногда случается в страшных снах человечества, — то есть если бы произошло очевидное, вопиющее безобразие, я бы и секунду не терзался. Я бы умер мгновенно от уродства, не совместимого с жизнью, или, наоборот, встряхнулся бы всем своим перекрученным телом, так гомерически расхохотался бы, что вернул бы себе прежние, довольно сносные формы и ясность во взоре.
Нет, гложет не очевидное. Гложут тайные диссонансы, неразличимые несоответствия. Например, когда левый глаз перетек в правую глазницу, а правый — в левую. Ну и что? Кто-нибудь заметил эту рокировку? Зрение в целом не ухудшилось, наоборот, загорелись дерзкие узоры.
Кто-нибудь обратил внимание на то, что, например, пальцы моих рук слегка перетасованы: безымянный выступает в роли среднего? Никто не обратил. Не мизинец же перепутан с большим.
Между прочим, пристально глядя и на Ваши руки в свете вышесказанного, я проникаюсь самым задушевным уважением к той беспощадности, которую Вы направляете на самого себя, на свои маленькие недостатки в стремлении
к совершенству. Вы умеете резать по живому. На это способен только человек
с искупительной, чарующей судьбой.
…Не беда, что Вы не прочитали ни одного из моих Посланий Вам. Вы совсем ничего не читаете, работаете с документами, наблюдаете за помощниками, смотрите кино. Все правители любят смотреть кино. Для их повелительно-созерцательного миропонимания самым важным из искусств все еще остается искусство кино. Умные люди советуют мне, дабы достучаться до Вас, начать вместо Посланий писать сценарии боевиков с некой подоплекой, с кодированным видеорядом. Однако мне не нужны прямые попадания. Я привязываю Послания к эфиру, а эфир, исполняя какие-то свои планы, несет их в общем потоке куда хочет, губит или лелеет какое-то время. Собственно, мои и множество других посланий и составляют его эфемерную, интуитивную плоть. Свидетельств тому, что мои Послания долетали-таки до Вас, как говорят, накопилось уже целое дело. Вы обходитесь с ними так, как и подобает с ними обходиться: сдуваете с пиджака, а если хотите посмеяться, то прокалываете воздушный шарик маленького внука своим быстро растущим ногтем. Я вижу, где это происходит. Это происходит в загородном парке, деревья которого еле сдерживают хаос. Вы прокалываете этот шарик и, пока рыдает внук, судорожно удивляетесь близкой солнечной вспышке, возникшей в тот момент, когда шарик лопнул.
Ваши глаза наполняются слезливыми и яростными догадками, потом — беспорядочной категоричностью, потом — густой горечью, потом — диковатым бессилием и путаным смехом властелина, который сам себя напугал не на шутку…
Может быть, и хорошо, что Вы ничего не читаете и общаетесь с нами только вышеописанным способом, через эфир, посредством горнего.
В этом же веке самый великий вождь отнюдь не рассматривал чтение как напрасную трату сил. Читал ненасытно, запоем, религиозно. Кстати, его
огромный читательский опыт подтверждает окончательно, что литература не очищает сердце, а лишь открывает глаза. Но одно дело, когда благодаря донесению помощника глаза открываются избирательно, как у вурдалака в полночь, на какую-нибудь опасность или подвох, и другое дело, когда они вдруг распахиваются на окоем, и зрение становится соколиным, круговым и длительным. Наслаждение от этого гармонического всевидения вряд ли можно сравнить даже с царской охотой. Литературный вкус, какой бы частной характеристикой он ни являлся, человеку с полномочиями властелина, как ни странно, придает стихийную непобедимость. В облике то и дело сочетаются нега, пронзительность, хитрость, хандра и жестокость. Мир видится как мироздание, со всех сторон, глубина нанизывается на высь. Вероятно, вождь, как и многие умные читатели, был тишайшим плагиатором. Литература под его рукой была сдабривающим, пряным средством среди других строительных материалов. К сожалению, плагиатор-вождь, имеющий целью не красоту человека, а красоту замысла, менее жестоко жить не может. Вождь — не человек, ему простительны убийства. Вы не вождь, слава богу. Вы — властелин. Правда, неизвестно, что терпимее, что горестнее. Вы и разговариваете с народом не как вождь — заколдованным шепотком, а как властелин, срываясь на обманчиво плачущий фальцет. Ваши слова настырно и сомнамбулически сталкиваются друг с другом, как бильярдные шары. Покатаете-покатаете такое понравившееся Вам слово в свое удовольствие и загоните в переполненную лузу. Русское слово русских правителей всегда неприкаянно. Не понимает слово-бедолага, его ли это значение в данный момент, или какого-то другого слова. Ваши помощники с ним не церемонятся. Они изъясняются так гладко и бесчувственно, как будто бы это делают на хорошо выученном иностранном языке. Норма у них замешана на условном рефлексе. Другие, напротив, не в силах усвоить норму, подчеркивают пренебрежение к ней. Еще чего, говорят они, зачем это я буду выражаться правильно на родном языке, и так поймут, главное — дело, а речь — для говорунов, потом, речь, она — родная, не мачеха, простит.
