Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2005
Перевод Сергей Вольский
В Мамине не было ничего такого, что могло бы привлечь к ней внимание окружающих. Волосы ее медленно, исподволь запорошила седина, а переносицу так непринужденно оседлали первые очки, что никто в кукольном театре этого даже не заметил. И теперь, когда с ней произошло почти все, что может сделать с человеком время, она восседала посреди своих владений — за одним из столов пошивочного цеха — живым напоминанием о вечности, чему способствовала основательная замедленность ее движений.
Никому и в голову не приходило, что Мамина когда-то была молодой. Всем представлялось, что и в колыбели она лежала, уже будучи седой и в очках.
А ведь в свое время — очень давно — Мамина была соблазнительной и желанной, как оставленное в потайном ящичке ароматное ванильное пирожное, хранящее секреты давно забытых рецептов.
И ею лакомились стареющие бывшие бонвиваны, которые срывались в темные недра ширм кукольного театра из сверкающего гирляндами мира оперетты. И не оставили от нее ничего, кроме улыбки с ароматом гвоздики.
Когда же эти падшие бонвиваны, терзаемые угрызениями совести, все больше нервничая от детского гомона во время спектаклей, потихоньку ретировались — один за другим — обратно, в какую-то божественную оперетту, наполненную белыми качелями, Мамина осталась одна-одинешенька. Она смиренно переносила свою все более безотрадную женскую участь, сохраняя верность всем двенадцати кавалерам.
Нередко по целым неделям не выходила она из пошивочного цеха. Без конца что-то шила, кроила, перешивала, не зная ни сна, ни отдыха, словно некая Золушка, забытая в сказке, из которой какой-то глупый мальчишка вырвал саыые лучшие страницы, из-за чего и не довелось ей изведать головокружительного веселья королевского бала, и так и не приехал за ней Прекрасный Принц и не надел ей на ногу хрустальную туфельку.
Но, несмотря на все это, никто ни разу не видел, чтобы Мамина грустила. С ее лица никогда не сходила улыбка с ароматом гвоздики. И именно там, где витал этот аромат, и находился истинный эпицентр всех событий, определявших жизнь театра.
Перед премьерами режиссеры с потными от волнения ладонями прежде всего стучались в дверь пошивочного цеха и зазывали Мамину в зрительный зал, чтобы она посмотрела, что oни сделали с Белоснежкой, с Винни-Пухом, с Дюймовочкой, с Гадким Утенком — словом, с ее детьми.
И тогда Мамина снимала с безымянного пальца наперсток, сматывала в клубок растрепанные остатки цветных ниток, кряхтя, поднималась со стула и шествовала по узкому коридорчику к зрительному залу.
— Идет! — сдавленным голосом оповещал администратор директора театра.
— Идет! — передавал эстафету директор помрежу.
— Идет! — шептал помреж актерам, у которых моментально пересыхало в горле.
И вот наступал момент, когда старейшая билетерша распахивала настежь правую створку центральной двери зала, где тотчас же смолкал детский гомон. Пузыри из жевательной резинки — некоторые величиной с хорошее яблоко — срывались с губ и плавно взмывали в воздух. Шарики из серебряной фольги, летавшие между рядами, заискрившись, падали на пол: их некому было ловить.
— Иди сюда, тетя! Садись ко мне! — призывали Мамину со всех сторон детские голоса. А она выискивала взглядом самую некрасивую, самую веснушчатую девочку и пристраивалась рядышком.
Директор и режиссер-постановщик тотчас начинали продвигаться к Мамине по следующему ряду и, высмотрев нужные места, принимались гладить по головкам сидевших на этих местах детей, одновременно пиная их исподтишка по лодыжкам.
Таким образом освобождались два кресла, находившиеся как раз за спиной Мамины. Они плюхались в эти кресла и начинали обреченно пыхтеть ей в уши. Ведь они знали, что если через пару минут после начала спектакля улыбчивые губы Мамины плотно сомкнутся, превратив рот в тоненькую, как лезвие бритвы, полоску, а постоянно витавший вокруг нее аромат гвоздики начнет неудержимо ослабевать, то надеяться будет практически не на что. Так как еще через пару минут — если не произойдет ничего сверхъестественного — с узких губ Мамины сорвется убийственная реплика:
— Что вы сделали с моими малышками?!
