Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2005
Среди принудительных рабочих из большинства оккупированных Германией стран Европы численно преобладали мужчины, и только у выходцев из двух стран — Польши и СССР — ситуация была иной. У польских рабочих доля женщин приближалась к 30 %, а у «восточных рабочих» из СССР, или остарбайтеров, она превышала 50%.1 Это вытекало не столько из низкой социальной защищенности или неспособности оказать организованное сопротивление, сколько из структуры и характера наличных трудовых ресурсов на оккупированных территориях СССР (мобилизация мужчин в армию, эвакуация квалифицированных специалистов и т. д.).
Контингент остарбайтеров примечателен еще и заметным количеством детей. Приблизительно из 5,5 млн. человек, репатриированных после войны, около 30% составляли дети в возрасте до 16 лет. На момент угона в Германию им, соответственно, было не больше 12-14 лет.
Так же, как и их родителей, — иногда вместе с ними, а иногда и поврозь — этих маленьких остарбайтеров привлекали к насильственному труду на фабриках, на подземных работах, при разборе завалов после бомбардировок, а также в сельском хозяйстве или в ремесленных мастерских.
Изданный 9 апреля 1942 года приказ Гиммлера принес рабочим с Востока определенные режимные облегчения. Так, в частности, им разрешалось работать небольшими группами, в том числе семьями (включая детей от 15 лет); трудовое взаимодействие с немецким населением отныне не запрещалось, а это, по существу, открывало путь к их использованию в сельском хозяйстве.
С апреля 1943 года было разрешено направлять в Рейх целые семьи с детьми моложе 14 лет, но при этом и дети от 10 лет, если они были здоровы и физически крепки, считались вполне пригодными к сельскому труду. Указанием гестапо от 29 ноября 1943 года было «разрешено» использовать их и при разборке завалов после авианалетов (а это была, как правило, физически очень тяжелая работа).
Начиная со второй половины 1943 года в Германию стали поступать транспорты с беженцами и эвакуированными из оккупированных и в силу наступления Красной Армии вновь ставших прифронтовыми районов СССР, и демографическая ситуация остарбайтеров «обогатилась» принципиально новыми чертами. Жителей вывозили уже не семьями, а целыми деревнями, улицами или городскими районами — разумеется, включая стариков и младенцев. Последнее, впрочем, было скорее привилегией коллаборантов, добровольно бежавших от наступающей Красной Армии; контингент «эвакуированных» состоял из тех, кого немцы по мере отступления переселяли насильно, и старики им были не нужны.
«Эвакуированные» родители направлялись, как правило, на работы в распоряжение Имперских железных дорог. Детей от родителей, особенно начиная с 1944 года, старались все же не отделять, но детей моложе 12 лет в таких случаях часто и не регистрировали.
С учетом этого обстоятельства следует осторожно отнестись и к статистике Министерства внутренних дел: по сведениям на 20 июня 1944 года, в Рейхе находилось 75 тыс. детей остарбайтеров, 58 тыс. детей-поляков и более 8 тыс. прочих детей. В действительности детей было, как минимум, вдвое больше.
В 1942-1943 годах дети от 14 лет официально привлекались к различным работам продолжительностью не более 4 часов в день. Их рацион при этом составлял лишь половину взрослого пайка. Начиная с 29 ноября 1943 года возрастной ценз был серьезно снижен: ему подлежали дети уже от 10 лет (также не более 4 часов в день), а с 6 января 1944 года им полагался уже не половинный «детский», а полный взрослый паек. 5 мая 1944 года для советских и польских детей было снято и 4-часовое ограничение, причем особенно интенсивным использование принудительного труда детей было именно на железной дороге: известны случаи трудового использования детей от 7 лет! Чаще всего они мыли полы в мастерских и вагоны, помогали по лагерной кухне, убирали мусор, смазывали сцепные устройства, загружали дрезины и т. д.
Именно такой пример встретился нам во время работы в Кельнском Центре по документации периода национал-социализма. Анна Ниловна Сапранкова (Сорокина), уроженка села Верешковичи Смоленской области, была угнана в Германию вместе с матерью. Согласно картотеке Международной поисковой службы Красного Креста в Бад-Арользене, 9 сентября 1944 года она была зарегистрирована в лагере для иностранцев в Нордлингене, среди трудового пополнения для Кельнского управления Имперской железной дороги, с 28 декабря 1944 года и по 8 мая 1945-го была даже застрахована в железнодорожной больничной кассе, причем в качестве места работы также указан Нордлинген.
