Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2005
22. УРАВНЕНИЕ С ТРЕМЯ НЕИЗВЕСТНЫМИ
Папа любил представлять в лицах рассказ Шостаковича о том, как весной 1957 года, вскоре после так называемых венгерских событий, он принимал экзамен по марксизму-ленинизму. Собственно, проводил его преподаватель марксизма, но председательствовал, в качестве главы Государственной экзаменационной комиссии Московской Консерватории, Шостакович.
— Подходит очередь отвечать молоденькой девушке. Она симпатичная такая, задумчивая, думает о чем-то, ну, о том, о чем все девушки думают. На билет она ответила, но марксисту этого мало, он спрашивает: «Забвением ЧЕГО, — Шостакович поднимает палец левой руки, — вызваны события… ГДЕ?» — указательным пальцем правой руки он пригвождает загадочное нечто к столу. — Девушка, молоденькая такая, симпатичная, думает о том, о чем думают девушки, и совершенно теряется. А марксист-зануда уставился на нее и ждет. А она молчит. Ну, тут марксист, он тоже человек, тоже человек, — Шостакович оживляется и отбивает на щеке привычное стаккато пальцами, — тоже человек, в сортир побежал, в сортир побежал. А председатель комиссии — я, я председатель комиссии, я председатель. Он в сортир побежал, а я ей пять поставил, пять поставил, пять поставил, — Шостакович торжествующе набрасывает в воздухе три пятерки. — Я председатель комиссии.
P. S. Современный проницательный читатель, способный насладиться контрапунктом двух не названных, но легко вычислимых переменных (события ГДЕ и думает О ЧЕМ), возможно, нуждается в подсказке относительно третьей — забвением ЧЕГО. Полвека спустя не помню точно, хотя в свое время это прочитывалось с листа. Чего-то вроде «классовой бдительности».
23. УЗКИЙ СПЕЦИАЛИСТ
В 1960-е годы, в пору наших со Щегловым первых вылазок в порождающую поэтику, журналисты жаждали поскорее оповестить мир об успехах наук кибернетического цикла. Один молодой интервьюер спросил напрямую: «Как вы это делаете?» и долго не хотел слышать о теоретическом статусе проекта; услышав, уже не появлялся. Другой, пожилой, наоборот, быстро понял, что к чему, на интервью махнул рукой, но засиделся, рассказывая о собственной жизни и работе.
Основной его профессией оказалась не журналистика, а занятие, прямо причастное к порождению искусства, — посредничество между художниками и заказчиками их продукции. Он действовал на скромном провинциальном уровне: зоной его операций было Поволжье, а объектами — школы, краеведческие музеи, красные уголки и дома отдыха. В этих культурных точках по берегам великой реки он собирал заказы на картины, которые размещал среди художников, обитавших вдоль той же речной магистрали. Но связывал он их не по принципу ближайшего соседства, а в зависимости от творческого профиля, так что заказ из Ульяновска мог выполняться где-нибудь в низовьях Волги, и по изготовлении картине предстоял дальний путь (хочется сказать, бечевой) вверх по течению.
Как характер заказчиков, так и их региональная прописка предопределяли приверженность ленинскому канону, и все было как бы заранее ясно, но жизнь и тут сумела преподнести сюрприз.
— У меня под Саратовом есть художник, — поведал мой собеседник. — У него тема — братья Ленина, Дмитрий и Александр…
Инвариантные темы в поэтике святое дело, но такое породить — никаких приемов не хватит.
24. ПОЛНОЕ ПОНИМАНИЕ
Мой знакомый вернулся с юга в романтическом возбуждении. На туристских тропах Крыма он познакомился с замечательной девушкой, они поняли, что созданы друг для друга, и все было бы прекрасно, но она оказалась замужем и с детьми.
Для любви, однако, нет преград. Приехав в Москву, они бросились к ногам ее мужа, который — тут зрачки моего приятеля за толстыми очками еще больше расширились от переполнявших чувств — оказался нормальным человеком и проявил понимание.
Услышав эту формулировку (с тех пор навсегда вошедшую в мой словарь), я невольно сделал стойку.
— Проявил понимание?!
— Да, представляешь, проявил полное понимание и сразу согласился на развод.
При всей ограниченности данных, у меня тоже начало складываться понимание ситуации, близкое, по всей вероятности, к мужниному. Проявлять я его, однако, не стал и с тем большим интересом ожидал личного знакомства с героиней романа во вкусе Жорж Санд и Чернышевского.
Смотрины — и последующие десятилетия — подтвердили мои предположения. На фоне супруги присутствие детей воспринималось как облегчение. Еще большей подмогой было бы, наверно, присутствие бывшего мужа, однако его понимание оказалось не только полным, но и окончательным.
25. РУССКОЕ
Таня, которая всегда знала, как надо, решила, что свадьбу мы будем праздновать на даче, а так как своей у нас не было, то определила, на чьей — ее подруги Ксаны, вернее, ее отца, доктора экономических наук Павла Петровича Маслова. Получив через Ксану его согласие, мы поехали знакомиться и договариваться.
Собственно, знакомиться предстояло мне, Таня знала его давно. По дороге она рассказала, что он держится как русский барин, живет круглый год на даче, не употребляет, подобно Солженицыну, иностранных слов, ко всему советскому, включая преподаваемую им экономику, относится со здоровым цинизмом и гордится, что его отца, знаменитого экономиста, ругал Ленин.
Павел Петрович вышел открыть калитку и оказался высоким пожилым господином (ему был 71 год) с татароватым лицом, черными усами и казацкой выправкой. Пожимая мне руку, он проговорил нараспев, в нос и как бы в сторону:
— Ну что ж, довольно-таки бравый молодой человек… — Проблематичное в плане исконности слово он почти проглотил: вышло что-то вроде «мраауый».
Разумеется, «бравый» — давнее, дворянское заимствование, а такие в его словарь допускались, например «библиотека», с ударением, разумеется, на «о». Вообще, весь его славянофильский пуризм был чистой воды стилизацией. Живя с отцом в эмиграции, он овладел тремя европейскими языками, на международных конференциях говорил без переводчика, а в заглавиях его научных трудов («Бюджетный индекс», «Статистика в социологии») русские слова вообще не встречались. На участке красовалась надпись: Do not walk on grass before kossing («По траве до косинга не ходить)», а над толчком в нужнике: Stand up closer: it is shorter than you think! («Становись ближе — он короче, чем ты думаешь!»)
