Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2005
Это условное сокращение означает у стиховедов трехстопный хорей с чередующимися дактилическими и мужскими окончаниями, например:
Пусть звучат постылые
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива!
Прошлым летом в Москве на международной конференции по лингвистике и структуре стиха в Институте русского языка РАН я сделал доклад о тематике, сопутствующей этому размеру в русской поэзии. Он остался неопубликованным, и я помещаю его здесь в рубрике «Из города Энн» как скромное приношение к семидесятилетию Михаила Леоновича Гаспарова.
Более тридцати лет назад именно он стал исследовать семантические особенности дактилической рифмы в русском стихе1 . Позже дактилическому окончанию самому по себе и в сочетании с другими были посвящены его подробные исследования 4-ст. хорея, 4-ст. ямба, 3-ст. ямба и 4-ст. дактиля2 . О дактилическом окончании в 3-ст. хорее, в особенности в сочетании с мужским, М. Л. Гаспаров упомянул мельком в своем исследовании ореола 3-ст. хорея с чередующимися женскими и мужскими окончаниями (ЖМЖМ)3 , назвав в числе стихов, несущих переосмысление темы «смерти, любви и бунта», как раз те, вокруг подозреваемой взаимной связи которых недавно возникла полемика4 , «Смерть пионерки» Багрицкого и «Карась» Олейникова.
В целом, однако, это сравнительно редкое сочетание окончаний в размере, в современной поэзии вообще встречающемся — статистически — «в ничтожных количествах»5 , не рассматривалось с точки зрения его семантики. Между тем оно употреблялось в некоторых весьма памятных произведениях XIX и XX вв.
Самыми широко известными из всех стихов, написанных этим размером в прошлом веке, были те, что входят в уже названную патетическую поэму Багрицкого «Смерть пионерки». Заслуживает внимания в первую очередь сам факт, что 3-ст. хорей ДМДМ, нечастый в лирике, проникает на рубеже 20-х и 30-х гг. в большую форму, в лирические поэмы. Цветаева в полиметрической «Поэме воздуха» (1927) пользуется им в значительной части композиционных отрезков, выделенных М. Л. Гаспаровым6 . До того сочетание Д и М в 3-ст. хорее встречалось у нее в единичном случае (рефрен «На людские головы / Лейся, забытье» в ст. «Пусть не помнят юные», 1918), почти одновременно с «Поэмой воздуха» — в нескольких стихах из «Федры» (конец картины 2), а после, кажется, только в 6-й части цикла «Стихи сироте» (1936). Слова «Ритм, впервые мой», таким образом, получают в «Поэме воздуха» двойное значение: и сюжетное, и — технически — самоописательное. Багрицкий употребляет в поэме «Смерть пионерки» и мужские, и женские, и дактилические окончания, подчас сочетая Ж и Д в ассонансах (склоненная — ладони), но знаменитая вставная песня «Нас водила молодость / В сабельный поход» написана сплошь дактилическими и мужскими рифмами.
В спорах о том, является ли «Карась» Олейникова, частично состоящий из четверостиший 3-ст. хорея ДМДМ, пародией на «Смерть пионерки», что само по себе заведомо невозможно, так как «Карась» был сочинен пятью годами раньше, содержалась и некоторая верная интуиция. Стихи Олейникова были написаны в том же году, когда Багрицкий опубликовал (Молодая гвардия, 1927, № 6) «Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым», в котором фигурирует в разных вариациях и 3-ст. хорей ДМДМ. Ср.: «Степь заместо простыни / Натянули — раз! / …Добротными саблями / Побреют нас» (Багрицкий); «Ножиком вспороли, / Вырвали кишки, / Посолили солью, / Всыпали муки…» (Олейников; в этом четверостишии окончания женские и мужские, но сходный мотив и синтаксис без подлежащих); «Не дождались гроба мы, / Кончили поход… / На казенной обуви / Ромашка цветет… / <…> / «Повернитесь, встаньте-ка… / Затрубите в рог…» / (Старая романтика, / Черное перо!») (Багрицкий); «Белая смородина, / Черная беда! / Не гулять карасику / С милой никогда. // Не ходить карасику / Теплою водой, / Не смотреть на часики, / Торопясь к другой» и т. д. (Олейников).
