Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2005
Здесь лежит Суворов.
Эпитафия
I
Петр Иванович Семенков превратился в петуха, да не как-нибудь, а так, чтобы уметь превращаться и назад в человека. Это случилось на второй неделе его пенсионного существования и поначалу оказалось для Петра Ивановича неприятным сюрпризом. Да нет, скорей, Петр Иванович пережил настоящий шок.
В то утро он проснулся в каком-то особенно бодром, даже приподнятом настроении и сначала сел в своей широкой, оставшейся от супружеского прошлого кровати. Откинув душное, пуховое одеяло, он опустил голубоватые в кальсонах ножки на коврик, потом встал, потянулся и даже как-то странно и непривычно охлопал себя руками. И тут Петр Иванович закричал петухом.
Почему-то ему показалось, что все предметы в комнате стали несоразмерно большими. Он потряс головой и прошелся когтистыми ножками по коврику, а затем по паркету до туалета, часто уставленного по столешнице красного дерева оставшимися от покойной жены мелкими принадлежностями. Петр Иванович еще не понимал, что он делает, но уже взлетел и оказался напротив зеркала, в котором среди принадлежностей увидел домашнюю птицу с гребешком и бородкой. Тогда Петр Иванович понял, что там отражение, а он — петух.
Некоторое время он то прикрывал глаза розоватой пленочкой, то вновь открывал их, не в состоянии поверить в свое новое положение. Потом автоматически клюнул пустую пудреницу, оставшуюся от покойной жены. Потом подумал:
“Надо же! Петух. Ну, просто вылитый куриный петух. Это что же такое, галлюцинация?”
Повертел головкой — и вертелось какими-то не своими движениями, как будто поворачивал клюв дальше задуманного. Петух. И при этом какой-то невзрачный, не такой, какие бывают в передовых хозяйствах, яркие, многоцветные красавцы с величественной походкой и пылающим гребнем, а так, гребешок, да и тот какой-то бледный, цвета коровьего вымени. Правда, Петр Иванович и всегда был не очень заметным мужчиной, но все-таки мужчиной, а не домашней, не умеющей летать птицей. Петр Иванович подумал было, что испортилось зеркало, но отказался от этого предположения: не могло зеркало испортиться так, в одну ночь, — не телевизор.
“Что же это, за какие грехи?” — подумал Петр Иванович.
По своему воспитанию Петр Иванович в Бога не верил, но сейчас, продолжая оставаться атеистом, решил, что это кто-то против него наколдовал.
“А может, не насовсем? Может, смогу назад? Но ведь для этого, наверное, тоже какое-нибудь волшебство или заклинание надо, а может быть, даже и снадобье. Ладно, попробуем сначала так, а если…” — спрыгнул и превратился назад в человека. Не потребовалось ни заклинания, ни волшебства.
Петр Иванович присел на поблизости стоявший стул, посидел, пока не почувствовал настоящее облегчение и радость. Подышал.
— Слава Богу, — сказал он себе, — обошлось.
Некоторое время сидел он спокойно, а потом стало снова зудеть: не повторить ли? С другой стороны, было боязно, вдруг на этот раз не выйдет назад обернуться.
— Эх, где наша не пропадала! — кукарекнул Петр Иванович и снова в качестве петуха взлетел на туалет.
— Назад, — слетелось опять удачно.
— Еще раз, — петух.
Петр Иванович снова спрыгнул с туалета, превратился в пенсионера и присел на кровать. Он не понимал природы этого явления, но выгоду после трехразового опыта сообразил.
— Бо-ольшая экономия, — сказал сам себе Петр Иванович. — Расходов-то только что на квартиру, — еще не осознал в полной мере, какие перспективы ему его новая способность открывает.
Однако, придя в себя после ряда этих фантастических превращений, почувствовал Петр Иванович здоровый человеческий апетит и решил отложить дальнейшие рассуждения на сытый желудок.
В человеческом образе, в полосатой, бежевых оттенков пижаме Петр Иванович подошел к дверям, осторожно приоткрыл створку, осторожно высунул голову. Голова была хоть и не петушиная, но после такого эксперимента Петр Иванович чувствовал себя немного неуверенно, как бы он нарушил какое-то правило социалистического общежития.
В аккуратной, оклеенной полосатыми, примерно как его пижама, обоями прихожей никого не было, кроме кованого сундука под настенной вешалкой и соседской резервной фуражки на сундуке. Повернув головку вперед, слегка резковато, как ему самокритично показалось, Петр Иванович прищурился вперед, где в углу между туалетом и перпендикулярной соседской дверью могла стоять гуммозовская тросточка — не было. Петр Иванович и так предполагал это по своему подсознательно ведомому графику, однако не лишне было убедиться. Опасаться чего-либо основания не было. Отношения с Гуммозовым были не так чтоб дружеские, но, в общем, по-добрососедски не ссорились: нечего было делить, кроме разве что счетчика, который после смерти супруги Петра Ивановича стали рссчитывать пополам. В холодильники друг к другу не лазили, тем более, что не совпадали вкусы на продовольствие, газовой плиты тоже вполне хватало на двоих, иногда, бывало, совместно распивали на кухне поллитровочку, но в гости друг к другу ходили разве что за спичками. И вообще, Петр Иванович, когда бывал в квартире один, чувствовал себя как-то уверенней, а сейчас и тем более: ему казалось, что его тайна написана на лице. Надеялся, что до завтра, до возвращения Гуммозова с дежурства он в своем двойственном состоянии освоится, и тот ничего не заподозрит.
Маленьким коридорчиком Петр Иванович прошел на кухню и остановился в раздумье у своего стола. Задумался Петр Иванович, какой завтрак в свете необычного явления себе приготовить: человеческий или петушиный. Решил поесть по-человечески, поскольку о петушином завтраке заблаговременно не позаботился.
“Кто ж знал?” — философски подумал Петр Иванович.
Наклонившись, заглянул он в свой единоличный, а когда-то семейный и потому довольно вместительный холодильник, в котором прежде, при покойной Антонине, господствовало сплошное изобилие, а ныне… “А ны-ыне — былому нера-а-авно…”— по-человечески пропел Петр Иванович. Внизу стояла кастрюлька недоеденного вчера пакетового супа с добавленными кусочками резаной картошки, на средней полке граммов двести вареной колбасы (не то “докторской”, не то “диетической” — кто ее теперь разберет) и на верхней — заиндевевший соленый огурец да две смерзшиеся тушки серебристого хека.
Петр Иванович вытащил тушки и лишний раз порадовался, что нет сегодня Гуммозова, потому что всегда, когда Петр Иванович жарил рыбу, его высокий сосед, выходя в кухню, морщил до неузнаваемости свой красивый и даже аристократического очертания нос.
II
Гуммозов был положительным, потерявшим когда-то по недосмотру ногу человеком, трезвым и бдительным работником и коренным ленинградцем. Но в то же время он и не был каким-нибудь сухарем: например, обладал чувством юмора, которым иногда в свободное от работы времяпользовался в подходящей компании.
— Смотри, — любил он повторять на кухне Петру Ивановичу, — все великие люди были евреями. Вот, например, Пушкин. Думаешь, Пушкин? Не-эт, Пушкинзон. И Лермонтов на самом деле не Лермонтов, а Лермонтович, — и смотрел на Петра Ивановича с торжествующей улыбкой.
Непонятно, что хотел этим выразить Гуммозов, но каким-то тонким способом это связывалось с тем, что вот они-де (евреи, конечно, а не Пушкин) на музыкальных инструментах играют или в школе преподают, а он вот…
Раз в четверо суток Гуммозов отправлялся дежурить на свой не имеющий оборонного значения завод, где работал вахтером, но в быту предпочитал называть себя вохровцем, так ему казалось значительней. Конечно, он бы хотел работать на каком-нибудь оборонном предприятии или, например, на мясокомбинате, где воруют и для пресечения держат настоящую ВОХРу, вооружая стрелка наганом или винтовкой. Там и зарплата несравненная, и темно-синяя форма с зелеными петлицами и притом выдается бесплатно. Гуммозову же в целях достоинства пришлось подобную форму приобретать за литр водки у настоящего вохровца с рук, потому что на должность стрелка его в силу инвалидности не брали. Так и ходил он на одну из линий Васильевского острова на совершенно гражданский завод, невзирая на синюю с зелеными петлицами форму.
За открытыми воротами этого разгильдяйского предприятия можно было увидеть возвышавшуюся на бетонном пьедестале, несолько особняком стоящую будку — среди всеобщего небрежения бастион строгости и порядка. Над крашенным защитной краской козырьком, как красный околыш на пехотной фуражке, полинялый лозунг: “Летун — позор для производства”; под козырьком сквозь мутное окошко едва различимо маячил силуэт Гуммозова, тоже в фуражке с козырьком, в окошке же еще одно маленькое в деревянной рамке окошечко, в котором — порезче — желтая, жесткая, закованная в синюю манжету кисть. Она подзывала входящих в открытые настежь ворота, и новички покупались на этот повелительный жест, подходили, потом проклинали себя за доверчивость, потому что Гуммозов подолгу изводил их изощренным допросом вплоть до родственников за границей, заводские же рабочие просто отмахивались от вахтера и иногда матерились.
Внутри будки все было приготовлено как будто к долгой осаде. Под заменяющей стол деревянной, обтянутой клеенкою полкой слева казенная тумбочка, даже в присутствии Гуммозова всегда запертая на висячий замок с бумажной контролькой; справа — скамеечка для отсутствующей ноги. В тумбочке хлеб, шпиг, яйца вкрутую, соль, пиленый сахар, заварка; на скамеечке тяжелая нога в сапоге. С правой стороны, рядом с дверью, висел чайник (специально в цехе выковали крюк); на полке стояла настольная лампа-грибок, рядом один на другом два журнала: один сменный, второй вроде секретного, который по смене не передавал, а всегда уносил после сдачи дежурства домой. За спиной, под картиной, на крашеном щите топор, багор, коническое ведро. Рядом на всякий пожарный случай висел противогаз. Боевой форпост.
Было время, когда заколебались устои, и тогда не верил в окончательное торжество Зла — не то пережили, и то выстояли: в декабре сорок первого враг стоял под Москвой. Не стоял под Москвой Гуммозов за отсутствием ноги, но верил свято: не пройдет враг. И ведь не прошел. А когда заколебались устои, надежно спрятал две покупные в багетовых рамах картины: на одной выглядывающий в окно пионер, обмотанный красным стягом с кистями, на другой — ясно кто. Верил, верил Гуммозов и дождался. Тогда без страха повесил багет с пионером на сохраненный гвоздь, генералиссимуса же — пусть знают! — рядом с противогазом на щит. Так повесил, что было полувидно, а если подойти поближе, под будочный козырек, то почти вплоть до усов. Строгий, сидел под рамой, как заведующий или там директор — свое царство. Одноразовых пропускал придирчиво, стреляя глазами по фигуре, что несут, а молодых, “необстрелянных”, которые — тоже туда же — вслед за местными нарушителями норовили проскочить мимо проходной, манил плохосгибаемым пальцем и, если имели неосторожность подойти, подолгу допрашивал. Тех, что ослушались и не подошли, запоминал на всю жизнь. Жалел, что нет у него печати с точеной ручкой, чтобы ставить проходной одноразовый штамп.
Гуммозов принял полагавшуюся в начале смены таблетку и поставил в вахтенном журнале сложную, еще в пионерские годы отрепетированную подпись. Истинно роспись.
III
Позавтракав обеими предварительно зажаренными тушками серебристого хека (по-человечески) и по-человечески же вымыв вилку, тарелку и сковородку, Петр Иванович вернулся в свою комнату и для проверки таланта вспрыгнул опять на туалет. Нет, за время своих человеческих действий Петр Иванович таланта не утратил. Конечно, петух мог бы быть и побогаче. Отраженный, как уже отмечалось, особенной красотой не блистал: не переливался с боков малахитом и не полыхал огненными перьями хвостового, как говорится, оперения, но у Петра Ивановича хватало скромности понимать, что при его небросской, в общем-то, внешности на большее рассчитывать не приходится. “Ладно, не за дамами ухаживать”, — подумал Петр Иванович, еще не сообразив, что в этих обстоятельствах дамы были бы не дамы, а курицы. И то спасибо, что он оказался, можно сказать, единственным объектом, который выбрала полная таинственных загадок природа для создания уже самой таинственной. Петр Иванович повертел туда и сюда маленькой головкой и снова бессознательно клюнул донышко пудреницы. Отметил про себя соответствующий великому учению Павлова безусловно-петушиный рефлекс. Осторожно, топчась, как полагается птицам, всем корпусом отвернулся от зеркала и слетел, хлопая крыльями, на пол. Обернувшись пенсионером, он расположился на параллельном напротив кровати диванчике и стал размышлять о существовании в двух ипостасях, которое помимо многих преимуществ создавало для него и некоторые проблемы. Петр Иванович понимал, что в условиях социалистического строительства такая индивидуальность не дает ему законных льгот. В другой, какой-нибудь зарубежной, думал Петр Иванович, державе получил бы он благодаря своему положению многие преимущества и в материальном смысле выгадал бы ого-го сколько: например, можно было бы устраивать сеансы прямого и обратного превращения или научные демонстрации на симпозиумах.
“У нас тоже можно, — с иронией подумал Петр Иванович, — только не сам будешь демонстрировать, а тебя будут. Да и пенсию, пожалуй, отберут. Хотя нет, конечно, пенсии не лишат. Уж это было бы слишком. Разве я эту пенсию не заслужил? Заслужил, — подумал Петр Иванович, — еще как заслужил. Всей своей жизнью, можно сказать, заслужил. Ну, в Партии не состоял, не дорос, но что я, комсомольцем не был? И комсомольцем и комсоргом отдела. Эх, — мысленно прокукарекал Петр Иванович, — комсомольская юность моя. И все-таки, — усомнился Петр Иванович, — могут и отобрать. В целях целесообразности. Зачем, мол, тебе, птице, такие деньги? Нет, — со вздохом подумал Петр Иванович, — рано объявляться”.
К тому же, что касалось отечественных симпозиумов (справедливо ли, но может быть, и справедливо), Петр Иванович полагал, что одними демонстрациями у нас могут не ограничиться и даже, пожалуй, подвергнут секретности. Запрут где-нибудь в НИИ и станут изучать А что если начнут вливать всякие жидкости для выяснения причин или какую-нибудь сыворотку на нем испытывать? “Что я, крыса? — возмутился Петр Иванович. — Я вам не крыса какая-нибудь. Так вы слишком далеко зайти можете”. Подумал, что этак вообще какому-нибудь умнику придет в голову его усыпить для исследования органов пищеварения, например, и как это получается, чтобы обычный с виду пенсионер превращался в деревенского петуха. Ведь все-таки аномальное и даже, в некотором роде, стратегическое явление, как ни верти. С ужасом подумал Петр Иванович, что, случись это с кем другим, он бы сам такое научное дерзание безоговорочно поддержал. Подумал, что теперь ни за что бы не поддержал.