В загородном доме у него оказалась библиотека на многих языках, и я взял почитать мемуары Андре Мальро по-французски, а когда чуть ли не через год вернул книгу, он удивился, видимо, совершенно забыв о ней: «Вот, а Солженицын говорит, что в России нет порядочных людей». Была ли в этой фразе скрытая полемика с дочерью, любившей повторять, что в России нет порядочных женихов, не знаю. Тема безвозвратно ушедшей в прошлое порядочности была у него излюбленной, и ему принадлежало вошедшее в наш обиход выражение «нерукоподаваемая личность». А беседуя в кулуарах свадьбы с папой, он похвалил Таню так: «Это находка, порядочных нонче нет».
Когда в тот первый визит мы попрощались и двинулись к калитке без вещей (не помню, почему оставленных у него в багажнике), он спросил:
— Поклажу-то забирать будете?
Роль зощенковского помещика, который «через все ваши революции сохранился» и живет в собственной усадьбе (по сюжету — в сумасшедшем доме), он играл до конца и умер, прожив лишь на три года меньше, чем его отец (1867-1946; 1902-1978). В последний год его жизни Ксана вышла замуж за шведа и в дальнейшем уехала за границу, как и другая его дочь. Мы с Таней тоже уехали, а когда разошлись, она вышла за американо-канадца. Видимся мы в основном на даче под Москвой — у другой ее подруги.
26. КУХОННАЯ ЛАТЫНЬ
Речь пойдет о потаенном тексте Гениса и Вайля, — невероятно, но есть и такой.
Их тандемом я заинтересовался вскоре по приезде в Штаты. Они писали много, весело и обо всем: эмигрантской прозе и русской классике, 60-х годах и отечественной кухне, США и других странах; они печатались в русскоязычной прессе, издавали книги и дуэтом выступали на конференциях. Я с пристрастием к ним присматривался. На ренессансную широту их диапазона я не претендовал, но поучиться раскованности хотелось.
Однако в моей белой, по идее, зависти сразу наметились черные пятна. Читать было легко, но верилось с трудом. Сжижению, а тем более переводу в кристаллическую форму, этот веселящий газ не поддавался. Они броско писали об Аксенове, Соколове и Лимонове, но при попытке принять прочитанное к сведению обнаруживалась отличающая поэзию несоизмеримость с пересказом. Это был, так сказать, дерзкий эксперимент по созданию прозы поэта, держащейся на собственной тяге, без опоры на параллельную поэтическую ипостась авторов.
Про себя я назвал их стиль работы «быстроупак» и, берясь за перо, беспокоился, как бы не вышло похоже. Сегодняшнему читателю, выросшему на Генисе и Вайле, мой тон покажется кощунственным, но в 80-е годы их двойной профиль не был еще отлит в бронзе, и парижский остряк Толстый пустил в оборот прозвище «Пенис и Гениталис».
(Хоть поздно, а латинская завязка есть. Вообще, латынь вернулась в моду ныне. Началось, наверно, с «Писем к римскому другу» Бродского, а после перестройки обедневшие филологи хлынули в СМИ и, дистанцируясь от журналистского плебса с его маркетингами и киллерами, принялись ставить в конце статей сплошное vale. Пародируя чемпиона этого жанра Максима Соколова,
Дм. Быков недавно выдал: Exegi monumentum uber alles a la guerre comme not to be. Тут уж, как говорится, nec plus ultra.)
Мы были знакомы, встречались на конференциях, они побывали у нас с Ольгой в Санта-Монике и ответили гостеприимством в Нью-Йорке — повозили по городу, показали Брайтон-Бич, а дома (кажется, у Гениса) покормили собственноручным обедом, который венчало фирменное блюдо из акулы. Акула представила скорее познавательную ценность, но за ней последовал незабываемый филологический десерт.
— Хотите мы покажем вам меню древнеримского обеда, которым мы угощали Бродского? — предложил Генис.
Он принес рукописно исполненную карту, и в глаза бросилась грамматическая каша. Мои познания в латыни скромны, но все-таки включают фундаментальную истину о склоняемости существительных и согласуемости прилагательных. А жанровая природа меню такова, что этого в сущности достаточно для построения искомых конструкций, типа карп речной, и избегания нежелательных, типа свиной отбивная. (Из самого меню не помню ничего, но за назывной синтаксис ручаюсь.)
Игнорируя знаки, подаваемые тактичной Ольгой, я позволил себе усомниться в некоторых наименованиях, но встретил горячий отпор.
— Вот тут, наверно, должен быть родительный… Откуда вы брали названия блюд?
— Да все правильно. Каждое слово из словаря.
— Но грамматика…
— А Иосифу понравилось.
Как известно, важнее знания представление о границах, отделяющих его от незнания… Диагноз усугубляла ссылка на Бродского — аmicus Plato sed magis amica veritas.
Кстати, не окончивший школу лауреат, понимая, что его латынь, как у большинства из нас, «паршива» («Письмо Горацию»), осмотрительно полагался на готовые формулы вроде Anno Domini и когито эрго сум. Но мог и облажаться, как, например, со стильным заглавием 5-й части «Литовского дивертисмента»: «Amicum-philosophum de melancholia, mania et plica polonica». Он позаимствовал его из названия старинной книги, хранящейся в Вильнюсе, и под страницей дал свой перевод: «Другу-философу о мании, меланхолии и польском колтуне». Однако латинский аккузатив amicum-philosophum сам по себе не может значить другу-философу, не хватает предлога ad, — Бродский неграмотно обрезал латинское название. 1
Так что взывать к «Иосифу» тут не приходится, и в любом случае, quod licet Iovi, non licet bovi. Да и неизвестно (теперь уже навеки), чтo именно ему «понравилось» — концепт, эпиграфика, гастрономия или добрые намерения поклонников, которых шеф-повар мировой поэтической кухни не стал, в отличие от меня, алиенировать. Suum cuique.
Широкий разлив их славы в метрополии меня озадачил, но недавно Катя предложила объяснение: они выполняют важный социальный заказ. Русские люди открыли для себя Запад, побаиваются его, а Генис и Вайль популярно заверяют, что нет, не страшно, мы там были, это — так, а то — так, все понятно, бояться нечего. Они, конечно, привирают, но тем увереннее чувствует себя читатель, догадываясь, что надо будет — и Древний Рим распатроним.
Полный текст их латинского опуса остается, насколько я знаю, неопубликованным, и читателю придется пока что довольствоваться моими свидетельствами, как в случае древних авторов, дошедших до нас в отрывочных упоминаниях. Feci quod potui, faciant meliora potentes.