Общие мотивы «Разговора», «Карасика», «Смерти пионерки» и некоторых метрически соответствующих отрезков «Поэмы воздуха» («Не рядите в саваны / Косточки его») в том или ином отношении развивают едва ли не пародируемое у Олейникова стихотворение Ахматовой, второе четверостишие которого написано 3-ст. хореем ДМДМ:
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать,
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.
Именно эти стихи, по-видимому, определяют главные элементы тематики, связанные с 3-ст. хореем ДМДМ в ХХ в.
В свою очередь, стихи Ахматовой с их просторечивыми уменьшительными и темой шитья «обновушки» отчетливо указывают на стихотворение, которое положило начало употреблению 3-ст. хорея ДМДМ и формированию его семантического ореола. Это ставшая народной песня Цыганова (не позже 1833): «Не шей ты мне, матушка, / Красный сарафан, / Не входи, родимушка, / Попусту в изъян! // Рано мою косыньку / На две расплетать! / Прикажи мне русую / В ленту убирать! // Пущай, не покрытая / Шелковой фатой, / Очи молодецкие / Веселит собой! // То ли житье девичье, / Чтоб его менять, / Торопиться замужем / Охать да вздыхать? // Золотая волюшка / Мне милей всего! / Не хочу я с волюшкой / В свете ничего!» // — «Дитя мое, дитятко, / Дочка милая! / Головка победная, / Неразумная! // Не век тебе пташечкой / Звонко распевать, / Легкокрылой бабочкой / По цветам порхать! // Заблекнут на щеченьках / Маковы цветы, / Прискучат забавушки — / Стоскуешься ты! // А мы и при старости / Себя веселим: / Младость вспоминаючи, / На детей глядим; // И я молодешенька / Была такова, / И мне те же в девушках / Пелися слова!»
От Цыганова, которому принадлежит также и другое стихотворение, написанное 3-ст. хореем ДМДМ, — о соловье в золотой клетке, ореол размера, помимо народного тона с его уменьшительными суффиксами, традиционно заданного дактилическим окончанием, унаследует вполне определенные черты, лингвистические и тематические. Это установка на обращение ко 2-му лицу, прямая речь или чужая речь, отрицание с повелительным или неопределенным наклонением, непосредственный или подразумеваемый диалог «порыва», «волюшки», «бунта» с «резиньяцией», ясной (или смутной) покорностью закону жизни, а также некоторые специфические мотивы: любовь, девичество, замужество, мать и дочь, советы, повторение тщетных, хотя и содержащих в себе вечную правду слов, песенка о молодости и судьбе, эпитет «красный» и т. д. Вот некоторые примеры появления подобных «цыгановских» признаков в различных сочетаниях у поэтов XIX и XX вв., и известных, и почти совсем не известных:
Мятлев, «Плавающая ветка» (1834): «Что ты, ветка бедная, / Ты куда плывешь? / Берегись — сердитое / Море, пропадешь!» // <…> // «Для чего беречься мне? — / Ветки был ответ, — / Я уже иссохшая, / Во мне жизни нет. // <…> // Я и не противлюся: / Мне чего искать? / Уж с родным мне деревом / Не срастись опять!» (ср. тему увядания у Цыганова: «Заблекнут на щеченьках / Маковы цветы, / Прискучат забавушки — / Стоскуешься ты!»).
Тимофеев, «Выбор жены» (1837)7 : «Не женись на умнице, / На лихой беде! / Не женись на вдовушке, / На чужой жене! <…> Много певчих пташечек / В Божиих лесах; / Много красных девушек / В царских городах (ср. у Цыганова: «Не век тебе пташечкой / Звонко распевать»). // Загоняй соловушку / В клеточку твою; / Выбирай из девушек / Пташечку-жену» (ср.: «Пелося соловьюшку / В рощице весной…» [Цыганов, «Что ты, соловьюшко…»]).