Вспомнил, как однажды в переполненный автобус пытались втиснуться отдельные члены остававшейся на остановке толпы и с ними полная и краснолицая, справедливо гневная на вид баба. Как оказалось, не женщина, а именно баба. Там-то, пока пробивалась на площадку, все кричала про пассажирский эгоизм и бессовестность внутренних, что сами, мол, поехали, а другие иди пешком, но уже на следующей остановке буквально слоновьей ножищей, обутой в малиновый суконный на молнии сапог, отпихивала новых, стремившихся к слиянию. Петр Иванович высказался ей тогда, как же, мол, вы только что других укоряли, что сами едут, а другим не дают, на что баба (истинно баба!) самодовольно и нагло и даже с ухмылкой ответила:
— А я уже здесь.
Нет, Петр Иванович хоть и был человеком бойким и шустрым (не зря же когда-то в комсоргах ходил, да и войну не просто так, а старшим сержантом закончил), в отличие от этой бабы с малиновым, как сапог, лицом, был способен на собственном примере понять другого и чисто по-человечески не поддержал бы такой антигуманный эксперимент.
“Да нет, — подумал Петр Иванович, — ведь и я сам, и тот, предположительный, всегда может назад в человека превратиться. Не станут же они человека усыплять”.
Петр Иванович хоть и откладывал пока неизбежное, все же в неопределенном будущем хотел бы умереть достойно, чтобы не сварили в бульоне, а похоронили как полагается, с гражданской панихидой, и чтобы памятник над могилой был в виде стелы из черного гранита, прямоугольной, но как бы немного перекошенной, устремленной вправо и вверх. Последнее время некоторым покойникам так стали делать. Видел несколько и даже вздыхал от материальной невозможности, но теперь, при таком неожиданно открывшемся таланте на подобный памятник и даже с пескоструйным в три четверти изображением несложно будет накопить.
“Рано-рано, — остановил себя размечтавшийся Петр Иванович. — Ничем серьезным — тьфу-тьфу-тьфу — не болен. Можно пожить в свое удовольствие. Еще ого как! Еще можно будет и на курорты поездить, по ресторанам походить”.
Прежде мечтал, бывало, Петр Иванович о садоводстве, но со смертью жены как-то отвлекся от этой идеи, а теперь так и просто отринул.
“Зачем? — сказал себе Петр Иванович. — Что мне все эти фрукты-овощи? Я теперь на одном пшене проживу”.
Правда, подумал тут же, что надо бы все-таки достать какое-нибудь пособие по современному куроводству: может быть, витамины нужны или еще что. Но это не очень его беспокоило, а в основном — радужные мечты.
“А не отметить ли это бутылочкой портвейна?” — сказал себе Петр Иванович.
Подумал, не повредит ли ему это в его петушином состоянии, но тут вспомнил, как однажды в далеком детстве у тетки в деревне встретил пьяного петуха. Оказалось, что деревенские мальчишки накормили его для глумления и хохота ягодой из домашней наливки.
“Можно, — сказал Петр Иванович, — тем более, что я же в человеческом облике буду пить”.
IV
Как ни старался Петр Иванович скрыть от посторонних петушиную сторону своего характера, а она все-таки лезла наружу и в молодцеватой походке, и в резких поворотах головы, и в каких-то новых нотках его довольно высокого голоса. Заставший его утром в кухне отработавший смену сосед был немного удивлен этой необычной его оживленностью, но, учуяв своим красивым носом исходящий от Петра Ивановича легкий аромат алкоголя, отнес его за счет еще непрошедшего действия. Однако немного удивился, зная, что Петр Иванович не злоупотреблял до такой степени спиртным, чтобы выпивать в одиночестве. Имея склонность к дедукции, Гуммозов предположил наличие какой-нибудь неизвестной ему дамы. Эта мысль неприятно встревожила Гуммозова: что если этот старый козел, ошибся в определении Геннадий Никитич, на старости лет решил начать новую жизнь с неизвестной подругой? Еще неизвестно, какая подруга, подумал Гуммозов, подумал, что может оказаться такая, что начнет в квартире новые порядки заводить — бабы такой народ, палец в рот не клади. Станет тапочки перед дверью выкладывать, когда для него переобувание целое дело, запретит на кухне курить, сапоги чистить придется на лестничной площадке, чтоб не вонять гуталином в коридоре, еще мало ли чего. Конечно, свет тогда можно было бы снова рассчитывать на троих, но эта выгода не окупала тех неудобств, которые пришлось бы в этом случае терпеть. Все-таки двое пожилых мужчин могут лучше между собой договориться, справедливо рассуждал Гуммозов, и хотя он не представлял, как такую свадьбу он мог бы расстроить, все же думал, что надо бы выведать насчет возможных брачных намерений соседа, чтобы быть, как говорится, во всеоружии. Однако он был слишком дипломатичен, чтобы задавать прямые вопросы, зная, что сам на такой вопрос он бы никогда не ответил. Пока просто принял к сведению запах и возбужденность Петра Ивановича и ушел в свою комнату. Повесил на плечики гимнастерку, снял галифе, сев на койку, отстегнул тяжелый протез. Без ноги задумался о положительных и отрицательных вещах.
V
Доехав на троллейбусе до Семнадцатой линии Васильевского, Петр Иванович направился по бульвару в сторону Малого проспекта. Пошел моложавой, франтоватой такой походкой (может быть, у птиц применительно к их размеру век дольше?) и победительно поглядывал по сторонам, как будто вокруг навстречу и параллельно попадались не женщины, а куры. Да нет, не возникало пока у Петра Ивановича игривых на эту тему мыслей, однако сам он уже отметил, что при таком маленьком опыте, а уже работают у него петушиные рефлексы.
“Это, наверное, не рефлекс, а инстинкт”, — поправил самого себя Петр Иванович, однако ж, до петушиности в Петре Ивановиче этот инстинкт уже несколько лет не пробуждался.
“Что ж, время идет, — со вздохом подумал Петр Иванович, — а я еще не так стар, даром что пенсионер”.
Вообще, Петр Иванович не праздно приехал на Васильевский остров: здесь по старой памяти, поскольку он на Васильевском еще недавно работал, он знал о существовании зоологического магазина, где теперь рассчитывал приобрести корм и, возможно, какие-то материалы по уходу за петухами. Вдоволь насмотревшись на экзотических попугайчиков, рыбок, домашних ящериц и хомячков, полистав отдельные разложенные на прилавке брошюрки, Петр Иванович убедился, что ни жизненно необходимого корма, ни нужного пособия по куроводству он здесь не найдет. На всякий случай спросил, однако, у полнотелой и на вид соблазнительной дамы в черном, блестящем поверх одежды халате, в каком бы магазине ему подобную литературу приобрести. Даму не удивил интерес Петра Ивановича к куроводству, видимо, он был не первым пенсионером, спрашивающим об этих особенностях. Она сказала ему, что по таким вопросам ему надо ехать в Дом книги на Невском и поискать в соответствующем отделе, а насчет такого простого корма, наверное, — в любом продовольственном магазине, если, конечно, куры удовлетворяются одним только пшеном, но вообще она не уверена, и товарищу лучше поспрашивать соседей по даче — уж кто-нибудь из них наверняка знает. Насчет дачи Петр Иванович промолчал, чтоб не вдаваться в подробности, вежливо поблагодарил и со вздохом расстался с продавщицей. Опять засомневался, рефлекс это у него или просто инстинкт, но подумал, что это не имеет значения, если такие мысли все равно приходят в голову.
“Да, вот с такой бы и на курорт съездить, — мечтательно представил Петр Иванович, — не обязательно с этой. Эта, может быть, и замужем, хотя кольца не видно. Вообще неплохо бы. А то могло бы быть, — Петр Иванович попытался было одернуть себя, но вдруг подумал: — Да что ж там, жизнь идет, простила бы Антоша”, — так он при жизни называл покойницу-жену.
Тут Петру Ивановичу пришло в голову, что серьезными обязательствами ему связывать себя никак нельзя, и не из какого-нибудь донжуанства, а потому что, как ему с его странностями сожительствовать в одной комнате с женщиной? Ведь это не каждая стерпит.
Однако вопрос уже возник — Петр Иванович почувствовал его всем нутром: даже в животе стало греть, словно как после выпитой рюмочки. Петр Иванович подумал, не покраснел ли он, поскольку и на щеках почувствовал как бы горение.
Чтобы унять пыл и задуматься, Петр Иванович присел на лавочку, на которой опять-таки сидели три разного, но все моложе Петра Ивановича возраста женщины. И здесь Петр Иванович почувствовал себя в таком окружении хорошо, однако пока не хотел себе в этом окончательно признаваться.
Длинноволосый, русый юноша в мутных очках подошел и присел на единственное на скамейке свободное место между Петром Ивановичем и наиболее привлекательной из дам. Достал книжечку в мягкой белой обложке без названия, а только с маленьким черным рисуночком посредине, открыл ее и положил на колени. Потом снял свои мутные очки, подышал на них и поношенным носовым платком протер. Очки остались мутными, как были, но Петр Иванович исподволь заглянул сквозь свои. Рассказ назывался смутно знакомым Петру Ивановичу словом “Метаморфоза” — он никак не мог вспомнить, где он слышал или читал его, но, немного причитавшись, очень заинтересовался странным на его взгляд совпадением, то есть не то чтоб совпадением, потому что полного соответствия не было, но там, как и в его личном случае, человек превратился во что-то другое и теперь никак не мог перевернуться со спины на живот. Очень захватило это Петра Ивановича. “Значит, такие вещи бывают”, — подумал он. Нет, разумеется, Петр Иванович не был невежественным человеком: читал, конечно, о подобных явлениях в сказках. “Но ведь то сказки, — подумал Петр Иванович, — в сказках все выдумка, потому так и называются — “сказка”, а это всерьез. Вот и ножками шевелит, проверяет, и удивляется так же, как я. Не похоже на сказку. Ну, это бывает и другой художественный вымысел, — вспомнил Петр Иванович, — может быть, научная фантастика или что там… Однако интересно, — подумал Петр Иванович, — как же он выпутался, если даже на живот перевернуться не может? Сумел ли подобно мне назад превратиться? И какие там симпозиумы, а если были, то сколько платили?”
— Это что у вас? — осторожно спросил Петр Иванович, указав пальцем на книжку, и молодой человек с готовностю откликнулся.
— Это Кафка, — ответил он, повернув к Петру Ивановичу простоватое, если б не очки, лицо, и сейчас обнаружилось, что у него кроме очков есть еще и бледная поросль на подбородке. — Кафка, — сказал он, — австрийский писатель.
— И как же там дальше? — спросил Петр Иванович. Ему почему-то показалось, что юноша не в первый раз читает эту книжку. Так и оказалось.
— Сложно рассказать, — затруднился юноша, — тут, в основном, о его переживаниях и о том, как окружающие на это реагируют, как они сначала жалеют его, потом стесняются, потому что им кажется, что он их как-то компрометирует. Это психологическая история, а в общем абсурд.
“Абсурд, — про себя подумал Петр Иванович. — И верно абсурд. Это со мной тоже абсурд произошел. Ну и ну!”
— А что, назад он не умел превращаться? — спросил Петр Иванович. Он вспомнил, что и сам сначала не был уверен в своих обратных способностях.
— Об этом и речи не было, — сказал юноша. — Вот есть данность и как с ней быть? Автор не отвечает на вопрос. Ну, тут так просто не расскажешь, надо читать.
— А где бы почитать? — спросил Петр Иванович. Естественно, ему хотелось узнать конец этой истории. — В библиотеке можно найти?
— Ну… — задумался юноша. — Нет, пожалуй. Если в районной, то нет. И купить трудно. Разве что в садике на Литейном. Но это искать надо, да и дорого: номинала три-четыре, не меньше.
— Вот как? — огорчился Петр Иванович. — А у вас нельзя было бы на время? Я бы паспорт в залог оставил, я не подведу. Я вот сейчас немножко подглядел, уж извините, очень эта история меня заинтересовала. Как будто про меня написано.
Петр Иванович испугался, не выболтал ли он свой секрет, но подумал, что студент поймет это как своего рода сравнение. Так и вышло. Студент удивился, что вот такой заурядный старичок, и с виду не скажешь, что интеллектуал, а дошло ведь. До сих пор он среди ровесников Петра Ивановича встречал сплошное непонимание — не приходило ему в голову, что написавший эту книжку Кафка, пожалуй, еще старше. Так или иначе, юноша обрадовался читательской непредвзятости какого-то пенсионера: вот, мол, настоящая литература не только для высоколобых, обыкновенный, мол, коммон-ран, а как его за сердце берет. Юноша даже растрогался. Юноша был романтик.
— Да нет, — сказал он, — что вы? Не надо паспорта. Вы мне только телефон оставьте, чтоб я мог позвонить.
— Вот телефона у меня нет, — растерялся Петр Иванович. — Давайте я вам адрес дам. Или все-таки для верности паспорт оставлю. А-ах, — спохватился Петр Иванович. — Адрес дам, а в паспорте прописку покажу, что все верно, чтоб вы уверены были, а?
— Да я и так верю, — смутился студент, но все-таки Петр Иванович заставил его посмотреть прописку.
Студент же в ответ написал на последней страничке свою фамилию и телефон.
Горячо поблагодарив, Петр Иванович отправился дальше по бульвару, он был очень доволен таким удачным, хоть и временным приобретением.
“Это вам не какое-нибудь пособие по куроводству, — торжествовал он про себя. — Там что, одно только питание. Ну, еще, может быть, уборка, уход, а тут… тут мысли, чувства, можно сказать, полная психология превращенца”.
В этот день, оставаясь человеком, Петр Иванович, с полным сопереживанием иностранцу, хотя и с чувством определенного над ним превосходства дочитывал повесть, отложив путешествие за научной литературой на следующий день.
