Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2005
МЕРТВЕЦЫ
2. РУДИ
Два года назад умер мой добрый приятель Стивен Руди. Думая о нем, я никогда не скорблю, как когда вспоминаю о Роберте Хецроне. Это оттого, что все наши с ним встречи, кроме, может быть, последней, запечатлелись у меня в памяти так празднично, будто вечно длился вечер, когда он справлял в Нью-Хейвене свой день рожденья. Гремит музыка, хлопают пробки, хохочут женщины, плещет тысячью искр огромная хрустальная чаша с «горьковским пуншем» (шампанское, ананасный сок и земляника), сверкает набедренная повязка, в которой неподражаемая Дана А-н, по прозвищу Афродизян с французской кафедры пляшет на столе танец живота, роняя стразы в золотую влагу.
Я рад, что Стивен помнится мне таким, каким он хотел быть. Его жизнь, внешне беззаботная, до краев заполненная любимым трудом и развлечениями, была отмечена тем тайным неблагополучием, которое свивает гнездо в сердцах людей, одновременно скрытных и доверчивых, одиноких весельчаков, ищущих дружбы и обманывающихся в ней. Он стеснялся этого неблагополучия. Любитель и знаток Гоголя, он свое имя и фамилию отождествлял с Рудым Паньком, но мне чаще приходят в голову в связи с его судьбой имена сыновей из «Улисса», Стивен Дедалус, Руди Блум, — в самом деле, в нем текла и украинская кровь, и ирландская.
Как Хецрон, Руди умер у себя дома совершенно один. Я узнал о его смерти от нашего общего знакомого, лингвиста Т. В сентябре 2003 года в еженедельнике «The Villager» — в Гринич Вилледж в Нью-Йорке — появился нескладный краткий некролог.
«Стивен Руди, 54, адъюнкт-профессор русского и славянских языков в Нью-Йоркском университете и житель Вилледжа, умер от ушибов головы после того, как случайно упал у себя дома 11 августа. Отвезенный в госпиталь сразу после падения, он был выписан и отпущен домой. Согласно университетской службе информации, 13 августа его тело было найдено дома ассистентом, с которым он работал, будучи в академическом отпуску в прошлом семестре. Проф. Руди был специалистом по русской литературе XIX-XX вв., поэтике, теории литературы и семиотике — науке о знаках и символах. Он заслужил степень бакалавра в Веслейском университете, а магистерскую и докторскую степень в Йельском университете. Он составил и отредактировал библиографию русского футуриста Романа Якобсона и перевел его книгу └My Futurist Years» [└Якобсон футурист»]. Он также был редактором критических сборников о Достоевском и Гоголе и соавтором статей о семиотике в Советском Союзе. Его пережили мать, Барбара Грэйв, и брат, Майкл Руди, жители штата Мичиган».
Автор некролога упомянул только библиографию Якобсона, а не собрание его сочинений. Тем, что оно доступно сейчас читателям, мы обязаны в большой степени Стивену Руди: он посвятил главные свои силы этому делу. Второе издание трудов Якобсона (1971-1990) — это восемь больших темно-синих томов и отдельный томик потоньше — библиография. Первое издание было в кирпичного цвета переплете. Никогда не забуду, как я увидел его первый том, посвященный фонологическим исследованиям, на книжной ярмарке в Иерусалиме в
1963 году вместе с другими публикациями издательства «Мутон», среди которых был и номер основанного Якобсоном ежегодника «International Journal of Slavic Linguistics and Poetics» со статьей Тарановского о стихосложении Мандельштама. Стало ясно, что где-то в Америке существовала настоящая русская филология. Судьба, казалось, снова потянула меня за рукав в те майские утра и вечера в просторных фойе национального зала конгрессов и концертов, где кубинские издатели выставили перевод «Двенадцати стульев», французские — смелый альбом «Эрос калос», а австрийские — изящную монографию о Хундертвассере, которую я подарил своей первой жене.
Так мчалась молодость, изнемогая над научными переводами, «Троилом и Крессидой», учебником готского языка и письмами Цицерона брату Квинту.
Прошли годы. Славянская филология за океаном расцвела необыкновенным цветом, а потом, после смерти Якобсона, стала увядать.