Ниркомский, «Русская песня» (1838)8 , прямое подражание Цыганову: «Матушка, голубушка, / Солнышко мое! / <…> / То залетной пташечки / Песенка слышна, — / Сердце замирает, / Так сладка она! / <…> / Ни игры, забавушки / Не веселы мне: / Всё тоска-кручинушка / Въяве и во сне. / Что это, родимушка, / Сталося со мной? / <…> / «Знать, приспело, дитятко, / Времечко любить!»
Фет, «К жаворонку» (1842): «Надолго заслушаюсь / Звуком с высоты, / Будто эту песенку / Мне поешь не ты» (ср. у Цыганова: «И мне те же в девушках / Пелися слова»).
Никитин, «Полночь. Темно в горенке…» (1856?): «Сын-ат… сын-ат, батюшка… / От холеры, да! // Тяжело на старости, / Божья власть… ништо! / А трудиться надобно: / Человек на то». // Чем мне заплатить тебе, / Бедный мужичок, / За святую истину, / За благой урок?» (здесь контрастное развитие темы покорности судьбе, тяжкой у Никитина, легкой у Цыганова: «А мы и при старости / Себя веселим: / Младость вспоминаючи, / На детей глядим»); «Староста» (1856-1858): «Борода-то черная, / Красное лицо, / <…> / Пузо перевязано / Красным кушаком (ср.: «Красный сарафан») / <…> / Солнце землю-матушку/ <…> / Умная головушка» (ср. у Цыганова: «Головка победная, / Неразумная»).
Панов, «Лучинушка» (1896)9 : «Затянуть бы звонкую / Песенку живей, / Благо пряжу тонкую / Прясть мне веселей. / Да боюся батюшку / Свекра разбудить / И свекровь-то матушку / Этим огорчить. / <…> // Хорошо девицею / Было распевать, / Горько молодицею / Слезы проливать. / Отдали несчастную / В добрую семью, / Загубили красную / Молодость мою. / Мне лиха судьбинушка / Счастья не сулит… / Лучина-лучинушка / Неясно горит. // <…> // Милые родители, / Свахи и родня! / Лучше бы мучители / Извели меня» (прямое подражание Цыганову и как бы продолжение его стихотворения; ср.: «То ли житье девичье, / Чтоб его менять, / Торопиться замужем / Охать да вздыхать? // <…> // Не век тебе пташечкой / Звонко распевать»).
Брюсов, «Сквозь туман таинственный…» (1896): «Голос слышу вновь, / Голос твой единственный, / Юная любовь! / <…> / И слова ненужные / Снова на устах!»; «Облака цепляются…» (1896): «Так слова слагаются / В смутный разговор. // Горьки и томительны / Жалобы твои: / То рассказ мучительный / О былой любви»; «Колыбельная песня» (1903): «Девочка далекая, / Спи, мечта моя! / Песня одинокая / Над тобой — как я. // <…> // И в минуту жгучую / От любви мертва, / Вспомни ночь певучую, / Тихие слова» (у Цыганова: «И я молодешенька / Такова была, / И мне те же в девушках / Пелися слова»); «Весенняя песня девушек» (1907): «С воздухом вливается / В нас апрельский хмель… / Скоро ль закачается / Девичья постель! // <…> // Скоро куст шиповника / Будет весь в цветах… // Ах! Когда ж любовника / Встречу я впотьмах!» (тема конца девичества).
Блок, «Ночью вьюга снежная…» (1901): «Встали зори красные / <…> / Вслед за льдиной синею / В полдень я всплыву. / Деву в снежном инее / Встречу наяву»; «Всюду ясность Божия, / Ясные поля, /Девушки пригожие, / Как сама земля. // Только верить хочешь всё, / Что на склоне лет / Ты, душа, воротишься, / В самый ясный свет» (1907) (тема возвращения к яви и ясности на старости лет или после смерти и переосмысление слова «свет» по сравнению с цыгановским: «Не хочу я с волюшкой / В свете ничего»).
Клюев, «Я надену черную рубаху…» (1911?): «Узкая полосынька / Клинышком сошлась, — / Не вовремя косынька / На две расплелась» (у Цыганова: «Рано мою косыньку / На две расплетать»); «Осинушка» (1913): «Полымем разубрана, / Вся красным-красна».
