Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2005
Было бы странно, если бы такой вызов современной цивилизации, как терроризм, был оставлен без ответа деятелями культуры. Особенно теми, кто обладает общественным темпераментом. И еще более особенно — теми, кто занимается политикой профессионально.
В 2004 году в Государственной Думе прошли итоговые парламентские слушания на тему «Культура против терроризма — законодательное обеспечение мобилизации культурного потенциала общества на борьбу с терроризмом». Доклад председателя Комитета по культуре народного артиста СССР Иосифа Кобзона был опубликован в «Литературной газете» (№ 17-18, 2005 г.).
В качестве основного выдвинут следующий тезис: «В обществе, где на пьедестал высших ценностей вознесена культура, не должно быть места для терроризма и экстремизма».
Тезис этот развивается следующим образом: «Культура сегодня — главный, если не единственный спасательный круг, животворное начало возрождения России, в том числе ее экономической мощи, державного величия. Сегодня крайне важно проявить политическую волю и положить реальное начало довольно длительному процессу вознесения культуры на пьедестал высшей ценности».
Звучит пленительно, однако хотелось бы надеяться, что сами законодатели не станут понимать это поэтическое преувеличение излишне буквально. Ибо «вознесение культуры на пьедестал высшей ценности» означало бы обожествление человеком своих собственных переживаний — что знаменовало бы господство той мастурбационной культуры, которая направлена на самоуслаждение, которая ценности служения, деяния оттесняет ценностями переживания и тем самым прокладывает путь для всяческого бегства от жизни вплоть до ее замены наркотическими грезами.
Тем не менее, как пропагандистский прием преувеличение это вполне обычно и даже психологически оправданно: когда властная элита тысячами способов дает понять, что культура для нее ничто, так естественно в ответ провозгласить, что культура — это все. И лично я буду только рад, если под лозунгом борьбы с терроризмом финансирование библиотек, театров и музеев сделается хотя бы чуть менее постыдным. Всем, кому внятно только назначение печного горшка, нужно всячески внушать, что культура «вкусна, питательна, полезна», что лишь она способна повысить производительность труда и даже обезоружить террористов, — не нужно только самим авгурам смотреть друг на друга без улыбки, не нужно попадать в сети собственной пропаганды.
Я уж не стану пускаться в такие дебри, как намеренная эстетизация зла, — назовем это декадансом, не настоящей культурой, не подлинным искусством и освободим себя от необходимости вдумываться в неприятные вопросы. Но вот и благороднейшему Шиллеру представлялось, что в искусстве сила важнее, чем ее направленность, мужество и находчивость преступника способны восхищать нас почти так же, как мужество и находчивость служителя закона.
А жестокость положительного героя?
«„Но ничего не жалейте», — повторял только Тарас. Не уважали козаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц; у самых алтарей не могли спастись они: зажигал их Тарас вместе с алтарями. Не одни белоснежные руки подымались из огнистого пламени к небесам, сопровождаемые жалкими криками, от которых подвигнулась бы самая сырая земля и степовая трава поникла бы от жалости долу. Но не внимали ничему жестокие козаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя…»
Вы уверены, что и во всех подобных случаях «установки культуры, основанные на таких высоконравственных постулатах, как благожелательность и сострадание, терпение и любовь, стремление к согласию и справедливости, будут постепенно вытеснять человеконенавистнические установки экстремизма и начнут служить руководством к действию для одухотворенных культурой людей»?
Хорошо, «Тарас Бульба» — это «песенный» романтизм с простительными гиперболами. Но вот вам роман реалистический.
«- Да, да, — рассеянно сказал князь Андрей. — Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть, — начал он опять, — я не брал бы пленных».
Увы, сила подлинного искусства именно в том и состоит, что оно способно с равной убедительностью выразить и чувства друга, и чувства врага, и чувство любви, и чувство ненависти. Поэзия выше нравственности — или, по крайней мере, совсем другое дело, помнится, высказывался Пушкин, сумевший придать черты величия даже зависти, даже скупости, и он был совершенно прав — в том смысле, что истинную поэзию невозможно до конца подчинить никакой цели, — она постоянно старается напомнить нам, что ни одна, даже самая высокая, цель не может исчерпать всех потребностей нашей души: за всем отвергнутым остается какая-то частица правды.