Но тут наступили события в СССР. Двери раскрылись для невыездных: знаменитейшие русские лингвисты во главе с Вяч. Вс. Ивановым прибыли в
1988 году на большой съезд по отдаленному родству языков, организованный в Энн Арборе моим сослуживцем еще по Йелю Виталием Шеворошкиным. В Калифорнию прилетали то стиховеды, среди них друг Тарановского покойный
А. Жовтис, то специалисты по авангарду. Казалось, что наступало возрождение наук о слове. В Мичиганском университете была созвана международная конференция, посвященная столетию со дня рождения кн. Н. С. Трубецкого.
Стоял, как сейчас, ясный сентябрь. У нас дома на веранде то и дело обедали друзья, вспоминавшие былое время. Не без резиньяции рассказывал о переменах в Гарварде, особенно в библиотеке, заведовавший кафедрой, когда я там был в аспирантуре, «Гораций Горациевич» Лант, мой учитель староцерковнославянского.
Пришел в гости и Стивен Руди — с букетом для моей жены. Нашему сыну было тогда семь лет, и он ожидал Стивена с особенным нетерпением. Как-то раз, может быть, желая придать своему образу ученого сухаря более живые черты, я рассказал ему, что в одну ночь выиграл в backgammon 350 долларов. Игра эта звалась когда-то «триктрак», и мне бы хотелось оставить за ней это имя в память новеллы Мериме, но лингвист Саша Л., от которого я ей научился, говорил -«нарды». Точнее говоря, это были так называемые «короткие нарды». Я думаю, что сын, критически мыслящая личность, не совсем верил моему рассказу и воспользовался случаем, чтобы установить правду.
«Твой отец, — закричал Стив, осторожно, чтобы не опрокинуть рюмочки с арманьяком, воздымая длани к небу, — твой отец, — повторил он, отпивая глоток и переводя дыхание, — твой отец был безжалостный зверь. Totally inhuman. Совершенно бесчеловечный. Молоко человеческой доброты никогда не увлажняло его губ. Он не постеснялся потребовать свой выигрыш у нуждавшегося молодого доцента (an indigent young assistant professor). И я заплатил. Я заплатил — и был вынужден полгода экономить на предметах первой необходимости, отказывая себе даже в портвейне». — «Ты зарабатывал больше меня, не был обременен моими расходами и только самого себя мог винить в своем экстравагантном проигрыше. Долг — дело чести. Не мог же я позволить тебе покрыть свое имя позором. А портвейн — вредный напиток, не надо было приносить с собой портвейн, когда приходил ко мне в гости».
Тут мы стали сравнивать наши тогдашние жалованья (чисто алгебраически, так как арифметических сумм в Америке не называют никогда) и две версии той ночи, жалобную и триумфальную.
Тень Стивена не обидится на меня, если я расскажу эту историю в сводной редакции. Две свидетельницы могут при случае подтвердить или опровергнуть некоторые детали. Одна из них недавно напомнила мне, что на потолке моего кабинета-гостиной на одиннадцатом этаже башни Hall of Graduate Studies в Йеле остались глубоко врезанные черные и красные следы: это Стив в ярости швырнул изо всех сил горстью шашек в оштукатуренные равнодушные небеса.
Стояла поздняя осень 1977 года. В сентябре я приехал в Нью-Хейвен читать лекции, взяв в Иерусалиме академический отпуск на год. С января я был разведен и проводил время довольно весело, хотя сильно тосковал по одной молодой женщине и по детям, особенно по сыну Ариэлю, которому еще не было трех.
В телевизионной рекламе играл в хоккей маленький мальчик, очень похожий на него, и это надрывало мне сердце. Приходилось по мере сил развлекаться, чтобы не впасть в меланхолию, вредную в сорокалетнем возрасте. Вдобавок, прилетев и поселившись на башне, я вдруг стал испытывать припадки судорожного удушливого кашля, от которого приходилось буквально на стенку лезть. Мой давнишний друг, эстонский поэт А. К. Раннит, услыхав его, был очень обеспокоен, подарил мне для поправки сил бутыль отличной малаги, привезенной из Испании, и посоветовал показаться медикам. Йельский врач, осмотрев меня и взяв мазок из горла, пришел в восторг, созвал интернов и попросил меня, несмотря на мою боязнь приступа, кашлянуть, чтобы они послушали настоящий коклюшный кашель, whooping cough, которого уже много лет никто в Америке не слыхивал. Дело в том, что мне как-то никогда не приходило в голову сделать себе ту прививку от дифтерита, коклюша и столбняка, которую в наше время получают все младенцы. Длился мой недуг месяца два, но интересно, что схватки кашля никогда не случались со мной во время лекций.