Хочу попросить Вас, может быть, о самом важном. Мне никогда не удастся написать свое «Жить не по лжи». Хочу попросить Вас сделать это за меня. Вас услышат миллионы. Миллионам Вы освежите глаза. Представляете, какая макрохирургия глаза!
Вы выйдете к элегантной белой стойке с белым микрофоном. Приветствуя Вас, поднимется почтительная цивилизация. Их улыбки будут напоены вековым спокойствием и расчетливой надеждой. Каким-то чудом они узнают, что Вы пришли произнести вещи, совершенно необходимые для них. Вы будете говорить понятно, четко и доверительно. Возможно даже, что для этого случая Вы прибегнете к английскому. Кажется, Вы ни разу не произнесете ни слова «Россия», ни слова «русский», но все поймут, что Вы говорите именно об этом. Я не знаю, какими именно фразами Вы наполните существо. Может быть, Вы скажете и о нестерпимой расстроенности клавесина жизни. Не знаю. Но Вы будете выглядеть совершенно другим. И то, что Вы стали совершенно другим, увидит весь мир. Для них это будет фантастикой, как полет Гагарина в космос.
P. S. В заключение, если позволите, о курьезном. Есть такое русское слово (простите, оно не совсем литературное; я бы и не написал его никогда своею рукой, тем более в сегодняшнем серьезном Послании, так как его употребление в текстах всегда связывал с постмодернистскими штучками, но в данном случае, чтобы продолжить, я не могу без него обойтись) — «жопа».
Из-за этого ничтожного слова, не поверите, меня не приняли в Союз писателей.
Поначалу все складывалось куда более чем благополучно. Меня хвалили, одобрительно оглядывали на всех промежуточных этапах. Когда же дело дошло до Федеральной приемной комиссии, какой-то ее член или два выразили категорический протест против моего приема в связи с тем, что в моей книге, оказывается, они обнаружили это проклятое слово (не буду больше его называть). Их возмущение показалось праведным, и мою кандидатуру задвинули. Меня удивило даже не то, что на дворе не чистоплюйские времена, а полная свобода и разврат, — меня удивило и заинтересовало, где же, в каком из моих рассказов члены комиссии умудрились вычитать это поганое слово.
Я стал искать, перечитал свою книгу, нашел в ней действительно много слабых мест, но этого — нет.
Тогда я попросил помощи у своей жены. Я знал, что она поведет поиски с особенным, жгучим, фрейдистским интересом. Но и она ничего не откопала. Нет, откопала, конечно, некоторые вещи — и «лобок, фиолетовый от смешения двух тонов», и «вздыбленные плавки», и даже «очко», но вот этого злосчастного слова — нет.
Я собрался с духом и пошел в Союз писателей. Я сказал им: «Ведь нет этого слова, ребята. Откуда вы его взяли?»
Они молчали, как египетские пирамиды. В небольшом зале в унисон люминесцентным лампам гудело запустение бывшей государственной литературы.
Я почувствовал, как стремительно старею. В то же время перед собой я увидел таких же стремительно состарившихся на моих глазах людей: и действительно бывших к тому моменту пожилыми, и семнадцатилетнего романиста с двойной фамилией, и двух моих ровесников, чьи совершенно сморщенные лица не скрывали крайней обескураженности. Я подумал, что в России теперь все писатели дряхлые.
4. ПОСЛЕДНЕЕ
Все, это уже — последнее.
Пишу второпях — боюсь опоздать к шапочному разбору. А разбор этот будет скорым, поистине шапкозакидательным, судным, справедливым и бессовестным.
Обиженные Вами Ваши помощники отдалились от Вас на расстояние стервятников, вздрагивают, помалкивают, смежают ресницы, двигаются скачками, как тени капуцинов. Любители клубнички под названием «агония властелина». Иногда в шутку пугают друг друга:
— Имейте в виду, русские властелины в агонии — беспощадны. Ха-ха-ха.
— У русских властелинов агония может длиться вечно.
- Не беспокойтесь, вечно не живут.
Потом утихомирятся:
— Перестаньте. А агония ли это?
— Нет, конечно. Нет никаких типичных признаков типичной агонии. Типичная простуда.
