Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2005
— Вы бывали на выступлениях Иосифа в Америке?
— Нет, ни разу.
— А в Ленинграде?
— Я бывала на его частных, домашних чтениях, но никогда на официальных, потому что, когда я с ним познакомилась, я вела программу на телевидении для молодежи, но я уже жила в Москве и училась в ГИТИСе, поэтому я познакомилась с ним, когда я приехала в Питер в гости, а уже здесь мы подружились.
— Я помню, когда он представил вас мне на его дне рождения в 1980 году, он сказал: «Вот Лена Чернышева, которую сам Барышников боится». Не помню точно, не то боится, не то слушается. Вы тогда работали с Барышниковым?
— Да, я работала с Барышниковым, но у меня никогда не было с ним таких отношений, как с Иосифом и с Геной Шмаковым, потому что Миша зажатый человек. А только о балете говорить ведь невозможно всю жизнь.
— А чем вы сейчас занимаетесь?
— Сейчас я готовлю выставку, на которую мы будем приглашать фотографов, художников. Мы хотим центр такой сделать, где будет все современное, куда я буду приглашать всех, кто представляет лучшее в мире, в смысле движения, это может быть балет, это могут быть шаманские танцы.
— Этот центр будет в России или в Америке?
— Они хотят и в России и в Нью-Йорке, но я считаю, что здесь это никому не интересно. А это все-таки следующий шаг нашей действительности — двигаться уже в эзотерические вещи. Иосиф сначала смеялся надо мной, что я с духами разговариваю, но все равно ему было любопытно. А потом у него появился даже серьезный интерес, потому что Гена умер, а я с Геной разговаривала.
— Вы, кажется, видели Иосифа совсем незадолго до смерти. Расскажите, пожалуйста, как он себя чувствовал? О чем вы с ним говорили?
— В последний день перед смертью мы сидели здесь в кафе, я должна была идти в театр, в New York City Ballet, а он на следующее утро надумал уезжать в Массачусетс. Он говорит: «Я уже Юзу позвонил, я у них остановлюсь. Он там еды мне вкусной наготовит. Нет, я на операцию не ложусь. Я должен позвонить врачу и отказаться». У него был appointment, назначена встреча с врачом. Но я почувствовала, что не все так просто. Я его уговаривала, конечно, делать операцию. А он говорит: «Нет, Елена». Какой-то ему врач дурацкий сказал, что (я знала этого врача, он тоже умер) там уже такие швы после двух операций, что это будет очень сложно, он может умереть под ножом. Я сказала: «Иосиф, техника сейчас такая современная, не стоит бояться. И лучше умереть под ножом, чем по дороге, когда вы будете вести машину». Я помню, что у меня какая-то дикая паника на этот счет была. Он сказал: «Ничего, ничего. Мне будет там хорошо, там мои студенты». Там его обожали, боготворили. Он хотел доехать до своего колледжа всеми правдами и неправдами. На следующий день был день рождения Миши Барышникова. Он меня уговаривал, чтобы я позвонила Мише, чтобы я не забыла позвонить. Ну, я позвонила, Миша был во Флориде. Я оставила сообщение и перезвонила Иосифу. Это было где-то часов в десять вечера. Я говорю: «Осенька, я все сделала, как вы хотели, позвонила Мише и оставила ему большое поздравительное сообщение». Он говорит: «Очень хорошо, я очень рад». Я спрашиваю: «А что это у вас такой голос, как у мальчишки пятилетнего?» Я никогда не слышала такой радости в его голосе. Какая-то легкость и освобождение от чего-то. И молодой, молодой, юный голос. «А что такое случилось, Осенька? Вы звучите как нашкодивший мальчишка». Он отвечает: «Вы знаете, Лена, я сейчас разбирал свои архивы и нашел пару неплохих стишат. Теперь и умереть можно». По этому разговору я поняла, что он знал, что он умрет. Я боюсь, что он не принял лекарства, он знал. Что это он вдруг свои архивы перебирал? Что это он вдруг сказал: «Теперь и умереть можно»? И нашел пару очень неплохих стишат. Это во-первых. Во-вторых, мы сидели в кафе, и вместо того, чтобы я ему сказала, что у меня был только час или полтора времени, он сказал, что ему надо идти. А просидели мы четыре часа. Он принес мне новую книгу с его правками.