Я бы даже сказал так: заставляя нас сопереживать тому, чему мы теоретически не сочувствуем, искусство указывает нам на неустранимый трагизм социального мироздания, в котором борются не истина с ложью, а истина с истиной, добро с добром, — зло же, по-видимому, есть не более чем гипертрофия какого-то частного добра. Патетическая односторонность, неколебимая уверенность в том, что именно твое представление о добре имеет неоспоримое право сделаться универсальным, и есть глубинный источник экстремизма, единственная мировоззренческая профилактика которого, пожалуй, может быть осуществлена только в форме прививки трагического взгляда на мир.
Впрочем, нет, бичуемая Кобзоном (и не бичуемая только ленивым) пошлость, уводя от трагических вопросов, разряжая пафос, присущий высокой культуре, еще более надежно освобождает человека от утопических притязаний, без которых и политический экстремизм, и политический терроризм маловозможны. И уж совсем невозможны они без самопожертвования, на которое пошляк органически не способен.
Да, да, пошлость делает человека мелким, но в террористическом отношении совершенно безопасным существом. Правда, очень уж противным. Именно поэтому я проповедую все-таки не пошлое, но трагическое отношение к действительности.
Высокое же искусство, отказывающееся быть трагическим, обречено становиться утопическим, — иного выбора у него просто нет. И потому едва ли не все великие русские писатели пророческого склада отдали серьезнейшую дань утопизму. Даже благожелательность и сострадание, терпение и любовь, стремление к согласию и справедливости Лев Толстой довел до очень опасных пределов, потребовав немедленно открыть тюрьмы, распустить полицию и армию, — в семнадцатом году что-то такое попробовали…
Террор есть порождение именно культуры, а вовсе не бескультурья. Которое в своем законченном виде есть не более чем прагматизм, заставляющий всюду искать выгоды, а не совершенства. Совершенства, слишком часто представляющегося простотой, а не сложностью, непререкаемым торжеством какого-то моноидеала, а не вечным противостоянием и взаимодополнением бесчисленного множества идеалов.
* * *
Уверенность, что твоему добру противостоит не другое добро, но абсолютное зло, всегда приводит к родственным результатам, эта уверенность, повторяю, и есть мировоззренческая основа экстремизма.
Вплоть до того, что желание заклеймить зло с предельной безоговорочностью способно даже воспрепятствовать его научному изучению.
В 2003 году в Петербурге вышла интереснейшая книга «Экстремизм в среде петербургской молодежи: анализ и вопросы профилактики» под редакцией известного социолога профессора А. А. Козлова. Коллектив специалистов высшей квалификации собрал и проанализировал массу материала, оказавшегося чрезвычайно ценным, — даже несмотря на то, что принятое в книге базовое определение экстремизма довольно сомнительно.
В определение входят две составляющие: 1) «любое превышение пределов допустимого», 2) «наличие злого смысла или умысла». Первую составляющую прежде всего хочется упрекнуть за чрезмерную расплывчатость: что значит «допустимого»? А судьи кто? Но, по-видимому, иначе и нельзя, невозможно дать абсолютное определение; экстремизм — это всегда «крайность», а потому всегда приходится указывать, крайность чего, какой культурной или политической традиции.
Зато второе условие, — наличие злого умысла, — на мой взгляд, излишне моралистично: и Софья Перовская, и Каляев явно желали добра всем нуждающимся и обремененным. Да и вообще, во имя добра проливалось неизмеримо больше крови, чем во имя зла, как справедливо заметил Бернард Шоу. И хотя среди террористов всегда оказывается полным-полно остервенелых неудачников, корыстных авантюристов, позерствующих завистников, его «закваской» (Л.Толстой) почти всегда бывают какие-то высокие без кавычек идеалы. Впрочем, об этом (в противоречии с основным определением) говорится и в самой монографии (с. 101, 123).