27. ФАЛЛОКРАТИЧЕСКОЕ ВОСПИТАНИЕ
1. Молчание — золото
После войны дольше других у нас продержалась домработница Полина, остававшаяся некоторое время и после смерти мамы (1954 г.). Это была миловидная девушка, кажется, из-под Смоленска, с ясным лицом, высоким лбом и зелеными глазами. Свое имя она произносила почти как Пулина — не знаю, сколь закономерно с точки зрения диалектологии. Домработницы получали в Москве временную прописку, конечной же их целью была постоянная, возможная путем либо замужества, либо поступления на стройку или иной приоритетный объект, дававший место в общежитии.
Жила она в закутке на Г-образной кухне, вечером шла на танцы или к ней приходили посидеть подружки, а то и кавалеры. Кавалеров было два, и приходили они, в отличие от подружек, разновременно. Иногда это был Мишка, блондин лет тридцати пяти, то есть явно старше нее, с острым носом, залысинами, резкими чертами лица и уверенными манерами. У меня вскоре сложилось впечатление, что он женат и, значит, не может соответствовать видам Полины, которая, однако, отдавала ему предпочтение перед его соперником Лешкой. Лешка был маленького роста, чернявый, добродушный. Он как раз хотел жениться, но Полина колебалась.
У нас с ней были вполне доверительные отношения, которых не портили мои эпизодические незрелые набеги, в амплуа подрастающего барчука, на ее и одной из ее подружек женские прелести. Как реально строилась ее половая жизнь, я не представляю: сохранялась ли, в качестве приза за будущую прописку, невинность, или же где-то за пределами нашей квартиры (на ночь гости не оставались) она в порядке аванса регулярно утрачивалась. Об этом я не спрашивал, да, признаться, и не думал, зато проблема выбора между Мишкой и Лешкой меня занимала, и однажды я спросил Полину напрямик, правильно ли я понимаю, что Мишку она любит, а Лешка — так, на всякий случай, и получил утвердительный ответ.
— А он тебя любит?
— Любит.
— Он признался?
— Мужчины не говорят. Оне тайно любют.
Я точно воспроизвожу это странное, как бы трансгендерное, оне, появляющееся в самом неподходящем, маскулинистском контексте, — потому что без него максима вряд ли бы запомнилась.
Вышла Полина в конце концов за Лешку.
2. Коэффициент Каширина
Зимой 1959 года, посредине выпускного пятого курса, нас повезли на стажировку в военный лагерь — в открытом грузовике. Я простудился и по прибытии на место был отправлен в лазарет, где с воспалением легких провел треть месячного срока. Там находились несколько лежачих больных и один выздоравливающий, рядовой Каширин, болтавшийся в синем госпитальном халате между койками и в меру способностей развлекавший остальных. У него были рыжевато-пшеничные волосы, веснушки, нос картошкой и обезоруживающая, то ли глуповатая, то ли шутовская улыбка. Лежачие приятели постоянно его подъе.ывали.
— Каширин, а Каширин!
— Чего?
— Каширин, ты женат?
— Не-а…
— Что так?
— А чё мне жениться? У меня … длинный.
Вероятность того, что 19-летний Каширин был женат, представлялась незначительной, — как и серьезность его мотивировки. Не исключено, что в диалогической форме тут разыгрывалась известная обеим сторонам фольклорная формула, но меня, двадцатидвухлетнего, она пленила эффектным сопряжением далековатых идей — чисто количественных анатомических параметров и женитьбы, которая, как известно, шаг серьезный. Убедительная по своей материалистической сути, по форме она напоминала пародийные задачи-арифмомоиды типа: «Средний возраст работников железнодорожной станции — 47 лет, средний рост — 1 м 65 см. Какова в процентах партийная прослойка этой станции?»
Возможно, именно благодаря этому остраняющему контрапункту, она засела в памяти и, катализируя неизбежно субъективные самооценки, могла отразиться на ритме моих браков и разводов.
3. Страсти по Вериго
Приятели моего старшего (троюродного) брата, физтеховца, были крепкий спортивный народ, туристы, альпинисты, яхтсмены. В том числе — статистически неизбежный в большой компании Иванов; непременный силач по прозвищу Слон, способный тащить на себе одновременно палатку и байдарку; и красавец-волейболист (Алик Бундман), игрой и фигурой которого я любовался на даче в Кратове. Но на периферии этого клуба здоровяков имелся странного вида студент, носитель не менее странной фамилии, — Слава Вериго. С искривленной фигурой (или манерой держаться?), нездоровым, как бы воспаленным, цветом лица и горящими глазами, он, кажется, не был причастен к их спортивным занятиям, однако на вечеринках и бдениях у костра появлялся, присутствуя где-то сбоку, как часть фона или хорового сопровождения. Из его речей помню ровно одну фразу:
— А из кустов доносился женский голос: «Ой! Что ты со мной делаешь?! Что ты со мной делаешь?!»
Ее психологическая подоплека хорошо уловлена в «Лейтенанте Шмидте» (мне тогда не известном): на дне военщины Навек ребенку в сердце вкован Облитый мукой облик женщины В руках поклонников Баркова. Запомнилась же фраза, я думаю, благодаря не только своей неотразимой садистской энергетике, но и дополнительной к ней мазохистской пантомимике — всему тому страдальческому body language, которым сопровождалось ее исполнение. Облитый мукой образ Славы Вериго и сейчас у меня перед глазами, с давних пор наложившийся на эпизод из первой серии «Ивана Грозного», где Всеволод Пудовкин в роли бунтаря-юродивого, увешанный веригами, прочерчивает своим телом сложно изломанную траекторию, опускается на землю и исчезает из кадра под властным взором Ивана.
От садомазохизма это не излечивало, но помогало его, как говорится, отрефлектировать.
4. Правило Канторовича
Борис (Роберт Анатольевич) Канторович был старше меня лет на десять
с небольшим. Мы познакомились в июле 1963 года на прогулочном пароходике у одесского берега, — он заговорил со мной, как со старым приятелем, каковым я постепенно и сделался. Лицом Борис напоминал артиста Кторова — его близко поставленные глаза, нос бемолем и надменную посадку головы, телом же не походил ни на одну из когда-либо виденных мной особей Homo sapiens. Аналоги следовало искать среди каких-то смежных видов, потому что все туловище Бориса от шеи до пят было покрыто густой темной шерстью; волосы отсутствовали только на голове, напоминавшей готовую к вылету торпеду. Впрочем, на мысль о торпеде, снаряде или ракете наводило и все его тело, как бы изготовившееся к броску.
