Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2005
Перевод Владимир Гандельсман
ВОЗНИЦА В ДЕЛЬФАХ Где кони солнца? Где их небосвод? В зеленобронзовой руке возницы лишь обрывки от поводьев, мой малыш. Возница ждет. Утишить распрю, воссоздать покой, тот, за который мы коней с тобой любили, я молил его, дитя, по твоему веленью. Складки платья. Грудь в гордой патине. Стеклянного литья, глаза не ведают занятья. Они ни с нами, ни с последним, тем, в ожогах, ковыляющим издалека с известьем: все горит и выдохлась река. Никто не правит колесницей, ни коней, несущих смерть, не держит. Тих возница, в воздухе одни глаза. Холодный отблеск их. В незрячем взгляде - ты не перепутал! - мы отражаемся, и в нем, испугом детским загнанные в угол, мы меньше кукол. И все вверх дном в душе. Поводья из его руки переливаются, как если бы, подобно нам, перед ним дрожали кони. Ты помнишь, мой малыш, как кроткий пони с твоей ладошки сахар ест, подробно ее вылизывая? Вопреки тому укору, что в вознице спит, мы в сладкой вольности с тобой, в огне, мы мечемся, и даже кротость не смиренна в нас, - клубится и горит. ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧУВСТВА Как растрясти тебя? Не действует ни лесть, ни ложь, ни холодность, ни пристальная страсть. И все уловки, в сущности, пресечь пора. Пора. Я на себя готов принять вину. Кивает. Осени огромна весть. Букета в вазе чуть дрожит сухая снасть. Но лишь заговорю - прямая речь любовью вдвинется в меня по рукоять. ВИД ИЗ ОКНА Морозным утром тонкий лед стекла ребенком в полусне я вытаил глаза и рот и лоб неведомого мне и глядя отвлеченно сквозь прозрачность линий видел сад едва сосны темнела ось в тяжелоснежном блеске лат и так сияло на снегу что радость выдохнул в стекло и ангел отлетел его. Я был ребенком и светло не знал что на тоску мою мир не ответит что рука оттает в ледяном краю лицо еще не раз пока однажды не найду в чертах твоих тех вытаенных глаз и радость и любовь и страх за миг до пропаданья нас. БАБОЧКА В один из летних дней я затоскую, ах, по меховой твоей фигурке на ветвях. Изящество сдает позиции, виясь средь яблоневых нот, и с миром гаснет связь. Что ж, с миром! Сер ковчег материи, но, в нем замкнувшись, ты разбег (игра Творца с огнем!) сияющий берешь, чтоб сбросить кокон и вдруг высвободить дрожь. Как кратки дни твои! Двоящийся дворец, с мозаикой вразброс. Как я устал, Творец, от всех метаморфоз! От аллегорий, от символик и вполне двусмысленных красот куда податься мне? Когда твои в сачке затеплились броски? Тот лепет в кулачке рассыпчатой тоски, тот полдень, и цветы, и вздроги-витражи, когда, плененный, ты, без примеси души, ты перстью стал самой, монарх, - вот так и мы сбегаем, пусть ценой распада, из тюрьмы. ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА Твоих зеленых глаз свет рядом не погас. Нет ничего, что я не знаю, жизнь моя. Я съеден солью слез. Рассвет или закат, - я полусдохший пес в канаве Трои, впредь или века назад - я без секунды смерть - мушиный рой и лоб ребенка надо мной, - и та секунда, чтоб привстать над темнотой. РАЗРУШЕННЫЙ ДОМ 1 В окне через дорогу вижу родителей и их дитя. Как ветвь фруктовую, их нежит свет вечера, позолотив. А ниже этажом - темно. Горит свеча. На блюдце воск мраморно-тускл. Гори, гори, театр теней. А ты восславь, строка, глядящая на пламя во все глаза, и эту явь, и ветвь фруктовую над нами. 2 Отец летал всю Первую войну. О, жизнь бы инвестировать и дальше не в акции и не в жену - в монетный двор ночных небес - летал же! Но выигрыш чеканили внизу. Отцу под сорок. Поздно. О, когда бы он не запродал душу: бабки, бабы, - им, родненьким, на голубом глазу. Он что ни чертовы тринадцать лет менял жену. А умерев в поденных трудах, оставил жен своих на темных орбитах: кольца, серьги, перманент. Он сделал бы очередной заход. Но время - деньги. Не наоборот. Типичный кадр тех лет: под колесо чуть не попав, в вуали дама в теле - пред ней не важно что - Сенат? отель? - и кто - Смит? Хосе Мария? Клемансо? - с подножки спрыгивает и орет: "Торгаш войной! Свинья! Имею право!" Убыстренная съемка. Кто-то браво ее оттаскивает. Так-то вот. Что делал муж? Историю, конечно! Жена? Она живет для детворы, он полагал. Естественно. И для готовки. И старо, и вечно. Отец наш - Время. Наша Мать - Земля. Супружеская жизнь - Тартарары. 3 Ведомый сеттером, ему вослед (был огнен и сатиробедр Мишель) - я перед дверью. Отворил. Постель за шторой лет. В сиянии зелено-золотом спальня, пульсирующая, как ушиб. И женщина - под простыней изгиб, в ребенке отозвавшийся стыдом, - которую искали. Чернь волос разбросанных была той чернотой гравюр старинных, жженных кислотой. К ним прикоснуться? К белой белизне? Мертва? Взлетели два испуга глаз. Рванулся пес. Я выбежал вовне. Родитель звал гулять ее, я помню. Стояла осень. Тыща девятьсот, уж если точно, тридцать первый год. Она: "Ах, Чарли, не хочу топ-топ". Он: "Крошка, ты меня загонишь в гроб!" Солдатик оловянный с ружьецом стоял на страже, серенький лицом. И что-то зрело, что меня огромней. Как плавились сердца их! Как металл в каком-нибудь романе пролетарском. Боюсь, я перестукиваться с ними до нынешнего дня не перестал. Хоть и остужены загробным царством, они по-прежнему неукротимы. 4 ...Потому я не охотник до газет страны, - мне каменного гостя не нужны шаги в дому. Раскручивая ржавый механизм, я знаю, что я времени дитя не менее, чем Том и Джон, хотя и не провел на баррикадах жизнь. В саду не окопался, нет. Мне надо всего-то, чтоб в стакане корешки, белея, прорастали авокадо, чтоб глянули зеленые листки и стали плотью. Пусть потом умрут. Начну сначала, как земля, свой труд. Дитя и рыжий пес по коридорам слоняются. Полуразрушен дом. Роскошные торговцы праздным вздором газет вдруг замирают под окном. Обитель первых снов, прохлады летней! Несет бульон - сейчас позолочу кухарке профиль - Эмма из передней, чуть потный лоб. Бульона не хочу. Дом превратили в школу. И сейчас под потолком танцкласса веет ветер свободы, и во весь окна распах кому-то видно то, что и без нас живет себе, - там бродит рыжий сеттер, потягиваясь в облаках. Перевод с английского Владимира Гандельсмана