И тогда на спектакле сразу же можно будет поставить крест.
Если ж улыбка ее становилась все шире и аромат гвоздики постепенно заполнял весь зрительный зал, то это гарантировало как минимум двести спектаклей.
Этими знаменательными деяниями пару раз в году и ограничивалось участие Мамины в общественной жизни театра. На банкеты, которые устраивали после премьер, она уже не ходила. Все эти торжества с высокопарными речами она оставляла на долю режиссеров, помешанных на индийских ожерельях и амулетах непонятного предназначения, декораторов из числа неудавшихся скульпторов и живописцев, до поры до времени скрывавших свой дар красноречия за глубокомысленным молчанием, и безмерно застенчивых актеров-кукольников, вечно прятавшихся за ширмами.
Она возвращалась в свои владения, пропитанные ароматом гвоздики, — в пошивочный цех, к своим малышкам. Каждая из этих сделанных ею кукол была ее тайной исповедью: за любой фигуркой таилось нечто глубоко личное из скрытной и, казалось, лишенной событий жизни Мамины.
Сказочные принцы больше всего походили на Педлицки — каким Мамина представляла себе его в молодости, — который был самым неотразимым из двенадцати падших бонвиванов, оказавшихся за кулисами кукольного театра, и который как-то майским вечером под оглушительные соловьиные трели прикрепил Мамине на грудь увядшую и отяжелевшую от сигарного пепла чайную розу.
Медвежата, сделанные руками Мамины, были похожи на постоянно шмыгающего носом сына бывшего театрального истопника. Золика пользовался тайным покровительством бездетной Мамины с середины пятидесятых годов, после того, как однажды спросил у нее, с какой стороны отапливают лошадь. С этого момента все в театре считали его дурачком. Все, кроме Мамины, которая заметила, что из-под попоны, наброшенной на спину лошади, время от времени вылетают облачка пара.
Всех ведьм Мамина делала по образу и подобию бесконечно сменявших друг друга директрис. Мужчины же, становившиеся во главе театра, служили ей прообразами желчных склочников и бездарных злых колдунов,
Лишь с одним из директоров у Мамины сложились добрые отношения — с тем, который вытащил ее из тюрьмы на улице Марко.
А все началось с подготовки к внеплановой премьере, когда времени уже оставалось в обрез и в театре царила дикая суматоха. Мамина настолько углубилась в работу, что уже совершенно не замечала окружающих. Однажды в переполненном автобусе по дороге в театр, сидя за спиной водителя, она принялась громко размышлять вслух: «Надо бы оторвать этим младенцам правые руки, а то они получились коротковатыми. Да и глаза какие-то неубедительные. Вот если бы левый глаз сдвинуть немного в сторону, чтобы было больше косоглазия…» Мамина не замечала, как постепенно пустели сиденья вокруг нее. Пассажиры торопились покинуть автобус, не доезжая до своих остановок, и даже водитель в конце концов не выдержал и, выключив мотор, дал деру. Она заподозрила что-то неладное только тогда, когда автобус по инерции медленно въехал во двор тюремного изолятора и с мягким толчком остановился, наткнувшись на кочку.
На Мамину надели наручники, ослепили многоваттными прожекторами и выкурили ей под нос целую плантацию виргинского табака. Потом сунули ей в руки лопату и в компании с распутными молодыми мамашами, лишенными родительских прав, послали на прополку сорняков в пригородную зону.
Освободили ее только через неделю благодаря вмешательству тогдашнего директора театра, который поручил своему шоферу привезти на суд пятерых персонажей готовящейся к постановке пьесы — тряпичных, слегка косоглазых младенцев, сшитых из лоскутков розовых женских панталон.
После этого случая Мамина предпочитала добираться до театра на своих двоих, а то и вовсе оставалась ночевать в пошивочном цехе.
