Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2006
«Высоко горит рассветная звезда, / Что прошло, то не вернется никогда. // Веселей гляди, напрасных слез не лей, / Средь полей, между высоких тополей // Нам дорога наша видится ясна: / После ночи — утро, после зим — весна. //А устав, среди зеленых сядем трав, / В книге старой прочитав остаток глав: // Ты читатель своей жизни, не писец, / Неизвестен тебе повести конец».
Михаил Леонович Гаспаров, о котором впервые приходится писать в прошедшем времени совершенном, назвал «светлым» это стихотворение Кузмина о книге жизни и откликнулся на его заключительные строки несколько раз, сначала пользуясь ими ради вспомогательной метафоры в чисто научной статье:
«Вот эту пропасть между читателем и «писцом» разверзла только постромантическая эпоха: старый автор допускал читателя к пониманию своей целостности, новый отстраняет читателя и оставляет ему только понимание по частям — динамическое, сукцессивное» («Первочтение и перечтение: к тыняновскому понятию сукцессивной речи», 1988).
Казалось бы, если так, то можно заключить, что первым «новым» автором был в России Пушкин; за это его и упрекнул Брюсов, проповедуя в «Священной жертве» целостность поэзии и жизни. Но МЛГ разумел здесь не столько раздельность биографии и творчества, сколько разницу между старой культурой постоянного перечтения законченных канонических текстов и новой культурой первочтения — например, у читателей, получавших «Евгения Онегина» главу за главой.
К биографии МЛГ обратился позже, в «Записях и выписках»:
«Главное. «Трудно написать биографию, даже свою, когда нет самого главного — смерти» (М. Козырев, в 30 лет; расстреляли его в 49)» (с.121).
«Ultima linea rerum. Ранние христиане крестились перед смертью, как писали перед боем «в случае смерти считайте коммунистом». — Прижизненный миф складывается из орнаментальных элементов, а посмертный — благодаря началу и концу — из структурных: ср. ПЕРВОЧТЕНИЕ / ПЕРЕЧТЕНИЕ» (с.179).
Есть две книги жизни, одну читают, это жизнь для себя, другую пишут, это жизнь для других. Они соответствуют двум человеческим я, внутреннему я для себя и внешнему я для других. Я для других — это моя внешность, по которой меня встречали, пока я был молод, и мои слова, по которым меня провожают, когда я стал стар. При жизни внешнее я казалось узором, после смерти станет надписью.
Между внутренним я, которое имел в виду дельфийский оракул, советуя познать самого себя, и внешним я, доступным обозрению, можно провести воображаемую ось.
К сожалению, у нас нет научной физиогномики, которая бы соединила социальную семиотику с биологической и определила то, что дано от природы, и то, что задано общественным вкусом, в соотношении внутреннего и внешнего я.
Один известный автор обладал суровой и грубой наружностью и благородным внутренним складом. Этот писатель тонко заметил, что осязательная лишь чувствам «громада» человеческой внешности, лицо как личина заслоняет истинную сущность часто даже от самой личности. Если бы природа человека могла показать единственное соответствующее внутреннему лицу физическое лицо, подобно тому как изменился портрет Дориана Грея или лицо молодожена в странной притче «Враги», произошли бы прекрасные или чудовищные метаморфозы и откровения, способные сдвинуть мир со своей оси.
Многие поступки, падения, самообманы, погоня за счастьем и отречение от счастья сообразованы с представлением человека о своей личной внешности, иногда ложным. Тем более отношение к другим, по мнению автора притчи, является смесью впечатлений, производимых словами и действиями, и впечатлений, навязанных внешностью.
Таким образом, около воображаемой оси, соединяющей внутреннее и внешнее я, вьется веретено личной участи, как у Платона веретено Ананки-Необходимости вокруг мировой оси. Эта воображаемая ось бытия человеческой особи отчасти и состоит из людской способности к воображению, о которой так дурно отозвался Паскаль. Мы по роду наших занятий не обязаны за ним следовать. Даже в частном случае воображения о себе самом у тех, кто «много о себе воображает», беда не в этой способности, которая в юности рисует нам грядущие победы, счастье или славную смерть, а в том, что не у всякого есть силы лететь за порывом своей мечты.