Сама А. Н. Сапранкова сообщает, что ей приходилось мыть полы в мастерской, убирать мусор, загружать дрезину песком, щебнем и инструментом и выполнять другие работы, на которые отправляли вместе с другими подростками; случалось и рыть окопы.
Хорошо известно, сколь поразительно сильной была тяга советских людей к побегам из немецкой неволи. Чем моложе был остарбайтер (а ведь немало было и школьников — героических романтиков и по воспитанию, и по возрасту), тем чаще он пытался убежать. Г. Шварце приводит историю 8-летнего Степана Ш. из Рязани, именно за побег попавшего на три месяца в детское отделение концлагеря Бухенвальд.
Но иногда между маленькими остарбайтерами и их немецкими сверстниками — преимущественно между девочками или девушками и, разумеется, только в крестьянских семьях — завязывалась полнокровная детская дружба. Ярчайшим примером могут послужить письма остовки Веры Михайловой Марии Хаберстро (дочке ее «хозяйки» в Вальдкирхе под Фрайбургом), написанные по-немецки из советских сборных пунктов во Фрайбурге и Ларе. «Моя любимая сестра Мария!» — начиналось одно из них. И далее: «Да, мне тут ни хорошо, ни плохо. Я хочу обратно в Вальдкирх. Почти целый день плачу, так мне тоскливо. Нет у меня друзей, как в Вальдкирхе, — тебя и других немцев».
Не забудем того, что персонажи этой главы — дети, «маленькие остарбайтеры», как их точно назвал один из них, Николай Карпов, автор одноименной повести, созданной в 1988-1989 годах. В этом автобиографическом повествовании, написанном просто и прозрачно, встречаешься со всей палитрой детских переживаний — от ужаса смерти и страха побоев, от невероятно раннего и быстрого взросления и беспокойства за бабушку до радости встречи с «хорошими немцами» и щемящего счастья влюбленности в хорошенькую немецкую девочку, которую он видел несколько дней подряд на улице неподалеку от того дома, где работал.
Процесс компенсации с начала 1990-х годов нарушил плотную завесу полувекового умолчания и десятки, если не сотни тысяч писем от бывших маленьких остарбайтеров полетели по разным адресам — в общество ли «Мемориал», в компенсационные фонды и в архивы, в Германию — в места, где проходило и пропадало их детство. Кроме того, десятки людей дали подробнейшие интервью историкам и краеведам на родине или в Германии, во время посещения мест, где они когда-то работали. Среди этих писем и интервью есть немало замечательных по своей информативности и выразительности, вплоть до подлинной народной художественности. Практически в каждом — психологические новеллы или удивительные эпизоды.
Вот, например, несколько эпизодов из писем, направленных в городской архив Регенсбурга. Анне Слипченко-Бурлаченко и Нине Власенко (из сельской местности Киевской области) было по 15 лет, когда их привезли в Регенсбург. После непродолжительного обучения в заводской школе обе начали работать на сборочном предприятии фирмы «Мессершмитт». Одного из мастеров звали Роланд; он, будучи убежден, что однажды придут русские и скажут: «Ну все, хорош, собирайся в Сибирь!», ужасно этого боялся и все расспрашивал: а как там в Сибири? А девочка ему в ответ: «Да не бойтесь, вас туда не пошлют, ведь я вас знаю».
Еще одна характерно детская реакция: Анна гордилась тем, что смогла в Германии себя «соблюсти» и сохранить девственность.
TЫКЛА И БРУДЕЛАЙН
Осенью 2002 года в Кельн приезжали бывшие остовцы из России.
Самый дальний гость — из Красноярска: это Татьяна Михайловна Соколова, плотно сбитая крепышка, не умолкающая ни на минуту, всегда готовая на любую авантюру.
Родилась она 22 января 1924 года в деревне Соболевка, неподалеку от Киева. В 1932 году пошла в первый класс, а через год отец, спасаясь от голода, перевез всю семью в Калугу. В Соболевку вернулись только весной 35-го. Отца вскоре скрутил схваченный на колхозном сенокосе «летучий ревматизм», и он лежал неподвижно на печи. Доучилась Татьяна только до 6-го класса — некогда было учиться, — четверо детей, надо было матери помогать.