— «Пейзаж с наводнением»?
— Да. Мы обо всем говорили, он вдруг сказал: «Елена, я очень волнуюсь, такая плохая ситуация с работой в Америке». После всех моих работ, здесь оторвешься и тут же выпадаешь из марки. Вроде у меня и такой статус и знают меня все, но никому в голову не приходит, что у меня нет работы. А с другой стороны, я как-то не могу ходить, стучаться, искать работу: нас этому не научили. Иосиф очень волновался, он говорит: «Если бы вы были устроены, я бы чувствовал себя спокойнее». — «Боже мой, что-нибудь найду, не волнуйтесь». — «Нет, я говорю про вашу настоящую устроенность в жизни». Я так на него посмотрела, а он продолжает: «У меня всегда такое чувство, что вы знаете больше, чем вы говорите. У вас такая интуиция». И так смотрит на меня. И я, конечно, всякие мысли о его смерти отгоняю. То, что он мне написал в этой книжке, понятно — человек прощался. Я боюсь, что он не принял лекарство, и это было все сделано сознательно.
— Лена, уже по глазам было видно, как он болен. У него очень изменились глаза.
— Он страдал, он страшно страдал. Я умоляла его принять лекарство. В конце концов, перед тем как мы ушли из кафе, он принял таблетку. Ему нельзя было курить, нельзя было пить кофе, а он делал все наоборот. Я помню, как в другой раз мы встретились тоже в кафе, посидели, он проголодался. И вместо того, чтобы идти домой на ужин, он купил hot dogs и что-то еще не менее ужасное. Дома для него ужин никто не готовил.
— Почему, как вы думаете, он не хотел возвращаться в Россию?
— Я думаю, самая главная причина — его здоровье. Здесь у него был свой врач. Он знал, что техника кардиологических операций здесь самая высокая. И второе — Мария. Дочь. Мария там бы не прижилась. А без них он не мог вернуться. Он не говорил, конечно, об этом. Россия — это его боль. И хотя он здесь прижился и все обожали его, но России ему не хватало.
— Вы бы предпочитали, чтобы Бродский был похоронен в России?
— Да, в России, в Петербурге, потому что там его читатели.
— Одни считают Иосифа жертвой режима, другие чуть ли не святым. Какой образ стоит для вас за Иосифом?
— Я бы сказала, что он жертва режима. Он бы не уехал сам никогда. Он бы страдал вместе со всем народом, но не уехал. Вы же знаете Иосифа, когда он получил Нобелевскую премию, он сразу половину денег раздал. Он помогал каким-то талантливым безденежным ученикам, всем приехавшим из России друзьям. Мне, а я его не просила ни о чем. Перед тем как я поехала в Вену, я год была без работы, но у меня не такая была ситуация, что мне кусок хлеба был нужен. Я строила на даче бассейн. Он мне вдруг звонит на дачу и говорит: «Елена, в чем дело? Почему вы мне не скажете, что вам нужны деньги?» Я говорю, что мне не нужны деньги. Он говорит: «Пожалуйста, не врите. Сейчас же приезжайте в Нью-Йорк. Сейчас же, сегодня же». — «Нет, сегодня я не могу. Завтра приеду». — «Завтра чтобы вы были здесь, я послезавтра уезжаю в Италию. И, во-первых, мне надо стричься». Я приехала и его подстригла. И у него осталось от Нобелевской премии 50 тысяч. И он говорит: «25 тысяч для вас и 25 для меня». «Но мне не нужно 25 тысяч». А он говорит: «Я знаю, вы найдете способ, как их потратить». Конечно, через три месяца я приехала в Вену и вернула ему эти деньги тремя порциями. И мы никогда больше об этом не говорили. Такой он был человек. Чтобы русский человек думал о деньгах, ему нужно изменить ментальность. И некоторые из моих коллег по балету, став очень богатыми, изменили свою ментальность. Но не Иосиф. Я, к сожалению, тоже.