VI
Гуммозов, как обычно, сменил на посту Молодого. Так он называл тщедушного юношу в очках, прыщах и с длинными, неопределенного цвета волосами, показывая таким образом, что не хочет запоминать его нерусского происхождения фамилию. Фамилия студента была Пискорский, а в графе “национальность” было совершенно правильно написано “русский”, но даже если бы это слово было написано в первой графе, то есть там, где фамилия, то и эту фамилию счел бы Гуммозов польской или еврейской, потому что не может русская фамилия кончаться на ский— таково было мнение Гуммозова. Понаехали тут, говорил он про таких, как этот студент. Заслуженный инвалид справедливо не любил молодежь за ее расхлябанность, непочтительность, неопрятную одежду и длинные волосы. Но еще больше — за молодость. Гуммозов и сам когда-то был молодым, но разве такая в его молодости была молодежь? И спорт, и культпоходы, и молодым везде у нас дорога. И, надо отметить, сознательными, активными были, посещали собрания и мероприятия и был массовый охват: физкультурники, значкисты, кружковцы… Да, кружковцы, сам был. Хотел пойти тогда в драматический, но не было в клубе, пошел в авиамодельный. Еще для общего в стрелковый и танцевальный. И со стрельбой получалось, и танцы шли — будь здоров: ну там, вальс-бостон, полька-тройка, фокстрот… Был, можно сказать, душой компании — все свои. Но имел особый секрет, сокровенную тайну, и это уже не какой-то вам любительский кружок с театральным уклоном, нет, всесторонне мечтал подающий надежды электромонтер о высоком, о загадочной и даже для своих недоступной, серебристой жизни на киноэкране. И ведь имел данные. Учитывая свое, даже на самый посторонний взгляд, красивое и строгое (теперь сказали бы “аристократическое”, но в то время не говорили, да и сам бы не допустил), но, в общем, очень подобающее артисту лицо, Гуммозов был на сто процентов уверен, что будущее готовит для него выдающиеся роли героев, может быть, папанинцев или революционеров. Готовился серьезно и физически. Знал все о специальности киноартиста. “Главное что? — говорил ему фрезеровщик и доверенное лицо товарищ Васин. — Главное для киноартиста — здоровье. Чтобы и на лыжах, и в футбол, и, если надо — верхом. Потому что артистам всех играть приходится — верховых в том числе. Кроме того надо, чтоб у артиста была крепкая голова, — говорил как-то Васин в другой перерыв. — Поэтому артиста, прежде чем на экран выпускать, на центрифуге крутят (в сталелитейной промышленности употребляется, ну, и в других отраслях производства), это они так на головокружение испытывают. Еще в прорубь проваливают во всей одежде — это на заболеваемость. Потом, когда испытают, учат на руках ходить — это тоже надо. Видишь, сколько наук?” Все это видел Гуммозов в кино, где испытывали Ильинского. И центрифугу, и на руках стоять. Правда, это было комически, и Ильинский там всех надул, но это уже другое дело, а если по-честному, то Гуммозов готовился в киноартисты, не жалея себя, и на все это специально тренировался. Ходил на лыжах на длинные дистанции и прыгал с парашютной вышки и для укрепления головы сэкономленные деньги просаживал на “чертовом колесе” и чего только не делал… Все прахом: однажды тот самый фрезеровшик, что рассказал ему про центрифугу, его же подбил выпить. Слабый на выпивку Гуммозов (может, и не нужно было артисту) у Сенной в толкучке попал под трамвай и лишился ноги. И — скажите! — без всякого почета, потому что через несколько лет эти ноги, уже тысячами, хотя бы и почетно, стали терять. Те потом хоть награды носили за эти ноги, а ему… И без ноги, и без всякого признания, не говоря уже про ордена. Да что там медаль, что и орден — нога все-таки важнее, особенно для артиста. Если б не это несчастье, сидел бы он здесь и сейчас? Сидел бы сейчас в “Октябре” или в “Титане” и достойно смотрел бы в начальных титрах свое собственное, такое артистическое имя Геннадий Гуммозов. Через два М.
Герой критически посмотрел вслед исчезающему в воротах патлатому Молодому и стал внимательно приглядываться к опоздавшим.
VII
“Значит, это не превращение, а метаморфоза”, — уже два дня пребывая под впечатлением, думал Петр Иванович. Ему казалось, что это слово несравненно точнее выражает те прямые и обратные действия, которые он своей силой воли совершал, к тому же оно не имело такого антинаучно-суеверного оттенка, как “превращение”, и в эпоху космических достижений звучало более убедительно.
— Значит, метаморфоза, — с удовольствием повторил Петр Иванович.
Прочитанный прецедент придавал как бы законность до тех пор самовольным действиям Петра Ивановича. Подлинность нетипичного случая не особенно волновала его. Важна была сама идея. Он понимал, что даже если таковой и не списан непосредственно с натуры, то нет дыма без огня, и раз уж писатель описал подобное происшествие, то оно, вероятно, могло где-нибудь произойти. Разве его собственная метаморфоза не служила тому самым убедительным свидетельством?
Вчера, когда позвонил из автомата умному студенту, чтобы вернуть ему прочитанную вместе с другими тоже интересными (один из лагерной жизни), рассказами повесть, тот сказал ему, что уезжает на все лето в археологическую экспедицию, и пусть Петр Иванович не торопится с возвращением до возвращения. Так что Петр Иванович положил книжку на сервант, чтобы она не затерялась среди мемуарного жанра на двух параллельных полочках, и для себя заметил, что нужно бы посмотреть в библиотеке, не описано ли где-нибудь еще аналогичных случаев, может быть, в каких-нибудь старых журналах или газетах — он знал, что в дореволюционные годы менее строго относились к подобным вещам.
Покричав сколько нужно для дела петухом и пару раз превратившись туда и обратно, Петр Иванович совершил туалет и в последний раз перед длительной метаморфозой по-человечески позавтракал двумя купленными вчера “домашними” котлетками с картофельным пюре. Эти два дня поклевывал, в основном, купленное тогда же пшено, и не то чтобы проголодался — этого не заметил, — однако показалось такое питание ему чуть-чуть однообразным, подумал, что и петухам, наверное, в курятниках разнообразят их естественный корм, каким-нибудь, кальцием, например, или еще чем там. Поленился, а может, честно говоря, и оттягивал полное перевоплощение, хотя, казалось бы… Так что пока не сходил за руководством, а то знал бы все, что нужно, о добавках, и, может быть, теперь не было бы искушения.
“А не будет ли мне в петушином образе хотеться курить?” — подумал Петр Иванович, доставая из беленькой пачки (раньше когда-то голубенькие были) плоскую сигаретку “Аврора” и разминая ее. Покойная Антонина не очень приветствовала курение, но он, приобретя в армии эту вредную привычку, так и не сумел от нее отстать. “Если не захочется, то от этого только польза, — здраво рассудил Петр Иванович, — ну, а захочется, превращусь, покурю, а потом назад в петуха. Найдем выход”.
Гуммозов своей неравномерной походкой пришел через коридор на кухню, подозрительно посмотрел на Петра Ивановича, но только поздоровался, больше ничего не сказал. Петр Иванович подумал, не слышал ли Гумммозов в своей комнате его утреннего кукареканья, но решил, что вряд ли, а если и слышал, то, что? Вон Виктор Чистяков знаменитым артистам по-разному подражал, а петухом покричать всякий может.
“А может, он думает, что я того?” — подумал Петр Иванович и дальнейшим своим поведением постарался показать соседу, что он никак не “того”, а совсем наоборот, трезвый и здравомыслящий товарищ.
— А не скажете ли вы, Геннадий Никитич, как вчера “Зенит” сыграл, — сделал он вид, что интересуется футболом, не учтя при этом, что, может быть, Гуммозов в силу своей ноги определит этот вопрос как бестактный или даже провокационный.
Однако Гуммозов виду не подал: ему очень хотелось выведать, не намечаются ли у Петра Ивановича где-нибудь на стороне серьезные отношения. Не знал, как подойти к этому вопросу. Игнорируя “Зенит”, начал издалека о том, что вот скоро Троица и не собирается ли, мол, Петр Иванович съездить на кладбище проведать покойную Антонину Александровну. Выяснилось, что Петр Иванович поедет как всегда, но этот ответ тоже не открывал подлинных намерений Петра Ивановича. Ведь могло быть так, что сегодня поедет на кладбище, а завтра с молоденькой в загс — мало ли охотниц найдется на комнату в малонаселенной квартире? Отметил молодцеватую походку Петра Ивановича, когда тот покидал кухню.
“Ишь, разыгрался, — неодобрительно подумал Гуммозов, — ну, прямо петушок”. И на этот раз неведомо для себя попал в самую точку.
А Петр Иванович надел на голову искусственную, под соломенную, шляпу и вышел на улицу. Он подумал, что Гуммозову в его свободные дни показалось бы странным его круглосуточное сидение дома в летнюю погоду, да и для здоровья пешеходные прогулки полезны. Кроме того, все еще не были приобретены книги по современному куроводству, так что прогулка приобретала к тому же и некоторую цель.
Червь сомнения, однако, точил душу Петра Ивановича: а вдруг все-таки Гуммозов слышал его петушиный крик? “Да хоть бы и слышал, — во второй раз подумал Петр Иванович, — вон Виктор Чистяков, — он вспомнил, что уже думал о Викторе Чистякове. — Ну не Виктор Чистяков, — подумал Петр Иванович. — Даже если слышал, то и что? Да признайся я ему сейчас открыто во всем, он и то не поверит, — от такой неуязвимости Петр Иванович почувствовал большое облегчение и уверенность в себе. — Нет, никто не догадается, — подумал Петр Иванович. — Прежде чем наука это явление откроет, таких петухов должен не один десяток появиться”.
В общем, Петр Иванович все эти сомнения отринул и, поглядев налево и направо, достойно отправился по каналу Грибоедова на Невский. В сельхозотделе в Доме книги нашел-таки одно довольно толстое исследование вопроса и одну тоненькую брошюрку: “Укрупнение разукрупненных птицеферм в колхозах и совхозах Новгородской области”. Не собираясь укрупняться, Петр Иванович некоторое время колебался, взять ли ему последнюю, но подумал, что, пребывая определенное время суток в состоянии петуха, было бы не совсем правильно стоять в стороне от общественной жизни, да и брошюрка стоила всего семнадцать копеек, так что, поколебавшись, Петр Иванович решил взять и ее. С завернутыми книжками он в приподнятом настроении вышел на Невский и пошел продолжать прогулку.
Опять Петр Иванович принялся замечать то, на что уже несколько лет не обращал внимания. “Интересно, — подумал в связи с этим Петр Иванович, — как все-таки соотносятся возрасты? Если по-петушиному, то сколько мне сейчас должно быть лет? Хотя это неправильно, — подумал Петр Иванович. — Не лет, а какой процент жизни и соответственно этому молодость или почетная зрелость?” Судя по своим чувствам и желаниям, он пока еще оставался ближе к молодости, а что касается внешних данных, то поди-ка разбери, на сколько этот петух выглядит — для этого надо быть опытным куроводом. Понимал, что не красавец, и это все. Красавец не красавец, а вот опять пришлось умерить молодцеватость походки, а то неудобно: казалось, что прочтут даже не родившиеся еще мысли, потому что (старый хрыч!) смотрит на это переливающееся в летних платьях женское население, как на укрупненное хозяйство. Рассердившись на себя, Петр Иванович повернул на Мойку и, намеренно шаркая, пошел в сторону дома.
Толстое исследование было, в основном, посвящено разнообразным породам иных и отечественных кур. В нем много было разноцветных и сереньких помельче иллюстраций и описаний всевозможных куриц с их повадками и яйценоскостью и петухов неизвестных до сих пор Петру Ивановичу пород вплоть до бойцовых, которых тоже оказалось великое множество. Однако насчет корма, особенно отечественного, здесь почти ничего не говорилось, в тоненькой же брошюрке, напротив, оказалось много полезного. Это лишний раз напомнило Петру Ивановичу о том, что за внушительной внешностью может скрываться совершенно бесполезная суть, тогда как человек (вот же подобно брошюрке), в общем-то незаметный, может заключать в себе весьма интересную тайну. Об этом Петр Иванович подумал не без некоторого самодовольства.
Теперь те двадцать четыре часа плюс дорога, что Гуммозов отсутствовал по месту жительства, Петр Иванович существовал исключительно в виде петуха. Проводил эти сутки безвыходно дома, то поклевывая пшено и другой вычитанный в руководстве корм, то задремывая на никелированной спинке кровати, то в тишине, нарушаемой только машинным гудением за окном, то заглушая эту тишину звуками телевизора, а чаще радио, все больше “отравителями умов”. И только когда сосед возвращался и начинал разнозвучно стучать сапогами по кухне, приходилось принимать человеческий вид, чтобы показаться тому в этом образе.
VIII
Отец был цирковой силач, носивший по старорежимной традиции итальянский псевдоним Сатанелли. Подлинная фамилия неизвестна. Спился. Умер от белой горячки, едва успев зачать воздушной тогда акробатке непьющего Гуммозова. Но девушку не уволили, она осталась работать в цирке, однако по своему новому, в том числе и физиологическому положению не летала под куполом, а мыла теперь мужские и дамские комнаты. Ковавший подковами цирковых лошадей приходящий кузнец Никита Сергеевич Гумозов (через одну только букву) великодушно взял в жены отвергнутую цирковым обществом женщину и тем самым сообщил рабочее происхождение уже родившемуся
к тому времени от артиста ребенку. Он тоже спился и умер, не дожив нескольких дней до Октября.
Похоронив двух безвременно спившихся мужей, вдова ушла из цирка на завод, чтобы иметь возможность получать для сына бесплатные летние путевки. Здесь она в третий раз вышла замуж и как будто на этот раз получалось удачно: муж был глубоко непьющий, но идейный товарищ, активный член профсоюза, и когда по стране началось стахановское движение, он в надежде на повышение разряда сразу же включился в него. Это стахановское движение его и сгубило: плохо закрепленная в спешке болванка, вырвавшись из патрона, угодила ему прямо в лоб. Так женщина в третий раз овдовела и тогда, отказавшись от надежды на личное счастье, всю себя целиком посвятила подрастающему сыну. Мальчик рос задумчивым и серьезным и, хотя ничем не болел, был как-то не от мира сего. Все-таки это не помешало ему в школе быть хорошистом, физкультурником и в пионерском отряде звеньевым. Незадолго до смерти роковая уборщица открыла юному пионеру тайну его рождения, и, может быть, это обстоятельство повлияло на мальчика, пробудив в нем честолюбие и жажду артистической жизни. Однако у малолетнего Гены хватило ума и такта не кичиться былой славой своего подлинного родителя, тогда как рабочее происхождение могло открыть ему многие двери — ведь в то время еще не шло разговора о династиях, особенно об артистических. Но однажды, перед получением свидетельства об окончании семилетки, он объяснил директору, что его фамилия несправедливо пишется через “М” тогда как нужно писать через два: ему казалось, что в сочетании с двумя буквами “Н” в его имени на киноэкране это будет производить большее впечатление. С этой улучшенной фамилией в свидетельстве он был призван в Красную Армию, а там уж так и пошло, и теперь Геннадий Гуммозов мог не беспокоиться о своем сверкающем будущем.