В прочем же моя жизнь шла размеренно и приятно. Я много читал, закупал провизию в итальянском супермаркете «Pegnataro» поблизости, готовил на несколько дней секейский гуляш с кислой капустой или бараньи голяшки, стирал и сушил белье в платных автоматах в подвальном этаже, складывал его аккуратно, как в магазине, и, оставшись после шестнадцати лет брака по натуре своей старым холостяком, получал от такой жизни большое удовольствие. Обедать ко мне часто приходили гости, а время от времени я устраивал бурные вечеринки.
Когда Саша Л., лингвист, ученик Шеворошкина, и в то время очень популярный певец в рок-ансамбле, научил меня играть в нарды, к моим прочим развлечениям добавилось и это. Самого его приохотил к нардам Стив Руди, и, в конце концов, Стиву как моему нардовому дедушке захотелось проверить, далеко ли я зашел в этом искусстве. Как он говорил, научиться играть в нарды легко, чертовски трудно научиться хорошо играть в нарды. Сходились мы либо в его маленькой квартирке на краю университетского района, где начиналось уже небезопасное «гетто», либо у меня, в просторной, занимавшей весь фасад комнате с высокими окнами на три стороны света и величественным камином.
Когда мы играли у Стива, он ставил пластинку с музыкой из кубриковского фильма «Барри Линдон», который мы оба очень любили, и брал на колени своего кота по имени Киндра. Перед важным броском он глядел, как Алехин, коту в глаза и говорил: «Kindra! Bring me luck, Kindra» («Киндра! Принеси мне удачу, Киндра»).
Тут надо объяснить, что имя это небезызвестно в русской фольклористике. Р. О. Якобсон и П. Г. Богатырев, собирая материал в Верейском уезде в 1915 году, зашли в избу к деревенскому колдуну. Тот поглаживал кота. «Что делаешь?» — «Не видишь? Киндру по фендре глажу». И, заметив удивление гостей, прибавил: «Киндра — слово древнее, слово мудрое».
В конце апреля 1978 года в Энн Арборе ученик Якобсона, мичиганский профессор Ладислав Матейка, устроил огромный съезд по семиотике. Мы полетели туда со Стивеном и сидели рядом на докладе Якобсона о знаковой специфике словесного искусства в парадном зале Rackham School of Graduate Studies. Якобсон был огорчен откровенно насмешливым выступлением одного востоковеда-семиотика, недавно эмигрировавшего из России, и казался утомленным. Дойдя до хорошо знакомого нам эпизода с заумной речью колдуна, он вдруг задумчивым проникновенным голосом, как заклинание, повторил: «Киндра» — и сделал долгую паузу, закрыв глаза. Его широкий лоб и все еще рыжеватые волосы были ярко освещены сверху. Он молчал с полминуты. Мурашки пробежали у нас по коже. Мы переглянулись. Аудитория, казалось, затаила дыхание. Тут он открыл глаза и необычайно громким, грозным шепотом, так что услышал весь зал, промолвил по слогам: «Фен-дра!»