Шли год за годом, а Мамина все так же шила, кроила и перешивала… Ветры перемен так и не вторглись в ее владения, и она не знала даже о том, что жители города избрали нового бургомистра и что сей государственный муж тотчас отблагодарил своих избирателей, изгнав из города всех стрелочников, фонарщиков и скоморохов. Певчих птиц и сверчков аналогичная участь не постигла только потому, что бургомистр был глух, как бревно.
Буйные весенние вихри распахнули настежь двери маленького театра. Потом по узким коридорам пробушевали поздние метели, а Мамина все шила, кроила и перешивала. Правда, однажды eй пришло в голову, что теперь уже перед премьерами почему-то не стучатся к ней в дверь ни режиссеры, ни директор.
— Видать, забыли про меня! — горько вздохнула она, махнув рукой и уколов при этом до крови палец о шип дикой розы.
О том, что никаких премьер больше нет, она и помыслить не могла.
Смутные подозрения зародились у нее только после того, как, выйдя однажды в коридор, она поскользнулась на побуревшей от крови, осклизлой половице и упала, потеряв сознание. Очнувшись, она увидела над собой незнакомые лица и услышала обращенные к ней слова на нeпонятном языке. Позже она узнала от театрального завхоза-астматика, что актеров давно отпустили нa все четыре стороны, а в театре обосновалась альтернативная труппа друид, уже несколько лет репетирующая какой-то ритуал племени йоруба, в котором мало слов и много крови. Нo им недолго осталось резвиться, поскольку само здание театра уже выставлено на тендер.
Мадам Суаксан-Нёф, новая домовладелица, тотчас же вышвырнула оттуда друид и принялась настойчиво уговаривать Мамину остаться, чтобы шить ночные рубашки со страусовыми перьями. Мамина смерила ее взглядом, поднялась со стула, собрала свои ножницы и наперстки и попросилась на досрочную пенсию.
После этого Мамина недолго протянула. С ее лица постепенно сошла улыбка с ароматом гвоздики, и как-то в пасмурный день великого поста она слегла, чтобы больше уже не встать. На ее похороны пришла лишь одна сентиментальная проститутка из заведения мадам Суаксан-Нёф, да и той кладбищенские сторожа предложили удалиться из-за ее чересчур легкомысленного одеяния.
А то, что произошло после этого, навечно осталось в анналах маленького кладбища. Как раз в тот момент, когда Мамину предали земле, откуда ни возьмись появилась Дюймовочка, которая с рыданиями рухнула на ее могилу. Потом пришли Белоснежка и семь гномов. Не заставили себя ждать и другие. Волк всхлипывал на плече у Красной Шапочки. Гадкий Утенок поддерживал едва стоявшего на ногах от горя Рейнеке-Лиса.
И появилась тут и детсадовская ребятня — из старших, средних и даже младших групп. И среди всех этих и убранных цветами, и неухоженных могил началась веселая детская возня. Кто-то водил хоровод, кто-то играл в прятки, кто-то — в пятнашки. В воздухе зазвенели детские голоса, и как-то незаметно все кладбище заполнил благодатный и улыбчивый аромат гвоздики.
И тогда проснулась Мамина, открыла опухшие глаза. Кругом, во всем пошивочном цехе, видны были следы бесконечной вереницы празднеств по случаю ее выхода на пенсию. Повсюду валялись полураскрошенные пробки, а в воздухе стоял густой запах перегара. Мамина попыталась было встать из-за стола, заляпанного винными пятнами, но тут же рухнула обратно на стул.
— Ох и славно же мы погуляли! — пробормотал администратор Киш, силясь подняться с пола.
— Ну, как ты себя чувствуешь на пенсии? — мутно вытаращился на нее вахтер, цепляясь за стол, чтобы не упасть.
— А где актеры? — спохватилась Мамина, неловким движением смахнув со стола серебряный наперсток.
— Нет актеров! — ответил Киш, встав на ноги и пытаясь разогнуться.
— А дети?
— Нет детей! — отозвался Киш, уже выпрямившись и потирая спину.
— Тогда здесь даже умирать не стоит, — пробурчала себе под нос Мамина и, прижав к сердцу Дюймовочку, двинулась к выходу. И, переступив порог, тихо закрыла за собой дверь, как закрывают старую, зачитанную до дыр книгу волшебных сказок.