— Лена, вы не оговорились, сказав, что стригли его иногда?
— Почти всегда.
— Какой красивый был у Иосифа парикмахер!
— Он даже где-то писал об том, что я его стригла, как барана. Иногда он давал мне такие житейские советы, что думаешь: «Ну как, такой гений, с такими мозгами, ну что он несет!» Он придумал и говорит: «Елена, давайте бизнес делать». — «Какой, Осенька?» — «Я придумал спички, которые будут прикреплены прямо к пачке сигарет. Представляете, какое удобство? Мы продадим патент и сделаем большие деньги».
— Что в нем было самое притягательное, стихи или личность?
— Я думаю, что без личности не было бы и стихов.
— Для тех, кто знал его, магнетизм его личности все-таки перекрывал все. И стихи его читаешь как подтверждение того, что ты имеешь дело с гением.
— Абсолютно. Конечно. И без стихов вы четко знаете, с кем вы имеете дело. Теплота такая невероятная.
— У него было много знакомых и друзей среди людей балета и в России, и на Западе. Кроме Барышникова и вас, в Ленинграде была еще Маша Кузнецова, от которой у него есть дочь. Как часто он ходил на балет?
— Это я познакомила его с Машей. Он придумал, что ему обязательно надо иметь подругу балерину. Тогда модно было иметь любовницу-балерину. А балет-то он вообще ненавидел и не ходил на балет. Я его однажды притащила, но я выбрала такую интеллектуальную программу. И он стал как бы снисходительно приобщаться к балету. Однажды он предложил: «Давайте «Лебединое озеро» переделаем». А мне предложили в Берлине ставить «Лебединое озеро». Я спрашиваю, как? «Ну, вот, представляете, выйдут четыре маленьких лебедя в наполеоновских киверах. Такие маленькие наполеончики». Он увлекался, как ребенок. Но ему понравилась эта программа — как Миша танцевал, как он двигался. Такая координация, как во сне. Это он сразу понял, такую невероятную природную координацию. Это то же самое, что стихи писать: если у тебя нет координации, гармонии, ничего не получится. И тут вдруг это он увидел, пластику эту почувствовал. Но все эти балетные сюжеты, они такие наивные, поэтому его не привлекал балет. Нет, балет он не полюбил.
— И оперу тоже, кроме «Эней и Дидона», на эту тему он написал даже стихи. Вам не кажется, что этот сюжет больше отражает ситуацию с М. Б., чем саму оперу?
— Абсолютно.
— Он даже где-то сказал, что это стихотворение не о любви и не о сожжении Карфагена, а о предательстве в любви. То есть выдал нам секрет.
— Полным текстом. А «Мрамор»? Я читала это в рукописи и под другим названием. О чем, вы думаете эта пьеса? Он сказал: «Это как мои диалоги с Геной Шмаковым». Когда он начал писать пьесу, Генка был еще жив. Он сказал: «Пишу наши с Геннадием диалоги и споры». Гена был как ходячая энциклопедия. Иосиф часто к нему обращался за справками, за информацией. Он ведь знал Генку в России, я тоже. И он его очень не любил. А здесь нас было очень мало, когда мы приехали. И Генка сам потянулся к Иосифу, и Иосиф так снисходительно относился к нему. И только потом, когда я уже вошла в их компанию так плотно, с Геной мы дружили с России, я стала ему говорить: «Осенька, вы расслабьтесь и посмотрите на Гену, он добрый, он открытый, он эрудит. Это совсем не то, что вы о нем думаете». А потом он так с ним сдружился и говорил: «Лена, я вам очень благодарен, вы мне открыли Гену и Сашу Сумеркина». Он очень боялся за Сашу, Саша болен, не дай Бог, умрет: «Только не Сумеркин», — повторял он. Когда умер Гена, мы все так переживали. Иосиф больше не мог терять тех, что ему и заменяли Россию.
— И с ними можно о чем угодно говорить: то, чего ему не хватало в американских друзьях.
— Конечно. Но это были избранные русские. К Иосифу было не так-то просто попасть в дом и завязать близкие отношения.