IX
В обед Петр Иванович съедал в целях конспирации пару котлеток с макаронами или картофельным пюре, хотя, против ожидания, он и на петушином рационе не испытывал голода. Возникали, правда, некоторые сомнения насчет калорий, но, похоже, и энергии было достаточно. Конечно, Петр Иванович не мог быть уверен, что так будет и дальше, но пока сказал себе, что посмотрим, а там, если что, можно что-нибудь и придумать. Еще в эти дни сосуществования — что поделаешь — приходилось выходить на прогулку, и не только для того, чтобы показать отсутствие метаморфозы, но и затем, чтобы запастись магазинными котлетками или чем там еще для демонстративных обедов. От этой двойственной жизни Петр Иванович чувствовал себя настоящим разведчиком, но все-таки сожалел, что Геннадий Никитич дежурит одни сутки через трое, а не наоборот. Однако — что там — прогулки тоже развлекали его, потому что, несмотря на приобретенное чувство особенности и даже как бы избранности в уличной толпе, среди всех этих целеустремленных и праздно гуляющих мужчин и женщин, на последних он все-таки более родственно реагировал из-за проснувшегося в силу предполагаемой петушиной молодости инстинкта.
“А не купить ли все-таки курицу? — подумал как-то Петр Иванович, вспомнив соблазнительную из зоомагазина продавщицу. — Да, курицу, а то и двух. Несколько, если по куроводству. Заодно и яйца будут нести. А в человеческом образе…” Петр Иванович сам ужаснулся этой каннибальской мысли. Понял, что ни в петушином, ни в каком другом виде яиц больше никогда есть не сможет. Почувствовал, что наступает у него раздвоение личности. “Так и в сумасшедший дом попасть недолго, — сказал себе Петр Иванович, — а там попробуй в петуха превратиться — залечат. Нет уж, надо жить по-человечески”, — решил он. Однако понимал, что не только яйца, но и саму курицу отныне есть не сможет. “Ну что ж, бывают и вегетарианцы, перейду на свинину и говядину, мало ли, еще и баранина бывает”, — успокаивал себя Петр Иванович, как-то одновременно и помня, и не помня, что он петух. Однако тут же подумал, что так экономии не получится, потому что если свинина и говядина, то это уж совсем человеческие расходы. Подумал, что питаться все-таки придется в петушином состоянии. Тут он снова засомневался насчет калорий. Вдруг петушиных калорий при человеческом образе жизни будет не хватать, но не очень огорчился, потому что большую часть дня все-таки постановил проводить в своей комнате, где ему было вовсе не обязательно быть человеком, так что и расход калорий должен был соответствовать. “Ну, есть же телевизор, — думал он, — читать в таком положении, конечно, затруднительно, так как, глядя вниз, почему-то все время клюется”. Но еще последнее время пристрастился Петр Иванович слушать зарубежные на русском языке радиостанции, “отравителей умов”, как написали о них в “Крокодиле” под соответствующей карикатурой. Однако Петр Иванович теперь воспринимал “Крокодил” критически, и уже не казался ему этот журнал таким остроумным, как прежде. А калории… “Эх, симпозиумы! — думал с тоской Петр Иванович. — Ни от кого не пришлось бы скрывать. И не надо тебе никакой экономии и преимущественного петушиного существования. С таким талантом, как у меня… Да я бы всего минут на десять-пятнадцать оборачивался, а остальное время…” Однако ясно было, что мечта эта неосуществима, и Петр Иванович понимал, что и так должен благодарить судьбу за то, что дала ему такую возможность: надо же, прибавочно к пенсии еще одна, дополнительная.
Но вот однажды, слушая про всякие новинки, про посторонние ему выборы в Бундесрат и вообще что делается в мире, Петр Иванович услышал интересную, случившуюся на советско-финской границе новость о том, как неопознанный человек с комической фамилией Бублик бежал по дренажным трубам из СССР.1 У этого человека хватило осмотрительности не обнаружить себя в Финляндии, а уж как он добрался до вышестоящей на карте Швеции, осталось непроницаемой тайной. Было также прямое интервью с беглым Бубликом, и хотя он, может быть, не желая выдавать своих финских друзей, не открыл всех подробностей своего путешествия, тем не менее выразил чувство глубокого удовлетворения по поводу своей удачи. Однако Петр Иванович усомнился насчет этой фамилии.
“Может быть, это и не фамилия вовсе? Может быть, фамилию он скрыл? — подумал тогда Петр Иванович. — Чтобы здешних родственников не подводить. А это, может быть, как у меня, метаморфоза. Просто засекретили под видом фамилии, а он и в самом деле бублик. По дренажным трубам, надо же! Разве человек пролезет? — Петр Иванович подумал, что понятия не имеет о диаметре пограничных дренажных труб. — А бублик, кому он в Финляндии нужен? Похоже, действительно, превращенный бублик, только скрывает для конспирации. Правильно, добрался до Швеции, а там обнаружился. До Швеции! — Эта мысль захватила Петра Ивановича. — Только как он до Швеции добрался? — подумал Петр Иванович. — Не катился же всю дорогу?.. — Это был юмор. — Ну, мог в какую-нибудь машину забраться, —подумал он, — а там опять в бублик. Петуху, конечно, сложнее спрятаться”.
Подумал, что через границу как-нибудь в петушином облике еще можно перебраться, но уж всю Финляндию в таком виде никак не прошагаешь: они хоть народ и цивилизованный — не чета нам, — а своего не упустят. Если поймают, то неизвестно, что дальше. Ну, конечно, сначала по своей честности хозяина будут искать, но потом… А обнаружиться там в человеческом виде тоже страшно: мигом разоблачат, ведь финны — он знал это из передач — беглых граждан назад выдают. Опять же, в случае бегства потерял бы Петр Иванович пенсию, а тогда для чего ему и вся его петушиность? С одной стороны, конечно, симпозиумы и всякие там представления, но вдруг… Мало ли что? А если и там засекретят? Тут все-таки гарантированная пенсия. Лучше синица в руках, чем журавль в небе. Вспомнил Петр Иванович, что и сам птица, и пожалел, что вместо нелетающего петуха не превратился в того самого журавля, как в песне. Тогда законно вылетел бы себе на Юг, а там на Запад, и все бы насчет симпозиумов предварительно разузнал. “А дадут ли политическое убежище птице?”
Но, видно, так уж сложилась судьба Петра Ивановича, что подобного рода сведения стали обрушиваться на него со всех сторон, а может быть, это ум его был уже настолько отравлен зарубежными голосами, что он только такие сведения и принимал, только как-то, вернувшись в свою комнату после недолгого общения с Гуммозовым, услышал Петр Иванович одну провокационную вечернюю новость и не по какой-нибудь “Немецкой волне” или там Би-би-си, а по вполне отечественному телевизору “Рекорд-236”. Оказалось, что в городе Париже местные орнитологи поймали окольцованную ворону, и по прочтении кольца выяснилось, что оно присвоено вороне в Советском Союзе и, мало того, именно здесь, в Ленинграде. Ворона была зафиксирована в надлежащих документах и выпущена в целях отслеживания дальнейшего перемещения. Как петух Петр Иванович воспринял бы эту новость спокойно, но в человеческом образе он до крайности возмутился.
“Как, какая-то птица! — возмутился Петр Иванович, забыв, что и сам мечтал выбраться не в человеческом образе. — Русская птица гуляет как хочет по Парижу, а я, той же национальности, только что человек, не могу”.
Петру Ивановичу не пришло на память выражение “свободен, как птица”, зато он лишний раз вспомнил пословицу про курицу со всеми вытекающими последствиями и очень огорчился. Он уже забыл, как недавно радовался открывшимся способностям, возможности экономить и сравнительной с человеком молодости, теперь свобода в виде гуляющей по Парижу вороны черным крылом поманила его, скорей, подразнила. Чтобы снизить давление, Петр Иванович опять превратился в петуха, но это не успокоило. Он опять вспомнил куриную пословицу, но понадеялся, что, может быть, это не относится к петухам, особенно, если такой петух — человек. Петр Иванович мыслями опять вернулся к симпозиумам, подумал, что, может быть, все-таки как-то возможно и для него. “Ведь у меня интеллект, — подумал Петр Иванович, — я могу что-нибудь сочинить”.
Х
“Могу, например, воссоединиться, — подумал на следующее утро Петр Иванович. Он сразу проснулся. — Хорошая мысль, — сказал себе Петр Иванович, — и как это она сразу не пришла мне в голову. — Он спустил ноги с кровати, повертел головой. — Правильно, последнее время все очень даже стали воссоединяться. Отличная идея, просто эврика”. “Эврика!” — во все горло закричал Петр Иванович, но почему-то получилось “кукареку”.
Последнее время действительно очень много говорили о воссоединении семей по “голосам”. Вот только воссоединяться, кроме как с Антониной Антоновной, Петру Ивановичу было не с кем. Однако память о покойной жене хоть и была теплой и дружественной, но одиночество, годы и особенно новое его положение отдалили покойницу. А уж о последнем впечатлении что и говорить.
“Что, если эта женщина из зоомагазина еврейка? — подумал Петр Иванович. — Если она еврейка, то есть возможность. Не простая, но все-таки возможность. Если она еврейка, то она сможет и мужа вывезти — кто станет пенсионера удерживать? Я же не какой-нибудь энергетический профессор. Обыкновенный петух. Тьфу, — спохватился Петр Иванович, — какой петух! Это я в душе петух. То есть не в душе, а в сущности. Вернее, в одной из своих сущностей петух. В остальном и с виду я человек, муж. Что, муж должен с женой разлучаться, если жена еврейка. Пробовали, — мстительно подумал Петр Иванович. — Мы таких до Берлина гнали. — Что правда, то правда: Петр Иванович до Берлина дошел. Не сказать, чтоб лично брал, — но медаль “За взятие Берлина” была. — Нет, — подумал Петр Иванович, — не станут разлучать. А какой ей резон выходить за меня замуж? — вдруг со страхом подумал Петр Иванович. — Что ей моя пенсия? А комната? — подумал Петр Иванович. — Что, уже и комната ничего не значит? Такая комната, как у меня, да со всей обстановкой… Погоди, — остановил себя Петр Иванович, — какая комната, что ты городишь? Если уезжать, то какая здесь комната? Что ты, ее с собой увезешь? То-то, — сказал себе Петр Иванович, — комната не козырь”.
Задумался Петр Иванович. Подумал, что про отъезд пока что только он знает. То есть про мысли об отъезде. А для дамы пока и комната. Не брать же так сразу быка за рога.
Петр Иванович поклевал немножечко проса и, обернувшись пенсионером, присел на диванчик: все-таки рассуждалось лучше в человеческом образе.
“Нет, конечно, сразу не надо, — рассуждалось Петру Ивановичу. — Надо сначала прощупать, чем дышит. Да есть ли дети, это может осложнить, хотя, с другой стороны, если взрослые… Но в любом случае надо прощупать. — Петр Иванович почему-то вдруг буквально представил, как он прощупывает аппетитную даму. Покраснел. — Инстинкт, — сказал он себе, — я не в том смысле. Просто расспросить, осторожненько так расспросить, как она насчет того, чтобы построить советскую семью, а там уже постепенно, потихонечку воздействовать, что, как, мол, за пределы? Что, верно, здесь, мол, гарантировано, а только все равно слаще морковки ничего не видели, а там… Много там благ. Понятно, все эти блага денег стоят. Вот тут и выложить”.
Петр Иванович почувствовал холодок от этой мысли. Потом холодок стал приятным, даже, пожалуй, щекочущим.
“Петух, — внутренне сказал Петр Иванович. — Петух и деньги. Не поверит, — подумал Петр Иванович, — евреи народ недоверчивый. Зачем ей петух? Так деньги же, — возразил сам себе Петр Иванович. — Неужели не понимает? Так надо объяснить ей про симпозиумы, объяснить, что я не простой петух, а одновременно и человек. Можно для доказательства обернуться… — Петр Иванович понял, что запутался. — То есть приду-то я в человеческом виде, значит, наоборот в петуха.
Ну, не там, конечно, — сказал себе Петр Иванович. — Надо сначала поухаживать, потом на квартиру, а там уж и в петуха. То есть когда засомневается насчет целесообразности, тут и объяснить”.
Петр Иванович представил, как он сразу вырастет в глазах дамы, когда она узнает про такие возможности, а потом подумал, что вдруг не вырастет или вдруг не он вырастет, а только возможности.
“Неужели исключительно из-за денег пойдет? — грустно подумал Петр Иванович. — Что ж я, сам по себе уже никому и не нужен? Это я расскажу ей, что петух, расскажу про симпозиумы, она, конечно, сразу поймет, в чем выгода”.
Петр Иванович терзался сомнениями, свойственными всем богатым холостякам.
“Ну ты же сам решил, — рассердился на себя Петр Иванович. — Сам решил, что не будешь сразу все карты раскрывать. Сначала семью построить надо. Во всяком случае, договориться. И никакой материальной заинтересованности, разве что комната — ну, надо же где-то жить. А все остальное потом. Как сюрприз. За искреннюю и бескорыстную симпатию. Сказано — сделано”, — сказал себе Петр Иванович и принялся с воодушевлением клевать пшено.
XI
Геннадий Никитич проработал на данном заводе уже восемь лет и на всех собраниях как член профсоюза неизбежно бывал. Достаточно, чтобы в случае бюллетеня получать все сто процентов, но Гуммозов, за исключением ноги, на больничном никогда не отдыхал. Считал себя железным, как оловянный солдатик — тот тоже был инвалидом. Сейчас, положив другую ногу на специальную скамеечку, сидел и вспоминал свою биографию: что помнил и что когда-то было под большим секретом сообщено.