Характер и цели этого виртуального броска не составляли загадки: Борис был зациклен на сексе и на время стал моим наставником в этом вопросе. Он рассказывал об оргиях на Крайнем Севере, куда выезжал на эпидемии клещевого энцефалита, о двух своих приятелях-близнецах, озадачивавших женщин ночными подменами, о врачах, практикующих в обмен на сексуальные услуги… При этом он был трогательно заботлив с женой и сыном, и возникало подозрение, что весь пар ушел в дискурс.
Вечер. Звонит Борис:
— Ты дома? Что делаешь?
— Сижу, занимаюсь.
— Так я приеду? У тебя можно остаться?
— Давай.
— Интересные женщины будут?
— Никого не будет.
— Ладно, еду.
— Приезжай.
— Да что я поеду?! Только символ один: Я НЕ НОЧУЮ ДОМА! Не приеду…
Главная запомнившаяся цитата из него — тоже метадискурсивного плана:
— О чем бы ты ни говорил с женщиной, она ни на секунду не должна забывать, что речь идет только об одном!..
5. Жертва тоталитаризма
В Корнелле я был сразу принят по высшему разряду. Как с легкой самоиронией признался мне декан Сезнэк, выбивая мне визу в Госдепартаменте, они привыкли козырять образом диссидента, вызволяемого из лап КГБ, и чувствовать свою причастность к большой политике. Мне даже показалось, что его разочаровал мой бодрый вид — без видимых следов пыток или хотя бы голодовок.
Высшим было и то интеллектуальное общество, в которое я попал в Корнелле благодаря знакомству с Джонатаном Каллером (мы переписывались, а потом встречались еще в Москве и на моем пути в Штаты, в Париже). Это был круг корнелльских постструктуралистов (сам Каллер, Ричард Клайн, Фил Льюис, Нил Херц) — учеников и друзей Деррида, де Мана и Дж. Хиллиса Миллера. Деконструктивного подхода я не разделял, но греться в лучах отраженного величия не отказывался. Они с удовольствием мне покровительствовали, а разногласия списывали на разницу бэкграундов.
Однажды Нил Херц делал доклад в рамках какой-то престижной программы, и на него сбежался весь гуманитарный цвет Корнелла. Сути доклада я не помню, да не мог взять в толк и тогда, но помню, что он поразил меня невообразимой, на мой структуралистский взгляд, мешаниной рассуждений о французском романе, картине Делакруа «Свобода на барррикадах», онанизме и текущей политике. Мои друзья-деконструкторы были все как один, то есть без тени плюрализма, либералы, феминисты, поклонники Фрейда и противники Рейгана, и мастурбация, освобожденная отцом психоанализа из-под спуда репрессивных табу, занимала ключевое место в системе их передовых взглядов.
После доклада все высыпали в коридор, образовав вокруг Херца густую толпу, сквозь которую я не сразу пробился со своим провокационным вопросом:
— Нил, то, что вы говорили, захватывающе, но держится на постулате об универсальности мастурбации. Я не располагаю статистикой, но мой личный опыт вашей презумпции не подтверждает.
Я мыслил свою реплику как тактичное, с принятием огня на себя, выражение несогласия и был поражен реакцией докладчика и окружавших его единомышленников.
— Вот это да! Значит, аппарат сталинских репрессий проникал и в детское подсознание, подавляя самые элементарные позывы!..
Я не стал спорить, хотя параллель с убеждением Дон Кихота, что невидимость великанов не опровергает их существования, а, наоборот, свидетельствует о масштабах их могущества, напрашивалась. Я подумал, что своим признанием утолил не только их теоретический энтузиазм, но и подспудную жажду доказательств моей тоталитарной угнетенности.
… А может, они и правы? Ведь наряду со многими очевидными преимуществами, фаллократия имеет тот недостаток, что стадо самцов должно беспрекословно подчиняться вожаку. Так что появление в финале моих фаллоцентрических заметок сильно автоматизировавшейся за последние годы фигуры товарища Сталина дополнительно обосновано по Фрейду, видимо, не случайно им запрещенному.
28. В СТОРОНУ ГЕРЦОГИНЬ / ГЕРЦОГИНЬ В СТОРОНУ
Как известно, Андре Жид задержал на несколько лет публикацию первого романа Пруста, дав издателю убийственный отзыв: » … полным-полно баронов и герцогинь…», которого потом всю жизнь стыдился. Этот пример эстетической слепоты всегда занимал меня. Недавно я сослался на него в переписке с одним писателем (из города К.) и в ответ прочитал на своем экране:
— Чего, собственно, было стыдиться А. Жиду, который, м. б., не любил герцогинь в силу своей сексуальной ориентации?
Я восхитился оригинальным поворотом темы, но потом подумал, что в глубинном смысле дело обстоит иначе. Любовь к герцогиням, коллекционирование фотографий престарелых звезд вроде Марлен Дитрих и поклонение литературным императрицам вроде Ахматовой (особенно, учитывая двойственную ориентацию как героини «Голубого ангела», так и создательницы «Поэмы без героя») — вовсе не знаки мужского влечения к прекрасному полу. Скорее, наоборот, культ титулов, звездных параферналий и пускаемой в глаза читателю пыли Серебряного века реализуют установку на подавление такого влечения и подмену его скрыто гомосексуальным.
Я подумал это, так сказать, навскидку, по опыту нескольких знакомых, но, заглянув на всякий случай в интернет, нашел там соответствующую выдержку из англоязычной биографии Пруста: «Пруст разделял некоторые роковые слабости Оскара Уайльда. Оба обожали герцогинь и занимались сексом с обслуживающим персоналом».
29. ЭРОСИЗДАТ
В ходе издания «Эросипеда и других виньеток» я имел дело с десятком лиц, далее именуемых Издатели, заключал Договора с четырьмя из них и теперь знаю об этом все.
Первый охотно взял книгу, но оказался неспособен читать электронную почту, говорить по телефону и вообще как-либо общаться с облагодетельствованным Автором. Контакты оборвались, когда на вопросы из-за океана он стал истерически орать в трубку. Последний раз на меня так кричали четверть века назад — при оформлении вывоза в эмиграцию 16-томного Пушкина, и я не для того продавал родину, чтобы входить в эту воду дважды.