Когда 2 июня 1942 года ее и еще 27 девчат из той же деревни увезли из дома, ее звали Таней Цвях и было ей всего 18 с небольшим.
Привезли ее в Кельн, в приемный лагерь, где им пришлось сразу же вкусить все прелести высоконаучной немецкой гигиены. Подвели к дверям бани, у которых стояли два немецких солдата с ведрами и длинными щетками. Заставили раздеться и, совершенно голых, построили по четверо в ряд: солдаты окунали свои щетки в ведра, полные какой-то жижицы, и мазали ими по голове, под мышками и в паху. Сама же баня заключалась в помывке сначала чуть ли ни кипятком (сердечницы не выдерживали и падали в обморок), а потом ледяной водой. Вещи находились в прожарке.
Получили свою одежду они еще горячей, к каждому узелку была прицеплена картоночка. На ее картонке была надпись: «Бэрман». Так она и 13 ее подруг оказались на фабрике Макса Бэрмана, куда их, еще чихающих после столь контрастного душа, привезли в тот же вечер.
В бараке стояли двухэтажные кровати человек на 40, было тепло, к бараку пристроены кухня со столовой и баня. Там поджидали их комендантша (ее все звали «муттер», была она добрая, но и кусок шланга у нее тоже был, которым она нет-нет да и охаживала кого-нибудь) и переводчик, работавший чертежником на соседней фирме «Вальтер». Первое, что он попытался внушить им, — это бессмысленность побега, обреченность на провал. А еще спросил: «Дивчата, а Богу молитесь?» Таня кивнула (в 33-м мама научила ее читать «Отче наш») — после чего он всем раздал по тоненькому молитвенничку. Этот молитвенничек сохранился, и вместе с другими реликвиями своей неволи, Татьяна подарила его кельнскому музею «Эль-Дэ-Хауз».
Для полноты ощущений в первый же вечер была еще и бомбежка. Бомбоубежище у Бэрмана — против правил и обыкновения — было общим: остовки спускались в него вместе с хозяевами.
Вставали в бараке в 6 утра, завтрак — эрзац-кофе без сахара. С семи уже начиналась работа в цеху, там делались какие-то металлические части самолетов. Татьяна была прессовщицей, станки были самые современные и за их чистотой надо было постоянно следить. В другие цеха и не пытались заглядывать, строго-настрого предупредили: сунешь нос — попадешь в концлагерь как шпион.
На обед — суп из брюквы или капусты, вечером та же брюква или кольраби. В барак возвращались тоже в семь, но вечера; в цех заходила другая смена, станки не простаивали.
Хозяйка доверяла им, давала пропуски на выход из лагеря по выходным (ходили втроем, ездили на трамвае, трижды Татьяна была «в церкви», то есть в Кельнском соборе), подарила гитару. Никто так и не попытался сбежать, и даже по воскресеньям старались возвращаться вовремя, к 6 часам.
Создатель и хозяин фабрики Макс Бэрман — личность легендарная и самобытная. В 1932 году 29-летний инженер-экспериментатор превратил фамильную измерительную мастерскую в испытательную лабораторию, а затем и в современное производство по изготовлению разнообразных магнитов, а точнее — магнитных материалов, и их применению. За свою жизнь Бэрман запатентовал около 600 изобретений, из них 500 — за границей. Где только ни применялись, «магниты от Бэрмана» — от радионаушников и систем зажигания в автомобилях до надежных взрывателей авиабомб.
Незадолго до начала войны он перенес предприятие из Кельна в Кельн-Дельбрюк, откуда его в 1943 году выкурила авиация союзников, — тогда он в одноночье перенес производство в Бенсберг, и туда Татьяну уже не взяли. Самому Максу Бэрману тогда не было еще и 40 лет. Был он тогда Wehrwirtschaftfuhrer 2 (что соответствовало чину генерал-лейтенанта). О том, как ценили его в Берлине, говорят неоднократные частные визиты в его дом Альберта Шпеера.