Есть люди, у которых внутреннее я автономно, «они не созданы для мира, и мир был создан не для них», внешнее я их выражается в замкнутости и отталкивании от других. У других внутреннее я тождественно внешнему. Я сознаю, что последняя фраза двусмысленна: ведь наше я привычно отождествляет внешнее я другого с его внутренним я. Мы склонны ставить внутреннее выше внешнего и поэтому часто повторяем девиз «Быть, а не казаться». Но МЛГ считал, что личность — точка перекрещения социальных отношений. В самом деле, внешнее я, я для других, потенциально бессмертно, оно не оканчивается со смертью биологической особи. Посмертную судьбу чужого внешнего я мы можем положительно проследить в жизни тех, кто его пережил, а у людей выдающихся — и в истории. В такое бессмертие верил Лев Толстой. В отношении внутреннего я мы полагаемся на чаяния религий, грезы мечтателей да еще те знаки и символы, сквозящие в волшебных совпадениях языковой формы и смысла, за которыми охотятся поэты.
Перенеся клиническую смерть, Джон Шейд, автор «Кубка Гебы», в романе Набокова «Бледный огонь» утешался опечаткой, благодаря которой «высокая белая гора» (mountain), неземное откровенье чужого потустороннего мира, стала в журнальном отчете «высоким белым фонтаном» (fountain), как в его собственном видении во время краткого прорыва в нездешнее. «Жизнь Вечная на базе опечатки» была доказана убедительнее, чем если бы оба я, свое и чужое, когда жизнь их на мгновение прекратилась, увидели в «стране за пеленой» одно и то же. «Весь настоящий смысл, вся тема контрапункта, / Не текст, а именно текстура, не мечта, / А совпаденье, все перевернувшее вверх дном…»
В книге Шкловского «Литература и кинематограф» (Берлин, 1923) на с. 47 повторяется дважды опечатка в цитате из знаменитого места в «Преступлении и наказании»: «└Я не верю в будущую жизнь», — сказал Раскольников. Свидригайлов сидел в задумчивости. — └А что, если там одни науки или что-нибудь в этом роде», — сказал он вдруг. — └<…> по всем углам науки, и вот и вся вечность»». Я знаком с двумя учеными людьми, которые в этой волшебной опечатке, «науки» вместо «пауки», усматривают верный залог того, что их посмертный приют будет устроен вроде библиотеки «в высшем смысле».
МЛГ в последние месяцы своей болезни особенно сетовал, что уж не сможет больше ходить в библиотеку. Жалею теперь, что не решился рассказать ему о том, как в вечности по углам сидят науки. Его будущему биографу будет интересно, может быть, что, даже составляя комментарии к таким стихам Мандельштама, как «Веницейская жизнь», или обсуждая летейский цикл, мы никогда не говорили о личной смерти, а только о смерти культур, государств и забытых слов. Когда МЛГ писал о смерти, он всегда был сдержан; заветом его — и людям, и культурам — было «умирать мужественно, потому что нехорошо, когда эпоха умирает с эгоцентрическим визгом».
Внешнее я у него безраздельно служило внутренней потребности к труду, к приобретению знаний и их наиболее точному и непротиворечивому выражению, в удовлетворении которой он не терпел никаких помех. В его страсти все понять и объяснить было нечто от шестилетнего ребенка, которого школа еще не отучила от любви к познанию. Именно детскость или установка на то, чтобы быть как дети, была и главной чертой его внешнего я. Даже его научный стиль, когда он касается самых сложных вопросов, всегда общедоступен, и изложение ведется так же отчетливо и педагогически последовательно, как в его «Занимательной Греции». В быту эта детскость выражалась в кажущейся неприспособленности, которая служила ему для того, чтобы ничто житейское не отвлекало его от чтения и работы, в отвращении к растительной пище, кроме картофеля и мягкого хлеба, в страстной любви к сладкому. Он был равнодушен к природе, к городскому ландшафту и всем тем нитям, которые ведут от них в глубину человеческого сознания непосредственно, а не через словесное выражение. Отлично зная архитектуру и живопись по книгам, он сам не пошел бы прогуляться по Риму или по Иерусалиму. Поэтому, я думаю, среди моих публикаций в рубрике «Из города Энн» он выделил «Шрам» и, в особенности, «Уличное» как новое начало и написал мне: «Я бы так не смог».