Отслужив в армии, где не участвовал в художественной самодеятельности, так как при остальных своих способностях не имел нужного для пения голоса (а другими видами искусства в той части культработник-политрук не владел), Гуммозов поступил работать на инструментально штамповочный завод, ИШЗ, электромонтером, по приобретенной по ходу службы специальности. Вот там, в заводском клубе, в кружке бальных танцев он и освоил польку-тройку, вальс-бостон и фокстрот. Может быть, изучил бы и чечетку, да вот…
Уж какая тут центрифуга? Какая катапульта с искусственной ногой, какой там фокстрот? Правда, фокстрот потом отменили, но ему от этого легче не стало. Какая злая насмешка судьбы: был бы алкоголик, ханурик и денатуратчик — таким туда и дорога, — но когда положительный и трезвого образа жизни товарищ, комсомолец и значкист, попадает по пьяному делу под трамвай, это все равно как за чужую вину посадили. Упустил свой шанс, погибла мечта. Тогда замкнулся в себе, стал жить прошлым, как бы уже былой славой, несостоявшимися ролями, примеряя на себя все, что понравится: то разведчика с подвигом, то Крючкова на самолете У-2, то “смелых”, всех семерых. Жалел, что не показывают на экране героев-инвалидов — ведь были же и не мало. Об этом упущении написал куда надо. Мирно написал, без жалоб, правда в подписи не совсем точно указал, что он, Гуммозов, артист и инвалид ВОВ. Ответа не получил, а потом увидел однажды в кино явно одноногого (не мог ошибиться) артиста, который к тому же в нужный момент (неплохо — что правда, то правда) притворялся незрячим. “Значит, все-таки можно сниматься?” — потерянно думал Гуммозов. Понял он, что дважды в жизни упустил свой шанс, а теперь уж ничего не вернешь. Узнал фамилию артиста. Зиновий Гердт. “Еврей,— понимающе, но горько усмехнулся Гуммозов. — Свои помогли. А может, и обошли, украли идею. Прочитали письмо, и тут как тут”. Вот тогда он и невзлюбил этот шустрый народ. “Умеют устраиваться, не то что наш брат Иван”.
Понимал, что ему не помогут, “у русака своих нет”, и вот он, коренной и чистокровный, на вахте сидит, а теперь еще (но это он уже теперь и про себя подумал) если этот, взыгравший, новую ему соседку приведет…
Вздохнул, закурил и стал внимательно смотреть на входящих и выходящих, однако не было ничего интересного. Так, ходили всякие-разные, кого уже подзывал и допрашивал и которые уже посылали его туда и сюда, проехал на кремовой машине директор, проходил, не глядя, еще один: длинный и длинноносый, очевидный сионист.
“Как таких только на работу берут”, — наливаясь желчью, бдительно думал Гуммозов. Он, конечно, знал его — не первый год пропускал, — не знал только, что этот длинноносый очень уважаемый конструктор в КБ.
XII
“Сказано — сделано”, — сказал себе Петр Иванович. И правда, сказано — сделано. Петушиным способом позавтракав, Петр Иванович умылся, побрился, переоделся в редко надеваемый, с намертво прикрепленными “планками” костюм и отправился на Васильевский остров.
Петр Иванович начал издалека, с того, что вот, подумав, он решил курами не заниматься, а вместо них разводить каких-нибудь экзотических рыбок или попугайчиков, например. Дама без энтузиазма и даже, пожалуй, с недоверием отнеслась к его новому хобби, во всяком случае, взгляд, которым она посмотрела на Петра Ивановича (а если бы он был наблюдательней, то сказал бы “смерила”), совсем не обещал немедленного сближения. О воссоединении же можно было и не думать, потому что при объективном рассмотрении дама была абсолютно не похожа на еврейку, просто с самого начала Петр Иванович не хотел себе признаться в том, что вновь обретенный инстинкт ведет его не туда. Дама же по смене увлечений Петра Ивановича тоже сообразила, что если он и занимается курочками, то только в переносном смысле, а попугайчиками тут и не пахло.
— Вы бы сначала со своей старушкой посоветовались, — холодно сказала дама и поправила каштановый локон у виска, явно демонстрируя ему обручальное кольцо.
Петр Иванович хотел было сказать, что у него нет старушки, но подумал, что для чего ему это говорить, если у нее имеется и, судя по ее собственному возрасту, еще не старичок.
Вообще-то, этот афронт не особенно обескуражил Петра Ивановича: он, собственно, не так уж и рассчитывал на эту даму. Ну, разве что для примера. Другое дело, мог бы признаться себе Петр Иванович, что дама своими личными свойствами запала ему в душу, и тогда, по выходе из магазина он еще ни о каком воссоединении не помышлял. Ну там, съездить на курорт или в кафе, еще что-нибудь. Так тогда и подумал, что с такой бы на курорт съездить, но теперь-то уж все равно, если кольцо на руке. В тот раз не было. Подумал, может, снимала для чего-нибудь, например для мытья рук, а может, с тех пор замуж вышла — какая разница?
Было немного грустно, но, имея правильные убеждения, в том смысле, что “что твое, то не мое”, Петр Иванович не стал чрезмерно переживать, а просто-напросто исключил эту даму из куриной породы и задумался о других вариантах.
Основной проблемой, конечно, было, где познакомиться — не на танцы же в его возрасте ходить? Появились, правда, последнее время такие вечера “Кому за тридцать”, но ему уж слишком далеко за тридцать, хотя в пересчете на петушиные кто знает? Только на этих вечерах вряд ли встретишь лицо нужной национальности, что-то подсказывало Петру Ивановичу, что серьезных женщин там нет. Он подумал было, не начать ли ему посещать синагогу, но там, пожалуй, могут что-нибудь запдозрить, и опять-таки выйдет афронт. И тогда Петр Иванович неожиданно вспомнил: была в его жизни, то есть не то чтоб в его жизни, а в его прежней жизни и даже не в прежней жизни, а там, в “Севзапуправлении”, откуда ушел на пенсию, — и ничего не было, даже намека, чисто служебное знакомство, сидела там в приемной, печатала на машинке разные документы, а муж, тоже Цыферович, понятное дело, бабник и донжуан, раз он в конце концов бросил ее, чтобы жениться на экономистке из совершенно другого “Севзапа”, — так она и оказалась в разводе. Не красавица, скажем прямо, эта Фира Абрамовна, и фигура, скажем прямо, не девичья , но лицо еврейской национальности, и родственников не то что в известном государстве, а, кажется, и в самой Америке имеет. Хоть и не очень афишировала, а все равно ведь на работе не скроешь. Все знали, а может, и сам Цыферович в отместку рассказал, что получает и оттуда, и оттуда посылочки. Значит, и вызов может получить: вот что, в первую очередь, учитывал Петр Иванович.
И снова: сказано—сделано, не в натуре Петра Ивановича было что-то откладывать. Купил на рынке у грузина три махрово-красные гвоздики, не затруднялся, что заинтересуются — имел оправдание. На вопросы управленческих отвечал, что идет за характеристикой: якобы для медали, якобы подал на ветерана труда, якобы совет старых большевиков. Дамы отметили петушиную походку Петра Ивановича, одна так прямо и выразила, что пенсия пошла ему, дескать, на пользу. Петр Иванович для приличия походил немножко в проходах над сотрудницами на своих рабочих местах и уж оттуда прямо в приемную, а там в конце ковровой дорожки за секретарским столом сидела Фира Абрамовна. Тут Петр Иванович не стал врать да вертеть, а вручил три гвоздики и прямо в лоб пригласил Фиру Абрамовну на свидание. Фира Абрамовна немного растерялась, но при известной настойчивости Петру Ивановичу удалось ее уговорить. Согласилась Фира Абрамовна, про себя имея в виду, что если кто что и заметит, то всегда можно как-нибудь отшутиться.
Петр Иванович вылетел из “Севзапупа” как на крыльях. Не на своих петушиных, а на орлиных, да и выглядел он в этот момент орлом. Сам собой гордился, своим, можно сказать суворовским натиском — смелость города берет.
Все только началось, а уже как пошло! Правда, знакомство не было новым, и не исключено, что Фира Абрамовна, еще когда он в управлении работал, уже тогда на него свой глаз положила. Не был уверен, что так уж положила, но если женщина одинокая, с мужем в разводе, а он ведь не легкомысленно — может и заинтересовать. Что она знает о нем? Знает, что вдовец, донжуанством, в отличие от некоторых, на работе не отличался, должна понимать, что есть перспективы. Так ведь так и есть: есть перспективы. Ну а если упрется, подумал он, если не захочет уезжать, тогда, может быть, придется выложить главный козырь.
Этим вечером, вернувшись из своих матримониальных странствий, не стал даже превращаться в петуха, так и лег спать человеком.
XIII
На завтра во избежание сплетен, чтоб не пошли сразу слухи на работе (а оттуда могут перекинуться и в другой “Севзапуп”, где Цыферович, а от него всякой гадости можно ожидать), встретились, как договорились, в подвальчике (такое “Мороженое” на Большом), где особенно не засиделись, потому что Фира Абрамовна (хитрая еврейка, но Петру Ивановичу это только на руку) повела разговор так, что скоро отправились на троллейбусе прямо к нему на квартиру, где у Петра Ивановича на этот случай было приготовлено вино и закуска. Петр Иванович расценил это как положительный фактор.
Приехали. Фира Абрамовна попросила было тапочки, но Петр Иванович галантно только руками развел: “Вам, Фира Абрамовна!..” Чтоб не приняла за нахала, даже не накрыл в комнате стол загодя, а теперь сходил на кухню и все постепенно принес. Расставил все как следует, тарелочки, рюмочки, для обнаружения родства душ тихонечко настроил Би-би-си — как она будет реагировать, сочувственно ли? Фира Абрамовна приняла все как должное, все даже одобрила, и Петр Иванович подумал, что в дальнейшем она, может быть, не окажется слишком предубежденной насчет петуха, но это Петр Иванович по ряду причин отложил, а пока решил подойти с более научной стороны. Поговорив о том о сем, и что жизнь в наше время в общем существенно улучшилась, и в смысле товаров, и как будто немного посвободнее стала, а все-таки не каждому можно довериться, чтобы вот так, не таясь, послушать радиостанции, которые тем не менее по-прежнему глушат, а человеку с особенными талантами и вообще, в сущности, в нашей действительности никакого продвижения нет. В целом, о многом таком высказывал Петр Иванович довольно смелые замечания, а сам все посматривал на Фиру Абрамовну — все-таки последняя секретарь начальника “Севзапупа”, доверенное все-таки лицо и все такое, а Фира Абрамовна — ничего, ласково так опускала глаза, загадочно улыбалась как бы про себя, Фира Абрамовна — хитрая еврейка, ну совсем тургеневская барышня, — так что Петр Иванович, позабыв про свои расчеты, и сам стал испытывать некоторое влечение и родство душ. А Фира Абрамовна все щурилась, все улыбалась, а потом как бы невзначай и ловко найдя, куда это вставить, заметила, что вот-де какая у Петра Ивановича хорошая комната, а он, в свою очередь, подхватил, что если бы к такой комнате, в такой малонаселенной квартире, да еще в таком хорошем районе, прибавить вторую комнату, даже если и похуже, то вполне можно было бы выменять отдельную двухкомнатную квартиру, а может быть, его сосед, одинокий мужчина согласился бы обменяться, если бы другая комната оказалась равноценной, а Фира Абрамовна, как он слышал, кажется, живет на Васильевском? Так это его соседу было бы очень удобно, отчего бы ему не согласиться?
Теперь Петру Ивановичу и такая идея показалась весьма привлекательной, и он учел ее как запасную, на случай, если Фира Абрамовна лишь частично согласилась бы соединить свою судьбу с судьбой Петра Ивановича, а Фира Абрамовна, похоже, клюнула. Ничего конкретно не говорила, но обмолвилась, что у нее комната действительно неплохая, с окнами на бульвар, и трамваи по бульвару не ходят. Учитывая местоположение и хромоту соседа, а также его темноватую, потому что окнами во двор, комнату, можно было предположить, что он, если все пойдет по такому плану, может и согласиться… Но пока об этом ли, или о первом варианте заводить разговор было рано: нужно было еще некоторое время поухаживать за Фирой Абрамовной. Под предлогом заварки чая пригласил Петр Иванович Фиру Абрамовну на пока еще коммунальную, однако двадцатиметровую кухню, чтобы она воочию увидела дополнительное удобство квартиры, понимал, что остальные удобства Фира Абрамовна и сама обнаружит. Так и вышли в кухню, на которой не совсем кстати для Петра Ивановича обнаружили присутствующего соседа.
Подтянутый и стройный Гуммозов со своей военной выправкой стоял над газовой плитой. Увидев вошедшую пару, не выразил на аристократическом лице чувства тревоги, а, напротив, развернувшись всем корпусом, прихромал на середину кухни и, склонив только слегка поседевшую от времени голову, представился, отчетливо сдваивая согласные:
— Гуммозов Геннадий Никитич!
Фира Абрамовна протянула, надо сказать, свежую еще ручку, и Гуммозов, картинно наклонившись, эту ручку поцеловал. В свое время много видел революционных фильмов и бессознательно (сам бы себе не признался) манерами подражал белогвардейцам. Петр Иванович не смог не заметить того восхищенного взгляда, которым одарила Фира Абрамовна Гуммозова, и немного приревновал. Конечно, ерунда все это: Петр Иванович понимал, что одноногий вахтер ему, ветерану войны и бывшему сослуживцу, не соперник, и, вернувшись в комнату, еще выпили индийского чаю с эклерами и послушали немного, что рассказывают про нас по Би-би-си. Потом Петр Иванович галантно проводил Фиру Абрамовну до троллейбуса (дальше она наотрез отказалась), а когда вернулся, сосед уже спал, так что Петр Иванович избежал его дипломатических расспросов.
XIV
Геннадий Никитич бдительно дремал, положив тяжелую ногу на деревянную скамеечку. Видел одновременно и сны, и закрытые на ночь железные ворота завода. Вот не спал, а видел сны, с годами прожитой жизни появилась такая способность — профессиональное качество охранника. А может быть, это не сны, а мысли становились такими вещественными, что казалось, видишь живых людей, даже и тех, которые мертвые. Гуммозов мертвецов уважал, но, в общем-то, недолюбливал, а тут какие-то рабочие бродили вокруг, причем не те, которых ежедневно подозревал, а те, еще из двуногой жизни, из молодости, сознательные рабочие, ходившие через проходную — он и сам тогда так ходил. Хороший был монтер, квалифицированный, хоть и понимал, что это не навсегда, но сейчас, которое переместилось в тогда, понимал, что ничего не знает о своих тайных мечтах, а нога есть, и теперь на ВТЭКе, где он раз в год дисциплинированно появлялся, из-за этого лишат инвалидности, но в этом есть свой положительный фактор, так как он может снова работать электромонтером и, получая значительно большую зарплату, тем самым увеличить предстоящую пенсию, не инвалидную, которую он и так получал, а заслуженную, трудовую и по возрасту. Киноэкрана же никакого не светило, и он как будто об этом даже никогда и не помышлял. Однако жалко было такой обжитой и с толком оборудованной будки и строгости, которую он мог по отношению к отдельным нарушителям применять. А потом на кухне появилась эта, чужеродной национальности, и принялась свои оккупационные порядки заводить. Они (эти порядки) приняли какие-то странные очертания — не то мягкие ватники, которые не прожевать, не то какие-то синусоиды, а дальше — генералиссимус.