Колоритнейшая фигура — жена Макса Бэрмана. Самого Макса интересовали прежде всего технические и научные проблемы, все остальное, в том числе кадры, было в ее руках. Из 450 рабочих примерно 200 были иностранцами, главным образом украинками. Она решительно настаивала на том, чтобы остовки на их предприятии не подвергались дискриминации и питались точно так же, как и немецкие рабочие (об этом с пафосом и в деталях написал в своих воспоминаниях ее сын Хорст).
Великой тайной жены Макса Бэрмана было ее еврейство: четвертинка, но по материнской линии! Как бы предчувствуя, чем все может кончиться, она еще в 1932 году вступила в нацистскую партию и автоматически попала в «старую гвардию», которая не подлежала чисткам и проверкам. Но страх сидел в ней, хотя и глубоко, но всегда. В день она выкуривала 60-70 сигарет, и уже в 1948 году умерла от рака легких. После смерти Макса в 1984 году во главе дела встали его вторая жена Силли, а после ее смерти — Хорст, руководящий фирмой и по сей день.
С Хорстом у нашей Тани были совершенно особенные отношения. Иногда по воскресеньям хозяйка брала ее к себе в дом — прибраться и посидеть с детьми. Вспоминая, по-видимому, собственных братьев, Таня звала обоих детей хозяйки «бруделяйн» — «братишка», хотя одного звали Хорстом, а другого — Юргеном. И как они ее называли, помнит прекрасно — «Тыкла».
Новость, что одна из украинок, работавших у его отца, находится в Кельне, застигла Хорста Бэрмана врасплох. Назавтра ему предстояло лететь в Индию, но, отбросив все свои дела, он тотчас примчался туда, где она находилась. Обнимал, разговаривал, сунул конверт с парой сотен евро, снимал на видеокамеру.
Рассказал, что в тот день и час, когда грузовик с Татьяной и ее подругами остановился перед их домом, было уже поздно, ему полагалось спать, но он не спал, а во все глаза смотрел сверху из окна на то, как из грузовика повыпрыгивало сразу так много незнакомых девочек. Больше всего его поразило то, что все они стали тут же сморкаться, зажимая рукой ноздрю, — что называется, «соплю оземь».
Он спросил у матери, а почему они так делают? Та ответила: «Возможно, у них насморк, а они забыли свои носовые платочки», — и распорядилась назавтра выдать всем по носовому платку.
СЕКС В НЕВОЛЕ И «ОСТКИНДЕРЫ»
Половые контакты немцев с иностранной рабочей силой были строго-настрого запрещены и достаточно сурово карались. Правда, в зависимости от национального и полового состава «пар», существовало множество комбинаций: так, секс и браки с гражданскими рабочими из союзных или оккупированных западноевропейских стран считались хотя и нежелательными, но по внешнеполитическим соображениям не ставились под сомнение и тем более никак не преследовались. И только если «он» был военнопленным, то все же рисковал несколькими месяцами тюрьмы; рисковала и «она» — денежным штрафом.
Если же немец вступал в половой контакт с полячкой или остовкой, то формально «ему» грозил — хотя и небольшой — срок в концлагере, но такая мера практически не применялась, потому что не происходило покушения на «немецкую кровь». Истинным же наказанием — не ограниченной сроком отправкой в концлагерь (как правило, в Равенсбрюк) рисковала только «она».
Но если в контакт вступала немка, а ее партнером был поляк или русский, то кровосмешение происходилo. «Ее» ожидали стрижка наголо, публичный позор и, как правило, отправка в концлагерь, а «его» — суд и концлагерь, а в исключительных случаях — даже виселица. Правда, поначалу все случаи были исключительными. «Его» статус — военнопленный он был или гражданское лицо — никакой роли не играл (впрочем, по некоторым сведениям, относительно советских военнопленных, точно так же как и в отношении евреев, существовали планы насильственной стерилизации).
В конце ноября 1942 года в положении «партнеров» (сначала поляков, а затем и остовцев) произошли изменения: из соображений рационального трудового использования их больше не вешали, а на всякий случай оценивали по расовым критериям: «расово непригодных» направляли в качестве квалифицированных рабочих в концлагеря, а «расово пригодных» — в специальное отделение концлагеря Хинцерт близ Трира.