Бунин, «Рыжими иголками…» (1916): «Сядь на эту скользкую / Золотую сушь / С песенкою польскою / Про лесную глушь. // Темнота ветвистая / Над тобой висит, / Красное, лучистое, / Солнце чуть сквозит. // Дай твои ленивые / Девичьи уста, / Грусть твоя счастливая, / Песенка проста» (от Бунина некоторые лексико-синтаксические обороты перейдут к Багрицкому в «Смерть пионерки», а «чужеземная», «польская» тема, принадлежащая к другой стороне семантического ореола, о которой будет сказано далее, соответственно видоизменяясь, — в «Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым»).
Цветаева: «Пусть не помнят юные / О согбенной старости. / Пусть не помнят старые / О блаженной юности. // <…> // Пешеход морщинистый, / Не любуйся парусом! / Ах, не надо юностью / Любоваться — старости! // Кто в песок, кто — в школу. / Каждому — свое. / На людские головы / Лейся, забытье! // Не учись у старости, / Юность златорунная! / Старость — дело темное, / Темное, безумное. // …На людские головы / Лейся, забытье!» (1918, смешанные Д, Ж и М, но отчетливая полемика с темой Цыганова); «Поэма Воздуха» (1927): «Мать! Не даром чаяла! / Цел воздухобор! <…> Не жалейте летчика! / Тут-то и полет! / Не рядите в саваны / Косточки его» (ср.: «Не шей ты мне, матушка»).
Ахматова, «Не бывать тебе в живых…» (1921) (см. выше).
Багрицкий, «Смерть пионерки» (как и у Ахматовой, четверостишия ЖМЖМ, ДДММ и ДМДМ сочетаются в вольной последовательности, и ахматовская тема смерти и кровавой земли накладывается на цыгановский диалог старости и молодости, причем в диалоге выделяется мотив вечного круговорота молодости): «А внизу склоненная / Изнывает мать: / Детские ладони / Ей не целовать. / Духотой спаленных / Губ не освежить. / Валентине больше / Не придется жить. // «Я ль не собирала / Для тебя добро? / Шелковые платья, / Мех да серебро, / <…> / Чтоб было приданое, / Крепкое, недраное, / Чтоб фата к лицу — / Как пойдешь к венцу! / Не противься ж, Валенька! / Он тебя не съест, / Золоченый, маленький, / Твой крестильный крест. // Пусть звучат постылые, / Скудные слова — (ср. у Брюсова: «И слова ненужные / Снова на устах») / Не погибла молодость, / Молодость жива! // Нас водила молодость / В сабельный поход, / Нас бросала молодость / На кронштадтский лед. // Боевые лошади / Уносили нас, / На широкой площади // Убивали нас. // <…> Чтоб земля суровая / Кровью истекла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла. // Чтобы в этом крохотном / Теле — навсегда / Пела наша молодость, / Как весной вода. // <…> // Красное полотнище / Бьется над бугром. / «Валя, будь готова!» / Восклицает гром. // <…> // И, припав к постели, / Изнывает мать. // За оградой пеночкам / Нынче благодать. // Вот и всё! // Но песня / Не согласна ждать».
Вставная песня из поэмы Багрицкого послужила образцом для нескольких известных советских песенных текстов, таких, как, например, «Песня о Щорсе» Михаила Голодного («Шел под красным знаменем / Командир полка. / Голова обвязана, / Кровь на рукаве, / След кровавый стелется / По сырой траве»).
Эпиграфом к «Смерти пионерки» Багрицкий избрал собственные стихи о пеночке — 3-ст. ямбы. По всей вероятности, поэт не сознавал связи своей поэмы с песней Цыганова, и здесь действует типичная подпороговая «память размера».
Сознательное цитирование зато имеет место в стихотворении Исаковского «Ой, вы, зори вешние…»: «Я навстречу милому / Выйду за курган…» Здесь примечательно сюжетное сочетание двух главных тем 3-ст. хорея ДМДМ, темы Цыганова и другой темы, прошедшей более сложное развитие.