Гуммозов потряс головой и увидел в окошко плохо различимые, цвета сумерек ворота. Во рту было неприятное ощущение, как будто вчера выпил спиртного, хоть и не пил. Хотел включить лампу, но не стал. Посидел немного, приходя постепенно в себя, потом вытряхнул из пачки папиросу, размял ее и закурил.
Не верил в сны, но ощущение, в общем, было неприятным. Для проверки оглянулся назад. Портрет было в деталях не рассмотреть, но в целом, присутствовал. Гуммозов усмехнулся: а как иначе? От табачного дыма проснулся совсем. Голова стала трезвая и ясная. Знал, что это чувство обманчиво, и, приехав домой, снова захочет спать, но сейчас начинало рассветать и было немножко зябко. Включил электроплитку.
Почему товарищ Сталин? Подумал, что слово “генералиссимус” так же, как и его фамилия, пишется через двойную букву. Увидел в этом символическое совпадение, не учитывая, что вторую букву он для артистизма когда-то добавил сам.
“Мог бы и сыграть, — подумал он, вернувшись на трезвую голову к своим мечтам. — Мог бы, если б хорошо загримировали”. Потом подумал, что лучше бы, наверное, сыграл Суворова — тот тоже был генералиссимус, да к тому же хромой. “Не выйдет, — подумал он с горьким удовлетворением, — еврею дадут”.
Опять вспомнил соседскую пассию — эта мысль свербила теперь в голове.
“Как чувствовал! — подумал Гуммозов. — Мало того, что под носом шашни завел и, того гляди, на жилплощадь пропишет, так еще и чужеродную. Надо поговорить, — подумал Гуммозов, — надо вызвать на откровенный разговор”.
С этой мыслью и направился Гуммозов после сдачи смены домой.
XV
Выспавшись после дежурства, Гуммозов побрился, принял душ, натянул на обе ноги новые синие галифе, блестящие сапоги, сам сходил в гастроном за бутылкой. Петр Иванович все из комнаты не выходил. Гуммозов вежливо, но твердо постучался. Из-за двери раздалось какое-то квохтанье, мелкий стук, как будто кто-то тоненько палочкой стучал.
— Петр Иванович, что ты? — забеспокоился Гуммозов. — Тебе хорошо?
— Хорошо-хорошо, — отозвался из-за двери каким-то не своим голосом сосед. — Сейчас выйду.
Несколько всклокоченный и как будто заспанный, Семенков открыл дверь. Стоял в полосатой пижаме босиком.
— Что такое, Геннадий Никитич?
— Да так, скучно что-то, — сказал Геннадий Никитич. — Я вот бутылочку взял. Посидим немножко, развеемся. Что-то последнее время тебя совсем не видно стало.
Петр Иванович подумал, что ради конспирации не стоит отказываться. Ведь раньше, бывало, сидели в кухне. Так, по-холостяцки.
— Сейчас, — сказал он. — Да ты при параде, Геннадий Никитич. Погоди уж, и я…
— Давай, — сказал Гуммозов, — а я пока там накрою.
Петр Иванович надел костюмные брюки, рубашку в мелкую полосочку, надел через голову раз навсегда завязанный галстук, пиджак с колодками надевать не стал — жарко. Вышел в кухню, небольшой, чистенький, аккуратный, совсем не такой, какой открывал соседу. Тот, высокий, отклеивал друг от друга и бросал в кипяток мягкие, несмотря на морозилку, пельмени.
— Присаживайся, Петр Иванович, — слово “садись” последние годы считалось неприличным, хотя, как помнили оба, и в более строгие времена приглашали садиться. Да уж ладно, против народа не пойдешь.
Петр Иванович “присел” у гуммозовского стола, а тот, прихромав, так уж действительно присел — иначе не мог со своей прямой, негнущейся ногой в сапоге. Крякнул, круговым движением сорвал с горлышка зеленую фольгу, набулькал в стопочки.
— Ну, давай за нас с тобой, за несгибаемую мужскую дружбу.
Это сказал Гуммозов с намеком, с надеждой, что Петр Иванович этот намек поймет и как-нибудь отреагирует, как-нибудь обозначит свои истинные намерения, но Петр Иванович не обозначил, просто отпил полстопочки и закусил вяленым огурцом.
Гуммозов начал издалека, с Пушкина и Лермонтова, и Петр Иванович как всегда вежливо посмеялся остроумию Геннадия Никитича. Потом сосед стал говорить что-то туманное, сводившееся к обоюдной солидарности трудящихся, и в этом Петру Ивановичу уже почудился какой-то подвох.
— Вот мы с тобой интеллигентные люди, — сказал Гуммозов, — мы русские люди. Мы с тобой войну выиграли. Мы что, взяли и победили. Или вот если про кино. Великие артисты снимались: Черкасов самого Александра Невского сыграл, и Штраух, и Геловани… Всё великие артисты были. На мелкие недостатки обращать внимания не будем — это не суть. Что там Гурзо сильно пьет или, например, Баталов не здоровается — пускай. Но Жан Маре… До какой наглости дошел — педераст. И все-таки артист на весь мир. Знаменитость. Я откуда все знаю? — сказал Гуммозов и вздохнул. — Я сам хотел. Думаешь, не сумел бы? Еще как бы сыграл. Если б не несчастье… Да и что нога! — воскликнул Гуммозов. — Да пропади она пропадом, эта нога, — в ногах правды нету. Иной и без ноги двуногого обскачет: только если не русский, а еврей. Вот возьми, Зиновий Гердт. Без ноги, а устроился, а я, интеллигентный человек…
— Погоди, Геннадий Никитич, — заступился за обиженного Гердта Семенков, — Зиновий Гердт на войне ногу потерял. Он фронтовик — не трогай.
— Нет, — убежденно сказал Гуммозов, — евреев на фронт не берут, не та нация. Они больше бухгалтерами или там на музыкальных инструментах, а воевать… Нет, это мы за них кровь проливали.
Петр Иванович деликатно промолчал. Геннадий Никитич хоть и не рассказывал Петру Ивановичу историю своей утраченной ноги, но Петр Иванович, будучи ветераном ВОВ, прекрасно понимал, что при таком увечье, да при таком характере, Гуммозов гимнастерку с орденом и на ночь бы не снимал, а у него не то что ордена, даже пустяковой медальки нет.
— Еврей там или еврейка даром ничего не сделают, — гнул свою линию Гуммозов, — каждую копейку посчитают. Почему и женятся на русских. Русская женщина работящая, не то что еврейка, так и тянет на своем горбу. А наоборот, так выйдет, что ты ее тянешь, — тонко перешел Гуммозов к истинной цели разговора, — они тоже любят за нашего брата Ивана — своего не надуешь. А так женишься, глядишь, и жилплощадь уже не твоя, и пенсию прижмет. Э-э, с ними держи ухо востро.
Раньше Петр Иванович в ответ на такие замечания вежливо соглашался, что, пожалуй, евреи, и правда, слишком много о себе воображают. Теперь же, имея петушиный характер, а главное, некоторый прицел на предумышленный брак, с наскоком высказывал Гуммозову свои и отчасти инспирированные радиостанциями возражения. Гуммозов мрачнел и наливался желчью, но на откровенно антисемитские высказывания не решался, потому что знал: если захотят уволить, уволят и за антисемитизм.
— Бывают евреи, а бывают жиды, — дипломатично возражал он Петру Ивановичу. — Карл Маркс был еврей, не спорю, а вот Сталин, наоборот, не был.
— Так что же он, жидом был? — задиристо спрашивал Петр Иванович.
Гуммозов, несгибаемый, как нога, протянул руку за стопочкой и, такой же прямой, проглотил. Не хватило юмора возразить.
Весь этот явно тенденциозный разговор очень не понравился Петру Ивановичу. Он слишком хорошо понял, к чему Геннадий Никитич ведет. С другой стороны, в таком отношении Гуммозова к смешанным бракам был и положительный момент. Петр Иванович рассудил, что при таком ходе вещей соседа легче будет склонить к обмену с той же Фирой Абрамовной, чем к сосуществованию с ней в одной квартире. В то же время почувствовал он как бы некоторую на нее обиду.
“Знала бы она все эти антисемитские настроения”, — подумал Петр Иванович, вспомнив тот восхищенный взгляд, которым одарила Фира Абрамовна Гуммозова.
— Не наш ты человек, Петр Иванович, — горько сожалел Гуммозов, — не наш.
Петр Иванович критически посмотрел на прямого соседа. Правда, прямой и на свой манер предствительный.
“Вот кому бы в петуха превратиться, — со скрываемой от самого себя ревностью подумал Петр Иванович. — Да ну его, — уже с нескрываемым от себя презрением, — подумаешь, петух одноногий!”
Эта мысль непристойной детских лет песенкой засела в куриной голове Петра Ивановича, который имел неосторожность однажды, находясь в своей комнате, бессознательно и слишком громко ее спеть.
XIV
Гуммозов сменил на посту толстую и неуклюжую тетку. Тетка была теперь вместо отбывшего в экспедицию Молодого. В общем-то, тетка тоже была моложе Геннадия Никитича лет на десять, но все равно тетка — не девушкой же такую называть. Гуммозов вздохнул и положил тяжелую ногу на деревянную скамеечку. Мысли о неопределенном будущем, как пасьянс, тасовались в трезвой голове.
Двое въехали на черной “Волге” в ворота и остановились. Не дожидался, когда выйдут (а выйдут — не зря же остановились), выскочил, повис, покачиваясь, пока не нащупал протезом почву, бросив дверную ручку, зашкандыбал к машине, непоколебимо утвердился перед радиатором, не спрашивал. Младший, широкоплечий, в пиджаке и галстуке, вылез, обойдя капот, остановился, спросил деловито:
— В кабэ куда?
Сурово, и не отвечая на вопрос, поставил на место:
— Пропуск.
Квадратный достал из внутреннего кармана книжечку. Такую книжечку, по которой проезд открыт куда угодно и во всякое время. Эх, такую бы книжечку!
— Скажу, — заглянув на всякий случай за книжку, сказал Гуммозов. — Как проедете вперед, возьмете налево. За фонтаном Вечный огонь. Не горит. За этим вечным огнем трехэтажное здание, желтое, с пожарной лестницей, на нем лозунг “Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи”. Это кабэ. Не спрашиваю, зачем, потому что грамотный — государственная тайна. Правильно? У меня к вам другое дело: нужен совет.
Квадратный с любопытством посмотрел на Гуммозова, но тот поманил из машины слабогнущимся пальцем второго. Второй вылез, приблизился, оказался тоже широкоплечим и тоже в пиджаке и при галстуке.
— У меня сосед, — сказал Гуммозов. Помолчал. — Ненадежный.
— Вот как, — сказал первый квадратный.
— Ненадежный, — подтвердил Гуммозов. Поглядел на одного, потом на другого со значением. — По утрам петухом кричит.
— Хм, — не сдержавшись, усмехнулся второй квадратный.
— Ничего смешного нет.
— Так что ж подозрительного? — спросил второй.
— А то, — язвительно прищурился Гуммозов. — Не понимаете, на кого намекает?
— На кого?
— А кто петухом кричал? — с особым значением спросил Гуммозов. — Суворов. Понимаете?
— Ну? Суворов…
— А Суворов кто?
— Полководец, — вмешался первый, но Гуммозов уже понял, что не он главный.
— Полково-о-одец, — уничтожающе сказал Гуммозов и, подняв желтый палец, многозначительно — второму. — Генералиссимус!
— Ну и что?
— Как “ну и что”! — поразился Гуммозов. — А генералиссимус кто?
— Ну, Суворов, — нетерпеливо сказал первый.
— Суво-о-ров! Нет, не Суворов, — возразил Гуммозов и продолжал смотреть второму прямо в глаза.
— Так кто же? — потерялся тот. — Что-то я вас, извините, не пойму: то Суворов, то не Суворов.
Гуммозов нагнулся и из этого положения твердым пальцем указал на погоны, которые только он один и видел под будочным козырьком.
— Вон кто генералиссимус.
Квадратные пригляделись и тоже увидели или, может быть, угадали.
— Ну, — сказал первый.
— А при чем здесь Суворов? — удивился второй.
— А при том, что он своим петушиным криком через Суворова на иного генералиссимуса по утрам намекает. Теперь понятно?
Покуда Гуммозов оборачивался ко второму, первый успел пальцем посверлить свой висок. Второй не сморгнул.
— Может, все-таки ошибаетесь? — сказал второй. — Может, и не имеет в виду?
— Бдительность, — со вздохом сказал Гуммозов. — Бдительность совсем не та. Вы комсомольцы? — внезапно переменил он тему.
— Да нет, мы члены Партии. Оба, — ответил второй за двоих. — Ну, мы поедем. Если сомневаетесь, напишите заявление. Знаете, куда?
— Напишу, — сказал Гуммозов, — напишу. Обдумываю, как получше составить. Доказательств мало, — подумал, что ничего конкретного, кроме петушиного крика, да песенки про того же петуха. Звуки. Он вздохнул и захромал к своей будке.
“Эх, члены Партии! — думал он. — В наше время…”
Сам он никогда заявления в Партию не подавал из-за незначительности своего служебного поста и всю жизнь в анкетах на вопрос о партийности отвечал, что из комсомола выбыл машинально.
А те двое со своими книжками поехали к Вечному огню. Завод был не “ящик”, то есть не оборонный, и хотя выпускал большие железные конструкции, но конструкции совершенно гражданские и по форме, и по содержанию, а ехали эти двое по еврейскому вопросу, потому что некто Розенблюм рассматривался в ОВИРе как потенциальный гражданин государства Израиль, и нужно было поговорить с недавно назначенным начальником КБ об этом пока еще отечественном Розенблюме.
После обеда начальник вызвал Розенблюма в кабинет и, переминаясь с ноги на ногу и отводя в сторону фикуса фиалковые глаза, попросил последнего во время обеденного перерыва не играть с сотрудниками в шахматы-блиц.
— А что такое, Николай Иванович? Что случилось?
— Ну ты же знаешь, Аркаша. Войди в мое положение: я в этом кабинете без году неделя, и в Партию только-только утвердили кандидатом, а тут… В таких случаях… М-да.
Начальник, в общем-то, совершал героический поступок: на самом деле он по своему служебному положению должен был бы уже организовать общее собрание и на этом собрании осудить переродившегося Розенблюма, он же вместо этого ограничился сомнительным предупреждением, по существу, просьбой, и еще не знал, при какой оказии ему это лыко вставят в строку. В глубине души Николай Иванович не осуждал Розенблюма, хотя дело по тем временам было еще новое, не освоенное и в чем-то даже, пожалуй, категоричное. Не осуждали Розенблюма и другие его сотрудники, среди которых было с добрый десяток евреев, таких же бездельников, как и остальные. А Розенблюм не любил бездельников и жару и для постоянного места жительства приглядел себе государство Канаду, но он любил в обеденный перерыв играть с сотрудниками в шахматы-блиц и почти всегда выигрывал.