— Елена, вот вы здесь говорили о теплоте и щедрости Иосифа, а не знающие его, как Солженицын и Коржавин, обвиняют его в холодности.
— В холодности? Это качество не имеет отношения ни к душе Иосифа, ни к его интеллекту. Он просто был очень избирательный человек. И если ему по какой-то причине что-то в человеке не нравилось, то он сразу становился нелюбезным, но больше он был в России такой. Он просто хамил людям в лицо. Здесь он тоже хамил, но меньше.
— Здесь еще одно противоречие: человек культуры, обожающий все тонкое и умное, как он мог так вести себя некультурно в жизни? Мог носить одну и ту же рубашку неделями, мог руками есть, мог отшить человека и т. д.
— Это то уникальное качество, которое дано очень редким людям, — быть натуральным. Когда он должен был надевать смокинг, это были страдания. Он выглядел при этом шикарно. Вы знаете, на любого мужчину надень смокинг и это — король. А Иосиф с дантовской такой сущностью — особенно был неотразим в смокинге. Но он никогда не любил новые вещи, он покупал все в «секонд-хэнде». Не потому что он был жадный: Иосиф и жадность — это абсолютно несовместимые вещи. Это было удобно, и он был таким, какой он есть.
— Я знаю. Когда он приехал в первый раз к нам в университет в 1978 году, я встречала его на станции и вырядилась в свою соболью шубу. Он обнял меня и, почувствовав качество меха, сказал: «А на мне пальто за сто долларов, купленное на рынке». На что я ответила: «Иосиф, вы можете себе это позволить».
— Но он любил, когда женщины были одеты хорошо. Женщины существуют для любования. Поклонниц у него и женщин было бессчетное количество.
— Да, его донжуанский список будет подлиннее, чем у Александра Сергеевича. Вы упомянули Данте. Говорили ли вы с ним когда-нибудь о Данте?
— Мы, конечно, Данте не обсуждали. Я вообще считала себя со своим балетным уровнем не на своем месте. Когда он мне читал свои новые стихи и спрашивал: «Ну как, Елена?» — я считала, что вообще не имею права говорить, что это хорошо. Но все-таки один-единственный раз я сказала: «Осенька, рок-н-ролл — это шестидесятые годы, а вы пишете стихи сегодня», — и думаю: что я несу. Я могу говорить про балет на любом уровне с любым человеком, но говорить с поэтом о его стихах — это неприлично.
О Данте. Приезжает он ко мне однажды на дачу, мой московский приятель наготовил пельменей. Он пельмени совершенно обожал. Он остался ночевать у нас. И утро у нас такое философское было, и он мне говорит: «Елена, я думаю самое время начинать вам перечитывать Данте». Я говорю: «Да, у меня здесь есть, между прочим, Данте». Он взял и сказал: «Вот с сегодняшнего дня и постоянно». Он был так рад, что у меня оказался Данте. И сам все время перечитывал Данте.
— Был ли Иосиф верующим человеком?
— Да. В Бога он верил. Когда началось мое увлечение и подключение к потустороннему миру, он этим очень интересовался.
— Вы, конечно, знаете, что многие его друзья были недовольны христианской службой и поминками.
— Да, слышала недовольные голоса, но, понимаете, это никакого отношения к Бродскому не имеет. Он верил в Бога, но он прекрасно понимал, что это все ритуалы, нужные для людей, которым надо жить такой кучкой, жить правильно, а иначе они начнут есть ногами. Он не стеснялся своего еврейства и считал себя русским поэтом, но ни в какие ритуалы, ни в русские, ни в еврейские, он не верил. Что касается службы в соборе St. John the Divine, то это просто было великолепное зрелище в красивом месте, как театр с аудиторией в три тысячи человек.
— А верил ли он в какие-либо указания судьбы?
— Он все время у меня об этом спрашивал. У него была невероятно обостренная интуиция. Он часто ошибался в людях, это правда. Но гораздо чаще не ошибался. Этим же чувственным аппаратом он воспринимал все политические события. В нем глубоко жило чувство справедливости, чтобы всем было хорошо. Я часто говорила ему, что все держится на плюсе и минусе, и если всем раздать деньги, все будут бедные, и не будет прогресса. Я тоже хочу, чтобы всем было хорошо, и, могу я или не могу, пытаюсь всем помогать. Вот на эти темы мы иногда говорили.