Эта вторая тема в семантическом ореоле размера была задана знаменитым стихотворением Козьмы Пруткова «Желание быть испанцем» (1854), в котором четверостишия ДМДМ («Закурю сигару я, / Лишь взойдет луна… / Пусть дуэнья старая / Смотрит из окна»), а также ДЖДЖ («О сеньора милая! / Здесь темно и серо… / Страсть кипит унылая / В вашем кавальеро»), идут вперемешку с ЖМЖМ (Слышу на балконе / Шорох платья… чу! / Подхожу я к донне, / Сбросил епанчу), как впоследствии у Олейникова, и таким образом примыкают
к периферийной сатирической тематике 3-ст. хорея ЖМЖМ, описанной
М. Л. Гаспаровым10 . Прутковский стиль в 3-ст. хорее ДМДМ отразился позже у Владимира Соловьева в «Таинственном госте» (с его отсылкой к «барану» из «Осады Памбы»): «Поздно ночью раненый / Он вернулся и / Семь кусков баранины / Скушал до зари».
Вообще же комическая, пародийная тема «Желания быть испанцем» уже в 1850-е гг. становится серьезной и приобретает черты высокого романтического противопоставления прекрасного далека и своего грустного, но любимого края. Так, впрочем, и сам А. К. Толстой перешел от «Желания быть испанцем» к мистической драме на испанский сюжет «Дон Жуан». Как бы предваряя qui pro quo с «Карасиком» и «Смертью пионерки», в 1859 г. Бенедиктов сочинил 3-ст. хореем ДМДМ стихотворение, которое наряду с его «Подражанием испанскому» (1860) показалось бы предметом прутковской пародии11 , если бы не было написано позже: «Греза ль беспокойная / Жжет меня во сне, / Юга дева стройная / Видится все мне. / «Брось, — мне говорит она, — / Этот вздорный свет! / <…> / Здесь лишь каркать ворону / Или лаять псу! /Я тебя в ту сторону / К нам перенесу. / В блеске упоительном / Золотого дня / В том краю пленительном / Дом есть у меня. / Зелени фестонами / Перевит карниз, / Дремлют под балконами / Лавр и кипарис; / <…>// «Нет! — хоть беспрестанно я / Здесь во льду, в снегу — / Нет, моя желанная, / Право. Не могу. / Пусть края там чудные, / Райские края, / Но края безлюдные! / Там встоскуюсь я». (Далее у Бенедиктова отказ «быть испанцем» объясняется мотивами и звуковыми повторами, общими с песней Цыганова: «И хоть хриплым пением / Наконец я рад / С юным поколением / Попрощаться в лад. / <…> / Молвить зловершителю: / «Не губи души!» / Божьих искр тушителю / Свистнуть: «Не туши!» / Жарче полдня жаркого / Дружеский привет, / Краше солнца яркого / Яркой мысли свет».)
В том же 1859 г. на сходную тему написано таким же размером, но с нерифмованными нечетными стихами стихотворение Полонского: «На Женевском озере / Лодочка плывет — / Едет странник в лодочке, / Тяжело гребет. / Видит он — по злачному / Скату берегов / Много в темной зелени / Прячется домов. / Видит — под окошками / Возле синих вод / В виноградном садике / Красный мак цветет. / <…> / И душой мятежною / Погрузился он / О далекой родине / В неотвязный сон — / У него на родине / Ни озер, ни гор, / У него на родине / Степи да простор. / Из простора этого / Некуда бежать, / Думы с ветром носятся, / Ветра не догнать».
В стихах Владимира Соловьева «На смерть Я. П. Полонского» (1898) свой край — земной, а чужой — загробный, но антитеза та же. Хотя в примечании Соловьев приводит строки из другого, анапестического (впрочем, с чередованием дактилических и мужских окончаний) стихотворения Полонского («Но боюсь, если путь мой протянется / Из родимых полей в край чужой, / Одинокое сердце оглянется / И забьется знакомой тоской»), сам он пользуется размером «На Женевском озере»: «Света бледно-нежного / Догоревший луч, / Ветра вздох прибрежного, / Край далеких туч… // Подвиг сердца женского, / Тень мужского зла, / Солнца блеск вселенского / И земная мгла… // Что разрывом тягостным / Мучит каждый миг — / Всё ты чувством благостным / В красоте постиг. // Новый путь протянется / Ныне пред тобой, / Сердце всё ж оглянется — / С тихою тоской».