Между тем, я стал получать лестные послания от Второго, демонстрировавшие отрадное владение электронной почтой. Он предлагал мне метафорические руку и сердце, обещая выпустить большим тиражом полюбившиеся ему в предыдущем издании виньетки, переиздать сборник рассказов «НРЗБ» и печатать все, что я напишу впредь, суля мне и моим потомкам бесперебойное поступление гонораров и с иронией отводя соображения о моей верности Первому Издателю. Но вскоре я смог сообщить ему, что мне присваивается добрачная фамилия Бендер, и начал всерьез, хотя и со смешанными чувствами, прислушиваться к его соблазнительным речам. Смешанными — ибо он был знаменит бесцеремонным обращением с авторами, их правами и текстами. Наши сношения мне пришлось скрывать от друзей, которых с ним уже разделяла юридическая баррикада, и от других порядочных знакомых.
На что я рассчитывал? Ну, прежде всего, на общую свою везучесть, полагая себя достаточно крутым партнером, а его — стороной, безнадежно ослабленной рядом судебных поражений. Греки называли это hybris.
Заключение Договора заняло месяц. Притязания Издателя на вечную любовь я отверг, но четко прописанный брачный Договор (то, что по-английски называется prenup, в котором детально оговариваются условия совместного проживания и последующего развода) в масштабе одного Произведения, которому предстояло появиться на свет не позже чем через 9 месяцев, заключил. Мы подписали его по факсу, и я выслал электронную рукопись. Последовал обмен соображениями о дизайне обложки, причем Издатель проявил чуткое доверие к моим идеям, каковые, расходясь с его собственными, писал он, хороши тем, что они мои и, значит, созвучны тексту, а текст ему нравится. Это была музыка для ушей Автора, заглушавшая все перечувствованное за десятилетия общения с редакторами и убаюкивавшая его в сладостной уверенности, что кого-кого, а его этот Издатель любит и лелеет.
Но тут в атмосфере медового месяца повеяло дегтем. Искусство электронного контакта внезапно изменило Издателю, а после тревожных напоминаний пришло лаконичное извещение, что авиапочтой выслана верстка, до получения которой амуры откладываются.
Верстка прибыла через две недели. В выходных данных Издатель значился как Редактор. Начальные страницы были испещрены пометками, не оставлявшими сомнений, что Издатель знакомится с содержанием книги впервые, а слабое владение русским литературным слогом (не говоря об английском) не мешает ему решительно править текст. Его недовольство Произведением постепенно нарастало и к восемьдесят второй странице достигло точки кипения: «Плохо! Хуже — не годится! Возвращаю текст для доработки». На энергичной подписи правка обрывалась.
Пометав молнии в адрес Издателя, навязавшего мне брачные узы, как оказывается, вслепую, но в конце концов признав, что сам дурак и насильно мил не будешь, я написал ему, что никаких доработок Договор не предусматривает, а предусматривает он оперативную присылку рабочей верстки, но, чего там, ладно, давайте расстанемся по-хорошему. Не получая ответа, я через неделю написал еще раз, а потом и позвонил в Издательство, где меня заверили, что письма до Издателя доходят и он мне ответит. Однако ответа не было.
Приходилось осознать свое положение беременной жены, брошенной наутро после свадьбы и обреченной выслушивать от подруг соболезнования типа «Какой подлец, мы же тебе говорили, куда ты смотрела», а также советы обратиться к юристу, каковым я последовал. Очень милая московская специалистка по авторскому праву подробно проинформировала меня о положении дел в российской юриспруденции и судиться не порекомендовала. Мне и самому это не улыбалось, и я избрал средний путь. Хотя я не догадался внести в Договор существенный, как оказалось, параграф о штрафах за паузы в переписке (в prenup Джеки и Онассиса имелся пункт о минимальной частоте соитий), зато срок присылки первой верстки задал такой, что ждать его истечения оставалось недолго. Приехав к этому времени в Москву, я попытался вступить в контакт с Издателем по почте, по телефону и через курьера, но удалось это только юристке, мгновенно получившей у него документ о расторжении Договора и отсутствии претензий.
Следующим Издателем стал еще один из породы не читающих приобретаемый продукт, чем даже бравировал, ссылаясь на известный анекдот о скрипаче («я эту музыку с детства ненавижу»). Он проявил большую изобретательность в попытках обвести богатого американца вокруг пальца, но не просчитал — ввиду незнакомства с книгой — моей легко предсказуемой реакции.
Он собрал весь синклит своих подчиненных, чтобы, надавив на меня их совокупным авторитетом, навязать выгодный лишь ему Договор.
— Неужели вы станете судиться из-за каждой опечатки? — иронизировал он.
— Ну что вы, все мы люди. Но опечатки опечаткам рознь. Представим, что вы сделаете всего одну опечатку — в моей фамилии на обложке. Скажем, букву «л» замените похожей. Тут я вам не завидую.
Дело было, разумеется, не в опечатках, а в том, что ушлый кидалово думал, что Договор у него уже в кармане, тогда как Автор, задетый за живое его нескончаемым арапством, пришел с твердым решением вообще не уступать. Попытка публично «развести лоха» публично же провалилась — исключительно по невниманию к Автору, его тексту и лица необщему выраженью.
В общем, «Эросипед» выпустил Четвертый Издатель, от работы с которым Автор получил редкое удовольствие и которого совестно упоминать по соседству с остальными. Выход книги приближался, когда на экране компьютера в Санта-Монике я, не веря своим глазам, прочитал письмо от некоммуникабельного Второго. Обращаясь ко мне на «Уважаемый Автор!» и издевательски сочувствуя моей неудаче с Третьим, он просил вернуть ему верстку. Поскольку я приходился ему Автором не более чем после развода оставался бы женой, я не ответил. Выждав, как когда-то я, неделю, он написал вторично: «Что же Вы учитесь у меня самому худшему — не отвечать на письма? Согласитесь, Произведение Ваше, но верстка-то моя!»
Контакты с ним я доверил юристке. Ее ответ был одновременно кратким, ибо сводился к вопросу, по какой статье Издатель намерен возбудить дело о возврате верстки, учитывая его отказ от претензий, и длинным — на многих страницах вниманию Издателя предлагались выдержки из Кодекса.
Не видя неизбежного мата в один ход, он обратился к ней с письмом, свидетельствовавшим, что и Издатели чувствовать умеют. Оказывается, речь шла не
о судебном иске, а о том, чтобы Александр Константинович просто по-человечески вернул ему верстку. Она ответила, что о взыскуемом им «человеческом» законы не трактуют, и все теперь зависит от доброй воли Александра Константиновича: захочет он вернуть верстку — вернет, не захочет — не вернет.
По-видимому, на этот раз был создан текст, доступный пониманию Издателя. Во всяком случае, взывать к моим добрым чувствам он не стал. А ведь как знать, может, он и расшевелил бы их? То ли бывает между разошедшимися супругами! Я вообще-то дружу со всеми бывшими женами, и не только женами.