— К тому же, имейте в виду, возможности современной медицины… На наш век хватит…
Одним словом, суть этого разговора сводится к тому, что Вы не просто властелин, Вы — бессмертный властелин, физически бессмертный.
Может быть, поэтому мне и не стоит спешить с «Последним». И потом, утешаю я себя, не успеют мои письма к Вам — другому пригодятся. Чужие письма поучительно читать всегда, особенно, если они сильно обветшают.
Во всей этой истории, воистину патологически затянувшейся, теперь меня мучают прежде всего Ваши страдания. Не участь Ваших помощников, не судьба населения, не мировая теснота, не моя ночная лихорадка, не третье тысячелетие, а Ваши человеческие страдания.
Они напоены такой бессильной досадой, такой смешливой горечью, таким внимательным терпением, — потому что посвящены простому и смертному, — что невольно мутнеют глаза от сантиментов, хочется плакать о Вас, о тщете вообще, о земном увядании. Я говорю о тех причудливых страданиях, которые Вам доставляет Ваше долгое прощание с властью, как с жизнью. И Ваши болезни, конечно же, коренятся в том, что Вы представляете себя уже не властелином.
Само слово «властелин» созвучно Вам, как море кораблю. По крайней мере, Вашему телосложению, Вашему замаху, Вашему созиданию трепета и одновременно какому-то конфузливому чадолюбию. Другое дело, что не все происходит по Вашей воле. Всякий властелин в итоге надрывается и умирает именно от надрыва. Не удержать, к сожалению, не то что полмира — не удержать даже частички бытия.
Вы вросли в слово «властелин», как ноготь в мясо. И если Вас из него теперь выдернуть, даже самым демократическим способом, что же с Вами станет вне его, вне слова? Вы скукожитесь и, наверное, мгновенно засохнете, как какое-нибудь крепкое насекомое. Правда, не огорчайтесь, и слово без Вас тоже на время потеряет масштабность, сдуется наполовину или совсем зачахнет.
Вероятно, такая метаморфоза рисуется Вам с обратной стороны.
Я знаю, Вам часто снится прохладный, осенний сон. Будто Вы дерево и всегда были большим, кронистым деревом. Вы стояли на высоком взгорке одиноко, и перед Вами всегда расстилалась певучая прекрасная равнина. И вот Вам мнится последний сон. Словно в сыром, туманном безветрии, когда не видно равнины, с Вас начинают рушиться ветки, бесшумные, полные зелени и пыли, сначала — нижние, затем — верхние, самопроизвольно. Во сне боли нет, но утрата есть. Вы зрите себя совершенно нагим. Голый темный ствол, громадный, но легкий, как соломинка. С равнины же, вероятно, видится телеграфный столб, без проводов, без признаков практического применения, брошенный преть.
Между прочим, присниться себе голым, раздетым не так уж и плохо. Образ этот символизирует незащищенность, точнее, младенческое смущение перед правдой Всевышнего.
Ваши помощники, конечно, акцентируют внимание не на том, что Вы увидели себя во сне обнаженным, а на том, что с Вас падали ветки, радостно толкуя это видение таким образом, что упавшие ветки — это Ваши недуги и проблемы, которые теперь, мол, покинут Вас. Что ж, со своей стороны помощники правы.
Они подбрасывают Вам мысль о Вашем бессмертии, в их понимании — дэнсяопиновском долголетии. Эта путаница между вечной жизнью и почти вечным долголетием приносит Вам новые разочарования и новые страхи.
В Вашей ситуации лучший выход — научиться не бояться смерти. Но как это сделать? Мы страшимся первых мгновений перехода. Дальнейшее нас не пугает. Может быть, Вас пугает именно дальнейшее?
… Вчера мне позвонила моя мама из Самары. Двадцать лет она жалуется на свое здоровье. Я, прости господи, привык. А вчера она сказала как-то совсем не жалобно, а нежно: «Плохо мне, сынок. Но ты не думай, умирать-то я не боюсь». Поблагодарила за присланные деньги, сказала, что даже в церковь нет сил сходить. Я вот пишу Вам, а сам думаю, что надо немедленно лететь в Самару.
Посмотрите, какая сумбурная сгущенность бытия! Умереть тесно.
В большом городе на шоссе сталкиваются два автомобиля лоб в лоб на огромной скорости — дорогая иномарка, выскочившая из-за автобуса нетерпеливо, и «копейка», не уступившая ей дорогу из последней гордости. Все трупы. Когда стали разбираться, оказалось, что погибшие водители были хорошими знакомыми. Более того, водитель «копейки» в свое время помог водителю дорогой иномарки стать совладельцем прибыльного заводика, но, как случается, скоро был вышвырнут на улицу неблагодарным компаньоном.