Что касается половых контактов в среде самих остарбайтеров или поляков, то они не поощрялись, поскольку неизбежно вели к потере трудоспособности женщин на время беременности и в послеродовой период. Как это ни удивительно, более строгими были правила по отношению к полякам. Браки между ними в Германии допускались только до начала 1942 года, после чего службам записи гражданского состояния запретили их регистрировать. В августе 1943 года этот запрет ослабили: право на женитьбу получили поляки в возрасте от 22 лет и полячки в возрасте от 25 лет, но только в том случае, если у них уже был трехлетний стаж отношений.
Для остарбайтеров же запрета на женитьбу не было. Рожали остовки и детей, чаще всего — от своих же законных мужей. Для большинства из них зачатый в грехе ребенок являлся позором на всю оставшуюся жизнь и практически закрывал возможность возвращения в родное село. Так что немцам оставалось только поражаться моральной устойчивости и целомудренности девушек из СССР.
Последствия беременности или родов были для роженицы различными в зависимости от стадии войны. В период до конца 1942 года наиболее вероятной была отправка на родину, и избежать «возвратных партий» можно было только в особых случаях, например, когда рожать собиралась женщина, вместе с которой в Германии находилась ее семья, или же в случае исключительной заинтересованности в ней работодателя.
Собственно говоря, женщин отправляли домой не столько по причине беременности, сколько в качестве лиц, потерявших трудоспособность. При этом нередко в Германии оставался отец ребенка — жених или муж забеременевшей. Интересные структурные данные о составе возвращенных на родину гражданских лиц содержит диссертация Терезы Шраннер, написанная по самым «горячим следам». Так, на протяжении одного года (с февраля 1941 по февраль 1942 года) среди польских рабочих-женщин в возвратные партии попадало до 14,5 %, а среди мужчин — всего 7,5 %, при этом до 60 % женских случаев приходилось именно на беременность. У женщин из остарбайтеров доля потерявших трудоспособность и возвращенных на родину составляла за тот же период всего 2,9 %, причем только треть случаев была вызвана беременностью.
Вскоре немцы смекнули, что многие беременели именно для того, чтобы покинуть ненавистный им Рейх (к тому же некоторые полячки успешно «симулировали» беременность). 15 декабря 1942 года Заукель, по согласованию с Гиммлером, издал распоряжение, прекращающее эту практику (за исключением работниц из западноевропейских стран). Первоначально срок действия этого распоряжения ограничивалось периодом до 20 марта 1943 года, однако затем он был продлен до окончания войны.
«Оптимальным» — с точки зрения немецкой экономики (а также немецкой демографической политики на востоке) — выходом из создавшегося положения являлись аборты. 11 марта 1943 года руководитель Имперской службы здоровья Л. Конти издал циркуляр, разрешавший добровольное прерывание беременности у женщин-остарбайтеров после их освидетельствования врачом (немного позднее это же «право» было даровано и полячкам.) Аборты допускались и на поздних сроках, вплоть до пятого и даже шестого месяца; через 8-10 дней после аборта женщины возвращались на производство. Фактически мы сталкиваемся здесь с принудительными абортами, которые не только представляли серьезный риск для жизни женщин, но и, по некоторым свидетельствам, могли сопровождаться стерилизацией.
Беременная должна была подписать заявление о согласии на аборт и предоставить достоверные данные о себе и об отце. В случае, если отец у ребенка был «расово ценным», то аборт рассматривался уже как нежелательный, и для его совершения, наоборот, требовалось специальное разрешение немецких властей, а согласия самой беременной, пусть даже готовой сделать аборт, не требовалось. При этом, если выяснялось, что отцом ребенка был немец, то матери — независимо от того, сделала ли она аборт или родила — скорее всего предстояло ознакомиться с достопримечательностями Равенсбрюка.
Итак, начиная с рубежа 1942-1943 годов, когда беременность как таковая уже перестала быть билетом на родину, несмотря на все усилия по склонению беременных к абортам, Рейх впервые столкнулся с проблемой сравнительно массовых родов у принудительных работниц из Польши и СССР, а также с проблемой появляющихся при этом детей — так называемых восточных детей («Ostkinder»).