Он был отстранен от земли, но не от людей, в которых более ценил неожиданную «дополнительность» по отношению к себе, чем сходство взглядов. Принцип дополнительности, вероятно, определял и ту ось, вокруг которой вращалась его личная судьба. Мне ясно было, что его внутреннее я совершенно не похоже на внешнее, как шестилетний возраст не похож на воспоминание о шестилетнем возрасте. Не раз говорилось, что в этом возрасте всякий ребенок гений. Гениальность ощущалась в МЛГ интуитивно, как и то, что она не нашла себе соответствующего выражения в его внешнем я. В этом характеристическая разница между ним и Р. О. Якобсоном, внешнее я которого полностью воплотило и сделало избыточным его я внутреннее. Никогда не чудилось, будто главного Якобсон не сказал, и не возникало желания проникнуть сквозь оболочку его трудов, лекций, бесед и внешности в то тайное, что двигало им, или вообразить его в обличии, соответствовавшем его внутреннему нравственному или творческому я. Быть может, это оттого, что — гениальный ученый и учитель — Якобсон не был и не хотел быть художником слова.
Алкивиад утверждал, что Сократ не только внешне, но и внутренне походил на сатира Марсия, но, несмотря на подчеркнуто курносых фавнов и эфиопов в греческом искусстве, МЛГ считал, что профили самих греков с прямой линией лба и носа — это стилизованная изобразительная условность. Он был не столько релятивист, сколько демократ в ценностных суждениях и объяснял свою неприязнь к Ницше тем, что, читая его, отождествлял себя с «подчеловеком». Мне же казалось, что физиологические свойства МЛГ — подслеповатость, глухота и заикание — суть нарождающиеся качества «зачеловека» (пользуюсь тут термином футуристов, а не обычным русским переводом слова «Ubermensch»), отцеживающего всё избыточное, перегородив каналы связи с внешним миром, как в известном изображении трех обезьян, зажимающих себе руками глаза, уши, рот. «Зачеловеческие» черты МЛГ усугублялись тем, что его обнаженный, высокий, как бы вздутый череп казался надвинутым на лицевую часть головы и «над нашею толпой вздымался гордо», подобно светлому шлему Иолая в трагедии Анненского. За это необыкновенное чело его называли, как Ольга Форш Андрея Белого, «инопланетным гастролером», но мне его голова казалась самой планетой. В рассказе Конан Дойля Земля — живое существо в панцире своей коры. Идея эта не нова. Не только древние одухотворяли планеты, но и Кеплер, и Флудд, и Фехнер. У последнего, кажется, некоторые мысли позаимствовал Вернадский. В связи со стихами Пастернака «Болезни земли» МЛГ в «Записях и выписках» привел по-английски сентенцию «Earth has many diseases, one of them is Man» («У Земли много болезней, одна из них Человек») и прибавил: «читано у St. Graham, но откуда?» Я сказал ему, что из Ницше, и он был озадачен, пока не прочел всей главки об огненном псе, с которым разговаривал Заратустра.
Мы с МЛГ вспоминали рассказ Конан Дойля «Когда Земля вскрикнула» в связи с образом всемирного черепа у Малевича, у Хлебникова и в «Стихах о неизвестном солдате». Среди наших незавершенных комментариев к поэзии Мандельштама остались и заметки к образу земной оси и «оси мира». МЛГ писал о нем сначала в книге «О. Мандельштам: гражданская лирика 1937 года» (М., 1996). Разбирая «оду», вернее, самоотрекающуюся «палинодию» «Когда б я уголь взял для высшей похвалы…», обращенную к воображаемому портрету Сталина, он сделал специальное «Отступление» на эту тему. Оно относится к стихотворению Мандельштама, представляющему собой одно из ответвлений сталинской палинодии: «Вооруженный зреньем узких ос, / Сосущих ось земную, ось земную, / Я чую всё, с чем свидеться пришлось, / И вспоминаю наизусть и всуе… // И не рисую я, и не пою, / И не вожу смычком черноголосым: / Я только в жизнь впиваюсь и люблю / Завидовать могучим, хитрым осам. // О, если б и меня когда-нибудь могло / Заставить — сон и смерть минуя — / Стрекало воздуха и летнее тепло / Услышать ось земную, ось земную».