Руди, рано и при трагических обстоятельствах потерявший отца, с которым Якобсон дружил, был глубоко предан и Роману Осиповичу, и его жене, Кристине Юльевне Поморской. Ничего не было в нем от тех недовоплощенных учеников-гомункулюсов и големов, которые ненавидят всех настоящих ученых и в первую очередь своего учителя, а у Якобсона были и такие. Но во хмелю Стивен иной раз громко жаловался на судьбу: «Я должен был уйти, как ты ушел». Он имел в виду то, что Якобсон сначала прочил меня на место, которое занял он, но я бросил и Йель, и наше сотрудничество, чтобы вернуться в Иерусалим и идти своей дорогой. На самом деле у меня не было ни того редакторского таланта, которым обладал Стивен, ни усидчивости, и я бы никогда не справился с той огромной задачей, которую выполнил он. Но нельзя отрицать, что беззаветное служение Якобсону заставило Стивена пожертвовать самостоятельными творческими планами. В 1969 году, прежде чем познакомить нас, Якобсон сказал мне: «Вы приобрели поклонника, он энтузиаст вашей статьи о Кащее». И прибавил, нахмурившись, как всегда, когда говорил приятное: «Вот у вас и последователи появляются». Изучение подтекста очень хорошо и очень оригинально получалось у Руди, но этой песне он наступил на горло. Я думаю, он был на пути к большим структурно-семиотическим открытиям в области тематики. Остались от них только отдельные намеки тут и там. В соавторстве с Якобсоном он опубликовал анализ «гармонической системы богатых семантических соответствий» в двух версиях стихотворения Йейтса «Печаль любви», а сам о себе грустно повторял первое его четверостишие: «Воробьиная свара на свесе крыши, / Блестящая луна и все молочное небо, / И вся эта знаменитая гармония листьев / Стерла образ человека и его крик».
Если роковой порок моего бедного друга Роберта Хецрона заключался в том, что он был открыто нелоялен по отношению к своим учителям, то драма Стивена Руди состояла в верности, против которой он лишь тайно бунтовал. О частной жизни Стивена я знаю очень мало. У него был страстный и трагический роман с очень красивой замужней женщиной, талантливой исследовательницей
русской поэзии. Он был добр и доверчив: по природе скорее бережливый, он иногда испытывал приступы болезненной и неосторожной щедрости, как когда оставил жить у себя в квартире в Нью-Йорке одну нашу общую знакомую, экзотически бежавшую с ребенком от очень известного в своей области мужа-профессора. Я предостерегал Стивена от нее, но он счел мои рассказы манией преследования. Вернувшись из-за границы, он не нашел ни своей подопечной, ни некоторых вещей и дорогих ковров.
Вообще, противоположный пол отзывался о нем с нежной сестринской сдержанностью. Одна моя нью-хейвенская приятельница, время от времени звонившая мне около полуночи, когда слышала мой официальный голос, сразу догадывалась: «Играешь? Со Стивом играешь? Ах, Стив, бедный Стив!»
В ту ночь большой игры она позвонила, пока дело еще шло с обычной для наших матчей лишенной настоящего азарта веселой неторопливостью. Пылали ольховые поленья в камине. Стивен пил принесенный с собою старый портвейн, а я — простой шотландский виски с сельтерской водой. Ставки были мелочью, припасенной для стиральных автоматов, и окончательный проигрыш или выигрыш никогда у нас прежде не превышал недельных расходов на стирку или на две унции «Кепстена». Я тогда курил трубку. С улицы далеко внизу раздавались вопли молодежи, съезжавшейся издалека в расположенный рядом подвальный диско, где по субботам играли танцевальные ансамбли. «The night of the living dead», — называл Стив такие ночи, и мы как-то заспорили, кто это, Саймон Легри в «Хижине дяди Тома» или же отец Гекльберри Финна, бредя от белой горячки, бормочет, в ужасе прислушиваясь: «Топ, топ, топ — это мертвецы идут». Всё было как обычно, но после звонка Стивен вдруг забеспокоился и решил, что мы играем слишком осторожно. «Так становится скучно. Нужен риск». Сначала он предложил повысить основную ставку, а потом начал удваивать перед бросками. Игра пошла напряженнее. В полночь позвонили в дверь: это пришли две аспирантки, увидев снизу мои освещенные окна и решив, что им нужна спешная консультация по вопросу, которого сейчас я уже не помню и, вероятно, не помнят и они. Одна сейчас профессорствует в Корнеле, а другая — в том самом Веслейском университете, где когда-то учился Руди и где они с Якобсоном выступали с общим докладом о Йейтсе, на котором присутствовал Энтони Берджес. Я попросил поздних посетительниц немного подождать, и они стали свидетельницами дальнейших событий, в результате которых к четырем часам утра Стив, дошедший до шестидесятичетырехкратных ставок и допивший свой портвейн с черным человеком в плаще на этикетке, проиграл мне больше трехсот долларов и, впав в самоубийственное отчаяние, раскрыл окно и уже перекинул было ногу за подоконник, чтобы выброситься прямо на головы гуляк, горланивших и плясавших вокруг своих автомобилей. Я удержал его и быстро принес из холодильника прозрачную бутылку очень хорошего шампанского «Редерер Кристалл» с гербовыми знаками поставщиков российского императорского двора. Перед нею Стив не мог устоять: мы быстро распили ее вчетвером, но не прежде, чем он дал мне IOU, расписку на проигранную сумму. Затем мои несколько ошарашенные гости разошлись. В полдень Стив явился за реваншем, но отыграться не смог, хотя мы играли большую часть воскресенья. По расписке он уплатил с первой же получки, и я угостил его устрицами, омаром и кровавым бифштексом в ресторане «Старый Гейдельберг», где на темных стенах висели вековой давности поломанные весла йельских гребных команд.