Судьба последних теоретически и практически раздваивалась — в зависимости от расового качества отца. Согласно указу Гиммлера от июля 1943 года, «расово ценных» детей у матерей отбирали и подвергали онемечиванию в специальных детских домах Национал-социалистического Народного Союза или же в организованных СС детдомах «Lebensborn». Напомним, что в случае немецкого отцовства матери (польской или советской) грозил концлагерь, однако если «расово пригодной» признавалась и мать, тогда, как правило, постyпaла рекомендация СС зарегистрировать ее брак с отцом ребенка.
Теоретически тот же порядок распространялся и на западноевропейских матерей, но изъятие детей у них допускалось только с их добровольного согласия. Такового, как правило, не поступало, да и женщин среди западных рабочих было мало, так что в результате подавляющее большинство питомцев детских домов для «расово ценных» были польскими и советскими детьми. В этих домах предполагалось охранять их генетическую якобы немецкость и воспитывать из них настоящих немцев. Нередко дети из таких детских домов передавались для воспитания приемным родителям, чаще всего бездетным немецким семьям.
Всех прочих — «расово непригодных» — малышей собирали в других заведениях и сборных пунктах , где им оставалось только проявлять чудеса живучести. Никто — ни предприниматели, ни муниципалитеты — не были заинтересованы в их жизни и в создании у себя и на свои средства таких заведений. А если они все же создавались, то условия содержания были катастрофическими: дефицит питания, в особенности детского, дефицит медицинского обслуживания и гигиены.
Журналисты окрестили эти детские дома «детдомами смерти» или «лагерями уничтожения для детей». Статистика смертности детей в отдельных детских домах никак не противоречит этому: так, в детдоме Рюэн под Вольфсбургом, по данным Б. Фогель, умерли 400 детей, или практически все, кто имел несчастье иметь матерями польских и советских работниц, трудозадействованных на заводе «Фольксваген». Из 120 детей в принадлежавшем фирме Крупп детском доме Бушманнсхоф в Ферде близ Динзлакена, открытом в 1943 году, осенью 1944 года умерло 48 — вследствие эпидемии дифтерии. Из 110 детей в лагере в селе Вельпке под Хельмштедтом к маю 1944 года умерли 96. От 30 до 90% грудничков умирало от недоедания и невнимания в различных специальных учреждениях в Нижней Саксонии. Сотни умерших младенцев зафиксированы и в Вюртемберге.
Интересно, что в Байройте, например, смертность «расово непригодных» польских младенцев, достигая 60%, почти втрое превосходила смертность у детей остовок. В то же время детей остовок, по некоторым данным, иногда намечали к так называемому «специальному обращению» (Sonderbehandlung), что применительно к евреям, например, всегда означало достаточно четкое понятие — ликвидацию.
АЛЬДОНА ВОЛЫНСКАЯ — БРАК ПО-РЕПАТРИАНТСКИ
Альдона Владимировна Волынская родилась 17 апреля 1926 года в Минске. Ее отец, Балтрус Матусявичус, в 1920-е годы был секретарем подпольного ЦК КП Литвы. Когда случился провал и его отозвали из Литвы, дали другое имя: Владимир Александрович Волынский (запасная фамилия, партийных кличек у него было очень много — Деветьяров и др.). В 1937 году отца арестовали и расстреляли, а в мае 1938-го арестовали мать.
Девочку тогда звали Ноной Лиходиевской (по матери, отцовскую фамилию она взяла много позже, после его реабилитации). В июне ее передали в детдом Березки Одесской области, а в августе детей перевезли в Новоукраинку Кировоградской области. До этого там жили дети, родители которых умерли с голоду в 1933 году, и еще еврейские дети-сироты. Теперь же здесь поселили детей репрессированных родителей.
В 1941-м пришли немцы. Альдона помнит, как ночью по спискам забирали еврейских детей: все думали, что в гетто, а оказалось — на расстрел. Спаслись только трое, не бывшие в списках, — дети еврейских беженцев из Польши.
Остальных детдомовцев начали партиями угонять в Германию. Сначала угнали самых старших — в Берлин, а потом и вторую группу, помладше, — в Кельн. Но по дороге одна женщина отобрала 12 девчушек и сказала: сойдите в городе Губен, на следующей остановке — я вас встречу. Сама она была посудомойкой на вокзале. И это был ее «бизнес»: она договаривалась с охраной (небезвозмездно, надо полагать), «снимала» людей с поездов и «продавала» их на черной бирже труда. Так Альдона попала к фрау Kaттнeр в Губене, владелице продовольственного магазина. Разгружала тяжеленные пятидесятикилограммовые мешки, но кормили неплохо.