— Ладно, Коля, — вздохнул долговязый Розенблюм. — Потерплю, пока не откажут, а что дальше будешь делать?
Ни о чем этом Гуммозов не знал, и это его не касалось, хотя к сионистам был непримирим. Сейчас, после беседы с квадратными, он обдумывал возможность обвинить Семенкова в попытке эмигрировать в государство Израиль и был недалек от истины.
XV
Теперь, когда Фира Абрамовна почти положительно ответила на его, правда, пока еще не сделанное предложение и его планы стали приобретать вполне ощутимую конкретность, в виде возможного обмена и совместного воссоединения,мечты Петра Ивановича о симпозиумах и даже само его второе Я казались ему куда менее реальными, чем взаимная их с Фирой Абрамовной судьба. Его стали мучить сомнения. А хорошо ли, достаточно ли нравственно превращаться человеку в петуха? Не выше ли назначение человека — ведь все-таки царь природы, как ни верти. В ответ подумал Петр Иванович, что если с ним природа так интересно распорядилась, то еще неизвестно, кто кому царь?
“И я же все-таки не насекомое, — подумал Петр Иванович, — а кроме того, назад умею превращаться — не каждому дано. С этим и Фира Абрамовна согласится”.
Однако ночью приснилось Петру Ивановичу нечто не совсем обычное. Оказалось, что метаморфоза — это не превращение, то есть, с одной стороны, как бы и превращение, а с другой — что-то вроде громадной амебы. Она меняла очертания и все старалась поглотить и, хуже того, переварить Петра Ивановича, который, как он в своих рассуждениях и постановил, был царем, только не природы, а каких-то еще не открытых наукой насекомых. Может быть, видел этот сон Петр Иванович под утро, потому что больше ничего не видел уже до самого своего пробуждения. Проснулся с неприятным чувством неуверенности в завтрашнем дне. Еще лежа, осматривал свои руки и ноги: что если на этот раз не петух, а — как в книге или во сне насекомое? Очень не хотелось Петру Ивановичу превращаться в насекомое, хотя бы и гигантское. Конечно, симпозиумы и в этом случае возможны, но как, например, с питанием? Вряд ли найдется какое-нибудь руководство по уходу за мокрицами или, хуже того, тараканами. Скорей, какие-нибудь дезинсекторские аэрозоли. А если эта метаморфоза, как у того, без обратной возможности? Ни за что! Петр Иванович вскочил, и вместе с кукареканьем к нему вернулась уверенность в себе.
“Ну нет, по-прежнему птица, — взлетев на туалет, сказал Петр Иванович. Мысленно сказал, поскольку каждый раз с приобретением петушиного голоса терял человеческий, — нет, птица, нечего беспокоиться. Хоть и домашняя, а птица. А книжку надо, конечно, как только студент вернется, отдать. Раздражает”.
— Да нет, вымысел, конечно, — уже нормальным голосом сказал Петр Иванович, слетев на пол и снова превратившись в Петра Ивановича. — В жизни так не бывает. Вообще, наверное, все-таки превращение, — думал Петр Иванович. — Метаморфоза это, скорее, все-таки для насекомых.
Петр Иванович, несмотря на свою начитанность, понятия не имел о “Золотом осле”.
XVI
В то утро Гуммозов, вернувшись и пребывая по своим личным делам в кухне, услышал со своего места отдаленное пение Петра Ивановича. Удивленный, потому что не в обычае Петра Ивановича было, не имея вокального голоса петь, да в особенности так громко, Гуммозов снял с пояса употребляемое вместо фартука полотенце и, вытирая им руки, промаршировал к двери. Остановился у выхода в коридор.
“По военной дороге шел петух одноногий, — во все человеческое горло распевал из своей комнаты Петр Иванович. — Шел петух одноногий, а за ним восемнадцать цыплят…”
Песня насторожила Гуммозова. Ему показалось, что в этом пении присутствует какой-то оскорбительный персональный намек. А сосед тем временем, не подозревая о прослушивании, продолжал:
“Он зашел в ресторанчик, чекалдыкнул стаканчик, а цыплятам купил шоколад”.
“Вон оно что, — осенило Гуммозова. — Вот почему он по утрам кукарекает. Значит, это он не генералиссимуса, а лично меня имеет в виду”.
Когда Петр Иванович с банным полотенцем на плече вышел из своей комнаты, Гуммозов виду не подал, хоть и заметил легкое замешательство Петра Ивановича, как бы Петр Иванович наткнулся на неожиданного свидетеля какого-то неблаговидного его дела, да так оно, собственно, и было. Он с подозрением посмотрел на Геннадия Никитича — не слышал ли, — но умный Геннадий Никитич и глазом не моргнул, а, напротив, приветливо поздоровался с утренним соседом. Как-то неловко прошмыгнув мимо Геннадия Никитича в ванную, Петр Иванович заперся там и, пустив душ, запел для отвода глаз совершенно другую, лирическую песню.
Выждав минуты две, за которые, по его расчетам, Петр Иванович разденется догола и тем самым минут как минимум на десять обеспечит ему безопасность, Гуммозов воспользовался этим подходящим моментом, чтобы заглянуть в комнату Петра Ивановича: вдруг удастся разведать, чем там Петр Иванович в своей комнате дышит. Не заходя к себе, прокрался он, приглушая в ушах свою тяжелую хромоту, до тумбочки со старым, трофейным еще радиоприемником “Филипс”. Лихорадочно дергался, вытаскивая из кармана гимнастерки очки, нацепил их. На шкале, где на длинных волнах стояло восемьсот, а на коротких сорок один, соединяла эти числа передвижная планочка-указатель. Определять, какие именно радиоголоса на этих волнах сосед ловил, у Гуммозова времени не было, он только решил по возвращении в свою комнату эти волны для памяти записать. Шкандыбая, направился он было к дверям, но тут его внимание привлекла лежавшая на серванте небольшая белая книжечка какого-то непривычного вида. Гуммозов искусственной ногой сделал шаг в правую сторону и взял книжку. Открыв, увидел внизу левой страницы мелкий иностранного происхождения шрифт, а на правой, посредине крупно: ФРАНЦ КАФКА. “Черт его знает”, — сказал про себя Гуммозов, но понял, что его сосед точно дышит чем-то не тем. А, перевернув страничку назад, туда, где ничего не было напечатано, увидел написанную шариковой ручкой фамилию Пискорский. “Молодой! — воскликнул Геннадий Никитич так, как будто голыми руками поймал какую-то редкую птицу. — Молодой! Вот он где у меня!” Это объясняло и последние сомнительные высказывания Семенкова, и отчасти его критическое кричание петухом. Однако, чтобы не быть застигнутым на месте расследования, Гуммозов поскорее выбрался из комнаты Петра Ивановича, так и не заметив при этих побочных открытиях его главной тайны — простой фаянсовой тарелочки с насыпанным на донышко просом,— а если б и заметил, все равно б ничего не понял — дедуктивные способности Гуммозова были направлены в другую сторону.
А Петр Иванович, побрившись и поплескавшись сколько надо под душем, заперся в своей комнате, чтобы до вечернего свидания с Фирой Абрамовной существовать петухом.
XVII
Гуммозов старательно и аккуратно, закрутив пипетку, наполнил фиолетовыми чернилами свою испытанную временем авторучку и приступил к составлению “Доклада”.
ДОКЛАД написал он ровно посередине после адреса с оставленным для имени сотрудника местом, а ниже написал суть.
“Я, Гуммозов Геннадий Никитич, агент охраны завода металлоконструкций им. Яйцева Х. У. настоящим сообщаю о недостойных нормах поведения своего соседа по коммунальной квартире Семенкова Петра Ивановича, выражающихся в кричании петухом (кукареку) с целью передразнивания великого русского генералиссимуса Суворова А. В. Крики петухом генералиссимуса Суворова А. В. являлись, как известно, не личным хулиганством, а были направлены на пробуждение русских войск в знак того, что уже утро. Крики же Семенкова П. И. имеют целью опорочить само звание генералиссимуса, которое в отечественной истории носил не только Суворов А. В., но также и другой полководец”.
Гуммозов тонко улыбнулся, что не пишет имени этого другого полководца.
“В личных целях и желая нанести ущерб социалистической законности, искажает заслуженные революционные песни, именуя восемнадцатый год одноногим петухом, — писал дальше в “Докладе” Гуммозов. — Кроме того Семенков П. И. регулярно прослушивает зарубежные радиостанции враждебного содержания, что по Советскому Законодательству не является преступлением, но в сумме с другими поступками Семенкова П. И. составляет неприглядную картину его переродившейся личности”
Но самое главное и что должно было неизбежно заинтересовать сотрудника, Гуммозов приберег напоследок.
“Постскриптум, — написал Гуммозов выписанное из какой-то литературы слово. — Помимо всего вышедоложенного Семенков П. И. имеет контакт со студентом исторического факультета ЛГУ Пискорским А. Н., от которого получает материалы иностранного содержания”. И расписался своей художественной подписью (росписью).
“Сегодня у нас пятница, — подсчитывал про себя Гуммозов, — еще суббота и воскресенье. В понедельник, значит, дежурю, ну, а во вторник, прямо не заходя домой, подам”.
Знал, куда.
XVIII
Петр Иванович с Фирой Абрамовной сидели за столом в уютной комнате Петра Ивановича и после брудершафта были Фирой и Петей. Петр Иванович раздумывал, а не прощупать ли Фиру Абрамовну всерьез, то есть взять и выразиться насчет петуха с воссоединением семей, симпозиумами и вытекающими последствиями, всем остальным, что при воссоединении может принести немалые денежные средства, но не был уверен, готова ли Фира Абрамовна на роль Золушки. А кроме того, рассказ о петушиности может вызвать у Фиры Абрамовны ложное представление о психике, а демонстрировать ей свои способности, не имея прочной договоренности, а то, пожалуй, и штампа в паспорте, Петр Иванович решил не рисковать. Он пошел пока обходными путями.
— А как вы, Фирочка, относитесь к тому, что говорят? — осторожно спрашивал Петр Иванович.
— О ком говорят? — насторожилась Фира Абрамовна.
— О нас говорят.
— О нас с вами? — вконец насторожилась Фира Абрамовна. — Где? Откуда вы знаете, Петр Иванович? Вы же там не бываете.
— Да нет, я не о том, — засмеялся Петр Иванович. — Извините, неточно выразился. Не о нас лично с вами. Я о другом. Я, в общем-то, вообще. Вот это, что по радио. Би-би-си там, “Голос Америки” — как вы к этому относитесь?
— Да как отношусь, — пожала Фира Абрамовна плечиками. — Слушаю. Интересно. Многое узнаешь, о чем у нас не пишут и не говорят. Много несправедливостей, конечно. Вы об этом?
— Ну, и об этом, — согласился Петр Иванович, — об этом тоже, но главное, меня тамошняя жизнь интересует. Вам не кажется, Фирочка, что они нас во всех отношениях здорово обогнали? И с правами — об этом я уж не говорю, — и с образом жизни. В благосостоянии они нам сто очков дадут, а?
— Да что говорить, Петя, — сказала Фира Абрамовна, — с этим не поспоришь. Цивилизованные страны, а может быть, и правда, наша плановая экономика по сравнению с ними отстает.
— И таланты, — подхватил Петр Иванович, — у нас не умеют таланты поощрять. У нас какой-нибудь профессор живет хуже, чем тамошний официант.
— У нас официанты тоже больше профессора зарабатывают, — возразила Фира Абрамовна, — только все же профессором быть почетней.
— А если какой-нибудь Кио, — сказал Петр Иванович, — или всемирно известный балерун? Вон, не зря же Макарова сбежала. И Панов вот рвется — не выпускают. А если еще какой-нибудь, уже совершенно исключительный талант, дадут ему здесь развернуться? Заработает он себе на виллу? Да хоть на квартиру. А заработает, так все равно не позволят купить больше однокомнатной. Нет, — вздохнул Петр Иванович, — у нас таланты не любят и не поощряют. Нет материальной заинтересованности.
— Это так, — сказала Фира Абрамовна, — вот мой племянник тоже рвется на Запад. Здесь ходу не дают — пятый пункт. И с жилплощадью никак. А он очень толковый инженер, конструктор. Ну, ему, может быть, и есть смысл, хотя не знаю, как он там приживется. Он все русское любит: и лыжник, и грибник — там, говорят не принято. Скучать будет. Но все-таки перспективы, человек еще молодой. А мы люди пожилые, свое практически отработали. Мне тоже не так много до пенсии. Ну и гарантия. Все-таки жилплощадь хоть какая-то есть, покупать не надо.
— Ну, это верно, — положительным образом согласился Петр Иванович, думая, что в виду такого направления лучше пока остановиться на “синице”, — верно в какой-то степени. Но это все-таки коммуналка, — сказал он, — хоть и малонаселенная. А у вас как, Фирочка? Вот если бы сменяться. Не сочтите за наглость, но что в нашем возрасте кокетничать? Мы с вами люди одинокие, могли бы с чистой совестью семью завести. Ведь в наши годы это не на пылких чувствах строится, а что до симпатии, то стал бы я без нее огород городить?
А Фира Абрамовна приняла все как должное, спокойно и деловито:
— То есть это нужно понимать, Петр Иванович, как формальное предложение? — Она улыбнулась и руку подала. — Если так, я согласна.
“Не будем слишком далеко заглядывать, — думал Петр Иванович, — Может, и здесь поживем. Поживем — увидим. А капля камень точит”.
Конечно, Петр Иванович понимал, что Фире Абрамовне ему в любом случае придется открыться, потому что при совместном проживании долго скрывать свою петушиную особенность все равно не выйдет. Да и не хорошо: от подруги жизни скрывать — что он, шпион? Даже если не симпозиумы, даже если ленинградское проживание, то и в этом случае для чего же скрывать? Ведь это такая экономия, можно сказать, вторая пенсия. Фира Абрамовна женщина практичная, уж наверное, возьмет это в расчет?
Но на этом Петр Иванович все-таки не ставил точку.
“Первый шаг сделан, — думал Петр Иванович, проводив Фиру Абрамовну на этот раз на Васильевский остров, — а там посмотрим”.
XIX
Гуммозов около часу просидел, клюя носом, в приемной на Чайковского, восемнадцать. После дежурства он устал и хотел спать, но чувство долга не позволяло идти. Наконец в сопровождении той дамы, которая взяла у него “доклад”, появился невысокий, квадратный, лет этак тридцати.
