Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2005
Перевод Стивен Сеймур
Нравится нам это или нет, но мы — часть нашего времени. Мы говорим на языке нашего времени. У поэтов он может быть более рафинированным, более разукрашенным или изощренным, но так или иначе он отражает нашу культуру. Я, например, в ранней молодости испытал облегчение, впервые прочитав Вильяма Карлоса Вильямса: я понял, что могу оставить попытки писать как Алджернон Суинберн.
Знаю, что не буду одинок, если признаюсь, что мне случалось сидеть часами, день за днем, глядя на чистый лист бумаги. Почему это так трудно? Потому что я хочу совершить путешествие туда, где еще не был. Я хочу не только нового языка — я хочу новых мыслей. Я хочу, чтобы весь мир стал новым! Разумеется, это невозможно, но желание — штука иррациональная.
Как известно, Колумб направлялся не в Америку. Но то, что он нашел, оказалось не таким уж плохим. Мы фокусируем все наши знания в один момент настоящего времени, пугливо заглядывая при этом в близкое будущее. Когда я совершаю ошибку, пытаясь представить себе, как должно разворачиваться стихотворение в целом, мне тотчас хочется уничтожить такой план. Ничто не должно подменять истинный акт открытия.
Стихотворение похоже на очень капризное, очень красивое и любимое домашнее животное. Оно говорит: «Я хочу этого. А этого не хочу. Сейчас мне нужно это и побольше вон того. Но ничего из вот этого». И так далее.
Поправка за поправкой. Стремление как к правде, так и к красоте. Красота языка в погоне за правдой.
Есть стихотворения, которые желают сделать свое дело тишайшим образом, подобно пауку, трудящемуся в углу. Другие очень шумны, стучат словом о слово, будто это жестяные банки. Сам по себе один род не лучше другого.
Как ни странно, год за годом пишутся и публикуются удивительные, тонкие, глубокие, смешные и грустные новые стихи. Стихи, которые мы не могли вообразить и которые, как оказалось, были нам необходимы. Наша потребность в поэзии неутолима. Без поэзии наша Культура и, что более важно, наш Коллективный Дух стали бы заблудившимися оборванцами.
Как бы хороша ни была наша повседневная жизнь, мы все равно алчем тайны глубоких вод, а поэзия способна утолить этот голод. Она обращается к той части нашего естества, которая, по-видимому, страдает от чувства неполноты. И она может убедить нас, что мы не безумны и не одиноки, а это задача не из легких.
Мы хотим, чтобы поэзия нас трогала, сдвигала с места, на котором мы стоим. Нам не нужно простое подтверждение наших суждений или переживаний. А если оно нам нужно — обращаемся к стихам, которые говорят, что убивать детей плохо, вырубать лес плохо, умирать грустно. Хороший поэт согласился бы со всеми этими заявлениями, но при этом устремился бы к пониманию, идущему дальше этих данностей.
Открытие достигается тем, что поэт доводит язык до края пропасти или создает метафоры, внушающие пугающие мысли, а также несметным числом иных способов. Дело в том, что язык таит в себе опасность, потому что только он дает нам возможность ухватиться за мир. Когда язык выведен из равновесия, мир выглядит необычно. Но это происходит только в том случае, если читатель способен распознать такое виденье, даже столкнувшись с ним впервые.
Когда находишь стихотворение, которое тебя особенно поражает, оно отличается от многих других, ладно сделанных, качеством своего прозрения. И вместо слова «прозрение» я готов употребить более высокопарные слова — «откровение» или «эпифания».
Стиль и голос являются инструментами соблазна. Они — часть ритуала ухаживания. Они помогают задать соответствующие тон, атмосферу и комплекс предпосылок, благодаря которым откровение может иметь место. Я говорю «может», поскольку гарантий нет. Поэт может только надеяться. Анонсированные откровения невозможны по определению.
Поэтическое творчество — это поиск неизвестного. Каждая написанная строка ищет следующую. И по мере того как вес и длина стихотворения увеличиваются, увеличивается и давление, направленное на то, чтобы откровение стало возможным. Каждый образ или мысль должны указывать путь к другому образу или мысли, указывая в то же время на необходимость дальнейшего развития, если стихотворение хочет максимально использовать свой потенциал. Стихотворение само задает масштаб откровения. Достаточно совсем маленького прозрения. Простое приглашение, обращенное к читателю, заново взглянуть на привычный предмет или знакомое явление может квалифицироваться как прозрение или эпифания. Вот как Чарльз Симик начинает стихотворение под названием «Вилка»:
Эта странная вещь, должно быть, выползла
Прямо из ада.
Она похожа на лапку птицы
В ожерелье людоеда.
Мы с самого начала обнаруживаем себя в провоцирующе новом мире, но это мир, который мы тотчас можем увидеть.
Читая Овидия или Джона Клэра, Эдну Сент-Винсент Миллей или Джона Эшбери, мы убеждаемся, что человеческая сущность не меняется. Меняются обстоятельства жизни, ее средняя продолжительность и, конечно, язык, но не переживания. Наши радость, боль, скорбь, зависть поразительно схожи с теми, какими они были две тысячи лет назад. Несмотря на это, поэты продолжают проникать в тайны наших судеб, делая тем самым наш язык более живым.
Сочинение стихотворения похоже на бег с препятствиями или прохождение через лабиринт. Или спуск на горных лыжах. Мы приказываем себе, ради остроты ощущений, усложнить препятствия, сознавая, что выбор может оказаться смертельным. Годится все, что помогает нам добраться туда, куда мы стремимся. Где бы это ни было. Когда поэты поглощены работой, выведение теорий — последнее, на что у них есть время.