Или другая история. В крематории встречаются две похоронные процессии, два гроба. В одном — поэт Р. В другом — его недруг писатель А. Всю жизнь терпеть друг друга не могли. Р., будучи редактором, якобы не пропустил когда-то книгу А. и якобы не по причине ее бездарности, а потому, что у А. была интрижка с женой Р. После перестройки А. и Р. разбежались по разным писательским Союзам, клеймили оттуда друг друга. Если не могли разминуться на каком-либо фуршете, обязательно показывали друг другу языки. Теперь в гробах лежали рядом. А. побелел, как молоко, а Р. был синий, как молния.
… Дядя мелкого бизнесмена С. — квартирный мошенник. Отсидел год, вышел. Опять продал квартиру сразу семерым клиентам. По дешевке продавал. Клиенты столкнулись в дверях — семь одинаковых ключей.
… На углу Невского и Думской пьяненькая полноватая женщина, держась за бока: «В милиции почки отбили». Говорит шепотом, себе. Вероятно, действительно отбили.
…Ехал на «частнике» из аэропорта (возвращался с похорон брата). Водитель, пожилой, словоохотливый еврей, спрашивает, нет ли во мне еврейской крови. Я говорю: «Есть немного». И зарделся, потому что солгал. Он понял, быстро улыбнулся, не наружу, а глубоко-глубоко в себя; заговорил о своем сыне, уехавшем в Канаду.
…Спрашиваю своего сына-школьника: «Ты кто по национальности?» — «Русский», — отвечает он машинально. «Точно?» — переспрашиваю я. «Или нет?» — сомневается он.
…»Жили ли вы когда-нибудь несчастной жизнью?» — «Да мы только и делаем, что живем несчастной жизнью».
…Теща: «Странно, все неприятные люди собираются на показах высокой моды».
…Высокий, пьяный, отглаженный подполковник с ухоженными усами повернулся к дверям в вагоне метро. Стоял затихшим, как ребенок, поставленный в угол, пока на полу под ним не образовались языки вонючей лужи. Форменные брюки тоже намокли, потемнели. Слабый мочевой пузырь.
…Сюжет. Муж Антонины подрабатывал на ночной автостоянке. Сильно простыл, умер в больнице: денег на дорогие лекарства не было. Саму Антонину с «родного» завода сократили. К полудню женщина искупала дочь, оделась в единственное не проданное «выходное» платье, вышла на балкон, держа ребенка на руках. 8-й этаж, внизу асфальт. Все.
…Мой приятель Е., которому я рассказал о последнем письме Вам, шутит: «Только бы наш властелин свое └последнее» не превратил в наше └окончательное».
Я пытаюсь убедить Е., что в диалоге властелина с Историей муки народа в расчет не берутся. Приятель отмахивается и уходит…
Что ж, прощайте и Вы, ставший за это время родным.
P. S. Простите за грустное письмо. Быть может, Вас немного развеселит безобидная семейная сценка.
Дело в том, что на Новый год моя жена подарила мне пару замечательных, извините, трусов. То есть пару не в смысле двое, а одни, но настоящие, фирменные, с ободком по талии, с незаметными швами и крохотными пуговичками. Обновить презент в праздники мне было все как-то недосуг. Положил в шкаф и забыл.
Вчера же вечером, уже фактически ночью, после того, как я закончил писать Вам это Послание, я решил принять душ и вспомнил про интимный подарок жены.
Трусы оказались действительно приятные, добротные. Я вышел в одних трусах в прихожую, где у нас высокое зеркало. Было поздно, домашние все спали. Я стал смотреть, как же теперь я выгляжу в этих новых дорогих трусах. Но не успел даже толком встать в профиль, как почувствовал ироничное молчание за спиной. Повернулся: так и есть, жена улыбается во все лицо. «Примеряешь?» — спрашивает. «Нет, просто после душа», — почему-то засмущался я.
Я тогда подумал, что и с Вами, вероятно, происходят такие же мелкие бытовые курьезы. Допустим, одолевает Вас бессонница. Вы встаете среди ночи — и старческой опрометью к гардеробу. Что-то ищете впотьмах, почти на ощупь. Потом подходите к трюмо в простенке между окнами. Раздвигаете портьеры, чтобы сильный лунный свет беспрепятственно проникал в зал. В Ваших руках — галстук, тот самый, венценосный, золото с пурпуром. Сочное тепло луны углубляет его фактуру. Он как будто намокает и еще больше тяжелеет от небесного сияния. Вы прикладываете галстук к груди, прямо к пижаме, — и из Ваших глаз текут крупные слезы… Вероятно, кто-нибудь наблюдает за Вами в это время.