— Простите, Геннадий Никитич, заставил вас ждать. Не было свободного кабинета.
Гуммозов оценил обхождение, с достоинством встал.
Кабинет был какой-то странный, даже не похоже на кабинет, скорее какая-то столовая. Длинный стол, стулья вдоль всего стола с двух сторон и никаких письменных принадлежностей. Впрочем, у квадратного папка была. Дама, впустив их, дверь за собой закрыла, как говорится, с той стороны.
“Видно, много сюда народу ходит, — подумал Гуммозов, — если кабинеты все заняты”. Ему как-то не пришло в голову, что весь этот час квадратный наводил справки об упомянутых лицах и о Гуммозове в том числе.
— Так что вы хотели бы рассказать, Геннадий Никитич?— участливо спросил квадратный, усевшись напротив Гуммозова через стол и положив перед собой свою папку.
— Сосед у меня, — сказал Гуммозов, — жили мирно и сейчас не ссоримся, так что не подумайте, ничего личного в моем к нему отношении нет. Может быть, связался не с теми, — ради справедливости предположил Гуммозов, — но с некоторых пор ведет себя странно. Вызывает подозрения.
— Чем же вызывает? — располагающе улыбнулся квадратный.
— Петухом кричит, — сказал Гуммозов и стал значительно смотреть на квадратного.
— Да, я прочел, — сказал квадратный, положив руку на папку. — Ну, может быть, странности у человека. Вот вы сами пишете про Суворова. Может быть, не только у него.
— А петух одноногий? Это тоже странность?
— Ну, понимаете, — замялся квадратный, — люди не всегда достаточно тактичны. Может быть, ваша инвалидность… Будьте выше.
— Если бы так, — отвечал Гуммозов. — Если бы так. Я могу быть выше, я бы простил. А что вы скажете насчет восемнадцатого года?
— Простите, не понял, — сказал квадратный.
— Конечно, — сказал Гуммозов, — вы в вашем возрасте можете и не знать, а моя юность, можно сказать, под эту песню прошла. И Семенкову, извините, она тоже известна.
По военной дороге
Шел в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год,
— с выражением продекламировал Гуммозов, — а у него петух одноногий. Мало того, что одноногий петух не пойдет, но это же форменное издевательство над революционной песней. Как же вы не видите?
— Ну знаете, это шутка. Согласен, неудачная, но шутка, — сказал квадратный, — не обращайте внимания.
— И книжку не нашего производства у этого Пискорского взял.
— Какую книжку? — насторожился квадратный.
— Не помню точно, — сказал Гуммозов, — не наше имя. Кажется, Кваша.
— Кваша? — недоуменно пожал плечами квадратный. — Нет, не знаю, — сказал он, — наведу справки.
— Еврей, наверное, — неприязненно сказал Гуммозов, — фамилия еврейская, если, конечно, Кваша.
— Ну, этого не надо, — отечески пожурил квадратный, хотя Гуммозов, если б когда-нибудь был женат, мог бы сам быть ему отцом. — Национальность тут не имеет значения, — сказал квадратный, — важно, что там у человека внутри.
Почувствовал Гуммозов, что взаимопонимания у него с этим квадратным не получается. Подумал, что нет в этих молодежного запала его времен, хотя, с другой стороны, не мог бы и он в те времена так свободно высказывать свое мнение насчет чужеродного элемента. Подумал, что все-таки есть свои положительные стороны в развивающейся стабильности.
— Может быть, не Кваша? — предположил квадратный. — Может быть, как-нибудь по-другому?
— Кваша, — сказал Гуммозов, — еще, может быть, Кака.
— Кафка, — сказал квадратный, — может быть, все-таки Кафка?
— Точно, — сказал Гуммозов. — Кавка.
— Через фэ, — сказал квадратный. Квадратный оказался начитанным.
— Может, и через фэ, — Гуммозов не был уверен. — Может, и через вэ. Все равно книжка не наша: буквы не те.
— Что ж за три моря ездить? — снова пожал квадратными плечами квадратный. — Это и у нас издают. А Солженицына не видели? Или Оруэла.
— Чего не видел, того не видел, — сказал Гуммозов, — врать не стану. Вот только откуда он Пискорского знает? Тот студент, а этот что?
— Ну, может, он к вам приходил. Я про Семенкова, — пояснил квадратный. — Вас не застал, застал сменщика. Могли познакомиться.
Гуммозову такая мысль в голову не приходила. Сейчас вспомнил, что Семенков и в самом деле однажды приходил к нему на работу: захлопнул дверь и остался снаружи, а ключ в комнате. Было такое. Может, и в этот раз? Перепутал дни, застал Молодого.
— Могло быть, — потерянно сказал Гуммозов, — да, могло…
— Но вы все-таки посматривайте, — сказал квадратный, — может быть, какие-нибудь другие книжки, — сам про себя уже прокручивал в голове сюжет, что Семенков, конечно, пенсионер, и что с него толку, а вот этот, студент… Если он дает, если распространяет, если что-то другое, не Кафка… — Да, посматривайте, — сказал он. — Я вам списочек подготовлю. Если что, сигнализируйте.
— Всегда готов, — сказал Гуммозов, как говорил когда-то в детстве, и вспомнил того, спасающего знамя, на картине у него на стене. — Если что…
XXI
Дедукция Геннадия Никитича началась еще тогда, когда однажды в утреннее время он услышал, как сосед в своей комнате кричит генералиссимусом, а когда он увидел принимаемую соседом мелкокудрявую даму, пришли ему в голову давние, но не стареющие сообщения об отравителях и международной шайке “Джойнт”, но после проведенной профилактической беседы у Гуммозова уже не оставлось сомнений, что сосед его не наш человек. А теперь еще и эта связь обнаружилась. Похоже было на таинственный, даже вроде масонского (последнее время и о таком говорили), заговор.
Теперь он чувствовал, что за его спиной развиваются по нарастающей события, и предполагал, что развиваются самым неприятным для него образом. Может быть, и с последующим отравлением, хоть и не врачи.
В сущности, если бы Петр Иванович употребил кухонное с соседом застолье не для идеологической дискуссии, а “закинул удочку” насчет взаимоудобного обмена его с Фирой Абрамовной, возможно, Гуммозов практично усмотрел бы для себя в перемене обстоятельств некоторые преимущества. Комната Фиры Абрамовны была светлее, хоть и немного меньше комнаты Гуммозова и находилась, как уже было сказано, на Васильевском острове, так что Гуммозову до его не имеющего оборонного значения завода было бы рукой подать. Может быть, квартира Фиры Абрамовны и не была такой малонаселенной, как его с Петром Ивановичем квартира, но и в этом есть свои плюсы: кто жил в коммуналках, знает, что в более населенной квартире и больше возможностей для различных маневров в виде двойственных и тройственных союзов с одними соседями против других, что в целом способствует геополитическому равновесию. Разумеется, честный и принципиальный Гуммозов не стал бы заглядывать так далеко, изначально предполагая в советских людях приверженность идеалам и нормам социалистического общежития, но первые два фактора — освещенность комнаты и близость ее к месту работы — могли бы примирить его с моральным поражением от Петра Ивановича. Но здесь Петр Иванович допустил политический просчет: в своем высокомерии, а может быть, отчасти и подстрекаемый ревнивым воспоминанием о мимолетном и невинном, в сущности, взгляде, брошенном Фирой Абрамовной на Геннадия Никитича, не поговорил с ним сразу и со всей откровенностью.
Но Гуммозов, увы, такого предложения не получил и продолжал оставаться в самых мрачных предчувствиях.
Теперь, после бесед со всеми квадратными, он понимал, что борьба с тайным соседом — дело долгое, затяжное и совсем не простое. Понимал, что имеет дело с хитрым, изворотливым и глубоко законспирированным перерожденцем, и в качестве прикрытия резидент имеет заслуженную пенсию и (подумать только!) отечественные награды. И в свете этих правительственных наград собранные о несоответствии Семенкова сведения никак не тянули на компромат, во всяком случае, на такой компромат, чтобы применить против него законные санкции. Горько подумал, что даже не снимут с очереди на телефон, хотя и сам был не против телефона. Мало того, понимал, что и неравноценному, с военно-патриотической точки зрения, браку и последующим жилищным интригам соседей (соседей, как ни верти!) он, заслуженный инвалид и работник, законным образом противостоять не сможет. А эта… Зачастила со свои носом и кудряшками и — надо же — еще и с медальками на жакете — такие все достанут. У них везде блат, и генералиссимуса играть этому Гердту отдадут, а ему, коренному… Тут Геннадий Никитич понял, что за кого бы себя Семенков ни выдавал, за того ли, или другого генералиссимуса, а только он, этот Семенков, все равно самозванец, потому что на самом деле — простой сержант, а настоящий генералиссимус, то есть его по системе Станиславского перевоплощение, это он — Гуммозов Геннадий Никитич через два “М”. И “Н”.
Если бы не тот несчастный случай, стал бы киноартистом, и тогда характер был бы совершенно другой, не принимал бы все так близко к сердцу. Ведь был легкий, веселый был молодой человек. Играл в волейбол, фокстрот хорошо танцевал, и девушки любили. А потом, когда все случилось, спрятался от девушек и от товарищей, окостенел и перестал развиваться. Все из гордости считал себя железным, как оловянный солдатик, потому что, несмотря на аналогичную инвалидность, обладал стойкостью и непреклонностью убеждений, твердо держался патриотизма и не запивал. А теперь эта мелкокудрявая появилась и мужскую солидарность сломала, не с кем даже поговорить. И теперь раз в четверо суток остервенело сидел на своем посту с одной лишь думой, не думой, а так, какой-то окаменелостью во лбу, а в остальные дни даже в кухню старался не выходить, чтобы случайно не встретить, только вытряхнуть из консервной банки промокшие окурки, да еще в гастроном. Сидел в одиночестве у немытого окна за непокрытым столом перед неубывающей бутылкой, потому что, прикончив, шел опять в гастроном. Пил теперь целыми днями, курил одну за другой, почти не питался, не стриг ногти, не брился и спал, не снимая ноги.
XXII
— Ну хорошо, Петр Иванович, а жить-то на что? Пенсию вы потеряете. Ну, там, может быть, пенсию и платят как ветерану войны. Я слышала, платят. Но это точно знать надо, а то ведь можно так попасть. А ведь нужна еще квартира, и медицина там, говорят, платная, не так, как у нас.
Петр Иванович самодовольно усмехнулся.
— Мне ли об этом думать, — сказал Петр Иванович, — да мне никакой пенсии там будет не надо. Я на одних симпозиумах миллионы заработаю.
— Что это вы, Петя, все про какие-то симпозиумы? — спросила Фира Абрамовна. — Ведь симпозиумы — это научное. Почему вы думаете, что у вас получится?
— Ну, не обязательно симпозиумы, — согласился Петр Иванович, — могут быть и не симпозиумы. Ну, скажем Кио — это, пожалуй, еще похлеще симпозиумов. Только вот реклама нужна.
— При чем здесь Кио? — недоумевала Фира Абрамовна. — Кио весь мир объездил — какая еще реклама?
— Ну уж извините, Фирочка, я не балерун, — развел руками Петр Иванович, — чего не умею, того не умею. А вот симпозиумы или Кио, с моими возможностями… Да где там Кио! — воскликнул Петр Иванович и с этими словами во всем петушином оперении взлетел на туалет.
Так постоял, упиваясь долгожданной славой — впервые демонстрировал эту свою ипостась, петушиное сердце бешено колотилось в груди, — растопырил крылья и, прикрыв пленкой глаза, закричал во все горло. Долго кричал, можно сказать, не кукарекал, а пел, можно сказать, песню или даже серенаду, как будто он был не русский, а испанский петух. Потом закончил песню и открыл глаза.
Увидев в зеркале, как Фира Абрамовна с удобного кресла встает, понял, что перебрал. Хотел соскочить и обернуться, чтоб увидела, что пенсионер, но Фира Абрамовна лежала уже на полу, раскинув руки и ноги, как кукла в мелких кудряшках.
“Ай-ай-ай! — подумал Петр Иванович. — Так можно и до инфаркта довести. — Корвалол, — подумал он, — срочно корвалол”.
Как был, петухом вылетел в коридор, коридором в кухню и только взлетев на раковину сообразил, что в этом виде ему не взять стакан. На краю раковины неуклюже скользящими ножками повернулся, чтобы на пол слететь, и тут услышал приближающиеся разнотяжелые шаги. В дверях стоял высокий и несгибаемый Геннадий Никитич, руки по швам. Гуммозов смотрел на Петра Ивановича, якобы петуха, и Петр Иванович увидел в его глазах осуждение и непреклонность и испугался, что Геннадий Никитич узнал его.
“Обернуться? — лихорадочно думал Петр Иванович. — Тайну раскрыть. Пока не доказано — отмахнутся, за психа примут, а обернусь — настучит. Пойдет в собес и настучит. Пенсию отнимут, что тогда? Нет, нельзя. Да может, пока еще и не узнал?”
В петушином образе слетел Петр Иванович на пол и, махая крыльями, заметался по полу во всех направлениях, старался сбить Гуммозова с толку, а тот (всё в дверях — не прорваться) сделал подлинной ногой выпад в сторону. В сторону стола и что-то схватил.
“Нож! — истерически понял Петр Иванович. — Да что ж это он, в самом деле свихнулся?”
Метнулся туда-сюда, квохча, как курица, взлетел на стол. Попал когтистой лапкой в чашку с чем-то жидким — хорошо, хоть холодным, — подпрыгнул, задел крылом коробку с “геркулесом”, уронил. Что посыпалось, не обратил на это внимания. Гуммозов, шкандыбая ногой, прыгал по кухне — в одной руке нож, а другая — как будто делает деньги.
Петр Иванович на секунду приподнял голову, застыл — сработал рефлекс. “Ну нет, на это меня не возьмешь, — сразу же спохватился Петр Иванович. — Ишь, нашел дурака, да и пшена-то у тебя никакого”. Метнулся под ноги, чтобы там, между ног, с какими-то звуками “пах-пах-пах”, туда, к несгибаемой, — ах! — перепутал Петр Иванович, — нога молотом опустилась на оттопыренное крыло — ух! — прижала к полу. Гуммозов стремительно желтым лицом наклонился, схватил, скрутил, сложил оба крыла за петушиной спиной и сапогом наступил. В последний момент послал Петр Иванович отчаянный импульс… и стал превращаться назад в человека.
Гуммозов, выпрямившись, с ужасом смотрел на бьющееся на полу с клокочущим горлом тело Петра Ивановича в растекающейся кровавой луже.