Вместе с Альдоной в Губене были Айна Саулит, Эльвира Юян и Наталья Ляшко. Еще была Леля Полякова, не детдомовка. Она была очень дерзкой и однажды ударила хозяйку тряпкой. После чего, испугавшись угроз, решила бежать. И с нею вместе — Эля и Альдона. Они приехали в Берлин, хотели устроиться там у своих, детдомовских, но это не вышло, после чего переехали границу Польши и практически доехали до границы с СССР, но на вокзале в Тшебине или в Катовице их схватили полицейские. На допросе они сказали, что они из Кельна, испугались бомбежки, и что они из такого-то лагеря. «Ну ладно, в Кельне разберутся». Но было еще 14 месяцев и 6 разных тюрем — Эрфурт, Кассель (тюрьму разбомбили), Хамм, Дюссельдорф (тоже бомбежка, трое суток взаперти), — Эссен, пока они наконец попали в Кельн.
Город был уже основательно разрушен. На вокзале ночью их встретили люди в черной униформе и с собаками и строем отвели в лагерь, причем их троих — во французский барак, спать разместили на столе. В этот день снова была бомбежка, и француженки молились в ночных рубашках. Всего они провели там несколько дней; Волынская предполагает, что их всех троих там стерилизовали — ни она сама, ни ее подруги так и не смогли родить.
Кельнское гестапо — одиноко уцелевший дом, окруженный развалинами. Тут Альдона представилась литовкой, Эля — латышкой, Леля — русской. Были еще серб, поляк, немец. Гестаповец развел руками и засмеялся: «Ха-ха! Интернационал». На самом деле веселого было мало: особенно жуткими были душераздирающие ночные крики мужчин, которых пытали. По дороге в Durchgangslager (пересыльный лагерь) задумали бежать. Но не вышло. Из пересыльного (где был очень гуманный начальник) их привезли куда-то под Кельн в район аэродрома, название деревни Буцвайлерхоф, напротив — деревня Лонгерих.
В Кельне ей бросилось в глаза, что немцы будто бы какие-то другие, даже эсэсовцы. Раз застукали ее за воровством из холодильника и — ничего не сделали. Немецкие автомеханики однажды пришли на работу в красных галстуках. «Чего это вы?» — спросили их. Они ответили: «А мы из Кельна. В Кельне любят свободу. Нацизм придумали в Берлине, а у нас веселый город, карнавалы, ряженые — мы не такие». По крайней мере, надписей «Feind hort mit!» 3 она в Кельне не помнит ни одной, а вот в Восточной Германии — навалом.
Когда немцы ушли, американцы все не приходили и не приходили на аэродром. А когда через три дня пришли, очень вкусно и обильно угощали.
Из аэродрома их выселили — в пустую квартиру в городе. Оттуда они пошли на биржу труда и устроились работать к монашкам в монастырь, а потом на кухне, где обслуживали уже англичан. Альдона помнит генерала Клея, с которым танцевала Эля. (Об этом, будучи в Кельне в 1990 году, она еще боялась говорить, да и сейчас не уверена, упоминать ли.)
Репатриантская судьба привела ее в Магдебург, один из главных советских лагерей в Восточной Германии. По ходатайству шофера одного из начальников, влюбившегося в Эльвиру, всех троих оставили в воинской части, причем не где-нибудь, а непосредственно в лагерном подразделении Советской военной администрации в Германии (СВАГ), но это была лишь крыша для МГБ.
Эля и Леля, выйдя замуж, уехали в СССР, а Альдона осталась. Все трое сговорились, как скрыть свое прошлое: вместо детдома в Новоукраинке они записали в анкетах — Одесский детдом. В противном случае с неизбежностью выплыло бы, что они — дети репрессированных, и как таковые не должны слишком уклоняться от заранее предначертанной им судьбы. Но еще большей опасностью было упомянуть гестапо (всех «гестаповских» сразу же отправляли за полярный круг — настолько были уверены, что гестапо их завербовало).