Приведу комментарий МЛГ к слову «ось», разбив его на абзацы в кавычках, с дополнениями, которые позже предложил я, в квадратных скобках. Для моего рассуждения о двух я важно, что в одном месте МЛГ видит в слове «ось» метафору личного тождества.
«Этот образ появляется в «Оде» трижды: «кто сдвинул мира ось», взаимодействие героя с миром; «ловить лишь сходства ось», тождество героя с самим собой (курсив мой. — О. Р.); «ворочается счастье стержневое», результат его подвига, жатва хлеба, жатва рукопожатий. А в стихах, продолжающих «Оду», — в четвертый раз: там, где поэт вслед осам, «сосущи<м> ось земную, ось земную», мечтает впиться в жизнь и преодолеть смерть, т. е. отождествиться со своим героем. Значимость созвучий «ось» — «осы» — «Осип» (и, несомненно, «Иосиф») была осознанна (Мец 1995; Микушевич 1991 [и до них: Браун 1967; Н. Я. Мандельштам 1970; Г. Фрейдин 1987]). Об осах у Мандельштама (с их бергсоновским подтекстом) уже писали К. Тарановский (1976 [и 1967]) и Г. Фрейдин (1987) (ср. Мордвинов 1991). Можно добавить, что схема концовки «О, если б и меня когда-нибудь могло Заставить… Стрекало воздуха… Услышать ось земную, ось земную» копирует концовку «Деревьев» Гумилева: «О, если бы и мне найти страну, В которой мог не плакать и не петь я, Безмолвно поднимаясь в вышину Неисчислимые тысячелетья»: связь образа (мирового) древа с мировой осью здесь несомненна».
«Отступление. Прослеживать историю подтекста земной оси у Мандельштама здесь невозможно: пришлось бы вспомнить и Геркулеса, ворочающего земной полюс на заставке к стихотворению «Цепи» в гротовском Державине (сравнение Сталина с Геркулесом есть у Барбюса!), и командарма, который в 1921 г. говорил Волошину (вспоминая, очевидно, детское чтение — повесть Жюля Верна «Вверх дном». — О. Р.): «выправим ось: полюса переведем на экватор» (Литературное обозрение. 1989. № 2. С. 108), и, конечно, сборник рассказов Брюсова 1907 г. и т. д.».
[В книге Брюсова «Земная ось» эта ось упоминается лишь однажды, в рассказе «Республика Южного Креста»: «В той воображаемой точке, где проходит земная ось и сходятся все земные меридианы, стояло здание городской ратуши, и острие ее шпиля, подымавшегося над городской крышей, было направлено к надиру». Мотив прислушивания к земной оси у Брюсова отсутствует, но некоторые пассажи его рассказа могли показаться в 1937 г. злободневными: «Вся печать страны подчинена была зоркой цензуре. Никакие статьи, направленные против диктатуры Совета, не пропускались. Впрочем, вся страна настолько была убеждена в благодетельности этой диктатуры, что наборщики сами отказывались набирать строки, критикующие Совет» и т. д. Зато можно обнаружить источник тематики Мандельштама в той поэтической интерпретации, которую дал этому рассказу Брюсова в своей рецензии Александр Блок («Золотое руно». 1907. № 1):
«Земная ось — фикция механического мышления, эта вымышленная для каких-то вычислений линия, — представляется данной в магическом восприятии, пронзительным лучом, ударяющим в сердце земли.
Художник, обладающий ключом к этому сердцу, «художник-дьявол», которому творческая интуиция дает осязать самое страшное, невещественное орудие — ось земную, и провидеть самое темное сердце, которое она пронзает, <…> такой художник обладает безумно развитым слухом и зрением. Он слушает неслыханное, видит невиданное…
Действующие лица, захваченные основным действием — вихрем, образуемым поворотами земли вкруг земной оси, <…> будто… вот-вот услышат медленный и оглушительный визг земной оси».]
«Может быть, важнее всего этого, что именно в 1936 г. явился политический термин └ось Берлин-Рим»».