В ХХ в., как уже было сказано выше, составляющие семантического ореола 3-ст. хорея ДМДМ склонны совмещаться в разных сюжетно-тематических комбинациях.
Стихотворение Брюсова «В цыганском таборе» (1915) своеобразным и, возможно, рассчитанным каламбуром сочетает, с одной стороны, «желание быть цыганом», а с другой, «цыгановский» мотив «воли» и отступающей перед нею резиньяции: «Странно под деревьями / Встретить вольный стан — / С древними кочевьями / Сжившихся цыган. // <…> // Словно сам в хламиде я, / Словно прошлый век. / Сказку про Овидия / Жду в толпе Алек. // Пусть кусками рваными / Виснут шали с плеч; / Пусть и ресторанами / Дышит чья-то речь; / Пусть и электрический / Над вокзалом свет! / В этот миг лирический / Скудной правды — нет!»
Крестьянские поэты следуют в основном за Полонским и Бенедиктовым, развивая бытовую мистику пути домой, мыслей о скудном родном крае или молитв о его спасении: «По тропе-дороженьке / Могота ль брести?… / Ой вы, руки, ноженьки, — / Страдные пути! // В старину по кладочкам / Тачку я катал, / На привале давеча / Вспомнил, — зарыдал. // На заводском промысле / Жизнь не дорога… / Ой вы, думы-розмысли, / Тучи да снега» (Клюев, 1912?); «Край ты мой заброшенный, / Край ты мой пустырь, / Сенокос некошеный, / Лес да монастырь. // <…> // Под соломой-ризою / Выструги стропил, / Ветер плесень сизую / Солнцем окропил. // <…> // Уж не сказ ли в прутнике / Жисть твоя и быль, / Что под вечер путнику / Нашептал ковыль?» (Есенин, 1914); «Господи, я верую!.. / Но введи в свой рай / Дождевыми стрелами / Мой пронзенный край. // За горой нехоженой, / В синеве долин, / Снова мне, о Боже мой, / Предстает твой сын. // По тебе молюся я / Из мужицких мест; / Из прозревшей Руссии / Он несет свой крест. // Но пред тайной острова / Безначальных слов / Нет за ним апостолов, / Нет учеников» (Есенин, «Пришествие», 1917); «В праздник Вознесения / Под веселый звон / Было мне видение, / Снился страшный сон. // Будто я на родине / После стольких лет… / А лихой невзгодине / И помину нет. // <…> // Уж какой же небыли / Не случилось тут… / По земле, по небу ли / Вдруг прошелся кнут. // Вдруг все небо вспучило / И с небесных круч / Соскочило чучело / В лохмотьях онуч…» (Клычков, «Помело», 1920-е гг.?).
В связи с крестьянской поэзией нельзя не отметить обойденное вниманием исследователей стихотворение Ходасевича «Мельница» (1920-1923), представляющее собой как бы ответ на трагическое притязание крестьянских поэтов возродить простонародную поэзию12 . Оно, правда, состоит из пятистиший 3-ст. хорея ДМДДМ с нерифмованными дактилическими окончаниями: «Мельница забытая / В стороне глухой. / К ней обоз не тянется, / И дорога к мельнице / Заросла травой. // Не плеснется рыбица / В голубой реке. / По скрипучей лесенке / Сходит мельник старенький / В красном колпаке. // Постоит, послушает — / И грозит перстом / Вдаль, где дым из-за лесу / Завился веревочкой / Над людским жильем. // Потрудились камушки / Для хлебов и каш. / Сколько было ссыпано, / Сколько было смолото, / А теперь шабаш! // А теперь у мельника / Лес да тишина, / Да под вечер трубочка, / Да хмельная чарочка, / Да в окне луна».