Как сотрудница СВАГа Альдона поработала после Магдебурга в Шенебеке, а потом — в Эльзебурге и Вернигерроде, где была большая советская комендатура. Работала кем-то вроде секретарши следственного отдела и, судя по всему, занималась оформлением бумаг на арестованных спецлагерей. Там, в Вернигерроде, вышла замуж — за офицера Кошелева, начальника опергруппы в Хальберштадте (ему же подчинялись и все тюрьмы района). Там же сделала себе автомобильные права — причем это было нужно не столько по служебной надобности, сколько для заработка: она спекулировала машинами.
И вдруг девчонки из секретного отдела предупреждают: запрос из Одесского детдома не подтвердился — будут брать. Она к мужу — тот как раз собирался в Москву. «Хорошо, что ты мне рассказала. Приеду — разберусь». Но заставил ее поклясться, что она не расскажет оперативникам, что он что-то знал. И ее действительно взяли и посадили в тюрьму Магдебурга, где она провела полгода. Пришлось признаваться, что родители были арестованы и что она это скрывала. И только о гестапо не проронила ни звука (правда, и не спрашивали). Ребята из штрафбата предлагали помощь в побеге (приходит на ум, что это была провокация, но сама Альдона так не считает). Она отказалась наотрез — у нее же мать в лагере!
Авантюрный характер — величина постоянная: оставшись на минуту одна в кабинете начальника тюрьмы, Волынская позвонила прокурору и сказала: «Я сижу без предъявления санкции на арест и без объявления меры пресечения уже полгода. Если через две недели меня не освободят, то об этом будут знать союзники, и вашу фамилию тоже». Тогда еще боялись скандалов и ее освободили.
Не заезжая к мужу, поехала в Брест, где ей дали ее документы — с литерой на Одессу. Она их порвала и пошла к начальнику вокзала. Справка на получение пайка у нее еще оставалась — ее-то она и сдала в милицию. И поехала в город Борисов в Белоруссии, к тете, куда уже переехала мама (с которой она успела списаться), освободившись из лагеря Усть-Боровая под Соликамском. Это было в 1947 году.
Сваговский муж искал Альдону, но она не отозвалась, а по новым документам и вовсе замужем не была. Милиция не хотела ее прописывать, и снова пришлось «жать» через МГБ. Ей дали такую справочку — бумажку с гербом, которую сначала меняли каждые три месяца, пока не выписали временный паспорт, а еще через 1,5 года — постоянный. «Вы понимаете, при моем детском виде у меня уже был такой жизненный опыт — дай Бог всякому».
В июле 1949-го Альдона Владимировна поступила в Борисовское русское педучилище и начала работать в детском доме. Училище она закончила за три года. И тогда ее вызывают в ГБ и начинают вербовать: «Вы должны нам помогать».
Тогда она резко-резко (буквально за 2 дня) уехала на Дальний Восток — с одним влюбленным в нее и распределившимся на Сахалин офицером. Сказала, что это очень «романтично». На Сахалине жила 3 года и 3 дня. Но и там достали органы.
Она позвонила во Львов Эльвире. Та была готова ее принять и устроить во Львове в любое время. Вроде пронесло и так. (Но задумайтесь: эта готовность сорваться в любой момент, с любого места!)
Муж со второго раза поступил в Военный педагогический институт в Ленинграде, и они переехали в Ленинград. Потом мужу предложили поступать в Академию, принесли кучу анкет для заполнения. Нет, на чем-нибудь да попадешься. И она решила уйти, не портить ему карьеру: «Ты мне надоел, не люблю, до свиданья».
Разведясь с «надоевшим» мужем, уехала к маме в Белоруссию, где работала в школах.
А там, глядишь, и время реабилитаций подступило — 1954-1955 годы. Мама уехала в Москву и реабилитировала себя и отца. Из литовского полпредства приезжал Снечкус (секретарь ЦК), знавший и любивший отца: увидел маму и бросился ее целовать.
На Лубянке Альдона ознакомилась с делом отца. Вышла на улицу, прошла 200 метров- и упала. Так же было и в 1991 году в Кельне, когда она вышла из музея гестапо. «Внешне я была спокойна, а видите, какое напряжение внутреннее! Этого и передать нельзя. Вся жизнь сконцентрирована в этом напряжении…»
1 У западноевропейских рабочих эта доля не превышала 15 %.
2 Руководитель оборонного предприятия (нем.).
3 «Враг подслушивает!» (нем.).