[1 ноября 1936 года, выступая перед огромной толпой народа на площади у миланского собора, Муссолини сказал об итало-германском соглашении: «Эта вертикаль Берлин-Рим — не разделительная черта, а ось, около которой смогут вращаться все европейские государства, воодушевляемые волей к сотрудничеству и миру». В связи со строками «И не рисую я, и не пою, / И не вожу смычком черноволосым» можно вспомнить, что Гитлер рисовал, Муссолини играл на скрипке (есть фотография в известной антологии дурного вкуса: Gillo Dorfles, «Kitsch»), а Сталин, как пишет Ю. Елагин в книге «Укрощение искусств», высшим родом музыки считал вокальную, особенно народные песни, и, по свидетельству мемуаристов-летчиков, сам подпевал, когда исполняли «Закувала та сива зозуля» и «Сулико».]
«Укажем, однако, два малоизвестных стихотворения С. Нельдихена из сб. «Органное многоголосье» (Пг.,1922), где исправителем оси в одном выступает «озлобленный калмык», т. е. — на общепринятом тогдашнем эзоповом языке — Ленин, а в другом — отшельник-эскимос; оба образа перекликаются в «оде» и со Сталиным, и с упоминанием «ста сорока народов». Кто видит в «Оде» исхищренное издевательство поэта то ли над Сталиным, то ли над самим собой, может считать, что этот нельдихенский подтекст обыгрывается Мандельштамом сознательно; вероятнее, однако, что реминисценция была непроизвольной, а внимание Мандельштама было обращено через ее голову на общую «космическую» образность ранней революционной поэзии типа «Кузницы» или «Мистерии-буфф».
Любопытно, что стихи Нельдихена сами порождены реминисценцией из
Г. Иванова — из стихотворения «Литография», кончающегося └И жалобно скрипит земная ось»». [Далее МЛГ приводит полный текст стихов Нельдихена, начинающихся словами: «От старости скрипит земная ось».]
[Существует еще один важный — литературно-политический — подтекст образа оси как той руководящей идеи, которую должен ощутить и незримо воплотить в своем творчестве писатель. Его находим у Троцкого в книге «Литература и революция», в главе о Пильняке: «Революция, взятая в эпизодах своих, оказывается вдруг незначительной. Где же революция? В этом трудность. Преодолеет ее тот, кто поймет и прочувствует до дна внутренний смысл этой эпизодичности и откроет за нею историческую ось кристаллизации. <…> Пильняк бессюжетен именно из боязни эпизодичности <…> без того центрального, осевого значения, которое вообще принадлежит сюжету. <…> Невидимой осью (земная ось тоже невидима) должна бы служить сама революция, вокруг которой и вертится вконец развороченный и хаотически перестраивающийся быт. Но для того, чтобы читатель почувствовал эту ось, нужно, чтоб ее прочувствовал сам автор и продумал заодно».
По забавному совпадению прислушиваются к земной оси и, как у Нельдихена, хотят «исправить» ее двое детей, Арлен («Армия Ленина») и Нинель, в старом (1928/29) рассказе кузины Троцкого Веры Инбер «Не плачь, Нинель».]
Эти дополнения вместе с выдержкой из книги МЛГ я выписал из своих построчных примечаний, которые должны были стать частью нашего общего «академического комментария» к стихотворениям Мандельштама. Три главы из него были опубликованы в «Известиях Отдела литературы и языка РАН» и в «Звезде».
В медленный, трудный, не всегда ладный, а все-таки дружный и внутренне оправданный ход нашей работы вмешалась та сила, которая ломает «за осью ось у поворотной меты», но между филологией и жизнью есть своя связь, попирающая смертью смерть.
Любовь к Мандельштаму потребует объяснения у будущего биографа МЛГ. Как его научные труды о Мандельштаме открывают важную часть его внешнего я, так эта любовь кое-что откроет во внутреннем. Не только земная ось исторической силы влечет к себе ос в поэтической вселенной Мандельштама, но и роза из двойного венка любви и смерти: «Медуницы и осы тяжелую розу сосут. / Человек умирает, песок остывает согретый, / И вчерашнее солнце на черных носилках несут». Двойной гнет власти и любви — один из лейтмотивов в книге МЛГ «Записи и выписки». «└Кого любишь, того и ярмо несешь» — вавилонская поговорка».