Осенью 1978 года я уехал обратно в Иерусалим, а через три года был приглашен на конференцию по мифу в литературе, которую устроили в Нью-Йорке остроумный пушкинист Андрей Коджак и Стивен Руди, к тому времени заботами Якобсона уже получивший постоянное место в Нью-Йоркском университете. Стив повел нас с Жолковским в злачные места Гринич Вилледж, но об этом автор «Эросипеда» сможет, если захочет, рассказать более компетентно, чем я.
Прошло еще три года. Я проводил академический отпуск, читая лекции в Гарварде, и часто прилетал в Нью-Йорк на заседания подкомиссии по советской популярной культуре при каком-то важном академическом учреждении, кажется, American Council of Learned Societies и Social Science Research Council. Романа Осиповича уже не было в живых. Стив жил в кирпичном многоквартирном доме недалеко от Washington Square. Опять мы иногда по вечерам играли в нарды — уже на чистый интерес, чтобы вспомнить прошлое, опять музыка играла трио Шуберта, «Лиллибурлеро», «Хохенфридбергермарш» и увертюру к «Идоменею», опять Стив гладил уже сильно постаревшего Киндру. На письменном столе у него были аккуратно разложены гранки очередного тома Якобсона.
Помню еще лето 1984-го, когда Руди заблаговременно предупредил меня о ситуации в Техасском университете в Остине, куда я собирался на год: «Берегись Джаббервока, мой сын». В самом деле, влиятельный господин, которого Руди назвал в честь персонажа из Алисы, оказался лицемерным недоброжелателем. Зато в том же отделе работал тогда наш общий со Стивеном приятель, отличный знаток семиотики кино Франтишек Галан, происходивший из тех же мест близ Нитры, где жил мой прадед и родился мой отец.
Руди проводил тогда каждое лето в доме Якобсона, 6/8 Скотт-стрит в Кембридже, работая над его рукописями. Овдовевшая Кристина Юльевна уезжала в отпуск в Европу. Я читал в 1985 году в Гарвардской летней школе два курса: «Украинская поэзия ХХ века» и «Толстой и Достоевский». Мы с женой снимали поблизости дом полониста Виктора Вайнтрауба и приходили в гости к Стиву выпить джину с тоником в хорошо знакомом мне кабинете с французскими окнами, смотревшими на заросшую не по-американски высокой, пожухлой и скосматившейся травою лужайку.
В это время или еще раньше Стив и я решили подготовить к печати заметки Якобсона о стихотворении Мандельштама «Возьми на радость из моих ладоней…» с точки зрения поэзии грамматики. В 1961 году Якобсон предпослал своей первой работе в этой области, «Поэзия грамматики и грамматика поэзии», о стихотворении Пушкина «Я вас любил…», эпиграф из Мандельштама: «И глагольных окончаний колокол, / Мне вдали указывает путь». Поэтому публикация отрывков о стихах самого Мандельштама представляла бы большой интерес. Это были узкие листки, написанные от руки, которыми Якобсон пользовался, когда в начале 1960-х годов выступал с лекциями о поэзии Мандельштама. В залог того, что мы с ним непременно напечатаем их, Стивен подарил мне переписанные рукою Якобсона строки о колоколе глагольных окончаний и приращении в аористе. Я храню этот листок, но нашему замыслу не было суждено осуществиться.
С августа 1985 года я поселился в Энн Арборе. Вскоре скончалась от белокровия Кристина Поморская, очень тосковавшая без Романа Осиповича. Она была моложе него лет на тридцать, но пережила его только на четыре с половиной года. От той же болезни умер через несколько лет и жизнерадостный Франтишек Галан.