Тем не менее, опасение посадить хоть малейшее пятнышко на белоснежный костюм культуры заставляет авторов вновь поддерживать то приятное заблуждение, что экстремизм во всех его проявлениях ей враждебен (с. 102). А ведь уничтожение одних культур другими — самое рутинное явление человеческой истории. Конечно, можно все агрессивные культуры объявить неподлинными, пламенных христиан, пережигавших на известь античные статуи, можно назвать не представителями иной культуры (иной системы коллективных иллюзий), а просто «вандалами», равно как и талибов, уничтожавших памятники буддизма, — все это можно, но что тогда останется?
Руссо считал порочной всю современную ему европейскую культуру, Толстой считал порочной, фальшивой и ничтожной всю культуру «господскую» с Шекспиром во главе, — так что же, нужно вывести Толстого и Руссо за пределы культуры, объединив их с революционными толпами, как это проделывает кто-то из авторов с Чаадаевым (с. 102)? Кстати, первый русский теоретик терроризма «шлиссельбуржец» Николай Морозов был убежден, что народничество со всеми его крайностями было порождено поэзией Некрасова; так к подлинной или неподлинной культуре мы отнесем Некрасова? Или Пушкина, с таким пафосом воспевшего кинжал современного ему террориста: «Последний судия Позора и Обиды»?
То, что экстремизм возможен и в борьбе с экстремизмом, было ясно всегда, но оказывается, в него можно впасть и при изучении экстремизма. В сборнике «Актуальные вопросы исследования профилактики экстремизма» (СПб., 2004) один из исследователей, опираясь на вышеприведенное определение, причислил к экстремистским проявлениям даже (действительно осточертевшую) окружающую нас назойливую примитивную музыку, квалифицируя как злой умысел жажду наживы, ту самую жажду наживы, которая с незапамятных пор служит одним из мощнейших двигателей экономики.
Относить к экстремизму все, что тебе отвратительно, изображать его так, чтобы нельзя было найти для него ни единого слова сочувствия или оправдания, — все это, разумеется, чрезвычайно по-человечески и, более того, быть может, вполне уместно в пропаганде. Но вот в научной монографии… Возможно, отчасти еще и поэтому проблема связи культуры и терроризма осталась практически не затронутой. Что очень досадно. Было бы крайне интересно прочесть что-либо серьезное о связи экстремизма с романтизмом, со страстной преданностью каким-то коллективным идеалам: подозреваю, чем выше эта преданность, тем выше и риск экстремизма. В «Актуальных вопросах…» эта тема лишь намечена интереснейшими статьями А. С. Степановой «Экстремизм и чтение молодых россиян» и О. С. Либовой, Л. В. Глуховой «Чтение в России — традиция национальная». Их исследования явно необходимо продолжить, поскольку, выявив отчетливое присутствие в круге чтения современной молодежи книг экстремистского характера, авторы были лишены возможности проследить за результатами их воздействия.
К сожалению, эта проблема не рассматривается и в первой монографии, вообще-то наполненной множеством важных наблюдений. Из коих, в частности, снова следует, что, по-видимому, не существует никакой политической идеи, которая не могла бы подвергнуться экстремистскому перерождению, — как любит повторять Г. Померанц, дьявол рождается из пены на губах ангела, сражающегося за правое дело. От экстремистских наклонностей не спасают ни образование, ни достаток, ни уравновешенный характер, ни вера, ни… Ни даже скромность, вытекающая из трагического взгляда на природу общества.
Последнего, правда, авторы не касаются, однако все остальное изучают весьма скрупулезно. Как всякая серьезная работа, «Экстремизм в среде петербургской молодежи» не поддается краткому пересказу, но какие-то любопытные итоги не привести невозможно.