* * *
В этой документальной заметке я не называю своих персонажей и не стараюсь придать им узнаваемости (кстати, Второго я не видел даже мельком, то есть отнесся к браку легкомысленнее, чем герой зощенковской «Свадьбы»). Дело не в лицах — имя Издателям легион.
По ходу дела я часто недоумевал относительно мотивов их поведения, но задним числом перестал. Ну, например, если Второй не читал раннего варианта виньеток, почему он так стремился заключить Договор? Загадка? Да нет, что-то он о них слышал, а, главное, хотел монополизировать мемуарный рынок. Почему же он не давал развода? А просто перестал замечать меня — как отпавший вариант. Но зачем ему верстка — что он, боялся, что я как-то использую ее при издании? И тут ничего сложного. Верстка с отпечатками его интеллектуальных и физических пальцев — слишком ценный компромат, чтобы оставлять ее в чужих руках.
Печатать это меня отговаривали, предупреждая, что я окончательно погублю свою репутацию и издаваться мне будет негде. Действительно, клеймо «Трудного Автора» — одно из орудий институциональной власти Издателя, который держится так, как будто все время делает Автору одолжение. Но болезненно реагирует на его готовность отнести свое сочинение куда-нибудь еще — по принципу: «Мы оказываем вам услугу, но не допустим, чтобы ее оказал кто-нибудь другой».
Автора объявляют трудным просто за то, что он отстаивает свои интересы. В этом смысле трудным является всякий, выдавивший из себя хоть каплю раба. Автор же, как существо творческое, ранимое, нуждающееся в гонорарах и аплодисментах, тем более не может не быть трудным. Других Авторов, перефразируя товарища Сталина, у нас для вас нет, и в работе с нами, собственно, и заключается профессия Издателя. Хотя, конечно, какой в России профессионализм?! Что же касается распугивания этой публики, то начиная с какого-то возраста принято довольствоваться одним-двумя подходящими партнерами.
30. ПАН ИЛИ ПРОПАЛ
В 1960-е годы Польша была для нас витриной Запада (поляки говорили, что живут в cамом веселом бараке социалистического лагеря). Туда разрешалось поехать по частному приглашению — при наличии положительной характеристики от парткома. Уже тогда там можно было все купить, посмотреть западные фильмы (я смотрел по три в день) и вообще почувствовать себя в Европе.
Поучительны были также впечатления от польского языка, на котором я нахально заговорил, едва ступив на варшавский перрон (ноябрь 1967 г.). Разумеется, я делал смешные ошибки. В кассе кинотеатра я попросил билет «w pierwszym rzadzie». В денежном отношении это было неглупо — нумерация рядов шла с конца, и последний был самый дешевый, но в языковом я провесил лапшу, не учтя, что rzad это не только «ряд», но и «правительство», причем в косвенных падежах они расходятся, — надо было сказать rzedzie. Кассир немедленно парировал: «W perwszym rzadzie? Czy pan jest Gomulka?» («В первом правительстве? А вы что, Гомулка?»).
Как видно из последней фразы, русскому вежливому «вы/Вы» соответствует польское «pan», речь о котором ведется в 3-м лице: букв. «Разве господин является Гомулкой?». Я это знал, но вскоре обнаружил, что и тут имеется особая советская поправка.
Вскоре после приезда меня пригласила в гости профессор Мария-Рената Майенова, первая леди польского литературоведения. Всю войну она как еврейка скрывалась от немцев в подвале, и никто ее не выдал. Ее муж, пан Майен, в период между войнами — польский посол в Праге, а теперь пенсионер, довольствовался ролью второй скрипки при знаменитой жене, в кругу которой к нему относились с подчеркнутым почтением.
С продуктами было плохо, и ради гостя открыли с трудом добытую банку тушенки. Признательный гость, как мог, заговорил по-польски. Пан Майен любезно что-то ответил, но на него тут же напустилась Майенова:
— Почему ты говоришь ему «вы»?!
— Но он же советский!!
— Да, но не партийный!!!
Оказалось, что коммунисты создали специальный партийный польский, в котором вместо старорежимного «пана» фигурировало «вы» российского образца. Вот на такое ненатуральное «wy» ко мне и обратился буржуазный дипломат пан Майен.
Поляки тяготились этим оккупантским извращением родного языка (который по-польски, единственный из всех языков мира, имеет особое название, «польшчизна», как если бы был не языком, а страной или абстрактным свойством, — у Юлиана Тувима есть даже знаменитая строчка о mojej ojczyznie-polszczyznie) и при случае всячески над ним издевались.
Мой знакомый Ежи Каминьский, будучи бездомным студентом, прирабатывал в каком-то мелком музейчике, используя его и как ночлег. Партийный директор смотрел на это сквозь пальцы, но требовал, чтобы за час до открытия спальный мешок был убран. Но однажды он, конечно, застал Ежи спящим посреди экспозиции и стал кричать, что выгонит его с работы. Ежи ответил:
— Coscie, panie towarzyszu, tacy nerwowi? («Чтой-то вы, господин товарищ, такие нервные?»)
Русский перевод не передает всего грамматического сарказма этой реплики. Coscie — не простое «что», оно снабжено окончанием 2-го л. мн. ч., то есть согласовано с «вы». Оксюморонное «господин товарищ» звучит вдвойне издевательски благодаря уважительным формам звательного падежа, которыми снабжены оба слова. «Такие нервные» забавно и по-русски, но в оригинале дополнительно играет на различении в польском двух типов множественного числа: выбран, естественно, тот, который учитывает мужской пол собеседника, представляя последнего в виде целого коллектива мужчин. В короткой реплике развернута внушительная батарея исконно польских форм, как бы корчащихся под владычеством ненавистного русского «вы».
Ежи был-таки уволен, а после антисемитской кампании 1968 года уехал в Швецию и не вернулся. Я видел его в Уппсале в 1979-м, когда и сам эмигрировал.