Мы изредка переписывались со Стивом. Он прислал мне магнитофонную запись поединка между Якобсоном и Набоковым, когда те поочередно читали в Гарварде свои любимые стихи, один с преувеличенно московским выговором, а другой — с петербургским. Случая засесть за совместную работу нам так и не представилось, каждый был занят своим, и казалось, как всегда кажется, что это от нас не уйдет.
После энн-арборской конференции, посвященной Трубецкому, мы встретились еще раз на презентации основанного Вяч. Вс. Ивановым журнала «Elementa», под новый, 1993 год в Нью-Йорке, а потом уже не видались до декабря 1996-го, когда в Москве, в помещении РГГУ, был созван международный конгресс «Сто лет Р. О. Якобсону».
Я уехал из СССР навсегда в 1953 году, а в Москве не бывал с тринадцатилетнего возраста. Она показалась мне фантасмагорическим городом Стругацких, где ночью по улицам с грохотом бродят чугунные статуи, указывающие одной рукой вниз, а другой вверх.
Конгресс происходил на улице Чаянова. Это название — и ласковые слова В. Н. Топорова, которому меня представили, а также доклады на секции, посвященной поэзии грамматики, и присутствие Станислава Поморского, брата Кристины, на моем выступлении — остались среди немногочисленных моих светлых воспоминаний о юбилее. Мой доклад был посвящен вопросу об оценке и выборе материала в научном и педагогическом творчестве Якобсона в связи с его концепцией литературной синхронии, тема для меня очень важная. В перерыве, подойдя к одной из особ, состоявшей, как и я, в президиуме конгресса, но облеченной организационными полномочиями, я спросил, можно ли рассчитывать на публикацию докладов. Ответственная особа смерила меня взглядом и ответила: «Печатать будем с большим разбором». Уже устав от уклончивости московской речи, которая только слывет «уступчивостью», я в тот же день, благодаря любезности М. О. Чудаковой и Е. А. Тоддеса, пристроил свой доклад в очередной «Тыняновский сборник», однако мое праздничное настроение улетучилось.
Вернувшись в зал заседаний, я увидел, но не без труда узнал Стивена. У него сделалось неестественно розовое лицо, как бы с младенческим жирком и без единой морщины. До меня доходили слухи, будто на кафедре, которой он заведовал после ухода Коджака на пенсию, против него интриговала сослуживица-карьеристка, им же в свое время нанятая. Добродушному Стиву оказалось суждено пройти мытарства, мне известные по собственному опыту. Крепкие напитки, которые он всегда любил в веселый час, теперь служили ему утешением в горькой обиде. Он был и на заседании под хмельком, обрадовался встрече, вручил мне мою долю путевых расходов из «Фонда Якобсона», отмахнувшись от расписки, и предложил встретиться вечером и пойти кутить.
Он покачивался, с трудом стоя на ногах, чего прежде за ним не числилось даже после очень большой попойки.
Я отговорился тем, что живу далеко от университетской гостиницы, где стоял он. В самом деле я остановился у приятеля. Кроме того, мне не хотелось терять ни часу из шести дней в Москве. За стенами бывшего университета Шанявского было интереснее, чем в его стенах. Служебный шофер М. О. Чудаковой прокатил нас по знакомым мне с детства местам, а вечером в квартире моего гостеприимного приятеля собирались люди, которых я прежде знал только по научным работам.
Так я видел моего бедного Стива в последний раз. Якобсон меня с ним познакомил, на якобсоновском съезде мы и расстались последним расставанием.
Сегодня первый день осени, беспокойно поют кардиналы в густых деревьях вокруг моего дома и один за другим медленно молкнут в сумерках. Лето отлетает с первыми красными листьями на кленах.
Вот так и буйная сладость жизни, ненаглядная и ветреная подруга, покидает нас, и пустынное слово уже напрасно силится воплотить в себе былой задор.
В своем отзвуке оно чует лишь тоску окружающего безлюдья и бессмысленно внимает самому себе. Так сердечные товарищи ярых и ярких лет, по одному, не простившись, уходят из мира и безвозвратно бросают своего старого спутника. Невесело оставшемуся! Безутешен его отягощенный ум, и лишь дух еще ищет отрады.