Молодые люди, в чем-то поддерживающие экстремистские партии, и молодые люди, считающие, что их нужно запретить, отношения в своей семье оценивают примерно одинаково (причем 80% очень высоко). Зато у тех, кто сам готов
в них вступить, высокая оценка встречается менее чем в 60% случаев. Симпатии к экстремистским организациям, и особенно желание в них вступить, связаны и с материальным благополучием семьи (у «вполне обеспеченных» это желание встречается вдвое чаще). В то же время в отношении собственно террористов респонденты из бедствующих семей вроде бы настроены более лояльно, чем респонденты обеспеченные, хотя некоторые детали заставляют подозревать, что те и другие понимают под терроризмом не одно и то же.
Сторонников диктатуры оказывается более чем в три раза больше, чем сторонников демократии европейского типа, — хотя и последних все же набирается 3,3%. Националисты проявляют такую готовность в 2,5 раза чаще, чем интернационалисты (для последних ее уровень — 3,7%). Если говорить о частичной поддержке экстремистов в связи с политическими симпатиями, картина такова: «Единая Россия» — 33,8%, КПРФ — 65,2%, ЛДПР — 45,5%, СПС — 35,4%, «Яблоко» — 38,5%, РНЕ — 44,4%, отсутствие партийных предпочтений — 34,8%. Удивительно, что коммунисты вырываются вперед, а РНЕ не так уж сильно отличается от СПС и «Яблока» (возможно, под экстремизмом они понимают опять-таки очень уж разные «крайности»). Зато по готовности самим вступить в экстремистские партии «эрэнешники» лидируют с большим отрывом: 22%, хотя и либералы утирают нос умеренным и аккуратным «единороссам»: СПС — 6,2%, «Яблоко» — 7,7%, «ЕдРо» — 2,8% (ЛДПР держится на общелиберальном уровне — 7,3%, намерения же коммунистов остались военной тайной).
При этом любопытно, что по отношению к террористам наиболее бескомпромиссную позицию («борьба на уничтожение») занимают симпатизанты РНЕ и «ЕдРо» (81,1% и 80,5%); СПС и «Яблоко» набирают по 76%, ЛДПР — 62,5%, а сторонники коммунистов оказываются самыми толерантными — 56,5%. Но, может быть, еще более интересна связь отношения к экстремистским партиям с общественной активностью: те, кто уже является членом какой-то молодежной организации, и готовность вступить в экстремистскую партию проявляют в три раза чаще (16,4%). А те, кто хотел бы оказывать влияние на власть, на положение дел в городе, в стране, проявляют такую готовность почти в два раза чаще (12,7%), чем «пассивные» (7,3%), — экстремизм, судя по всему, серьезно коррелирует с общественным темпераментом.
Связь экстремистской предрасположенности с учебными успехами не однозначна, как и вообще тип личности экстремиста: им способен стать и самоуверенный интеллектуал (чтобы самоутвердиться), и забитый неудачник (чтобы почувствовать себя причастным к кругу избранных). Но вот в той группе из 25,6% опрошенных, кто считает экстремистов мужественными, искренними людьми, борющимися за справедливость, отличники составляют 16,9%, «хорошисты» — 19,4%, «полутроечники» — 29,6%, троечники — 43,8%. Троечники же чаще других снисходят к экстремистам как к заблуждающимся людям (20,7%). А в целом, в буквальном смысле преступниками их называют немногие: один из шести — один из девяти… Заблуждающимися людьми, безумцами их считают куда чаще.