Во второй свой приезд в Польшу (1968 г.) я уже настолько прилично там ориентировался, что встретившие меня на вокзале знакомые тут же пересадили меня в другой поезд, объяснили, как в Закопане сесть на нужный автобус, где сойти (у «Водопадов Мицкевича»), как пройти через лес и найти туристскую гостиницу (schronisko, «приют»), в которой спросить Ежи Каминьского (тогда мне еще не знакомого). Все произошло, как по нотам, и молодой хозяин турбазы, сходив куда-то наверх, вернулся с сообщением, что пан Каминьский сейчас спустится. Вскоре он действительно спустился, мы познакомились, он спросил, есть ли мне, где ночевать, я сказал, что пока нет, и тогда он предложил устроить меня в этом же приюте. Мы поднялись наверх, и я не поверил своим глазам: огромная, во весь этаж, зала была уставлена двухъярусными нарами; одна из коек, по соседству с Ежи, пустовала и предлагалась мне. Не помню, провел ли я там ночь или, гуляя по Татрам, мы разместились где-то еще, запомнилось другое — что даже в этой грязной общаге вечно бездомный Ежи оставался паном и хозяин приюта сам сходил за ним.
В новом русском «господин» постепенно обживается, но по-прежнему сохраняет некий отчужденно-негативный статус. Боюсь, что без грамматической опоры на соответствующее местоимение его шансы не важнец.
31. WAA KU JA’LAHAY!
В мой первый приезд в Польшу я уже на третий день был через Майенову приглашен в гости к Стефану Жулкевскому — вице-президенту Польской Академии наук и члену ЦК, покровительствовавшему всяческой семиотике и структурализму. Среди знакомых у него было прозвище Грубась (Толстяк). Для своих пятидесяти шести он выглядел крепким мужчиной, но мне, тридцатилетнему, показался человеком с раньшего времени. Было известно, что у него красавица-жена. Они жили в привилегированном районе, на Аллее Роз.
Я еще едва говорил по-польски, я первый раз был за границей и впервые в гостях у члена ЦК. Из присутствующих я немного знал только Майенову. Помню, что там был известный искусствовед профессор Порембский. Пани Жулкевска, уже немолодая, но интересная и сознающая это женщина, разносила канапки (микроскопические бутерброды) и рюмочки то одного, то другого, что дополняло ощущение приема на высоком уровне. Я держался изо всех сил пристойно.
Майенова представила меня, время от времени добавляла обо мне что-то еще. С хозяином мы пошутили о сходстве наших фамилий (собственно, в польском варианте моя звучала бы в точности, как его). Дошло дело и до языка сомали. Пани Жулкевска попросила сказать что-нибудь по-сомалийски, для интереса.
— Ну, — отвечал я со всей галантностью, — первая фраза, которую люди стремятся выучить, а также услышать на возможно большем числе языков, это «Я вас люблю». По-сомалийски она звучит так: Waa ku ja’lahay!
— Какой страстный язык! Как энергично! — заговорили все.
— Ну да, zlotko, dzialaj, — сказала хозяйка, и все громко захохотали.
Я растерялся, думая, что каким-то образом все-таки сел в калошу, потом сообразил, что примерно могут значить эти слова, покраснел и, наконец, присоединился к общему хохоту. Оказывается, пани Жулкевска осуществила молниеносный поэтический перевод с сомали на польский, вложив в него и страстность впервые услышанной африканской речи и свое вечно женское. Zlotko, dzialaj (Зуотко джауай) звучит похоже на Waa ku ja’lahay (Уаа ку джалахай), а значит буквально «Золотко, действуй!» — «Давай, милый, давай!».
32. КУЛЬТУР-МУЛЬТУР
1
Мое участие в Варшавском симпозиуме по семиотике (август 1968-го), первом заграничном, было не вполне официальным. Приехал я по частному приглашению (Майеновой) сильно заранее, побывал в Гданьске, Кракове и Татрах, с приятелем-африканистом (Анджеем Заборским) покатался на яхте по Мазурским озерам и в Варшаву явился только к открытию конференции. Но за три дня до этого произошло вторжение в Чехословакию, и ситуация стала тревожной. Поэтому Майенова посоветовала мне как-нибудь узаконить мой статус и для этого поговорить с руководителем советской делегации Полиной Аркадьевной Соболевой.
Соболеву я немного знал как соавторшу и правую руку Шаумяна. Она была высокая, в очках, но не важная, а скорее нервная и стеснительная, как бы стесняющаяся своей некрасивости. В гостинице, где поселили участников (кажется, «Бристоль»), я узнал у портье, в каком она номере, позвонил ей снизу и получил разрешение зайти.
В номере стоял густой запах плавленых сырков (в те времена советские люди всю еду привозили с собой, экономя драгоценную валюту для покупок). Соболева была не одна — у нее сидела соседка по коридору, неприбранная толстая старая тетка, оказавшаяся главной советской скульпторшей Е. Ф. Белашовой. Они коротали время в теплой отечественной компании, не поддаваясь соблазнам европейской все-таки столицы.
Я изложил Соболевой свой план: поскольку на конференции я все равно выступлю (я бегло сказал, с чем), то лучше ей, как руководителю советской делегации, своей властью кооптировать меня в ее состав. Соболева была не против, но мялась. Особой уверенности в масштабах собственной власти она, видимо, не ощущала. Выяснилось, что она была не только руководителем делегации, но и ее единственным членом. (Кажется, другие, беспартийные, члены, были, ввиду обострения международной ситуации, в последний момент сняты с пробега.) Все это мы мирно обсуждали вместе с Белашовой, которой Соболева, полностью доверившись, попросила кратко рассказать содержание моего предстоящего доклада, что я и сделал, хотя не особенно надеялся, что честолюбивая конструкция модели «Тема — Текст» дойдет до неподготвленной слушательницы.
Белашова вряд ли что-нибудь поняла, но взялась помочь. Ей как члену-корреспонденту Академии художеств и народной художнице СССР должен был вот-вот нанести визит вежливости советский культурный атташе в Польше, и она предложила поставить щекотливый вопрос о кооптации перед ним, переложив на него ненужную Соболевой ответственность.
Атташе вскоре появился. Это был высокого роста, нескладный, прыщеватый, сравнительно молодой человек лежалого провинциального вида, в дешевом черном костюме. Держался он любезно, — видимо, номенклатурный авторитет Белашовой к тому обязывал. Меня попросили тезисно ознакомить его с основными положениями доклада, и я, упиваясь типичностью рождающегося сюжета, повторил свой рассказ. От культурного атташе я ожидал большего понимания, чем от Белашовой, но по его глазам видел, что не наступает никакого.
Тем не менее, свое официальное добро он с подачи Белашовой дал, так что мои ораторские усилия не пропали даром. А вскоре он откланялся, и Белашова отозвалась о нем с сочувствием: бедняга был, собственно, не культурным атташе, а помощником культурного атташе по делам физкультуры и спорта, но в отсутствие атташе, уехавшего в отпуск, ему приходилось, как мы видели, замещать его по самым неожиданным вопросам.