После того как стихотворение разогрето и, кажется, движется в перспективном направлении, поэт готов сделать почти все, чтобы гарантировать его прибытие. И, разумеется, все это должно казаться легким и естественным. (Приблизительно таким же естественным, как приготовление пирога из живого яка.)
Некоторые прекрасные стихи пишутся в один присест; другие — год или больше. Это, видимо, не имеет значения. Как не имеет значения, написаны ли они губной помадой на заднице у свиньи. И то, написаны ли они о букашке или о конце света. Что имеет значение — так это взаимосвязь всех частей и элементов стихотворения. Все ли бьет в одну и ту же цель? Нет ли чего-нибудь лишнего? И, если есть какая-то внешняя несогласованность, можно ли ее оправдать задачами высшего порядка?
Почему нельзя просто взять какую-нибудь добротно написанную прозу, разбить ее на строки и назвать это поэзией? (Спасибо за этот вопрос, кретин!) Если проза большей частью представляет собой непрекращающуюся болтовню с описаниями, именами, пояснениями, то поэзия, по сути своей, говорит на фоне молчания. Ей почти претит говоренье, поскольку она знает, что никогда не сможет полностью назвать то, что лежит в сердцевине ее намеренья. Между словами, между фразами, между образами, мыслями и строками покоится молитвенное и тревожное молчание. В этом одна из причин, по которой хорошие стихи можно перечитывать много раз. Читатель, возможно, сам не зная об этом, инстинктивно хочет заглянуть в другой мир, где в темноте скрывается несказанное.
Доброхоты — друзья и коллеги — вечно предлагают мне сюжеты для стихотворений, странные сцены, которым они были свидетелями, или забавные ситуации, которые они выдумали сами. Будучи неблагодарным созданием, я ни разу не поддался соблазну и не воспользовался их подарками. В молодости я носился с идеей: если я хочу стать поэтом, мне следует выйти в мир и пережить какие-то большие приключения, чтобы у меня было о чем писать. И я вышел в мир, и искал больших приключений, и нашел их предостаточно. Вынужден с грустью признаться, что ни одно из них, ни даже малейшая его деталь, никогда не попали в мои стихи. Да и сегодня какая-нибудь птица может оказаться в моем стихотворении с большей вероятностью, чем крушение поезда, однажды произошедшее на моих глазах.
Не потому ли, что крушение говорит само за себя, внятно свидетельствуя о своей трагедии, в то время как птица — это нечто субтильное, заключающее в себе тысячу всевозможных намеков? Это довольно несуразные примеры. Я пытался сказать, каким образом поэт выходит на свою «тему». Но, во-первых, на тему в действительности не «выходят», а во-вторых, большинство поэтов скажет вам, что сам термин «тема» не годится для обсуждения поэзии. Все элементы стихотворения не просто делают его, но являются им. Из них невозможно выделить тему, разве что вы действительно верите, что одежда делает человека.
Для меня стихотворение на его самой ранней стадии может начинаться с ощущения его фактуры. Я часами хожу, раздумывая о том, что это за фактура и могу ли я найти одно или два слова, которые приблизительно выразили бы ее суть. Следует признать, что это очень медленный способ начинать стихотворение, но именно он много раз выручал меня. Он открывал передо мной двери, которые в противном случае остались бы незамеченными. Найденные таким образом одно или два слова указывают путь к еще нескольким, до тех пор, пока мысли и образы не польются струйкой или не хлынут наводнением.
Когда человек предельно внимателен к языку, почти все просится в стихи: слова, подслушанные в метро или в супермаркете, граффити, газетные заголовки, листок из школьной тетрадки, который ветер несет вдоль улицы. Это состояние чрезвычайного возбуждения. Привычные слова внезапно становятся таинственными и прекрасными. Кто-то произносит: «детская ферма», и у тебя от удовольствия кружится голова. «Савойская капуста», «густой гребешок», «патрульный фургон», не важно, насколько обыденны эти слова, когда поэт, почти потеряв контроль над собой, пускается на поиски языка, ставит язык под вопрос, испытывает его. Поэт берет избитое словосочетание и, так сказать, создает его заново.
Судя по моему опыту, поэты — такие же люди, как все. Среди них есть зануды, маньяки, эксцентрики и т.п. Единственное, что их отличает от других, — их занятие: они пишут стихи. Именно в этом заключается их странность. У них могут оказаться слушатели и последователи, но на самом деле они пишут с различной степенью одержимости преимущественно для самих себя, ради собственного удовольствия и удовлетворения. И ради утоления того голода, который ничто иное утолить не может.
Ну а потом, если есть возможность, большинство из них счастливы опубликовать свою законченную работу, читать свои стихи публично, принимать аплодисменты, если они последуют, и быть может, даже упиваться ими. В такую минуту может показаться, что поэт вполне вменяем и что написанное им предназначалось именно для этой аудитории. И даже сам поэт в такую минуту может так думать. К счастью, это не так. Я говорю «к счастью», потому что, будь это так, поэзия была бы всего лишь своего рода развлечением. Именно потому, что поэт написал свои стихи в одиночестве, для самого себя, для удовлетворения своих неподдающихся анализу желаний и самых высоких требований при ничтожной вероятности каких-либо других наград, — именно поэтому стихи неподкупны и могут обращаться к тем вопросам, которыми большинство людей в своей повседневной жизни не задаются. Вот почему у людей, слушающих или читающих стихи, появляется возможность, всего лишь возможность, живо откликнуться на них и ободриться тем, что они слышат или читают, тем, что они сами никогда не могли высказать и что представляется им сейчас истиной. Подозреваю, что если бы поэт стремился угодить своей аудитории, не много нового было бы вообще когда-либо сказано.
Перевод с английского Стивена Сеймура