Связь же экстремистских наклонностей с религией непривычному человеку может показаться просто сенсационной (речь идет, как вы понимаете, о религии любви, кротости и смирения). «Верующие, исполняющие все обряды», проявляют большую готовность вступить в экстремистские партии и движения (13,3%), тогда как среди атеистов таких только 7,2% (самыми кроткими оказались «верующие, но не исполняющие обряды» — 5,7%). Правда, среди тех, кто бывает агрессивно настроен «время от времени», слегка лидируют атеисты, но уж зато среди тех, кто агрессивен «почти всегда», твердо верующие добились четырехкратного перевеса. Постоянно агрессивен среди них каждый шестой-седьмой. Именно они значительно чаще других считают, что с террористами необходимо вести борьбу на уничтожение (81%), — мнение, которое разделяют лишь две трети атеистов и примерно четверть верующих без исполнения обрядов, вновь оказывающихся самыми кроткими. Именно они чаще других определяют себя как человека «тихого». Верующие с соблюдением обрядов и правил, напротив, более чем в трети случаев определяют себя как сильных, деятельных людей из породы победителей, чье мнение трудно изменить уговорами и соблазнами (правда, хватает среди них и людей «тихих», почти не способных ни в чем отказать). Но гораздо более парадоксально то, что именно эти твердо и последовательно исполняющие все религиозные обряды поразительно часто готовы преступать через божеские и человеческие законы: почти каждый четвертый заявил, что считает работу в криминальных группировках нормальным способом зарабатывать деньги, а каждый шестой имеет такое же мнение о проституции. При этом 7% из них регулярно употребляют алкоголь, а 17,9% — наркотики (значительно чаще прочих). Примерно треть не отказывается от выпивки, если подворачивается такая возможность (у атеистов таков каждый четвертый, а у верующих без исполнения обрядов — каждый пятый).
Твердо верующие значительно больше других ощущают дискомфорт в семье и одиночество среди сверстников (каждый третий). Зато три четверти из них, вероятно, находят утешение в любви к народу, называя себя «скорее националистами», почти вдвое опережая по этой части атеистов и более чем вдвое — верующих без исполнения обрядов: среди них националистически настроен лишь один из трех. Они же реже других не видят в национализме большой опасности (17%), почти, впрочем, совпадая в этом с атеистами (20%), но зато более чем вдвое уступая пылким верующим (40%).
В итоге авторы монографии оценивают группу верующих с соблюдением всех обрядов и правил как группу экстремистского риска: экстремизм часто порождается не логическим смыслом той или иной идеологии, а фанатизмом, с которым она исповедуется.
Трудно обойти еще один мелкий, но любопытный факт: повышенной склонностью к экстремизму отличается молодежь, злоупотребляющая алкоголем, в ряды экстремистов был бы не прочь встать каждый восьмой.
Намного более лояльно в сравнении с прочими отнеслись к экстремистам и даже террористам и воспитанники исправительной колонии (66,7% и 63%). Среди них, кстати сказать, чаще прочих встречаются и полярные психологические свойства — как агрессивность, так и забитость. Вдвое чаще других они симпатизируют ЛДПР (15,7%), в два с половиной раза — РНЕ (12,4%), а симпатии к партии Э. Лимонова отрываются от общего массива в двадцать пять раз (22%)! Автор «Эдички» слегка опережает даже «Единую Россию» (21,3%).
При этом воспитанники колонии сочувствуют партиям «патриотического» направления отнюдь не из-за повышенного патриотизма (коммунисты, кстати, едва наскребли у них один процент, хотя среди «колонистов» вдвое чаще встречаются сторонники диктатуры (23,6%), — только, очевидно, не пролетарской, а какой-то другой, — а также сторонники преподавания закона божьего в школе). Малолетние правонарушители вдвое реже остальных считают себя патриотами (22,4%), но зато почти в полтора раза чаще — националистами (51,3%). Какой, интересно, смысл они вкладывают в эти слова? Патриотизм — отношения с государством всех национальностей, а национализм — отношения индивида с собственным этносом? Или это для них слишком тонкое различие? Вопрос требует отдельного исследования.
Дополнительного изучения требует и связь экстремизма с патриотизмом. Авторы «Экстремизма…» справедливо возмущаются расхожим суждением «патриотизм — последнее прибежище негодяя», когда его трактуют в том смысле, что патриотами становятся только или хотя бы преимущественно негодяи: негодяи не способны интересоваться ничем за пределами собственной шкуры. Другое дело, что они вполне способны имитировать патриотизм в личных целях, материальных или психологических, — но «имитировать» не означает «быть».