В общем, главный барьер был взят, доклад трижды обкатан и апробирован, дело оставалось за малым — одобрением Эмиля Бенвениста, Умберто Эко и Юлии Кристевой.
2
Второй подобный опыт был три десятка лет спустя, тоже, в общем, позитивный. В 2000 году, после выхода первого издания «Виньеток», обо мне решил снять документальный фильм работник телевизионного канала «Культура», знакомый моих знакомых. Мы договаривались по телефону, и он произвел на меня впечатление своей интеллигентностью и осведомленностью в вопросах истории российской семиотики. Неудобство было только одно: так как канал был не частный, а государственный, приехать ко мне с утра и сделать всю работу в один прием они не могли. Надо было заказывать автобус, пока чего, до полудня не выйдет, так что он планировал три дня, но, в конце концов, мы сошлись на двух — по четыре часа, где-то с 12-ти до 4-х.
В назначенное время раздался звонок, я открыл дверь и был поражен увиденным. Я ожидал скромного интеллигентика в очках, читателя тартуских «Трудов», а передо мной стоял занимавший весь дверной проем здоровенный гигант с бородой, устрашающего вида. За ним виднелась съемочная группа, тоже неожиданных размеров.
Они вошли, расставили аппаратуру, представились. Их было, помимо руководителя — автора сценария, четверо: режиссер, оператор, звукооператор и материально ответственное лицо. Сценарист задавал наводящие вопросы, проявляя хорошее знакомство с виньетками, режиссер, симпатичная молодая женщина, организовывала кадр и поправляла мне волосы, остроносый и остроглазый оператор снимал, звукорежиссер налаживал звук, материально ответственный товарищ молчаливо наблюдал за происходящим.
Сначала я был удивлен числом нагрянувших телевизионщиков, но быстро перестроился, усмотрев в них аудиторию, подлежащую завоеванию. В конце концов, с нарциссически-жизнетворческой точки зрения ситуация была оптимальной — они приехали, чтобы навести свои юпитеры на меня. И я принялся их — а через них и своих будущих зрителей — шармировать изо всех сил и, как мне казалось, справлялся. Сценарист был расположен ко мне заранее, режиссерша охотно смеялась, из оператора и звукооператора мне тоже удавалось выжимать смешки и улыбки. Но материально ответственное лицо оставалось, как я ни старался, непроницаемым. Ну что ж, как говорится, всех не переброешь, 80% успеха — не слабо.
То же повторилось назавтра. Мы все были уже как бы знакомы, дело шло веселее, я расходился все больше, однако материально ответственное лицо хранило неколебимую серьезность.
Но вот все кончилось, аппаратура была выключена, провода смотаны, мы стали прощаться. Я благодарил их, они меня. Последним подошел представитель непокоренной мной равнодушной природы. Пожимая мне руку, он вдруг расплылся в улыбке, дав, по благополучном истечении срока материальной ответственности, наконец, выход своим эстетическим переживаниям.
— Здорово вы рассказывали!..
P. S. Фильм получился на четверку, — в качестве «американских» заставок в него вмонтировали дурацкие кадры из, как мне потом объяснили знакомые, культовой в период застоя картины «Здравствуйте, я ваша тетя!», цитатные уже и в ней. Зато в том месте, где я описываю, как, упав на машине в ущелье, я гадаю, взорвется она, как в кино, или нет, они вклеили кадр с эффектно взлетающим на воздух автомобилем. А в рассказ про разговор с Антониони — соответствующий фрагмент из его фильма «Профессия: репортер».
33. БЕЗ АРТИКЛЯ
Среди иностранных гостей Варшавского симпозиума 1968 года выделялся профессор Пенсильванского университета Генри Хиж — недавний эмигрант из Польши. Приземистый и старообразный, он щеголял в каком-то колониального стиля кремовом костюме (правда, без стека и пробкового шлема), гордясь перед былыми соотечественниками своим американским статусом.
Темой его доклада были референциальные, то есть местоименные и подобные им, связи в тексте. Но первая же произнесенная фраза: «Now, English language has article», свидетельствовала о неладах докладчика с языком его новой родины, причем именно в аспекте референции, краеугольным камнем которой является категория артикля. Поляки потом долго смаковали этот прокол. Переводу на русский, где (как и в польском) артикля нет, ее комизм не поддается. Разве что артикль заменить падежом — типа: «В русский язык много падеж».
Кстати, нашим анекдотам о чукче у американцев соответствуют «польские». Но мишенью в них служит собственно глупость — к языковым ляпам американцы, нация иммигрантов, как раз терпимы.
P. S. Название не дожато. По-английски можно было бы сыграть на применимости слова article не только к грамматике, но и к одежде («[туалетные] принадлежности», «предметы [роскоши]») или на его связи с (не)артикулированной, то есть (не)членораздельной, речью. Но в русском это словарное гнездо развито слабо, хотя есть и артикль, и артикул, «тип товара; статья закона», и артикул, «ружейный прием», и артикуляция (фонетическая). Утеряна восходящая к латыни разветвленная этимологическая связь с членом (тела, предложения), рукой и оружием (arm, arms), сочленением, суставом, составной частью, искусством (art). Утеряна — и неожиданно вновь обретена в современном жаргоне:
«АРТИКЛЬ. Шутл. Мужской половой орган. Без артикля не употребляется. Шутл. О сексуально озабоченном человеке» (Большой словарь русского жаргона. СПб., 2000. С. 39).
34. ПРАГМАТИКА ДИСКУРСА
Папа рассказывал, как в конце 1940-х годов, в ходе кампании против то ли формализма, то ли космополитизма, одного музыковеда прорабатывали за ошибки. Он изо всех сил оправдывался, доказывая, со своими сочинениями в руках, что вменяемых ему ошибок там нет. Прения сторон — по сценарию басни «Волк и ягненок» — длились уже некоторое время, и проработчик начал терять терпение.
— Вы не понимаете, — сказал он. — Речь идет не о том, что у вас нет ошибок. Речь идет о том, что у вас есть ошибки!
Лингвисты додумались до прагматики лишь к концу 1960-х, но партийные функционеры, плохо владея морфологией, синтаксисом, лексикой, семантикой и другими традиционными уровнями языка, были как бы изначально облечены ею уже по своей природе.
1 «Responsum St. Bisii ad amicum philosophum de melancholia, mania et plica polonica sciscitantem» -«Ответ Ст[ефана] Бизио другу-философу, интересовавшемуся меланхолией, манией и польским колтуном».