— А как Иосиф перестройку встретил и все дальнейшие изменения в России?
— Он приветствовал, но он говорил, что должно пройти много лет, пока там поймут, что такое демократия.
— Аксаков как-то сказал о Баратынском, что его чувства мыслят и рассуждают. Вам не кажется, что это относится и к Иосифу?
— Да, да. Всякий раз, когда он начинает о чем-то рассказывать или о чем-то спорить, у него сначала включается мозг. Он все так логично раскладывает, потом вы вдруг видите эту перемену: мгновение — и вошла эмоция и начала все разбрасывать в другие места. И эти процессы — энергетический, философско-психологический, эмоциональный — чередуются в течение одного ужина. И не потому, что он хочет с вами спорить, а потому, что он видит по-другому. В любой данный момент он может видеть по-другому и абсолютно в это верить. То, что он никогда не врал, то, что он не льстил никому. Хотя мне он один раз польстил. У меня есть письмо, я вам покажу, где он мне предложение делал, и он сказал: «Таких, как я, много, таких, как вы, — нет».
— Таких, как он, много?
— Да. Это же надо такое придумать! Я сказала, что я не принимаю такого комплимента. Он мог делать комплименты, чтобы сделать человеку приятное, но не чтобы получить от этого какую-то выгоду.
— Его недоброжелатели говорят, что Иосиф знал, как использовать людей, на какие кнопки нажать, с кем водить компанию.
— Это совсем не в его характере. Он мог иногда нажать какие-то кнопки, чтобы кому-то помочь.
— Иосиф говорил, что к концу жизни он все чаще накладывает на себя запреты. Вы наблюдали какие-то ограничения, запреты?
— Он стал мягче, он стал добрее, безусловно. Стал отвечать на письма даже совсем незнакомым людям. Он написал совершенно потрясающее вступление к моей книге, которая, наверное, вообще никогда не выйдет. Он несколько глав прочел и предложил написать вступление. Потом наследники требовали, чтобы я его вернула.
— А книга написана?
— Книга написана, я ее редактирую.
— У кого-нибудь есть копия этого вступления? Мне казалось, что я собрала всю его прозу, но это эссе мне неизвестно.
— Нет, ни у кого нет. Я его найду и вам пришлю. Он, помню, звонил мне целый день — я была в Коннектикуте — и выяснял детали, а потом написал его за два дня. А еще я его научила плавать, он же не умел плавать.
— Да, во время одной геологической экспедиции он дважды тонул.
— Однажды после операции на сердце он приехал в Коннектикут к Либерманам, там был теплый бассейн с соленой водой. Я сказала: «Как не стыдно — не уметь плавать! Это же необходимая гимнастика для вашего сердца». Он сказал, что боится воды. Татьяна говорит: «Уверена, Иосиф, что она вас уговорит». — «Ну, конечно, даже если она меня утопит, я пойду», — ответил он. Потом он мне кричал: «У меня сейчас будет разрыв сердца!»
— Очень любопытные детали, благодарю вас.
— Этих вещей никто не знает. Может быть, через сто лет кому-нибудь будет интересно.
— Это интересно уже сейчас, поскольку существует запрет на биографию Бродского.
— От кого исходит этот запрет?
— Якобы от самого Иосифа.
— Не верю.
— Может быть, Мария не так его поняла. Казалось бы, мы уже все знаем о его жизни. Какие могут быть секреты?
— Если будет объективная биография, что не просто: человек начинает писать и уже врет. Люди, которые рассказывают, всегда немножко добавляют. Если писать всю правду о Бродском, то тогда надо писать про все его похождения. Мария этого не хочет. А если взять один аспект, это же будет неполноценный человек. В последний день Иосиф говорит: «Елена, вы ведь знаете, уже девятнадцать лет я в вас влюблен». Я говорю: «Так что же, юбилей на следующий год будет?» И он: «Боюсь, что без меня».
18 ноября 2003 г., Нью-Йорк