Цифры же, которыми исследователи располагали на момент издания, в первом приближении таковы. Среди тех, кто считает необходимым запретить экстремистские партии, патриотами считают себя 52,5%, а среди тех, кто готов в них вступить, только 23%. Тех же, кто отчетливо не считает себя патриотом, среди сторонников запрета меньше десяти процентов, зато среди «готовых вступить» непатриотов практически половина, которую, стало быть, толкает к экстремизму отнюдь не патриотизм, поскольку патриотизм, делают вывод авторы, «в целом является сдерживающей экстремистские проявления характеристикой».
Мне тоже очень хотелось бы согласиться с этим итогом, но все же я поостерегся бы те случаи, когда патриотизм все-таки приводит к экстремизму, относить к некоему «псевдопатриотизму», основанному «на ущербности чувств, злобе и ненависти к инородцам и разного рода надуманным врагам»: при помощи этого приема всегда можно вывести из-под удара любое симпатичное тебе явление — культура, не предотвратившая экстремизма, есть псевдокультура, религия, приведшая к крайностям фанатизма, есть псевдорелигия, социализм, приведший к массовым репрессиям, не настоящий социализм — и так далее. Гораздо плодотворнее проследить, каким образом благие намерения перерождаются в ужасные последствия, и если экстремистское перерождение допускает религия любви к людям, почему то же самое не может произойти с любовью к родине?
«Любовь не может сопрягаться со злом» — пишут ученые умные авторы с такой наивностью, что хочется спросить: неужели вы это серьезно? Неужели вам неизвестны убийства и самоубийства из ревности, которая есть не что иное, как мука отвергнутой любви? Страстная любовь рождает ненависть совершенно автоматически, если только любящему покажется, что предмету его любви что-то угрожает. А всему на свете и в самом деле постоянно что-нибудь да угрожает, это чистая правда…
Повторяю, я совсем не против патриотизма, я за. Я считаю невозможной никакую успешную коллективную деятельность без толики бескорыстной привязанности к коллективу, — я только против защиты патриотизма малоубедительными аргументами, опровергнув которые его противники могут счесть уничтоженной и ценность защищаемого этими аргументами объекта. А потому мне приятно узнать, что «среди патриотически настроенной молодежи агрессивность по отношению к окружающим постоянно испытывают лишь 2,6% опрошенных, время от времени — 60%, в то время как среди непатриотов результаты соответственно — 6% и 68,2%». Интересно, что непатриоты вполне расположены к партиям «патриотического» направления — по мотивам, следовательно, опять-таки не патриотическим, по всей вероятности, действительно находя в патриотизме лишь прибежище для каких-то иных целей (а потому зло, творимое под маской патриотизма, тоже не нужно без размышлений записывать на его счет).
«У молодых людей, не относящихся к патриотам, наибольшим авторитетом пользуется ЛДПР (В. Жириновский) — 8,3%, далее идут коммунисты — 7,1%, СПС — 4,8%, Русское национальное единство (РНЕ) — 3,6% наравне с Единой Россией, Национал-большевистская партия (Э. Лимонов) — 2,4%. При этом 68% непатриотов не отдают предпочтения никому. Среди патриотической молодежи впереди Единая Россия — 10,4%, СПС — 10%, ЛДПР — 9,3%, РНЕ — 7,2%, коммунисты — 4,2% наравне с «Яблоком». 52% молодых патриотов никому не отдали предпочтения».
Двое из трех среди патриотов считают неприемлемым для себя участие в криминальных группировках ни при каких обстоятельствах, — среди непатриотов же таких только половина.
Это очень радует, и все-таки не следует верить, что патриотическое воспитание обязательно повлечет за собой и рост всех тех симпатичных качеств, которые обнаружили в патриотах исследователи. Если бы эта логика всегда работала, нам бы пришлось на основании вышеизложенного заключить, что антицерковная и атеистическая пропаганда способны сами собой снизить уровень агрессии, национализма и экстремизма. Между тем, данные монографии скорее указывают на тот давно известный факт, что очень многие приходят к религии не ради того, чтобы исполнять ее заветы (любить ближнего, сносить пощечины и проч.), а для того, чтобы обрести могущественного союзника, под маской служения которому можно легализовать свое властолюбие и озлобленность.