Это аллегория состарившейся, сослужившей свою службу и безнадежно покинутой людьми поэзии. Диалогическая тема сопротивления закону времени и утешающейся воспоминаниями покорности ему задана, очевидно, песней «Не шей ты мне, матушка», но осложнена уже описанными мотивами, унаследованными крестьянскими поэтами от Полонского, как и всей, не связанной с данным размером традицией стихов о старом мельнике (Державин, Никитин).
Наконец, последний случай — до анекдотичности наглядного — сочетания Цыганова с Козьмой Прутковым находим в уже упомянутом стихотворении Исаковского, в котором красный сарафан встречается с романтическим иностранцем, правда, не испанцем, а эльзасцем: «Ой, вы, зори вешние, / Светлые края! / Милого нездешнего / Отыскала я. // Он приехал по морю / Из чужих земель. / — Как тебя по имени? — / Говорит: — Мишель. // Он пахал на тракторе / На полях у нас. / — Из какого края ты? — / Говорит: — Эльзас. // — Почему ж на родине / Не хотел ты жить? — / Говорит, что не к чему / Руки приложить…// Я навстречу милому / Выйду за курган… / Ты не шей мне, матушка, / Красный сарафан, — // Старые обычаи / Нынче не под стать, — / Я хочу приданое / Не такое дать. // Своему хорошему / Руки протяну, / Дам ему в приданое / Целую страну. // Дам другую родину, / Новое житье, — / Все, что есть под солнышком, / Все кругом твое!..»13
Тема Пруткова, таким образом, возвращается в контексте, непреднамеренно пародирующем всю тематику размера.
В заключение следует указать, что семантический ореол 3-ст. хорея ДМДМ повлиял, по-видимому, на еще более редкое сочетание дактилического и женского окончания в 3-ст. хорее («Матушка в Купальницу / По лесу ходила» Есенина) и на строфу ДДДМ, ставшую популярной в советских песнях (например, «Спят курганы темные» Б. Ласкина, из первой серии кинофильма «Большая жизнь»), а также и на 6-ст. хорей с дактилическим наращением перед цезурой («Осень. Обсыпается весь наш бедный сад» А. К. Толстого; «Выткался на озере алый свет зари» Есенина).
1 М.Л. Гаспаров. К семантике дактилической рифмы в русском хорее. // Slavic Poetics. Essays in honor of Kiril Taranovsky. The Hague, Paris, 1973. P. 143-150. Ср.: М.Л. Гаспаров. Очерк истории русского стиха. М., 1984. С. 148 -149.
2 М.Л. Гаспаров. Метр и смысл. Об одном из механизмов культурной памяти. Гл. 1, 2, 4 и 7. М., 1999.
3 Там же. Гл. 3. С. 66-67. Краткое упоминание о дактилических окончаниях в 3-ст. хорее Пушкина («Девицы-красавицы») и Никитина («Староста»): К. Тарановски. Руски дводелни ритмови. Београд, 1953. С. 299, 303.
4 См., в частности: А. Кобринский. Необходимые уточнения. // Вопросы литературы. 1999. № 2. С. 325-326.
5 М.Л. Гаспаров. Современный русский стих. Метрика и ритмика. М., 1974. С. 124.
6 М.Л. Гаспаров. «Поэма воздуха» Марины Цветаевой. Опыт интерпретации. // Избранные труды. Том II. М., 1997. С. 172-173.
7 Песни и романсы русских поэтов. БП. М.-Л., 1963. С. 529.
8 Там же. С. 562-563.
9 Там же. С. 811 -813.
10 М.Л. Гаспаров. Метр и смысл. М., 1999. С. 62-63.
11 Позднейшая версия «Желания быть испанцем» содержит дополнительные строфы по рукописи В. Жемчужникова, представляющие собой, судя по характерной лексике, действительно, пародию на «Подражание испанскому» Бенедиктова.
12 О. Ронен. Ходасевич в оценке Тынянова и «крестьянская поэзия» в оценке Ходасевича. // Сб. в честь Лены Силард (в печати).
13 Русская советская лирика 30-х годов. Фрунзе, 1972. С. 34.