«Скучно мне: мое прямое / Дело тараторит вкось — / По нему прошлось другое, / Надсмеялось, сбило ось». Здесь ось — ось своего, творческого жизненного дела, ось личности, которой мешает другое, чужое, издевательское и навязанное насильно. «Телегою проекта / Нас переехал новый человек». Это стихи Пастернака, но в эпиграфе одной книги по социологии советской литературы они — не совсем случайно — приписаны Мандельштаму. Пути, взгляды и отношения пересекаются в текстах. Об этом писал МЛГ: «Текст ведь тоже точка пересечения социальных отношений, а мне хочется представить его субстанцией и держаться за него, как за соломинку. Может быть, это в надежде, что и я, когда кончусь, перестану быть точкой пересечения и начну наконец существовать — по крупинкам (крупинка стиховедческая, крупинка переводческая…), но существующим?» («Записи и выписки», с. 297). В прошлом году к семидесятилетию МЛГ я напечатал в «Звезде» исследование, посвященное трехстопному хорею с чередующимися дактилическими и мужскими окончаниями. Выбор темы теперь кажется мне провидческим. Этот размер встречается в поэме Багрицкого «Смерть пионерки»: «Пусть звучат постылые, / Скудные слова — / Не погибла молодость, / Молодость жива».
МЛГ был свободомыслящий человек очень широких взглядов. При его всегда скептической, часто любовной открытости всему в области слова, я думаю, ему было принципиально всё равно, умирать ли христианином, или эпикурейцем, или стоиком. Над благочестием одного своего близкого друга он, бывало, подсмеивался, вспоминая, что в ранней молодости любимым поэтом того был Луговской. Прочитав статью Н. С. Трубецкого об индуизме как чертопоклонничестве, он сказал: «Я думал, что хоть Трубецкой выше этого». Я попробовал объяснить, что в то время проповедовался синтез христианства с «матерью Индией» и «арийский Христос», а Трубецкой был строго православный, церковный человек и считал это опасной ересью. МЛГ пожал плечами. В Энн Арборе я как-то дал ему почитать «Brideshead Revisited» («Возвращение в Брайдсхэд»), потому что там карикатурно выведен Морис Боура, которого МЛГ очень высоко ценил и как филолога-классика, и как переводчика. О кончине старого маркиза в этой книге мы никогда не говорили. Один друг детства, когда я начинаю сомневаться в своем еврейском свободомыслии, укрепляет мой дух, цитируя смешное место из «Окассена и Николет»: «Что мне делать в раю? Я хочу попасть в ад, туда идут добрые ученые и прекрасные рыцари, погибшие на турнирах или в блестящих войнах, и хорошие солдаты, и свободные люди. С ними хочу быть и я. Туда же идут и нежные, благородные дамы, у которых два или три возлюбленных, кроме их собственного мужа; идет туда золото, серебро, пестрые ткани и дорогие меха; идут туда музыканты, жонглеры и короли мира. С ними хочу быть и я, пусть только Николет, моя нежная подруга, будет со мною».
МЛГ, «добрый ученый», был аскет в своих привычках, золото и пестрые ткани не привлекали его, но последний эпизод в «Записях и выписках» напоминает по сюжету стихотворение Набокова «Лилит», и кончается книга цитатой из
Георгия Иванова: «Леноре снится страшный сон — / Леноре ничего не снится».
Р. Д. Тименчик когда-то пошутил: «Если наша жизнь не текст, то что же она?» Шутка построена на отождествлении жизни с биографией. Поэт Вс. Некрасов возразил ученому: «Кто тебе сказал, / с. ты с., / что ты текст?»
Чтобы стать текстом, нужно оставить после себя «вещественные доказательства бытия».
Биологический стержень творческого я ломается, как ось у поворотной меты. Приходит к концу жизнь — «форма существования белковых тел», но не оскудевает жизнь текстов, multaque pars, и начинается жизнь как оформленный текст. МЛГ был отличным редактором. Екклезиаст говорит, что и псу живому лучше, чем мертвому льву. Может быть. Но если нужно умереть, то лучше быть мертвым львом.
5 декабря 2005 г.