Точно так же — для утоления чувства зависти, жажды мести и жажды славы — может быть использована любая идеология, и идеология патриотическая — не исключение. Ее, как и всякую другую, люди очень часто выбирают по мотивам, скрытым даже, может быть, и от самонаблюдения. Тот симпатичный патриотизм, который предстает в результатах исследования, вполне может являться индикатором каких-то более глубинных свойств личности — возможно, некоторого консерватизма, традиционализма, известной уживчивости, помогающей устанавливать гармоничные отношения с социальной средой…
Свою положительную антиэкстремистскую роль могут играть и общий оптимизм, некое доверие к жизни, вера в то, что все как-нибудь утрясется без особых судорог и жертв: те, кто не считает себя патриотами, вдвое чаще относят себя «скорее, к потерянному поколению» (31,3%). Среди тех, кто почти никогда не бывает настроен агрессивно, патриотов более чем две трети, а среди тех, кто настроен агрессивно почти всегда, патриотом себя считает лишь каждый пятый. Разумеется, эмоциональная связь с окружающими — далеко не то же самое, что связь с народом, ибо последняя образуется прежде всего эмоциональной включенностью в систему национальных фантомов, национальных грез (собственно, и образующих национальную культуру). Но ежедневные ложки дегтя от столкновений с соплеменниками способны отравить даже самую объемную бочку национальной идентичности.
Так что патриотическое воспитание без воспитания будничной адаптивности вряд ли само по себе составит панацею от озлобленности. А тем более — от страха, который и является единственным источником всякой ненависти. Поэтому любовь к родине, не сопровождаемая уверенностью в том, что эта родина сильна и ей ничего не угрожает, тоже вполне может сделаться причиной экстремизма.
Сочетание любви с оптимизмом «стабилизирует» человека, делает ненужными экстремистские порывы. Сочетание любви с пессимизмом, с ощущением бессилия, беззащитности предмета любви порождает истерическое желание любой ценой удержать его на краю гибели. Любовь плюс страх, а еще лучше отчаяние — вот, пожалуй, самый надежный рецепт экстремистской закваски.
* * *
Перечитал и сам удивился: я же всегда предлагал излечивать экстремизм пессимизмом — стоит ли идти на жертвы, если все равно неизвестно, к чему они приведут? Революции воодушевляет надежда, а не отчаяние, считал Кропоткин: не будет надежд, не будет и революций. Но, может быть, эта моя позиция тоже отдает своего рода экстремизмом, возлагая на человека непосильную ношу: постоянно принимать решения, заведомо зная, что правильных решений не бывает. Последовательно проведенное трагическое мировоззрение требует вообще исключить из словаря слово «истина», всюду заменив его словом «предположение», — это и было бы философским разоружением экстремизма.
И тем не менее, трагическое мировоззрение, пожалуй, не должно абсолютизировать даже себя самое. Если оно не признает правоты в споре, уверенности в будущем, но этим делает жизнь совсем уж невыносимой, пожалуй, даже ему следует допускать какие-то разумные дозы утешительных иллюзий, меняя их по мере того, как они начинают подводить слишком близко к пропасти. И если сегодня главной пропастью считать экстремизм тоталитарного толка, то лекарством от него, по-видимому, могут лучше всего послужить либеральные иллюзии. Те иллюзии, которые покоятся на доверии к миру, на подспудной убежденности, что жизнь сама все исправит. Крайности веры во внешнее регулирование можно уравновешивать крайностями веры в самоорганизацию.
Лишь бы только не упустить момент, когда придет пора пересесть на другого жеребца: нужно помнить, что возможно не только безумство храбрых, но и безумство благодушных. В конце концов, сколько бы мы, пессимисты, ни портили людям настроение, в катастрофы их ввергают все-таки оптимисты.